Рейтары

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Рейтар»)
Перейти к: навигация, поиск

Ре́йтары (нем. Reiter — «всадник», сокращение от нем. Schwarze Reiter — «чёрные всадники») — наёмные конные полки в Европе и России XVI—XVII веков. Название «чёрные всадники» изначально использовалось по отношению к конным наёмникам из Южной Германии, появившимся в годы Шмалькальденской войны между германскими католиками и протестантами.

В отличие от современных им кирасиров, рейтары делали ставку на огнестрельное, а не на холодное оружие. Их арсенал включал несколько тяжёлых крупнокалиберных пистолетов, длина которых могла достигать почти метра[1]. Меч же выступал лишь в качестве запасного оружия. Кроме того, если кирасиры, как правило, дав залп из пистолетов по пехоте и расстроив её ряды, немедленно врубались в неё, то рейтары предпочитали методично расстреливать пехоту, пока она не побежит. В отличие от драгунов, рейтары, как правило, не спешивались, а стреляли прямо с коня. В отличие от более поздних карабинеров, тоже стрелявших с коня, рейтары были одеты в доспехи, аналогичные кирасирским.





Происхождение названия

По наиболее популярной версии, название «чёрные всадники» связано с цветом их доспехов. Существует и другая точка зрения, согласно которой название происходит от протестантского прозвища католиков — нем. schwarz («чёрные»); соответственно, конные наёмники императора Священной Римской Империи Карла V, ярого католика, назывались «чёрными», то есть католическими, всадниками. После окончания Шмалькальденской войны «чёрные всадники» стали служить не только католическим правителям, и изначальная связь рейтаров с католичеством была постепенно забыта. В русскоязычной литературе также бытует версия о том, что слово «чёрный» означает «чернь», «чёрный народ». Среди рейтаров действительно было много людей недворянского происхождения, но в немецком языке слово schwarz не имеет подобного смыслового оттенка.

Тактика

Тактика первых рейтаров, появившихся в годы Шмалькальденской войны, изначально не слишком отличалась от тактики традиционной рыцарской кавалерии: в её основе был таранный удар копьём[2]. Рейтары отличались от прочих кавалерийских формирований лишь дисциплиной. Однако к концу войны рейтары стали всё чаще вооружаться пистолетами и уже в начале 50-х годов XVI века окончательно отказались от кавалерийского копья. Количество пистолетов у одного рейтара стало достигать от трёх[3] до пяти[4] (к примеру, кирасиры обычно носили одну пару пистолетов), а поскольку пистолеты были недёшевы, возникла традиция снабжать рейтара при поступлении на службу подъёмными, состоящими из двух выплат — нем. Laufgeld и нем. Aufreisegeld[5].

Поскольку их противники обычно тоже были в доспехах, залп из огнестрельного оружия рейтары старались произвести в упор. Для сближения с противником обычно применялась рысь, но при благоприятных условиях мог использоваться и лёгкий галоп, если рельеф местности и уровень дисциплины позволяли сохранить строй. Так как огнестрельное оружие той эпохи перезаряжалось медленно, в качестве основной тактики использовалось популярное в то время и среди пехоты караколе, при котором первый ряд солдат, произведя залп, немедленно разворачивался и отходил назад, становясь за последним рядом, для перезарядки, в то время как второй ряд, ставший первым, производил новый залп. Обычно построение рейтаров для караколе имело ширину примерно в 20 всадников и глубину примерно в 10—15 рядов. Как правило, первый ряд всадников после залпа делился на две группы, одна из которых скакала влево-назад, а другая — вправо-назад[6].

При кажущейся простоте этой тактики она требовала высокой дисциплины как для своевременной смены рядов, так и просто для обеспечения дружного залпа, который требовался для максимально «убойного» эффекта. Нередко современная рейтарам кавалерия XVI—XVII веков просто не справлялась ни с тем, ни с другим: особенно часто случалось так, что второй ряд начинал стрельбу, не дождавшись ухода первого ряда, причём вместо одновременного залпа порой велась беспорядочная стрельба (вплоть до того, что задние ряды стреляли просто в воздух). Иногда доходило до того, что первый ряд, развернувшись, не становился позади последнего ряда для перезарядки оружия, а продолжал скакать прочь от противника, да и прочие ряды, вместо того чтобы сменять друг друга, нередко следовали за первым. И только «чёрные всадники» прославились регулярным успешным применением этой тактики[6].

