Госё, Хэйноскэ

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Хэйноскэ Госё»)
Перейти к: навигация, поиск
Хэйноскэ Госё
五所平之助
Имя при рождении:

Хэйэмон Госё

Дата рождения:

1 февраля 1902(1902-02-01) (122 года)

Место смерти:

Мисима, префектура Сидзуока, Япония

Профессия:

кинорежиссёр

Карьера:

1925—1968

Направление:

сёмин-гэки

Награды:

IMDb:

0331482

Хэйноскэ Госё (яп. 五所平之助 Heinosuke Gosho:?) (1 февраля 1902, Токио, Япония — 1 мая 1981, Мисима, префектура Сидзуока, Япония) — японский кинорежиссёр. Был одним из самых маститых творцов японского кино в течение нескольких десятилетий XX века, наряду с Ясудзиро Одзу считается одним из родоначальников и виднейшим представителем жанра «сёмин-гэки» (жанра японского кино, в котором на экране реалистически показана жизнь низших и средних слоёв общества). На протяжении всей карьеры Госё в своих работах выражал веру в гуманистические ценности.





Биография

Ранние годы

Хэйэмон (таково настоящее имя будущего кинорежиссёра) был незаконнорожденным[1]. Его матерью была гейша, у которой отец заберёт Хэйэмона после того, как у него умрёт единственный законный наследник[1]. Отец, торговец табаком, имевший кроме того продуктовую лавку, с того момента, как Хэйэмон появится в его доме (в возрасте пяти лет) будет готовить ребёнка к тому, чтобы он унаследовал семейное дело. Ему будет запрещено связываться с родной матерью даже по телефону, и он потеряет её из виду, между тем как ей и его братьям и сёстрам придётся очень тяжело[2]. После окончания средней школы отец отдаст Хэйэмона в торгово-промышленное училище Кэйо[1], где смышлёный мальчик будет прилежно изучать бухгалтерию, но также проявит интерес к изучению английского языка, для чего будет посещать отдельно ещё и занятия в специальной английской школе[1].

Юному Хэйэмону отец и дед, кроме всего прочего, привили любовь к искусству: мальчику часто доводилось присутствовать при посещении дедом знакомых художников. Ещё в юности Хэйэмон начал писать стихи хайку[1] и пристрастился к походам в кино, да ещё и по случаю снялся в массовке на студии «Дайкацу»[1]. Поэтому после окончания учёбы (в 1921 году) и отбытия года обязательной воинской службы, он наперекор воле предков решает посвятить себя не семейному бизнесу, а кинематографу. Он уже самостоятелен во всём, в том числе и в том, что поменяет своё имя на Хэйноскэ, так как его имя Хэйэмон казалось ему несколько старомодным[1].

По совету Сиро Кидо, с которым он познакомился в чайном домике «Хирата»[1], Хэйноскэ Госё с 1923 года начинает работать в кинокомпании «Сётику» ассистентом режиссёра у маститого Ясудзиро Симадзу. За это он разгневанным отцом был лишён прав наследования, так как кино в ту пору не считалось серьёзным занятием. Сиро Кидо, руководивший в то время студией в Камата (принадлежавшей кинокомпании «Сётику»), разглядел в парне талант, ибо славился своей гениальной интуицией, он в числе прочих открыл и пестовал таких талантов, как Ясудзиро Одзу и Хироси Симидзу.

Кинокарьера

Хэйноскэ Госё дебютировал самостоятельной работой, поставив киноленту «Весна на южных островах» (1925). Большой успех выпал на долю фильма «Деревенская невеста» (1928). Уже с первых своих постановок режиссёр вырабатывает собственный стиль, который некоторыми критиками так и будет назван «госёизм». Изображение на фоне опоэтизированной природы пасторального веселья и грусти сельских провинциалов, заставляющее плакать и смеяться одновременно — это и есть «госёизм», как его определяют критики[3], и в его кинолентах обязательно присутствовал образ времени года, что вообще характерно японскому искусству. Госё под влиянием своего наставника Ясудзиро Симадзу[1], одним из первых, даже чуть раньше своего соратника по студии Ясудзиро Одзу начал разработку темы «сёмин-гэки» — драм из жизни рабочего класса, «маленьких горожан».

