Флавий Аэций

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Аэций Флавий»)
Перейти к: навигация, поиск
Флавий Аэций
лат. Flavius Aetius
консул 432, 437 и 446 годов
 
Вероисповедание: Христианин-никеец
Смерть: 21 сентября 454(0454-09-21)

Фла́вий Аэ́ций (лат. Flavius Aetius; ум. 21 сентября 454) — полководец Западной Римской империи, трёхкратный консул (432, 437 и 446 гг.), удостоившийся от историков эпитета «последний из римлян»[1].

Готский историк Иордан так отметил заслуги римского полководца Флавия Аэция в сложный период для империи, атакованной в 1-й половине V века с разных сторон германцами и гуннами: «Выносливый в воинских трудах, особенно [удачно] родился он для Римской империи»[2]. Аэций возглавил армию империи в 429 году, 19 лет спустя после того, как столица мира Рим впервые за 8 веков была разграблена вестготами Алариха. На протяжении 25 лет Аэций удачно отбивал ограниченными силами набеги варваров на владения Западной Римской империи, выступая в роли не столько военачальника, сколько фактического руководителя империи при слабом императоре Валентиниане. Аэций наиболее известен в историографии своей победой над Аттилой в битве на Каталаунских полях в 451 году.

В 454 году император Валентиниан III убил своего лучшего полководца и дипломата Аэция, а уже в следующем году Рим был разграблен вандалами. Ещё через 20 лет пала и сама Западная Римская империя.





Ранняя биография

Флавий Аэций родился в 390-х годах в Дуросторе (Durostorum, современная болгарская Силистра),[2] городе на нижнем Дунае. Его отцом был магистр конницы Гауденций, представитель местного знатного рода,[3] мать была из знатной богатой семьи из Италии[4].

Семья Гауденция пользовалась влиянием в Риме, его сына Аэция мальчиком взяли в телохранители к римскому императору Гонорию[4]. Когда в 408 году Гонорий казнил своего главнокомандующего войсками Стилихона, то вождь вестготов Аларих потребовал от императора заключить мирное соглашение, для чего римляне должны были выплатить дань и обменяться с вестготами знатными заложниками. Одним из них должен был стать Флавий Аэций,[5] который к этому времени уже провёл в заложниках 3 года сначала у вестготов, а потом у гуннов[4].

Впоследствии Аэций женился на дочери некого знатного гота Карпилиона,[6] имел от неё сына Карпилиона и достиг поста начальника императорской гвардии (comes domesticorum). В 423 году скончался император Гонорий. Власть в Равенне (столице Римской империи) захватил при поддержке полководца Кастина начальник канцелярии Иоанн, который назначил Аэция смотрителем своего дворца (cura palatii)[4].

Григорий Турский, цитируя труды историка Рената Фригерида (его сочинение не сохранилось), так охарактеризовал внешность и характер Аэция:

«Он был среднего роста, крепок, хорошего сложения, то есть не хилый и не тучный; бодрый, полный сил, стремительный всадник, искусный стрелок из лука, неутомимый в метании копья, весьма способный воин и прославлен в искусстве заключать мир. В нём не было ни капли жадности, ни малейшей алчности, от природы был добрым, не позволял дурным советчикам уводить себя от намеченного решения; терпеливо сносил обиды, был трудолюбив, не боялся опасностей и очень легко переносил голод, жажду и бессонные ночи»[4].

Борьба за власть. 425432 гг

Восточная Римская империя (Византия) не признала узурпатора Иоанна. В 424 году император Феодосий II послал в Италию войско, чтобы отдать римский трон своему двоюродному брату Валентиниану. Об участии Аэция в событиях рассказал Григорий Турский с ссылкой на утраченный труд Рената Фригерида:

«Иоанн, побуждаемый этим, послал Аэция, который в то время был смотрителем дворца, с большим грузом золота к гуннам, известным Аэцию ещё с того времени, когда он был у них заложником, и связанным с ним тесной дружбой, и приказал ему: как только вражеские отряды вторгнутся в Италию, он должен напасть на них с тыла, тогда как сам Иоанн ударит им в лоб»[4]

Аэций вернулся с 60-тысячным войском гуннов и участвовал в сражении против Аспара, византийского военачальника. Однако появление Аэция запоздало, Иоанн уже потерпел поражение и был казнён за 3 дня до возвращения Аэция[7].