Немецкая гравюра начала XVII века поясняющая принципы использования огнестрельного оружия рейтарами в бою

Интересно, что изначально такую тактику часто применяли и кирасиры, тоже имевшие по паре пистолетов в качестве вспомогательного вооружения. Но в ходе Тридцатилетней войны кирасиры постепенно от неё отказались, так как она мешала немедленному вступлению в ближний бой. При атаке во фланг или в тыл вступление в перестрелку вместо начала ближнего боя приводило к потере эффекта неожиданности, давая пехоте время подготовиться к кавалерийской атаке.

К середине XVII века, после Тридцатилетней войны, сложилась следующая тактика применения рейтаров. Рейтарский эскадрон представлял собой тактическую единицу и формировался из разного числа рот одного полка: чаще всего — из двух, в шведской армии — из трёх—четырёх. Средняя численность эскадрона составляла 150—200 человек. По мнению австрийского полководца Раймунда Монтекукколи, бо́льшая численность эскадрона была неудобна для управления. Обычно применялось построение в три шеренги. Для свободного исполнения сложных внутренних перестроений существовал так называемый «разомкнутый порядок», когда между лошадьми в шеренге было 3 фута («шаг»), а в ряду — длина лошади. В бою рейтары становились тесно, колено к колену, с расстоянием в 1,5—3 фута между шеренгами — в «сомкнутый порядок». Двинувшись в атаку, лошади сначала шли лёгким шагом, что позволяло сэкономить их силы и повышало точность стрельбы, затем переходили на рысь, а приблизившись к противнику — на галоп[7].

Следует отметить, что в советской историографии срыв атаки в караколе было принято относить не только к кирасирам, но и к рейтарам, с логично выведенным заключением о том, что из-за ущербности этой тактики кирасиры от неё отказалисьК:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4654 дня]. Однако при этом часто не объяснялось, почему рейтары не только сохранили огнестрельное оружие в качестве основного, но и стали популярным в Европе родом войск.

Рейтарская тактика была вполне успешной в ситуации, когда типичный пехотинец был вооружён холодным оружием (пикой, мечом), а число мушкетёров (аркебузеров) в армии было относительно невелико. Однако когда мушкеты стали более широко использоваться пехотинцами, рейтары уже не могли расстреливать вражескую пехоту безнаказанно. Мушкет имел бо́льшую дальность выстрела, нежели пистолет, а точность стрельбы из положения стоя с двух рук выше, чем при стрельбе на скаку с одной руки. Рейтары стали нести всё бо́льшие потери. С другой стороны, увеличение числа мушкетёров среди пехотинцев означал сокращение числа пикинёров. Пехота стала более уязвима перед быстрой конной атакой с использованием холодного оружия (то есть перед типичной кирасирской тактикой). Вследствие этих причин рейтары постепенно сошли со сцены, и роль тяжёлой кавалерии стали выполнять исключительно кирасиры.

Вооружение и доспех

Вооружение

На заре своего появления, в годы Шмалькальденской войны, рейтары часто использовали кавалерийское копьё[8], более лёгкое, чем классическое рыцарское копьё — лэнс, но более тяжёлое, чем кавалерийская пика XIX века[9][10]. Такое копьё получило в Англии прозвище «полукопьё» (англ. demi-lance, дэми-лэнс)[10]. Однако к концу войны его использование практически прекратилось, роль основного оружия перешла к пистолетам[11].

Поскольку кавалерийский (или буквально «рейтарский») пистолет (нем. reitpistole) предназначался для стрельбы по противнику, облачённому в доспехи, он отличался от «гражданских» пистолетов большей мощью, а его длина порой достигала трёх футов (~90см)[3]. Количество пистолетов обычно равнялось трём — два из них носились на виду, а третий — либо за пазухой, либо в голенище сапога[3]. При этом среди рейтаров нередко встречались всадники, носившие не три, а четыре и даже пять пистолетов[4]. Дополнительные пистолеты обычно пристёгивались с кобурой к седлу[4]. Согласно традиционной версии, ввиду большого веса пистолета в критический момент боя рейтары часто брали его за ствол и пользовались им как дубинкой, для чего конец рукояти пистолета обычно заканчивался так называемым нем. afterkugel — тяжёлым шарообразным навершием, которое до Тридцатилетней войны было огромным, но в ходе неё заметно уменьшилось, хотя и осталось окованным железом[12]Такой современный автор, как Клод Блэр, выражает сомнение, что пистолеты того времени использовались как дубинки. По его мнению, конструкция пистолетов была слишком хрупка для нанесения ударов, а шаровидное навершие служило для удобства выхватывания из кобуры (подобное навершие также часто имели образцы клинкового оружия)[13].