Госё поставил первый японский звуковой фильм «Соседка и жена» (1931, лауреат премии журнала «Кинэма Дзюмпо» как лучший фильм года). Среди его лучших работ 1930-х годов: немой фильм «Танцовщица из Идзу» (1933), лучшая среди многочисленных экранизаций повести Ясунари Кавабаты; «Бремя жизни» (1935), в котором сталкивается традиционный образ жизни японцев с западным; «Женщина ночи» (1936); «Песнь цветочной корзины» (1937) — об обитателях задворков городских окраин. С конца 1930-х и до окончания Второй мировой войны работал на студии «Дайэй».

Во время войны режиссёр снимал мало, наиболее интересные работы этого периода: «Новый снег» (1942), «Пятиэтажная пагода» (1944), «Девушки из Идзу» (1945). После войны работал на студии «Тохо», где им поставлен фильм «Ещё раз» (1947, премия "Майнити" за лучший фильм года) о любви, загубленной войной. Фильм имел успех, однако Госё на следующий год примет участие в знаменитой студийной забастовке, за что будет причислен к коммунистам и уволен из «Тохо». В 1951 году вместе с другими кинематографистами основал независимую компанию Studio Eight Productions, на которой будут сняты такие его фильмы, как: «Ветвистые облака» (1951), «Утренние волнения» (1952) и одна из самых громких работ режиссёра «Там, где видны фабричные трубы» (1953), отмеченная призом международного кинофестиваля в Западном Берлине (1954), с формулировкой «за лучший фильм, борющийся за свободу». Студия Studio Eight Productions просуществует до 1954 года, последней кинолентой Госё, снятой на ней стала причисляемая к лучшим его киноработам «Гостиница в Осака» (1954). На студии «Син-тохо» будет сделана одна из интересных его работ «Сверстники» (1955), героине которой с детства уготована участь проститутки. К числу лучших фильмов режиссёра 1950-х годов относятся также фильмы «Поминальная песня» («Элегия», 1957) и «Жёлтая ворона» (1957[4], отмеченный американской кинопремией «Золотой Глобус» как лучший иностранный фильм в США).

Впоследствии Хэйноскэ Госё вернётся на «Сётику», где среди прочего им будет поставлен фильм «Мать и одиннадцать детей» (1966), вторая из его работ после «Жёлтой вороны» (а режиссёр за сорок три года кинокарьеры снял 97 фильмов), которая будет показана в прокате СССР[5].

С 1964 года Госё был генеральным секретарем Ассоциации кинорежиссеров Японии, уйдя на пенсию с этого поста в 1975 году. Неоднократно его фильмы становились лауреатами премии журнала «Кинэма Дзюмпо» и премии «Майнити» как лучшие фильмы года. В 1966 году Хэйноскэ Госё был удостоен почётной императорской награды ордена Восходящего солнца, а в 1972 году ему был вручён Орден Культуры, или как его ещё называют орден «Фиолетовая лента»[6]. В последние годы жизни режиссёр много работал на телевидении. Он умер в 1981 году в возрасте 79 лет. В течение последующих лет его фильмы будут возрождаться из забытья, как в Японии, так и за её пределами: ретроспективы его фильмов пройдут в Париже, Лондоне, Нью-Йорке[2] и Москве (в Музее кино, 2003).