23 октября 425 года 7-летнего Валентиниана провозгласили в Риме императором, фактически же стала править в качестве регента его мать Галла Плацидия. Аэций признал власть Плацидии, гунны с богатыми дарами были отосланы домой,[8] а сам Аэций получил пост командующего армией в Галлии (comes et magister militum per Gallias).

Победами в Галлии Аэций укрепил своё положение. В 426 он отбросил вестготов от Арелата, в 428 отбил у франков короля Хлодиона часть земель вдоль Рейна, в 430 разбил ютунгов в Реции, в 431 разбил кельтское племя нориков в Норике[9]. В 429 году Аэций получил высший военный титул magister militum (главнокомандующего войсками),[10] после чего в следующем году выступил против прежнего обладателя этого титула Флавия Феликса. По хронике Проспера Аэций казнил соперника, обвинив его в заговоре[11].

Опасаясь чрезмерного усиления Аэция, Галла Плацидия пыталась противопоставить ему другого полководца, наместника в Северной Африке Бонифация. О борьбе между двумя военачальниками за влияние на Плацидию подробно рассказал Прокопий Кесарийский[12]. В 432 году, потерпев поражение от вандалов, Бонифаций по вызову Плацидии появляется в Италии, где между ним и Аэцием разгорелась настоящая война («ingens bellum»). В сражении Бонифаций получил смертельную рану и скончался спустя 3 месяца[13] Однако сражение было выиграно войсками Бонифация, и Аэций удалился к себе в поместье, где на него было совершено покушение неназванными врагами[14]. Тогда Аэций бежал к гуннам в Паннонию, и при их поддержке смог вернуть себе пост главнокомандующего имперской армией, изгнав с этого поста зятя Бонифация Себастьяна.

С 432 года и до самой смерти в 454 году Аэций фактически осуществлял внешнюю политику Западной Римской империи при императоре Валентиниане, который по отзыву Прокопия не интересовался государственными делами, предпочитая предаваться «всяческим порокам»[15]. В 432 году Аэций вторично женился на вдове Бонифация, вандалке Пелагее, от которой имел сына Гауденция.

На службе империи (433—450 годы)

5 сентября 435 года Аэций удостоился высшего аристократического титула патриция, соединившись таким образом с родовитой римской знатью. Западная Римская империя в эти годы теряла отдалённые провинции под напором германцев. В 429 году в Северной Африке, переправившись из Испании, высадились вандалы. После ряда поражений римляне по мирному договору 435 года признали захват ими восточной Нумидии, однако в нарушение соглашения Гейзерих захватил в 439 году Карфаген, основав с этого года королевство вандалов и аланов. Аэций не имел сил для отпора вандалам, так как направил все усилия на удержание римских территорий в Галлии.

В 436 году Аэций разбил бургундов на Рейне, принудив их к принятию римских условий мира. В следующем году возможно по его просьбе гунны нанесли сокрушительный удар по королевству бургундов, перебив 20 000[16] из них и согнав остальных вглубь Галлии, где Аэций в 443 году отвёл им землю на средней Роне (в области современной границы Франции и Швейцарии).

В 435437 годах центральные районы Галлии сотрясло восстание багаудов[17] и рабов. Восстание подавлено только после поимки вождя восставших Тибато[18].

Наиболее грозным врагом римлян в Галлии стало Аквитанское королевство вестготов на западе Галлии. Король Теодорих I осаждал в 436 году Нарбон, но с помощью гуннских отрядов военачальник Аэция Литорий снял осаду. В следующем году Литорий снова сражался с вестготами и попал в плен, где скончался. Благодаря дипломатии Аэция, с вестготами удалось заключить мир, благодаря чему новый военачальник Аэция в Галлии Астурий послан в испанскую провинцию Тарракона для подавления там восстания багаудов.