Обычно пистолет был однозарядным, но имелись также и многозарядные, доступные в основном офицерам, среди которых были наиболее популярны так называемые нем. Doppelfaustrohre (сокращённо нем. Doppelfauster), отличавшиеся простотой и надёжностью конструкции. В отличие от других двуствольных пистолетов, у нем. Doppelfaustrohre замки и казённые части стволов располагались не рядом, а были максимально удалены друг от друга, так что, делая первый выстрел, можно было не опасаться, что случайно воспламенится второй заряд пороха, вызывая второй выстрел[14]. Гораздо реже встречались многоствольные пистолеты, а с конца XVI века и примитивные револьверы с колесцовым замком и вручную поворачиваемым барабаном, но ни те, ни другие не пользовались популярностью у рейтаров, так как были недостаточно надёжны в использовании. Имелась и другая альтернатива, отличавшаяся крайней ненадёжностью: в пистолетах этой системы (по принципу действия похожих на изобретённый в начале XXI века fire-storm) в один и тот же ствол заряжалось несколько зарядов пороха и пуль, разделённых пыжами, а к каждому заряду пороха с пулей шёл отдельный колесцовый замок. В результате стрелку приходилось быть крайне внимательным не только при зарядке, тщательно отмеряя порох и надёжно забивая пыжи, но и при стрельбе, вручную приводя в действие колесцовые замки в единственно верной последовательности — от дула к казённику, так как ошибка могла обернуться разрывом ствола или казённика. Естественно, пистолеты этой системы явно не годились для горячки боя. Так что среди многозарядных пистолетов по практичности не имелось равных «Doppelfauster»[15].

нем. Doppelfauster (~1570 год) Шестизарядный револьвер с колесцовым замком (~1590 год) Трёхзарядный пистолет: все три заряда заряжаются в один ствол, к кажому заряду идёт свой колесцовый замок, которые для стрельбы должны приводиться в действие в единственно верной последовательности — от дула к казённику (~1570 год)

В качестве дополнительного оружия рейтары обычно носили нем. reitschwert (буквально «меч всадника» или «меч рейтара»), представлявший собой нечто среднее между лёгким длинным мечом и тяжёлой шпагой — шпажная гарда в сочетании с длинным клинком, лёгким и узким по сравнению с мечом, тяжёлым и широким по сравнению со шпагой. нем. Reitschwert являлся поистине универсальным холодным оружием, одинаково хорошо годящимся как для рубки на полном скаку, так и для точных колющих ударов в сочленения и щели доспеха. Способность нанести точный и сильный колющий удар в наиболее уязвимое место была особенно важна при столкновении с тяжёлой кавалерией противника, облачённой в тяжёлые латы. В то же время не столь хорошо одоспешенные пехотинцы, включая и тех, кто был одет в дешёвые латы (отличавшиеся от дорогих как низким качеством, так и покрытием меньшей площади тела), имели достаточно мест, уязвимых для рубящих ударов рейтарского меча. Таким образом, универсальность оружия позволяла рейтарам избежать ношения двух «узкоспециализированных» клинков — сабли для рубящих ударов и кончара для уколов (такое «двойное» вооружение использовали, например, польские гусары).

В качестве холодного оружия рейтары также могли использовать полуторный меч и эсток. Полуторный меч (нем. Anderthalbhänderschwert) представлял собой нечто среднее между одно- и двуручным мечами — относительно длинный тяжёлый клинок, оснащавшийся сложной шпажной гардой согласно традициям того времени. Эсток был длинным и гранёным; он предназначался для силового пробивания лат и нередко также оснащался сложной гардой. Его немецкое название (нем. panzerstecher — «протыкатель панциря») достаточно точно описывает его предназначение. И тот, и другой меч в конном бою держали одной рукой, а в пешем часто подхватывали второй рукой для усиления удара. Полуторный меч с той же целью оснащался удлинённой рукоятью характерной формы, а эсток мог иметь как длинную, так и короткую рукоять; в последнем случае его подхватывали второй рукой за лишённый заточки клинок. Интересно, что некоторые мечи, классифицируемые по гарде одними экспертами как нем. reitschwert или рапиры, другими по рукояти классифицируются как полуторные мечи (например, некоторые мечи, описанные у Венделина Бёхайма (Wendelin Boeheim) как нем. reitschwert, по классификации Эварта Окшотта (Ewart Oakeshott) являются баварскими полуторными мечами).