Фильмография

Напишите отзыв о статье "Госё, Хэйноскэ"

Примечания

  1. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 [www.cinemasia.ru/persons/4.html cinemasia.ru (рус.)]
  2. 1 2 [www.encyclopedia.com/topic/Heinosuke_Gosho.aspx encyclopedia.com (англ.)]
  3. «Режиссёрская энциклопедия: Кино Азии, Африки, Австралии, Латинской Америки», НИИ киноискусства, Ветрова Т.Н. (отв.ред.), Материк -М., 2001, ISBN 5-85646-053-7
  4. В советском прокате фильм демонстрировался с апреля 1959 года, р/у Госкино СССР 1193/58 (сроком до 1 октября 1963 года) — опубликовано: «Аннотированный каталог фильмов, выпуска 1959 года», издательство «Искусство», М.-1960, стр. 26.
  5. В советском прокате фильм демонстрировался с февраля 1969 года, р/у Госкино СССР № 2214/68 (до 1 июля 1975 года) — опубликовано: «Каталог фильмов действующего фонда. Выпуск II: Зарубежные художественные фильмы», Инф.-рекл. бюро упр. кинофикации и кинопроката комитета по кинематографии при Совете министров СССР, М.-1972, стр. 80.
  6. ja.wikipedia (яп.)
  7. Jacoby Alexander. A Critical Handbook of Japanese Film Directors. — Berkeley, California: Stone Bridge Press, 2008. — P. 268-273. — ISBN 978-1-933330-53-252295.

Ссылки

Литература

  • Акира Ивасаки, «Современное японское кино», 1958, (русский перевод 1962, Переводчики: Владимир Гривнин, Л. Левин), — М.: Искусство, 1962.
  • «Кинословарь» / Под редакцией С. И. Юткевича. — М.: Советская энциклопедия, 1986-1987. — С. 100. — 640 с.
  • «Режиссёрская энциклопедия: Кино Азии, Африки, Австралии, Латинской Америки», НИИ киноискусства, Ветрова Т.Н. (отв.ред.), Материк -М., 2001, ISBN 5-85646-053-7
  • Joseph L. Anderson & Donalg Richie, The Japanese Film, Grove Press, inc., New York, 1959/1960
  • MacDonald, Keiko I., Cinema East: A Critical Study of Major Japanese Films, Farleigh Dickinson University Press, 1983.
  • Reframing Japanese Cinema: Authorship, Genre, History, edited by Arthur Nolletti Jr. and David Desser, Indiana University Press, 1992.
  • Jacoby Alexander A Critical Handbook of Japanese Film Directors. — Berkeley, California: Stone Bridge Press, 2008. — P. 268-273. — ISBN 978-1-933330-53-252295