Укрепившийся в Африке король вандалов Гейзерих начал совершать морские набеги по всему Средиземноморью. Высадившись в 440 году на Сицилии, он создал угрозу югу Италии. Аэций отправил против Гейзериха войско из Испании во главе с Себастьяном, которого за 8 лет до того изгнал с поста главнокомандующего римскими силами. Гейзерих покинул Сицилию, однако Себастьян перешёл на сторону вандалов.

Главной целью Аэция стала защита собственно Италии от волны переселений варварских племён. Когда жители Британии, которую в 407 году покинули последние римские легионы, обратились к нему в конце 440-х годов с просьбой о помощи против разорительных набегов диких пиктов и скоттов, Аэций отказал им[19].

Войны с гуннами. 451452 гг

В 440-е годы гунны вели большие войны на территории Восточной Римской империи (Византии),[20] но Аэцию успешной дипломатией, частичными уступками земель в Паннонии и щедрыми подарками удавалось удерживать их от набегов на Италию. Он посылает Аттиле грамотного секретаря Константия, а после его казни другого секретаря,[21] отправляет вождю гуннов сына Карпилиона в качестве заложника,[22] а в ответ сам получает подарки от Аттилы[23].

Однако все равно в 451 году Аттила решил атаковать Галлию. Причины, ход вторжения и боевые действия описаны в статье Битва на Каталаунских полях. Перед лицом общего врага Аэций сумел создать коалицию с бывшим противником, королём вестготов Теодорихом, и привлечь к войне против гуннов ряд варварских племён. В грандиозном сражении на Каталаунских полях Аттила если и не потерпел разгром, то понёс настолько тяжёлые потери, что был вынужден отступить из Галлии. По мнению Приска в изложении Иордана Аэций имел возможность добить ослабленного Аттилу, который в окружении уже приготовился к ритуальному самоубийству, но посчитал более выгодным сохранить (разгромленных по его мнению) гуннов в качестве противовеса усилившимся везеготам. Тем не менее исход генерального сражения прославил полководца Аэция в поздней историографии как победителя Аттилы и спасителя христианской Европы.

В результате ошибочного решения Аэция Аттила, восстановив силы, в 452 году напал на северную Италию с востока. Пожертвовав территорией страны к северу от реки По, Аэций не допустил прорыва гуннов вглубь Апеннинского полуострова. Византийские войска пришли на помощь Риму, и гунны, на которых также свалилась эпидемия чумы, покинули Италию. Католическая историография, начиная с Проспера, приписывает заслугу в уходе гуннов переговорам римского папы Льва с Аттилой. Одновременно секретарь папы Льва Проспер оставил резко негативный отзыв о командовании Аэция в этот год:

«После того как Аттила справился с потерями, понесёнными в Галлии, он решился атаковать Италию через Паннонию. Наш генерал [Аэций] не предпринял никаких мер, которые он осуществил в первой войне, даже не защитил проходы в Альпах, где враг мог быть остановлен. Пожалуй, он был занят только одной надеждой — бежать из Италии вместе с императором. Но поскольку это казалось настолько постыдным и опасным, то чувство чести преодолело страх»[24].

В следующем году Аттила скончался, а ещё через год император Валентиниан собственноручно убил «последнего из римлян», полководца Аэция.

Гибель Аэция. 454 год

В 453 году Аэций помолвил своего сына Гауденция c дочерью императора Валентиниана Плацидией[25]. Возможно, предстоящее родство с императорской семьей ускорило падение полководца. По словам Прокопия, Валентиниан решил устранить прославленного военачальника «только потому, что Аэций обладал силой и доблестью, а не на каком-либо другом основании»[26].