Доспех

Рейтарский доспех по своей конструкции был идентичен доспехам небогатых кирасиров или состоящих на «двойном» жаловании ландскнехтов. Каких-либо особых конструкций доспехов «для ландскнехтов», «для кирасиров», «для рейтаров» и так далее не существовало. В войсках Центральной Европы XVI — начала XVII веков существовали лишь полный рыцарский доспех, который носили в то время лишь высшая аристократия и жандармы французского короля, и неполный доспех, использовавшийся всеми прочими, включая рейтаров. Снаряжение приобреталось наёмниками за свой счёт, в результате чего разница между кирасирскими и ландскнехтскими доспехами часто определялась лишь тем, кто какие предметы вооружения мог купить. К примеру, если обычный ландскнехт часто ограничивался открытым шлемом и кирасой с наплечниками и набедренниками, то кирасир (как правило, являвшийся дворянином) мог себе позволить приобрести закрытый шлем с забралом, двойную кирасу, полную защиту рук, длинные набедренники с наколенниками и пару крепких сапог, усиленных стальными пластинами, — что и составляло различие между типичными ландскнехтским и кирасирским доспехами. Сходство между ландскнехтским и кирасирским доспехами появлялось, если дворянин был обедневший, а ландскнехт — на «двойном» жаловании[16]. Рейтары были гораздо более обеспеченными по сравнению с пехотинцами, но так как их основное оружие — колесцовые пистолеты — стоило очень дорого (в пехоте пистолеты были по карману лишь офицерам), им приходилось экономить на доспехах. В отличие от кирасиров, для рейтаров было предпочтительнее иметь хорошие дорогие пистолеты и недорогой доспех[17].

Типичный рейтарский доспех состоял из кирасы с сегментными набедренниками, обычно до колен, латной защиты рук, латного ожерелья и шлема. Латная защита рук могла быть полной или ограничиваться сегментными наплечниками до локтей и латными перчатками, которые могли дополняться налокотниками. Помимо налокотников, могли иметься и наколенники, которые обычно пристёгивались к набедренникам. Что касается шлема, то поначалу был популярен бургиньот с козырьком и нащёчниками, носивший название «штурмового шлема» — нем. Sturmhaube. Обычно лицо было открыто, но при желании (если позволяли средства) рейтар мог купить шлем со складным наподбородником, закрывавшим лицо подобно забралу, но не сверху вниз, а снизу вверх. Сугубо кирасирский вариант бургиньота — с настоящим забралом, откидывающимся вверх, — не пользовался у рейтаров популярностью. Впоследствии нем. Sturmhaube уступил у рейтаров (а также аркебузиров) место мориону, а затем и капелине, которые были более удобны для стрельбы. Поскольку рейтар сидел в седле и, как правило, в бою не спешивался, то пах был хорошо прикрыт седлом и лошадью, в результате чего гульфик был практически не нужен, хотя его могли носить в парадных целях (чтобы подчеркнуть мужественность его обладателя, гульфик часто имел гротескно большой размер)[18].

Что касается чёрного цвета доспехов, то он встречался не только у «чёрных всадников» и использовался главным образом по сугубо практическим причинам — с одной стороны, рядовой наёмник, не имея личного слуги, следил за снаряжением самостоятельно, и потому покрытый краской доспех был для него предпочтительней неокрашенного, а с другой — кузнецы, делавшие доспехи, часто сами пользовались краской, чтобы скрыть дефекты дешёвого доспеха. Как правило, дорогие доспехи полировались, а в случае необходимости придания им чёрного цвета не красились, а воронились. Кроме того, дешёвый доспех обычно весил около 12 кг, в то время как дорогой пуленепробиваемый доспех конца XVI века мог весить все 30 кг (пуленепробиваемый доспех начала того же XVI века весил около 20 кг и покрывал всё тело)[18][19].

Рейтары в России

В России рейтары принадлежали к полкам «Нового строя».

Первый рейтарский полк был сформирован указом царя Михаила Фёдоровича от 10 июня 1632 года. Его командиром стал французский гугенот подполковник Шарль Самуил Дэберт, которому 13 июня 1632 года царским указом было присвоено звание полковника[20]. Согласно представленному Дэбертом штатному расписанию, полк должен был насчитывать 2000 человек личного состава в 12 ротах по 167 рядовых. В штате полка находились: полковник, подполковник, майор, 9 ротмистров, 12 поручиков, 12 прапорщиков, 12 ротных квартирмейстеров, 36 бригадиров, 24 подпрапорщика, полковой квартирмейстер, вагенмейстер — начальник обоза, полковой судья, полковой писарь, полковой лекарь с товарищами, 4 полковых и 11 ротных трубачей, полковой профос с товарищами, полковой седельный мастер и кузнец. В процессе формирования полка штатное расписание дополнилось должностью подмайора или «ожиданта»[21].

