Лютостанский, Ипполит Иосифович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Ипполит Иосифович Лютостанский
Hipolit Lutostański
Род деятельности:

ксендз в Западном крае, после лишения сана начал писать политические сочинения против еврейской религии

Годы творчества:

1878—1912

Жанр:

историческая публицистика[1]

Язык произведений:

русский

Дебют:

«Вопрос об употреблении евреями-сектаторами христианской крови для религиозных целей» (1876)[1]

Ипполи́т Ио́сифович Лютоста́нский — католический ксёндз, писатель правоконсервативного толка[1].





Биография

Родился 28 декабря 1835 года в родовом имении отца Блуси (Блости) в Ковенской губернии Шавельского уезда и был единственным ребёнком в семье польского помещика-католика Иосифа (Казимира) Иосифовича Лютостанского и его жены Марцианны (урождённой Якович). Обучался в гимназии города Шавли.

В 1855 году Ипполит заболел тифозной горячкой. Положение было настолько тяжелое, что мать дала обет «посвятить сына Богу», если он выздоровеет. Сын выздоровел и в том же году поступил в обучение в августинский монастырь в Ковно. В 1857 он был пострижен в монахи под именем Фульгентия и отправлен в католическую семинарию в местечке Ворны. В 1864 году Фульгентий стал иеромонахом и был определен в кафедральный собор в Ковно, но вскоре по ложному доносу (его обвинили в антиправительственных речах во времена польского восстания 1863 года) он оказался в тюрьме, где пробыл до 1866 года (два года). В действительности же ксендз Фульгентий в своих проповедях всегда выступал против восстания и упрекал других ксендзов за поддержку мятежников. Одна из его проповедей в соборе закончилась тем, что патриотически настроенные польские дамы напали на Лютостанского и пытались покалечить его лицо зонтиками[1].

Выйдя из заключения Лютостанский поселился в доме директора Ковенской гимназии, но в 1867 году был последовали новые доносы — он был обвинён в сожительстве со вдовой Елизаветой В. и в попытке изнасилования Гольды А. Последнее обвинение не подтвердилось. Ввиду обвинения в сожительстве постановлением Тельшинской римско-католической консистории 9 апреля 1868 года был лишён статуса клирика. Лишившись сана Лютостанский решил перейти в православие. Он явился в Свято-Духовский православный монастырь в Вильне к настоятелю монастыря архимандриту Иоанну (Пщелко) и попросил принять его в православие. Пройдя испытание, длившееся семь месяцев, Лютостанский в 1868 стал православным[1].

Лютостанский был направлен на обучение в Московскую духовную академию для подготовки к миссионерской деятельности в Западном крае. Лютостанский получил хорошее богословское образование и владел многими языками: латинским, древнееврейским, немецким, французским, русским, не говоря уже о родном польском. Темой кандидатской диссертации в Академии Лютостанский выбрал «Вопрос об употреблении евреями-сектаторами христианской крови для религиозных целей». Узнав тему кандидатского сочинения, его друзья-евреи устроили Лютостанскому встречу с московским раввином З. Минором (Залкиндом), который будто бы уговорил Лютостанского не подавать в Академию диссертацию на такую тему, пообещав за это выплатить компенсацию в пятьсот рублей. Лютостанский уверял впоследствии, что раббе Минор не заплатил ему ни копейки, хотя, по сведениям Лютостанского, собрал не пятьсот рублей, а две тысячи и что Минор даже пригрозил Лютостанскому крупными неприятностями и тюрьмой, если диссертация выйдет в свет. Тем не менее, в 1876 году Лютостанский опубликовал эту диссертацию и успешно защитил степень кандидата богословия[1]. Леон Поляков утверждает, что это сочинение Лютостанский преподнёс наследнику престола, будущему царю Александру III, который в ответ подарил ему кольцо с бриллиантами[2].

После окончания Духовной академии Лютостанский отправился в двухлетнюю поездку по России для знакомства с жизнью православных монастырей. Эта поездка ещё больше укрепила его в ошибочности выбранного для него монашеского пути и вернувшись в Москву Лютостанский подал прошение о снятии священнического и монашеского сана. Разрешение было получено, но на расстриженного наложили епитимию и в течение семи лет ему запрещалось жить в обеих столицах. Лютостанский вернулся в Западный край, где до начала 1900-х годов преподавал латинский язык в мужских гимназиях в Сувалках и в Пултуске[1].