Отрывок, характеризующий Госё, Хэйноскэ

Граф велел подавать лошадей, чтобы ехать в Сокольники, и, нахмуренный, желтый и молчаливый, сложив руки, сидел в своем кабинете.
Каждому администратору в спокойное, не бурное время кажется, что только его усилиями движется всо ему подведомственное народонаселение, и в этом сознании своей необходимости каждый администратор чувствует главную награду за свои труды и усилия. Понятно, что до тех пор, пока историческое море спокойно, правителю администратору, с своей утлой лодочкой упирающемуся шестом в корабль народа и самому двигающемуся, должно казаться, что его усилиями двигается корабль, в который он упирается. Но стоит подняться буре, взволноваться морю и двинуться самому кораблю, и тогда уж заблуждение невозможно. Корабль идет своим громадным, независимым ходом, шест не достает до двинувшегося корабля, и правитель вдруг из положения властителя, источника силы, переходит в ничтожного, бесполезного и слабого человека.
Растопчин чувствовал это, и это то раздражало его. Полицеймейстер, которого остановила толпа, вместе с адъютантом, который пришел доложить, что лошади готовы, вошли к графу. Оба были бледны, и полицеймейстер, передав об исполнении своего поручения, сообщил, что на дворе графа стояла огромная толпа народа, желавшая его видеть.
Растопчин, ни слова не отвечая, встал и быстрыми шагами направился в свою роскошную светлую гостиную, подошел к двери балкона, взялся за ручку, оставил ее и перешел к окну, из которого виднее была вся толпа. Высокий малый стоял в передних рядах и с строгим лицом, размахивая рукой, говорил что то. Окровавленный кузнец с мрачным видом стоял подле него. Сквозь закрытые окна слышен был гул голосов.
– Готов экипаж? – сказал Растопчин, отходя от окна.
– Готов, ваше сиятельство, – сказал адъютант.
Растопчин опять подошел к двери балкона.
– Да чего они хотят? – спросил он у полицеймейстера.
– Ваше сиятельство, они говорят, что собрались идти на французов по вашему приказанью, про измену что то кричали. Но буйная толпа, ваше сиятельство. Я насилу уехал. Ваше сиятельство, осмелюсь предложить…
– Извольте идти, я без вас знаю, что делать, – сердито крикнул Растопчин. Он стоял у двери балкона, глядя на толпу. «Вот что они сделали с Россией! Вот что они сделали со мной!» – думал Растопчин, чувствуя поднимающийся в своей душе неудержимый гнев против кого то того, кому можно было приписать причину всего случившегося. Как это часто бывает с горячими людьми, гнев уже владел им, но он искал еще для него предмета. «La voila la populace, la lie du peuple, – думал он, глядя на толпу, – la plebe qu'ils ont soulevee par leur sottise. Il leur faut une victime, [„Вот он, народец, эти подонки народонаселения, плебеи, которых они подняли своею глупостью! Им нужна жертва“.] – пришло ему в голову, глядя на размахивающего рукой высокого малого. И по тому самому это пришло ему в голову, что ему самому нужна была эта жертва, этот предмет для своего гнева.
– Готов экипаж? – в другой раз спросил он.
– Готов, ваше сиятельство. Что прикажете насчет Верещагина? Он ждет у крыльца, – отвечал адъютант.
– А! – вскрикнул Растопчин, как пораженный каким то неожиданным воспоминанием.
И, быстро отворив дверь, он вышел решительными шагами на балкон. Говор вдруг умолк, шапки и картузы снялись, и все глаза поднялись к вышедшему графу.
– Здравствуйте, ребята! – сказал граф быстро и громко. – Спасибо, что пришли. Я сейчас выйду к вам, но прежде всего нам надо управиться с злодеем. Нам надо наказать злодея, от которого погибла Москва. Подождите меня! – И граф так же быстро вернулся в покои, крепко хлопнув дверью.
По толпе пробежал одобрительный ропот удовольствия. «Он, значит, злодеев управит усех! А ты говоришь француз… он тебе всю дистанцию развяжет!» – говорили люди, как будто упрекая друг друга в своем маловерии.
Через несколько минут из парадных дверей поспешно вышел офицер, приказал что то, и драгуны вытянулись. Толпа от балкона жадно подвинулась к крыльцу. Выйдя гневно быстрыми шагами на крыльцо, Растопчин поспешно оглянулся вокруг себя, как бы отыскивая кого то.