В сентябре 1632 года в состав полка, для сопровождения и огневой поддержки, была добавлена драгунская рота, а штатная численность полка увеличена до 2400 человек в 14 ротах. Наличие в рейтарских полках драгунских рот в будущем стало общей практикой для рейтаров русской армии XVII века. В июне 1633 года к полку были прикомандированы два самопальных (оружейных) мастера, два станочника и 6 кузнецов-подковщиков из Стрелецкого приказа и два замочных мастера из Оружейного приказа[21].

Опыт организации и боевого применения первых полков, состоявших из 2000 человек, в будущем привёл к сокращению численности и определению стандарта в 1000 человек личного состава в рейтарском полку[21]. К концу столетия число таких полков возросло до двадцати пяти.

В 1651 году царём Алексеем Михайловичем был учреждён Рейтарский приказ. В 1650-х годах, после столкновений с превосходными рейтарами шведского короля, в русской армии была увеличена численность рейтаров. В рейтарский строй переводились дворянские сотни. Шведский опыт оказался особенно полезен из-за сходства в качествах русской и шведской конницы: лошади русских детей боярских, как и скандинавские лошади шведов, проигрывали чистокровным турецким коням польской «гусарии», зато государство имело возможность в избытке снабдить своих рейтаров огнестрельным оружием, а их полки — подготовленным офицерским составом[22]. Большое внимание уделялось боевым качествам рейтаров. Царь Алексей Михайлович писал[22]:

… накрепко приказывай, … полуполковником и началным людем рейтарским и рейтаром, чтобы отнюдь никоторой началной, ни рейтар, прежде полковничья указу и ево самово стрелбы карабинной и пистонной, нихто по неприятеле не палил. А полковники бы, за помощию Божиею, стояли смело, и то есть за помощию Его Святою. Да им же, начяльным, надобно крепко тое меру, в какову близость до себя и до полку своего неприятеля допустя, запалить, а не так, что полковник или началные со своими ротами по неприятелю пропалят, а неприятели в них влипают, и то стояние и знатье худое и неприбылно… Добро бы, за помощию Божиею, после паления рейтарского или пешего строя, неприятельския лошади побежали и поворачивались… И ружья в паленье держали твердо и стреляли они же по людям и по лошадем, а не по аеру.
Новосформированные рейтары сразу выделились среди русской конницы выучкой и снаряжением, привлекая к себе внимание иноземцев: «Конница щеголяла множеством чистокровных лошадей и хорошим вооружением. Ратные люди отчётливо исполняли все движения, в точности соблюдая ряды и необходимые размеры шага и поворота. Когда заходило правое крыло, левое стояло на месте в полном порядке, и наоборот. Со стороны эта стройная масса воинов представляла прекрасное зрелище», — писал польский хронист Веспасиан Коховский в 1660 году[22].

Сохранилось штатное расписание рейтарского полка, сделанное самим Алексеем Михайловичем[23]. Согласно расписанию, полк делился на три «шквадроны» под командованием полковника, полуполковника и майора:

  1. «Полковникова» — 4 роты рейтаров (300 чел.) и 4 роты «драгунов» (320 чел.)
  2. «Полуполковая» — 3 роты рейтаров (220 чел.) и 2 роты «драгунов» (160 чел.)
  3. «у маеора» — 3 роты рейтаров (220 чел.) и 2 роты «драгунов» (160 чел.)

Всего: 10 рот рейтаров (740 чел.) и 8 рот «драгунов» (640 чел.)

Русские рейтары были очень дорогим для казны видом конницы: до 35 000 рублей в год тратились только на жалование одного полка, кроме того, полк снабжался за казённый счёт оружием, знамёнами и лошадьми[24].

С формированием регулярной русской армии Пётр Великий начал перевод всей кавалерии в драгунские полки, но рейтарские полки успели принять участие в Великой северной войне. Это были полки Ивана Кокошкина, Михаила Франка и Фёдора Ушакова «из рейтар, копейщиков, гусар и служилых людей сотенной и полковой службы Новгородского разряда». Они сражались в Ингерманландии, у Печерского монастыря и на Ижоре.

В 1701 году эти полки переформировали в драгунские. Последним командиром сводного рейтарского полка был стольник и полковник Яков Челищев. В 1701 году этот полк действовал против шведов в районе Псково-Печерского монастыря, а затем и он был переформирован в драгунский[25].

Последний рейтарский полк майора Ивана Поздеева, находившийся на гарнизонной службе в Киеве, был расформирован в 1719 году. Последняя рейтарская шквадрона, укомплектованная рославльской шляхтой, продолжала нести службу до царствования Екатерины II[26].