В 1880 году Лютостанский напечатал свою диссертацию в Петербурге, в виде двухтомника, так как значительно дополнил и расширил её. На Лютостанского ополчилась практически вся либеральная пресса — журналы «Отечественные записки», «Дело», «Вестник Европы», еврейская газета «Гамелица». Редактора «Гамелицы» Александр Цедербаум вызвал Лютостанского на диспут, Лютостанский привлёк Цедербаума к суду за оскорбления, но проиграл. Лютостанского обвиняли в некомпетентности и компиляторстве профессор Петербургской Духовной Академии гебраист Даниил Хвольсон, столичный протоиерей В. И. Протопопов и князь Николай Голицын из Варшавы[1].

Крайний антисемитизм сильно осложнил положение Лютостанского в обществе. Сам он обвинял во всех своих бедах исключительно евреев. Дело, однако, обстояло иначе: не только евреи, но и многие русские, причем не только либералы, были возмущены его взглядами. Лютостанскому пришлось оставить место учителя в Пултусской прогимназии и бежать от преследования сначала в Варшаву, затем Москву, где обер-полицмейстер города прямо рекомендовал ему покинуть город из-за интриг недоброжелателей, и в Петербург, где будучи в подавленном состоянии, принял решение покаяться перед евреями и написать опровержение на собственные труды. Покаянная работа называлась «Употребляют ли евреи христианскую кровь?». Её расширенный вариант был опубликован Санкт-Петербургским раввином Дряпкиным в 1882 под названием «Современный взгляд на еврейский вопрос». «Пора бы нам серьезно разуверить народ, что ничего подобного не могло быть никогда и что евреям не нужна христианская кровь, а все выдумки произошли от ненависти к евреям» — каялся в ней Лютостанский.

После этого преследования Лютостанского заметно уменьшились. Сам Лютостанский оправдывал своё отступничество страхом за свою жизнь и необходимостью получить нужную передышку для завершения новых работ — «и апостол Петр, несмотря на свою любовь к Иисусу Христу, трижды отрекался от него» — оправдывался он[1].

Однако к началу 1900-х автор вновь появился в Петербурге. Он вновь направился к раввину Дряпкину и заявил, что намерен переиздать свою книгу «Талмуд и евреи». Впоследствии Дряпкин станет утверждал, что Лютостанский потребовал от него пятьсот рублей за отказ от переиздания, но что он ответил писателю: «Очень хорошо, издавайте это, по крайней мере Рух будет. Вы будете писать, евреи против Вас будут писать — это будет доход для типографий и бумажных фабрик»[1].

В этот период его главным делом стала подготовка нового, третьего, издания работы «Талмуд и евреи» уже в семи томах. Работу Лютостанского над седьмым томом затормозила революция 1905 года. Опасаясь за свою жизнь в то неспокойное время, Лютостанский опять лицемерно покаялся перед евреями, которое было опубликовано в виде письма на имя Нахума Соколова, редактора варшавской газеты «Гацефира». Он однако продолжал тайно работать над седьмым томом, который был издан в 1909 году[1].

Историк В. С. Брачев обратил внимание на то, что у Лютостанского явно нашлись сильные финансовые покровители — его старая работа «Об употреблении евреями христианской крови для религиозных целей» в двух томах выдержала в начале XX века целых три издания, что нельзя объяснить исключительно читательским успехом. Однако имена их остаются неизвестными[1].

На «дело Бейлиса» Лютостанский откликнулся очередным изданием книги «Жиды и ритуальные убийства христианских младенцев», изданной в Санкт-Петербурге в 1911 году. После этого в либеральной печати против Лютостанского была развёрнута кампания по его дискредитации. Было использовано его покаянное письмо 1905 года, которое тотчас перепечатала либеральная газета «Речь», а в Киеве его напечатали отдельной брошюрой с уничижительным предисловием Н. Краева. Апофеозом кампании против Лютостанского стала публикация в 1912 году в Киеве Фил. Борисовым брошюры «Ипполит Лютостанский. Его жизнь и деятельность». В центре внимания автор поставил материалы процессов, возбужденных евреями против Лютостанского, и его покаяния 1882 и 1905 годов[1].

30 мая 1915 года Лютостанский умер в Петербурге. В его завещании было указано не ставить на могиле надгробного камня, по которому его могилу можно было опознать. Место захоронения неизвестно[1].