– Где он? – сказал граф, и в ту же минуту, как он сказал это, он увидал из за угла дома выходившего между, двух драгун молодого человека с длинной тонкой шеей, с до половины выбритой и заросшей головой. Молодой человек этот был одет в когда то щегольской, крытый синим сукном, потертый лисий тулупчик и в грязные посконные арестантские шаровары, засунутые в нечищеные, стоптанные тонкие сапоги. На тонких, слабых ногах тяжело висели кандалы, затруднявшие нерешительную походку молодого человека.
– А ! – сказал Растопчин, поспешно отворачивая свой взгляд от молодого человека в лисьем тулупчике и указывая на нижнюю ступеньку крыльца. – Поставьте его сюда! – Молодой человек, брянча кандалами, тяжело переступил на указываемую ступеньку, придержав пальцем нажимавший воротник тулупчика, повернул два раза длинной шеей и, вздохнув, покорным жестом сложил перед животом тонкие, нерабочие руки.
Несколько секунд, пока молодой человек устанавливался на ступеньке, продолжалось молчание. Только в задних рядах сдавливающихся к одному месту людей слышались кряхтенье, стоны, толчки и топот переставляемых ног.
Растопчин, ожидая того, чтобы он остановился на указанном месте, хмурясь потирал рукою лицо.
– Ребята! – сказал Растопчин металлически звонким голосом, – этот человек, Верещагин – тот самый мерзавец, от которого погибла Москва.
Молодой человек в лисьем тулупчике стоял в покорной позе, сложив кисти рук вместе перед животом и немного согнувшись. Исхудалое, с безнадежным выражением, изуродованное бритою головой молодое лицо его было опущено вниз. При первых словах графа он медленно поднял голову и поглядел снизу на графа, как бы желая что то сказать ему или хоть встретить его взгляд. Но Растопчин не смотрел на него. На длинной тонкой шее молодого человека, как веревка, напружилась и посинела жила за ухом, и вдруг покраснело лицо.
Все глаза были устремлены на него. Он посмотрел на толпу, и, как бы обнадеженный тем выражением, которое он прочел на лицах людей, он печально и робко улыбнулся и, опять опустив голову, поправился ногами на ступеньке.
– Он изменил своему царю и отечеству, он передался Бонапарту, он один из всех русских осрамил имя русского, и от него погибает Москва, – говорил Растопчин ровным, резким голосом; но вдруг быстро взглянул вниз на Верещагина, продолжавшего стоять в той же покорной позе. Как будто взгляд этот взорвал его, он, подняв руку, закричал почти, обращаясь к народу: – Своим судом расправляйтесь с ним! отдаю его вам!
Народ молчал и только все теснее и теснее нажимал друг на друга. Держать друг друга, дышать в этой зараженной духоте, не иметь силы пошевелиться и ждать чего то неизвестного, непонятного и страшного становилось невыносимо. Люди, стоявшие в передних рядах, видевшие и слышавшие все то, что происходило перед ними, все с испуганно широко раскрытыми глазами и разинутыми ртами, напрягая все свои силы, удерживали на своих спинах напор задних.
– Бей его!.. Пускай погибнет изменник и не срамит имя русского! – закричал Растопчин. – Руби! Я приказываю! – Услыхав не слова, но гневные звуки голоса Растопчина, толпа застонала и надвинулась, но опять остановилась.
– Граф!.. – проговорил среди опять наступившей минутной тишины робкий и вместе театральный голос Верещагина. – Граф, один бог над нами… – сказал Верещагин, подняв голову, и опять налилась кровью толстая жила на его тонкой шее, и краска быстро выступила и сбежала с его лица. Он не договорил того, что хотел сказать.
– Руби его! Я приказываю!.. – прокричал Растопчин, вдруг побледнев так же, как Верещагин.
– Сабли вон! – крикнул офицер драгунам, сам вынимая саблю.
Другая еще сильнейшая волна взмыла по народу, и, добежав до передних рядов, волна эта сдвинула переднии, шатая, поднесла к самым ступеням крыльца. Высокий малый, с окаменелым выражением лица и с остановившейся поднятой рукой, стоял рядом с Верещагиным.
– Руби! – прошептал почти офицер драгунам, и один из солдат вдруг с исказившимся злобой лицом ударил Верещагина тупым палашом по голове.