См. также

Кавалерия времён «чёрных рейтаров», имевшая аналогичные доспехи
Аналогичные по тактике войска

Напишите отзыв о статье "Рейтары"

Примечания

  1. Oakeshott E. European Weapons and Armour: From the Renaissance to the Industrial Revolution. — Woodbridge: Boydell Press, 2000. — P. 40. — 312 p. — ISBN 0-85115-789-0.
  2. Алексинский Д. П., Жуков К. А., Бутягин А. М., Коровкин Д. С. Кавалерия Европы. — СПб.: Полигон, 2005. — С. 433—436. — 488, [80] с. — (Всадники войны). — ISBN 5-89173-277-7.
  3. 1 2 3 Oakeshott, 2000, p. 40.
  4. 1 2 3 Алексинский и др., 2005, с. 435.
  5. Функен Ф., Функен Л. Средние века. Эпоха Ренессанса: Пехота — Кавалерия — Артиллерия = Le costume, l'armure et les armes au temps de la chevalerie. Le siecle de la Renaissance / Пер. с фр. М. Б. Ивановой. — М.: АСТ, Астрель, 2002. — С. 42. — 146 с. — (Энциклопедия вооружения и военного костюма). — ISBN 5-17-014796-1, 5-271-05016-5, 2-203-14319-3 (фр.).
  6. 1 2 Oakeshott, 2000, pp. 197—198.
  7. Курбатов О. А. Морально-психологические аспекты тактики русской конницы в середине XVII века // Военно-историческая антропология: Ежегодник, 2003/2004: Новые научные направления / Отв. ред. и сост. Е. С. Сенявская. — М.: РОССПЭН, 2005. — С. 193—213. — 462, [1] с. — ISBN 5-8243-0471-8.
  8. Алексинский и др., 2005, с. 433—436.
  9. Алексинский и др., 2005, с. 445.
  10. 1 2 Oakeshott, 2000, p. 197.
  11. Алексинский и др., 2005, с. 433—435.
  12. Boeheim W. [www.deutschestextarchiv.de/boeheim/waffenkunde/1890/ Das Waffenwesen in seiner historischen Entwickelung vom Beginn des Mittelalters bis zum Ende des 18. Jahrhunderts]. — Leipzig: Verlag von E. A. Seemann, 1890. — С. 375. — 695 с.
  13. Клод Блэр. Пистолеты мира. — Москва: Центрполиграф, 2007. — С. 18. — 442 с. — ISBN 978-5-9524-3044-0.
  14. Выстрел из пистолета той эпохи начинался с вращения колёсика, которое высекало из куска пирита или кремня искры, поджигавшие порох на затравочной полке, и при близком расположении затравочных полок искра, предназначенная для одной полки, могла случайно попасть на другую, вызывая выстрел
  15. Boeheim, 1890, с. 485.
  16. Термин нем. doppelsoldnern (буквально «двойной наёмник») означал, что данный ландскнехт получает повышенное жалование (например, за то, что умеет фехтовать двуручным мечом, метко стреляет или просто является артиллеристом и т. п.).
  17. Функен Ф., Функен Л., 2002, с. 42.
  18. 1 2 Функен Ф., Функен Л., 2002, с. 32—33.
  19. Функен Ф., Функен Л., 2002, с. 38—39.
  20. Малов А. В. Конница нового строя в русской армии в 1630—1680-е годы // Отечественная история. — 2006. — № 1. — С. 121—122.
  21. 1 2 3 Малов, 2006, с. 122.
  22. 1 2 3 Курбатов, 2005, с. 193—213.
  23. Курбатов О. А. Из истории военных реформ в России во 2-й половине XVII в. Реорганизация конницы на материалах Новгородского разряда 1650-х—1660-х гг. : дис. ... канд. ист. наук : 07.00.02. — М., 2003. — С. 93. — 263 с.
  24. Курбатов, 2002, с. 92.
  25. Бабулин И. Б. Гусарские полки в русской армии XVII века: О дате появления гусар // Рейтар. — 2004. — № 9. — С. 31—36.
  26. Малов, 2006, с. 123.