Антиеврейские сочинения

Известен обвинениями евреев в ритуальном употреблении христианской крови. В 1876 году он издал книгу «Вопрос об употреблении евреями-сектаторами христианской крови для религиозных целей в связи с вопросом об отношениях еврейства к христианству вообще» (2-е изд. 1880 г., в двух томах). По свидетельству профессора Даниила Хвольсона, значительная часть книги Лютостанского представляет собой плагиат из записки В. Скрипицына, представленной в 1844 году императору Николаю I. Николай Голицын считал, что эта книга «ниже всякой критики»[3]

Новая работа Лютостанского двухтомник «Талмуд и евреи», вышедшая в столицах в 1879—1880 годах, родилась как реакция на появление на русском языке в Западном крае трехтомного издания коллективного труда видных еврейских ученых «Мировоззрение талмудистов» на русском языке. По словам Лютостанского, целью этого труда было то, чтобы выбрав из Талмуда «самые нравственные речи и проповеди» и опустив все неудобные места, «расположить христиан в пользу евреев и усыпить бдительность их против вторжения иудаизма в христианскую культуру и общественную жизнь для окончательного торжества и победы жидов над христианством»[1].

Книга «Талмуд и евреи» состоит из пяти разделов: исторического, догматического, обрядового, бытового и специального, посвященного еврейским праздникам. В первом разделе рассказывается о Талмуде как и его противоречиях, о причинах взаимной вражды христианства и еврейства, о еврейских сектах. Второй раздел излагает учение Талмуда об Иегове, Христе, Богоматери и апостолах. Третий раздел толкует об обрядах и суевериях по Талмуду: ежедневные омовения, обряд обрезания, брак, погребение и прочее. Подробно рассматриваются еврейские праздники: суббота, пейсах, ханука и др. По мнению Лютостанского, Талмуд есть доказательство той ненависти, какую питает еврейство к христианству с самого момента его зарождения и что Талмуд проникнут «самым беспощадным фанатизмом, самым закоренелым изуверством и, в частности, — самою непримиримою злобою и ненавистью к гоям, не иудеям». Лютостанский давал евреям такую характеристику: «Исторический характер еврейского народа изобилует контрастами: крайняя мечтательность при крайней практичности, преданность отвлеченной идее вместе со страстью к наживе, одинаковый интерес к богословию и торговле, — все эти свойства, все эти черты, по-видимому несовместимые, характеризуют евреев…»[1].

Сочинения

  • «О еврейском мессии» (М., 1875)
  • «Объяснение римско-католической мессы или литургии и разбор догматической её стороны» (М., 1875)
  • «О необходимости воплощения Сына Божия для спасения рода человеческого» (М., 1875)
  • «Учение о Святом Духе в последней беседе Иисуса Христа с учениками» (М., 1875)
  • «Об употреблении евреями талмудистами-сектаторами христианской крови» (М., 1876, 2-е изд. СПб., 1880).
  • «Талмуд и евреи» (М., 1879—80; СПб., 1902—1909) в 7 кн.
  • «Современный взгляд на еврейский вопрос» («Употребляют ли евреи христианскую кровь?») (1882)
  • «Жиды и ритуальные убийства христианских младенцев» (СПб., 1911)
  • «Антихрист жидовский миссия он же Чернобог» (СПб., 1912)

Напишите отзыв о статье "Лютостанский, Ипполит Иосифович"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Брачев В. С. Жизнь и литературная деятельность И. И. Лютостанского // Молодая гвардия : журнал. — 2004. — № 5—6. — С. 172—185.
  2. Поляков Л. История Антисемитизма. [jhist.org/shoa/poliakov05_06.htm Эпоха знаний].
  3. Голицын Н. Н. Предисловие// Употребляют ли евреи христианскую кровь? Замечания по поводу спора Н. И. Костомарова с профессором Д. А. Хвольсоном. Варшава, 1879, стр. i