«А!» – коротко и удивленно вскрикнул Верещагин, испуганно оглядываясь и как будто не понимая, зачем это было с ним сделано. Такой же стон удивления и ужаса пробежал по толпе.
«О господи!» – послышалось чье то печальное восклицание.
Но вслед за восклицанием удивления, вырвавшимся У Верещагина, он жалобно вскрикнул от боли, и этот крик погубил его. Та натянутая до высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, прорвалось мгновенно. Преступление было начато, необходимо было довершить его. Жалобный стон упрека был заглушен грозным и гневным ревом толпы. Как последний седьмой вал, разбивающий корабли, взмыла из задних рядов эта последняя неудержимая волна, донеслась до передних, сбила их и поглотила все. Ударивший драгун хотел повторить свой удар. Верещагин с криком ужаса, заслонясь руками, бросился к народу. Высокий малый, на которого он наткнулся, вцепился руками в тонкую шею Верещагина и с диким криком, с ним вместе, упал под ноги навалившегося ревущего народа.
Одни били и рвали Верещагина, другие высокого малого. И крики задавленных людей и тех, которые старались спасти высокого малого, только возбуждали ярость толпы. Долго драгуны не могли освободить окровавленного, до полусмерти избитого фабричного. И долго, несмотря на всю горячечную поспешность, с которою толпа старалась довершить раз начатое дело, те люди, которые били, душили и рвали Верещагина, не могли убить его; но толпа давила их со всех сторон, с ними в середине, как одна масса, колыхалась из стороны в сторону и не давала им возможности ни добить, ни бросить его.
«Топором то бей, что ли?.. задавили… Изменщик, Христа продал!.. жив… живущ… по делам вору мука. Запором то!.. Али жив?»
Только когда уже перестала бороться жертва и вскрики ее заменились равномерным протяжным хрипеньем, толпа стала торопливо перемещаться около лежащего, окровавленного трупа. Каждый подходил, взглядывал на то, что было сделано, и с ужасом, упреком и удивлением теснился назад.
«О господи, народ то что зверь, где же живому быть!» – слышалось в толпе. – И малый то молодой… должно, из купцов, то то народ!.. сказывают, не тот… как же не тот… О господи… Другого избили, говорят, чуть жив… Эх, народ… Кто греха не боится… – говорили теперь те же люди, с болезненно жалостным выражением глядя на мертвое тело с посиневшим, измазанным кровью и пылью лицом и с разрубленной длинной тонкой шеей.
Полицейский старательный чиновник, найдя неприличным присутствие трупа на дворе его сиятельства, приказал драгунам вытащить тело на улицу. Два драгуна взялись за изуродованные ноги и поволокли тело. Окровавленная, измазанная в пыли, мертвая бритая голова на длинной шее, подворачиваясь, волочилась по земле. Народ жался прочь от трупа.
В то время как Верещагин упал и толпа с диким ревом стеснилась и заколыхалась над ним, Растопчин вдруг побледнел, и вместо того чтобы идти к заднему крыльцу, у которого ждали его лошади, он, сам не зная куда и зачем, опустив голову, быстрыми шагами пошел по коридору, ведущему в комнаты нижнего этажа. Лицо графа было бледно, и он не мог остановить трясущуюся, как в лихорадке, нижнюю челюсть.
– Ваше сиятельство, сюда… куда изволите?.. сюда пожалуйте, – проговорил сзади его дрожащий, испуганный голос. Граф Растопчин не в силах был ничего отвечать и, послушно повернувшись, пошел туда, куда ему указывали. У заднего крыльца стояла коляска. Далекий гул ревущей толпы слышался и здесь. Граф Растопчин торопливо сел в коляску и велел ехать в свой загородный дом в Сокольниках. Выехав на Мясницкую и не слыша больше криков толпы, граф стал раскаиваться. Он с неудовольствием вспомнил теперь волнение и испуг, которые он выказал перед своими подчиненными. «La populace est terrible, elle est hideuse, – думал он по французски. – Ils sont сошше les loups qu'on ne peut apaiser qu'avec de la chair. [Народная толпа страшна, она отвратительна. Они как волки: их ничем не удовлетворишь, кроме мяса.] „Граф! один бог над нами!