Отрывок, характеризующий Рейтары

Но вслед за отсылкой Бенигсена к армии приехал великий князь Константин Павлович, делавший начало кампании и удаленный из армии Кутузовым. Теперь великий князь, приехав к армии, сообщил Кутузову о неудовольствии государя императора за слабые успехи наших войск и за медленность движения. Государь император сам на днях намеревался прибыть к армии.
Старый человек, столь же опытный в придворном деле, как и в военном, тот Кутузов, который в августе того же года был выбран главнокомандующим против воли государя, тот, который удалил наследника и великого князя из армии, тот, который своей властью, в противность воле государя, предписал оставление Москвы, этот Кутузов теперь тотчас же понял, что время его кончено, что роль его сыграна и что этой мнимой власти у него уже нет больше. И не по одним придворным отношениям он понял это. С одной стороны, он видел, что военное дело, то, в котором он играл свою роль, – кончено, и чувствовал, что его призвание исполнено. С другой стороны, он в то же самое время стал чувствовать физическую усталость в своем старом теле и необходимость физического отдыха.
29 ноября Кутузов въехал в Вильно – в свою добрую Вильну, как он говорил. Два раза в свою службу Кутузов был в Вильне губернатором. В богатой уцелевшей Вильне, кроме удобств жизни, которых так давно уже он был лишен, Кутузов нашел старых друзей и воспоминания. И он, вдруг отвернувшись от всех военных и государственных забот, погрузился в ровную, привычную жизнь настолько, насколько ему давали покоя страсти, кипевшие вокруг него, как будто все, что совершалось теперь и имело совершиться в историческом мире, нисколько его не касалось.
Чичагов, один из самых страстных отрезывателей и опрокидывателей, Чичагов, который хотел сначала сделать диверсию в Грецию, а потом в Варшаву, но никак не хотел идти туда, куда ему было велено, Чичагов, известный своею смелостью речи с государем, Чичагов, считавший Кутузова собою облагодетельствованным, потому что, когда он был послан в 11 м году для заключения мира с Турцией помимо Кутузова, он, убедившись, что мир уже заключен, признал перед государем, что заслуга заключения мира принадлежит Кутузову; этот то Чичагов первый встретил Кутузова в Вильне у замка, в котором должен был остановиться Кутузов. Чичагов в флотском вицмундире, с кортиком, держа фуражку под мышкой, подал Кутузову строевой рапорт и ключи от города. То презрительно почтительное отношение молодежи к выжившему из ума старику выражалось в высшей степени во всем обращении Чичагова, знавшего уже обвинения, взводимые на Кутузова.
Разговаривая с Чичаговым, Кутузов, между прочим, сказал ему, что отбитые у него в Борисове экипажи с посудою целы и будут возвращены ему.
– C'est pour me dire que je n'ai pas sur quoi manger… Je puis au contraire vous fournir de tout dans le cas meme ou vous voudriez donner des diners, [Вы хотите мне сказать, что мне не на чем есть. Напротив, могу вам служить всем, даже если бы вы захотели давать обеды.] – вспыхнув, проговорил Чичагов, каждым словом своим желавший доказать свою правоту и потому предполагавший, что и Кутузов был озабочен этим самым. Кутузов улыбнулся своей тонкой, проницательной улыбкой и, пожав плечами, отвечал: – Ce n'est que pour vous dire ce que je vous dis. [Я хочу сказать только то, что говорю.]
В Вильне Кутузов, в противность воле государя, остановил большую часть войск. Кутузов, как говорили его приближенные, необыкновенно опустился и физически ослабел в это свое пребывание в Вильне. Он неохотно занимался делами по армии, предоставляя все своим генералам и, ожидая государя, предавался рассеянной жизни.
Выехав с своей свитой – графом Толстым, князем Волконским, Аракчеевым и другими, 7 го декабря из Петербурга, государь 11 го декабря приехал в Вильну и в дорожных санях прямо подъехал к замку. У замка, несмотря на сильный мороз, стояло человек сто генералов и штабных офицеров в полной парадной форме и почетный караул Семеновского полка.
Курьер, подскакавший к замку на потной тройке, впереди государя, прокричал: «Едет!» Коновницын бросился в сени доложить Кутузову, дожидавшемуся в маленькой швейцарской комнатке.
Через минуту толстая большая фигура старика, в полной парадной форме, со всеми регалиями, покрывавшими грудь, и подтянутым шарфом брюхом, перекачиваясь, вышла на крыльцо. Кутузов надел шляпу по фронту, взял в руки перчатки и бочком, с трудом переступая вниз ступеней, сошел с них и взял в руку приготовленный для подачи государю рапорт.
Беготня, шепот, еще отчаянно пролетевшая тройка, и все глаза устремились на подскакивающие сани, в которых уже видны были фигуры государя и Волконского.
Все это по пятидесятилетней привычке физически тревожно подействовало на старого генерала; он озабоченно торопливо ощупал себя, поправил шляпу и враз, в ту минуту как государь, выйдя из саней, поднял к нему глаза, подбодрившись и вытянувшись, подал рапорт и стал говорить своим мерным, заискивающим голосом.
Государь быстрым взглядом окинул Кутузова с головы до ног, на мгновенье нахмурился, но тотчас же, преодолев себя, подошел и, расставив руки, обнял старого генерала. Опять по старому, привычному впечатлению и по отношению к задушевной мысли его, объятие это, как и обыкновенно, подействовало на Кутузова: он всхлипнул.
Государь поздоровался с офицерами, с Семеновским караулом и, пожав еще раз за руку старика, пошел с ним в замок.
Оставшись наедине с фельдмаршалом, государь высказал ему свое неудовольствие за медленность преследования, за ошибки в Красном и на Березине и сообщил свои соображения о будущем походе за границу. Кутузов не делал ни возражений, ни замечаний. То самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлицком поле, установилось теперь на его лице.
Когда Кутузов вышел из кабинета и своей тяжелой, ныряющей походкой, опустив голову, пошел по зале, чей то голос остановил его.
– Ваша светлость, – сказал кто то.
Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1 й степени.