Литература

Отрывок, характеризующий Лютостанский, Ипполит Иосифович

«Кто они? Зачем они? Что им нужно? И когда всё это кончится?» думал Ростов, глядя на переменявшиеся перед ним тени. Боль в руке становилась всё мучительнее. Сон клонил непреодолимо, в глазах прыгали красные круги, и впечатление этих голосов и этих лиц и чувство одиночества сливались с чувством боли. Это они, эти солдаты, раненые и нераненые, – это они то и давили, и тяготили, и выворачивали жилы, и жгли мясо в его разломанной руке и плече. Чтобы избавиться от них, он закрыл глаза.
Он забылся на одну минуту, но в этот короткий промежуток забвения он видел во сне бесчисленное количество предметов: он видел свою мать и ее большую белую руку, видел худенькие плечи Сони, глаза и смех Наташи, и Денисова с его голосом и усами, и Телянина, и всю свою историю с Теляниным и Богданычем. Вся эта история была одно и то же, что этот солдат с резким голосом, и эта то вся история и этот то солдат так мучительно, неотступно держали, давили и все в одну сторону тянули его руку. Он пытался устраняться от них, но они не отпускали ни на волос, ни на секунду его плечо. Оно бы не болело, оно было бы здорово, ежели б они не тянули его; но нельзя было избавиться от них.
Он открыл глаза и поглядел вверх. Черный полог ночи на аршин висел над светом углей. В этом свете летали порошинки падавшего снега. Тушин не возвращался, лекарь не приходил. Он был один, только какой то солдатик сидел теперь голый по другую сторону огня и грел свое худое желтое тело.
«Никому не нужен я! – думал Ростов. – Некому ни помочь, ни пожалеть. А был же и я когда то дома, сильный, веселый, любимый». – Он вздохнул и со вздохом невольно застонал.
– Ай болит что? – спросил солдатик, встряхивая свою рубаху над огнем, и, не дожидаясь ответа, крякнув, прибавил: – Мало ли за день народу попортили – страсть!
Ростов не слушал солдата. Он смотрел на порхавшие над огнем снежинки и вспоминал русскую зиму с теплым, светлым домом, пушистою шубой, быстрыми санями, здоровым телом и со всею любовью и заботою семьи. «И зачем я пошел сюда!» думал он.
На другой день французы не возобновляли нападения, и остаток Багратионова отряда присоединился к армии Кутузова.