Прокопий и Иоанн Антиохийский[27], видимо, на основании единого источника передали следующую версию убийства Аэция. Римский сенатор Петроний Максим был унижен и оскорблён императором Валентинианом, который обманом завлёк во дворец и изнасиловал его жену[28]. Опасаясь верного Валентиниану Аэция, Максим в качестве первого шага к отмщению решил устранить его. С помощью доверенного евнуха императора Ираклия Максим постарался убедить Валентиниана в подготовке Аэцием переворота. Подозрительный император вызвал 21 сентября 454 года полководца во дворец для доклада о сборе налогов, а затем неожиданно напал на него с мечом в руках. После того, как Валентиниан с помощью Ираклия зарубил Аэция, он спросил у одного человека: «Не правда ли, смерть Аэция прекрасно исполнена?» Тот ответил: «Прекрасно или нет, я не знаю. Но я знаю, что вы левой рукой отрубили себе правую.»

Историки после V века, увидевшие распад Западной Римской империи всего спустя 2 десятилетия после смерти Аэция, высоко оценили роль и заслуги Аэция в деле сохранения империи. Павел Диакон выразил это такими словами:

«Так погиб Аэций, воинственнейший муж и некогда ужас могущественного короля Аттилы, а вместе с ним пала и Западная империя, и благо государства, и их уже более не удалось восстановить»[29].

Флавий Аэций в искусстве

Художественная литература

Кино

Художественное

Документальное

  • Тайны древности. Варвары. Часть 3. Гунны (США2003).

Опера

Напишите отзыв о статье "Флавий Аэций"

Примечания

  1. Прокопий Кесарийский, «Война с вандалами», кн. 1.3.15: «Было два римских полководца, Аэций и Бонифаций, оба исключительной доблести и по опытности в военном деле не уступавшие никому из своих современников. Хотя они не имели согласия в том, как вести государственные дела, оба они были одарены таким величием духа и такими выдающимися качествами, что если бы кто назвал того или другого „последним из римлян“, он бы не ошибся. Ибо вся римская доблесть оказалась сокрытой в этих мужах.»
  2. 1 2 Иордан, «Гетика», 177
  3. Иордан назвал Гауденция «знатным мезийцем», что предполагает происхождение Гауденция из местных варваров.
  4. 1 2 3 4 5 6 Григорий Турский, «История франков», 2.8
  5. Зосима, 5.36
  6. Merobaudes, op. cit.; Sidonius Apoll. Paneg. in Maior. 126 sq
  7. Филосторгий, 12.14
  8. Проспер: «Было даровано прощение Аэцию в силу того, что гунны, которых Иоанн через него призывал, благодаря его же старанию вернулись в свои земли».
  9. Хроники Проспера, Кассиодора, Галльская 452 года.
  10. Проспер, 429 г.
  11. По хронике испанского епископа Идация Феликс погиб в результате мятежа солдат.
  12. Прокопий Кес., «Война с вандалами», кн. 1.3.14
  13. Марцеллин Комит, Ind. XV (432 г.): Галльская хроника 452 г.
  14. Проспер, 432 г.; Павел Диакон, «Римская история», 13.11
  15. Прокопий Кес., «Война с вандалами», кн. 1.3.10
  16. Хроника Идация (Olymp. CCCIV.)
  17. Багауды — деклассированные свободные жители Галлии и Испании, объединившиеся в вооружённые отряды. Историки того времени часто называют их разбойниками.
  18. Проспер, an. 435—437; Галльская хроника 452 г.
  19. Беда Достопочтенный, «Церковная история народа англов», 1.13
  20. См. статью Аттила.
  21. Приск Панийский, фр. 8 в пер. Дестуниса: «Этот Константий, происходивший из Западной Галатии, был послан [Аэцием] некогда к Аттиле и Влиде, чтоб состоять при них письмоводителем, как им был и другой, посланный после, Константий.»
  22. Приск, фр. 8 в пер. Дестуниса
  23. Приск, фр. 8 в пер. Дестуниса: «Зеркон оставил свою жену в Скифии, быв послан Аттилою в дар Аэтию.»
  24. Перевод Проспера по книге О. Д. Менхен-Хельфена «Мир гуннов»
  25. Проспер, an. 454
  26. Прокопий Кес., «Война с вандалами», кн. 1.4.27
  27. Иоанн Антиохийский, fr.200-201
  28. См. подробнее в статье Захват Рима вандалами (455 год)
  29. Павел Диакон, «Римская история», 14.15