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся, но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не приносили.
– Да, да, это правда, – сказал Пьер, весело улыбаясь. – Да, да, мне ничего этого не нужно. Я от разоренья стал гораздо богаче.
Но в январе приехал Савельич из Москвы, рассказал про положение Москвы, про смету, которую ему сделал архитектор для возобновления дома и подмосковной, говоря про это, как про дело решенное. В это же время Пьер получил письмо от князя Василия и других знакомых из Петербурга. В письмах говорилось о долгах жены. И Пьер решил, что столь понравившийся ему план управляющего был неверен и что ему надо ехать в Петербург покончить дела жены и строиться в Москве. Зачем было это надо, он не знал; но он знал несомненно, что это надо. Доходы его вследствие этого решения уменьшались на три четверти. Но это было надо; он это чувствовал.
Вилларский ехал в Москву, и они условились ехать вместе.
Пьер испытывал во все время своего выздоровления в Орле чувство радости, свободы, жизни; но когда он, во время своего путешествия, очутился на вольном свете, увидал сотни новых лиц, чувство это еще более усилилось. Он все время путешествия испытывал радость школьника на вакации. Все лица: ямщик, смотритель, мужики на дороге или в деревне – все имели для него новый смысл. Присутствие и замечания Вилларского, постоянно жаловавшегося на бедность, отсталость от Европы, невежество России, только возвышали радость Пьера. Там, где Вилларский видел мертвенность, Пьер видел необычайную могучую силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом пространстве, поддерживала жизнь этого целого, особенного и единого народа. Он не противоречил Вилларскому и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно улыбался, слушая его.


Так же, как трудно объяснить, для чего, куда спешат муравьи из раскиданной кочки, одни прочь из кочки, таща соринки, яйца и мертвые тела, другие назад в кочку – для чего они сталкиваются, догоняют друг друга, дерутся, – так же трудно было бы объяснить причины, заставлявшие русских людей после выхода французов толпиться в том месте, которое прежде называлось Москвою. Но так же, как, глядя на рассыпанных вокруг разоренной кочки муравьев, несмотря на полное уничтожение кочки, видно по цепкости, энергии, по бесчисленности копышущихся насекомых, что разорено все, кроме чего то неразрушимого, невещественного, составляющего всю силу кочки, – так же и Москва, в октябре месяце, несмотря на то, что не было ни начальства, ни церквей, ни святынь, ни богатств, ни домов, была та же Москва, какою она была в августе. Все было разрушено, кроме чего то невещественного, но могущественного и неразрушимого.
Побуждения людей, стремящихся со всех сторон в Москву после ее очищения от врага, были самые разнообразные, личные, и в первое время большей частью – дикие, животные. Одно только побуждение было общее всем – это стремление туда, в то место, которое прежде называлось Москвой, для приложения там своей деятельности.
Через неделю в Москве уже было пятнадцать тысяч жителей, через две было двадцать пять тысяч и т. д. Все возвышаясь и возвышаясь, число это к осени 1813 года дошло до цифры, превосходящей население 12 го года.
Первые русские люди, которые вступили в Москву, были казаки отряда Винцингероде, мужики из соседних деревень и бежавшие из Москвы и скрывавшиеся в ее окрестностях жители. Вступившие в разоренную Москву русские, застав ее разграбленною, стали тоже грабить. Они продолжали то, что делали французы. Обозы мужиков приезжали в Москву с тем, чтобы увозить по деревням все, что было брошено по разоренным московским домам и улицам. Казаки увозили, что могли, в свои ставки; хозяева домов забирали все то, что они находили и других домах, и переносили к себе под предлогом, что это была их собственность.