Князь Василий не обдумывал своих планов. Он еще менее думал сделать людям зло для того, чтобы приобрести выгоду. Он был только светский человек, успевший в свете и сделавший привычку из этого успеха. У него постоянно, смотря по обстоятельствам, по сближениям с людьми, составлялись различные планы и соображения, в которых он сам не отдавал себе хорошенько отчета, но которые составляли весь интерес его жизни. Не один и не два таких плана и соображения бывало у него в ходу, а десятки, из которых одни только начинали представляться ему, другие достигались, третьи уничтожались. Он не говорил себе, например: «Этот человек теперь в силе, я должен приобрести его доверие и дружбу и через него устроить себе выдачу единовременного пособия», или он не говорил себе: «Вот Пьер богат, я должен заманить его жениться на дочери и занять нужные мне 40 тысяч»; но человек в силе встречался ему, и в ту же минуту инстинкт подсказывал ему, что этот человек может быть полезен, и князь Василий сближался с ним и при первой возможности, без приготовления, по инстинкту, льстил, делался фамильярен, говорил о том, о чем нужно было.
Пьер был у него под рукою в Москве, и князь Василий устроил для него назначение в камер юнкеры, что тогда равнялось чину статского советника, и настоял на том, чтобы молодой человек с ним вместе ехал в Петербург и остановился в его доме. Как будто рассеянно и вместе с тем с несомненной уверенностью, что так должно быть, князь Василий делал всё, что было нужно для того, чтобы женить Пьера на своей дочери. Ежели бы князь Василий обдумывал вперед свои планы, он не мог бы иметь такой естественности в обращении и такой простоты и фамильярности в сношении со всеми людьми, выше и ниже себя поставленными. Что то влекло его постоянно к людям сильнее или богаче его, и он одарен был редким искусством ловить именно ту минуту, когда надо и можно было пользоваться людьми.
Пьер, сделавшись неожиданно богачом и графом Безухим, после недавнего одиночества и беззаботности, почувствовал себя до такой степени окруженным, занятым, что ему только в постели удавалось остаться одному с самим собою. Ему нужно было подписывать бумаги, ведаться с присутственными местами, о значении которых он не имел ясного понятия, спрашивать о чем то главного управляющего, ехать в подмосковное имение и принимать множество лиц, которые прежде не хотели и знать о его существовании, а теперь были бы обижены и огорчены, ежели бы он не захотел их видеть. Все эти разнообразные лица – деловые, родственники, знакомые – все были одинаково хорошо, ласково расположены к молодому наследнику; все они, очевидно и несомненно, были убеждены в высоких достоинствах Пьера. Беспрестанно он слышал слова: «С вашей необыкновенной добротой» или «при вашем прекрасном сердце», или «вы сами так чисты, граф…» или «ежели бы он был так умен, как вы» и т. п., так что он искренно начинал верить своей необыкновенной доброте и своему необыкновенному уму, тем более, что и всегда, в глубине души, ему казалось, что он действительно очень добр и очень умен. Даже люди, прежде бывшие злыми и очевидно враждебными, делались с ним нежными и любящими. Столь сердитая старшая из княжен, с длинной талией, с приглаженными, как у куклы, волосами, после похорон пришла в комнату Пьера. Опуская глаза и беспрестанно вспыхивая, она сказала ему, что очень жалеет о бывших между ними недоразумениях и что теперь не чувствует себя вправе ничего просить, разве только позволения, после постигшего ее удара, остаться на несколько недель в доме, который она так любила и где столько принесла жертв. Она не могла удержаться и заплакала при этих словах. Растроганный тем, что эта статуеобразная княжна могла так измениться, Пьер взял ее за руку и просил извинения, сам не зная, за что. С этого дня княжна начала вязать полосатый шарф для Пьера и совершенно изменилась к нему.
– Сделай это для нее, mon cher; всё таки она много пострадала от покойника, – сказал ему князь Василий, давая подписать какую то бумагу в пользу княжны.
Князь Василий решил, что эту кость, вексель в 30 т., надо было всё таки бросить бедной княжне с тем, чтобы ей не могло притти в голову толковать об участии князя Василия в деле мозаикового портфеля. Пьер подписал вексель, и с тех пор княжна стала еще добрее. Младшие сестры стали также ласковы к нему, в особенности самая младшая, хорошенькая, с родинкой, часто смущала Пьера своими улыбками и смущением при виде его.
Пьеру так естественно казалось, что все его любят, так казалось бы неестественно, ежели бы кто нибудь не полюбил его, что он не мог не верить в искренность людей, окружавших его. Притом ему не было времени спрашивать себя об искренности или неискренности этих людей. Ему постоянно было некогда, он постоянно чувствовал себя в состоянии кроткого и веселого опьянения. Он чувствовал себя центром какого то важного общего движения; чувствовал, что от него что то постоянно ожидается; что, не сделай он того, он огорчит многих и лишит их ожидаемого, а сделай то то и то то, всё будет хорошо, – и он делал то, что требовали от него, но это что то хорошее всё оставалось впереди.
Более всех других в это первое время как делами Пьера, так и им самим овладел князь Василий. Со смерти графа Безухого он не выпускал из рук Пьера. Князь Василий имел вид человека, отягченного делами, усталого, измученного, но из сострадания не могущего, наконец, бросить на произвол судьбы и плутов этого беспомощного юношу, сына его друга, apres tout, [в конце концов,] и с таким огромным состоянием. В те несколько дней, которые он пробыл в Москве после смерти графа Безухого, он призывал к себе Пьера или сам приходил к нему и предписывал ему то, что нужно было делать, таким тоном усталости и уверенности, как будто он всякий раз приговаривал:
«Vous savez, que je suis accable d'affaires et que ce n'est que par pure charite, que je m'occupe de vous, et puis vous savez bien, que ce que je vous propose est la seule chose faisable». [Ты знаешь, я завален делами; но было бы безжалостно покинуть тебя так; разумеется, что я тебе говорю, есть единственно возможное.]
– Ну, мой друг, завтра мы едем, наконец, – сказал он ему однажды, закрывая глаза, перебирая пальцами его локоть и таким тоном, как будто то, что он говорил, было давным давно решено между ними и не могло быть решено иначе.
– Завтра мы едем, я тебе даю место в своей коляске. Я очень рад. Здесь у нас всё важное покончено. А мне уж давно бы надо. Вот я получил от канцлера. Я его просил о тебе, и ты зачислен в дипломатический корпус и сделан камер юнкером. Теперь дипломатическая дорога тебе открыта.
Несмотря на всю силу тона усталости и уверенности, с которой произнесены были эти слова, Пьер, так долго думавший о своей карьере, хотел было возражать. Но князь Василий перебил его тем воркующим, басистым тоном, который исключал возможность перебить его речь и который употреблялся им в случае необходимости крайнего убеждения.
– Mais, mon cher, [Но, мой милый,] я это сделал для себя, для своей совести, и меня благодарить нечего. Никогда никто не жаловался, что его слишком любили; а потом, ты свободен, хоть завтра брось. Вот ты всё сам в Петербурге увидишь. И тебе давно пора удалиться от этих ужасных воспоминаний. – Князь Василий вздохнул. – Так так, моя душа. А мой камердинер пускай в твоей коляске едет. Ах да, я было и забыл, – прибавил еще князь Василий, – ты знаешь, mon cher, что у нас были счеты с покойным, так с рязанского я получил и оставлю: тебе не нужно. Мы с тобою сочтемся.
То, что князь Василий называл с «рязанского», было несколько тысяч оброка, которые князь Василий оставил у себя.
В Петербурге, так же как и в Москве, атмосфера нежных, любящих людей окружила Пьера. Он не мог отказаться от места или, скорее, звания (потому что он ничего не делал), которое доставил ему князь Василий, а знакомств, зовов и общественных занятий было столько, что Пьер еще больше, чем в Москве, испытывал чувство отуманенности, торопливости и всё наступающего, но не совершающегося какого то блага.
Из прежнего его холостого общества многих не было в Петербурге. Гвардия ушла в поход. Долохов был разжалован, Анатоль находился в армии, в провинции, князь Андрей был за границей, и потому Пьеру не удавалось ни проводить ночей, как он прежде любил проводить их, ни отводить изредка душу в дружеской беседе с старшим уважаемым другом. Всё время его проходило на обедах, балах и преимущественно у князя Василия – в обществе толстой княгини, его жены, и красавицы Элен.
Анна Павловна Шерер, так же как и другие, выказала Пьеру перемену, происшедшую в общественном взгляде на него.
Прежде Пьер в присутствии Анны Павловны постоянно чувствовал, что то, что он говорит, неприлично, бестактно, не то, что нужно; что речи его, кажущиеся ему умными, пока он готовит их в своем воображении, делаются глупыми, как скоро он громко выговорит, и что, напротив, самые тупые речи Ипполита выходят умными и милыми. Теперь всё, что ни говорил он, всё выходило charmant [очаровательно]. Ежели даже Анна Павловна не говорила этого, то он видел, что ей хотелось это сказать, и она только, в уважение его скромности, воздерживалась от этого.
В начале зимы с 1805 на 1806 год Пьер получил от Анны Павловны обычную розовую записку с приглашением, в котором было прибавлено: «Vous trouverez chez moi la belle Helene, qu'on ne se lasse jamais de voir». [у меня будет прекрасная Элен, на которую никогда не устанешь любоваться.]
Читая это место, Пьер в первый раз почувствовал, что между ним и Элен образовалась какая то связь, признаваемая другими людьми, и эта мысль в одно и то же время и испугала его, как будто на него накладывалось обязательство, которое он не мог сдержать, и вместе понравилась ему, как забавное предположение.
Вечер Анны Павловны был такой же, как и первый, только новинкой, которою угощала Анна Павловна своих гостей, был теперь не Мортемар, а дипломат, приехавший из Берлина и привезший самые свежие подробности о пребывании государя Александра в Потсдаме и о том, как два высочайшие друга поклялись там в неразрывном союзе отстаивать правое дело против врага человеческого рода. Пьер был принят Анной Павловной с оттенком грусти, относившейся, очевидно, к свежей потере, постигшей молодого человека, к смерти графа Безухого (все постоянно считали долгом уверять Пьера, что он очень огорчен кончиною отца, которого он почти не знал), – и грусти точно такой же, как и та высочайшая грусть, которая выражалась при упоминаниях об августейшей императрице Марии Феодоровне. Пьер почувствовал себя польщенным этим. Анна Павловна с своим обычным искусством устроила кружки своей гостиной. Большой кружок, где были князь Василий и генералы, пользовался дипломатом. Другой кружок был у чайного столика. Пьер хотел присоединиться к первому, но Анна Павловна, находившаяся в раздраженном состоянии полководца на поле битвы, когда приходят тысячи новых блестящих мыслей, которые едва успеваешь приводить в исполнение, Анна Павловна, увидев Пьера, тронула его пальцем за рукав.