Ссылки

Отрывок, характеризующий Флавий Аэций

Русские войска, отступив от Бородина, стояли у Филей. Ермолов, ездивший для осмотра позиции, подъехал к фельдмаршалу.
– Драться на этой позиции нет возможности, – сказал он. Кутузов удивленно посмотрел на него и заставил его повторить сказанные слова. Когда он проговорил, Кутузов протянул ему руку.
– Дай ка руку, – сказал он, и, повернув ее так, чтобы ощупать его пульс, он сказал: – Ты нездоров, голубчик. Подумай, что ты говоришь.
Кутузов на Поклонной горе, в шести верстах от Дорогомиловской заставы, вышел из экипажа и сел на лавку на краю дороги. Огромная толпа генералов собралась вокруг него. Граф Растопчин, приехав из Москвы, присоединился к ним. Все это блестящее общество, разбившись на несколько кружков, говорило между собой о выгодах и невыгодах позиции, о положении войск, о предполагаемых планах, о состоянии Москвы, вообще о вопросах военных. Все чувствовали, что хотя и не были призваны на то, что хотя это не было так названо, но что это был военный совет. Разговоры все держались в области общих вопросов. Ежели кто и сообщал или узнавал личные новости, то про это говорилось шепотом, и тотчас переходили опять к общим вопросам: ни шуток, ни смеха, ни улыбок даже не было заметно между всеми этими людьми. Все, очевидно, с усилием, старались держаться на высота положения. И все группы, разговаривая между собой, старались держаться в близости главнокомандующего (лавка которого составляла центр в этих кружках) и говорили так, чтобы он мог их слышать. Главнокомандующий слушал и иногда переспрашивал то, что говорили вокруг него, но сам не вступал в разговор и не выражал никакого мнения. Большей частью, послушав разговор какого нибудь кружка, он с видом разочарования, – как будто совсем не о том они говорили, что он желал знать, – отворачивался. Одни говорили о выбранной позиции, критикуя не столько самую позицию, сколько умственные способности тех, которые ее выбрали; другие доказывали, что ошибка была сделана прежде, что надо было принять сраженье еще третьего дня; третьи говорили о битве при Саламанке, про которую рассказывал только что приехавший француз Кросар в испанском мундире. (Француз этот вместе с одним из немецких принцев, служивших в русской армии, разбирал осаду Сарагоссы, предвидя возможность так же защищать Москву.) В четвертом кружке граф Растопчин говорил о том, что он с московской дружиной готов погибнуть под стенами столицы, но что все таки он не может не сожалеть о той неизвестности, в которой он был оставлен, и что, ежели бы он это знал прежде, было бы другое… Пятые, выказывая глубину своих стратегических соображений, говорили о том направлении, которое должны будут принять войска. Шестые говорили совершенную бессмыслицу. Лицо Кутузова становилось все озабоченнее и печальнее. Из всех разговоров этих Кутузов видел одно: защищать Москву не было никакой физической возможности в полном значении этих слов, то есть до такой степени не было возможности, что ежели бы какой нибудь безумный главнокомандующий отдал приказ о даче сражения, то произошла бы путаница и сражения все таки бы не было; не было бы потому, что все высшие начальники не только признавали эту позицию невозможной, но в разговорах своих обсуждали только то, что произойдет после несомненного оставления этой позиции. Как же могли начальники вести свои войска на поле сражения, которое они считали невозможным? Низшие начальники, даже солдаты (которые тоже рассуждают), также признавали позицию невозможной и потому не могли идти драться с уверенностью поражения. Ежели Бенигсен настаивал на защите этой позиции и другие еще обсуждали ее, то вопрос этот уже не имел значения сам по себе, а имел значение только как предлог для спора и интриги. Это понимал Кутузов.
Бенигсен, выбрав позицию, горячо выставляя свой русский патриотизм (которого не мог, не морщась, выслушивать Кутузов), настаивал на защите Москвы. Кутузов ясно как день видел цель Бенигсена: в случае неудачи защиты – свалить вину на Кутузова, доведшего войска без сражения до Воробьевых гор, а в случае успеха – себе приписать его; в случае же отказа – очистить себя в преступлении оставления Москвы. Но этот вопрос интриги не занимал теперь старого человека. Один страшный вопрос занимал его. И на вопрос этот он ни от кого не слышал ответа. Вопрос состоял для него теперь только в том: «Неужели это я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал? Когда это решилось? Неужели вчера, когда я послал к Платову приказ отступить, или третьего дня вечером, когда я задремал и приказал Бенигсену распорядиться? Или еще прежде?.. но когда, когда же решилось это страшное дело? Москва должна быть оставлена. Войска должны отступить, и надо отдать это приказание». Отдать это страшное приказание казалось ему одно и то же, что отказаться от командования армией. А мало того, что он любил власть, привык к ней (почет, отдаваемый князю Прозоровскому, при котором он состоял в Турции, дразнил его), он был убежден, что ему было предназначено спасение России и что потому только, против воли государя и по воле народа, он был избрал главнокомандующим. Он был убежден, что он один и этих трудных условиях мог держаться во главе армии, что он один во всем мире был в состоянии без ужаса знать своим противником непобедимого Наполеона; и он ужасался мысли о том приказании, которое он должен был отдать. Но надо было решить что нибудь, надо было прекратить эти разговоры вокруг него, которые начинали принимать слишком свободный характер.
Он подозвал к себе старших генералов.
– Ma tete fut elle bonne ou mauvaise, n'a qu'a s'aider d'elle meme, [Хороша ли, плоха ли моя голова, а положиться больше не на кого,] – сказал он, вставая с лавки, и поехал в Фили, где стояли его экипажи.