“ – вдруг вспомнились ему слова Верещагина, и неприятное чувство холода пробежало по спине графа Растопчина. Но чувство это было мгновенно, и граф Растопчин презрительно улыбнулся сам над собою. „J'avais d'autres devoirs, – подумал он. – Il fallait apaiser le peuple. Bien d'autres victimes ont peri et perissent pour le bien publique“, [У меня были другие обязанности. Следовало удовлетворить народ. Много других жертв погибло и гибнет для общественного блага.] – и он стал думать о тех общих обязанностях, которые он имел в отношении своего семейства, своей (порученной ему) столице и о самом себе, – не как о Федоре Васильевиче Растопчине (он полагал, что Федор Васильевич Растопчин жертвует собою для bien publique [общественного блага]), но о себе как о главнокомандующем, о представителе власти и уполномоченном царя. „Ежели бы я был только Федор Васильевич, ma ligne de conduite aurait ete tout autrement tracee, [путь мой был бы совсем иначе начертан,] но я должен был сохранить и жизнь и достоинство главнокомандующего“.
Слегка покачиваясь на мягких рессорах экипажа и не слыша более страшных звуков толпы, Растопчин физически успокоился, и, как это всегда бывает, одновременно с физическим успокоением ум подделал для него и причины нравственного успокоения. Мысль, успокоившая Растопчина, была не новая. С тех пор как существует мир и люди убивают друг друга, никогда ни один человек не совершил преступления над себе подобным, не успокоивая себя этой самой мыслью. Мысль эта есть le bien publique [общественное благо], предполагаемое благо других людей.
Для человека, не одержимого страстью, благо это никогда не известно; но человек, совершающий преступление, всегда верно знает, в чем состоит это благо. И Растопчин теперь знал это.
Он не только в рассуждениях своих не упрекал себя в сделанном им поступке, но находил причины самодовольства в том, что он так удачно умел воспользоваться этим a propos [удобным случаем] – наказать преступника и вместе с тем успокоить толпу.
«Верещагин был судим и приговорен к смертной казни, – думал Растопчин (хотя Верещагин сенатом был только приговорен к каторжной работе). – Он был предатель и изменник; я не мог оставить его безнаказанным, и потом je faisais d'une pierre deux coups [одним камнем делал два удара]; я для успокоения отдавал жертву народу и казнил злодея».
Приехав в свой загородный дом и занявшись домашними распоряжениями, граф совершенно успокоился.
Через полчаса граф ехал на быстрых лошадях через Сокольничье поле, уже не вспоминая о том, что было, и думая и соображая только о том, что будет. Он ехал теперь к Яузскому мосту, где, ему сказали, был Кутузов. Граф Растопчин готовил в своем воображении те гневные в колкие упреки, которые он выскажет Кутузову за его обман. Он даст почувствовать этой старой придворной лисице, что ответственность за все несчастия, имеющие произойти от оставления столицы, от погибели России (как думал Растопчин), ляжет на одну его выжившую из ума старую голову. Обдумывая вперед то, что он скажет ему, Растопчин гневно поворачивался в коляске и сердито оглядывался по сторонам.
Сокольничье поле было пустынно. Только в конце его, у богадельни и желтого дома, виднелась кучки людей в белых одеждах и несколько одиноких, таких же людей, которые шли по полю, что то крича и размахивая руками.
Один вз них бежал наперерез коляске графа Растопчина. И сам граф Растопчин, и его кучер, и драгуны, все смотрели с смутным чувством ужаса и любопытства на этих выпущенных сумасшедших и в особенности на того, который подбегал к вим.
Шатаясь на своих длинных худых ногах, в развевающемся халате, сумасшедший этот стремительно бежал, не спуская глаз с Растопчина, крича ему что то хриплым голосом и делая знаки, чтобы он остановился. Обросшее неровными клочками бороды, сумрачное и торжественное лицо сумасшедшего было худо и желто. Черные агатовые зрачки его бегали низко и тревожно по шафранно желтым белкам.
– Стой! Остановись! Я говорю! – вскрикивал он пронзительно и опять что то, задыхаясь, кричал с внушительными интонациями в жестами.