В просторной, лучшей избе мужика Андрея Савостьянова в два часа собрался совет. Мужики, бабы и дети мужицкой большой семьи теснились в черной избе через сени. Одна только внучка Андрея, Малаша, шестилетняя девочка, которой светлейший, приласкав ее, дал за чаем кусок сахара, оставалась на печи в большой избе. Малаша робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры и кресты генералов, одного за другим входивших в избу и рассаживавшихся в красном углу, на широких лавках под образами. Сам дедушка, как внутренне называла Maлаша Кутузова, сидел от них особо, в темном углу за печкой. Он сидел, глубоко опустившись в складное кресло, и беспрестанно покряхтывал и расправлял воротник сюртука, который, хотя и расстегнутый, все как будто жал его шею. Входившие один за другим подходили к фельдмаршалу; некоторым он пожимал руку, некоторым кивал головой. Адъютант Кайсаров хотел было отдернуть занавеску в окне против Кутузова, но Кутузов сердито замахал ему рукой, и Кайсаров понял, что светлейший не хочет, чтобы видели его лицо.
Вокруг мужицкого елового стола, на котором лежали карты, планы, карандаши, бумаги, собралось так много народа, что денщики принесли еще лавку и поставили у стола. На лавку эту сели пришедшие: Ермолов, Кайсаров и Толь. Под самыми образами, на первом месте, сидел с Георгием на шее, с бледным болезненным лицом и с своим высоким лбом, сливающимся с голой головой, Барклай де Толли. Второй уже день он мучился лихорадкой, и в это самое время его знобило и ломало. Рядом с ним сидел Уваров и негромким голосом (как и все говорили) что то, быстро делая жесты, сообщал Барклаю. Маленький, кругленький Дохтуров, приподняв брови и сложив руки на животе, внимательно прислушивался. С другой стороны сидел, облокотивши на руку свою широкую, с смелыми чертами и блестящими глазами голову, граф Остерман Толстой и казался погруженным в свои мысли. Раевский с выражением нетерпения, привычным жестом наперед курчавя свои черные волосы на висках, поглядывал то на Кутузова, то на входную дверь. Твердое, красивое и доброе лицо Коновницына светилось нежной и хитрой улыбкой. Он встретил взгляд Малаши и глазами делал ей знаки, которые заставляли девочку улыбаться.
Все ждали Бенигсена, который доканчивал свой вкусный обед под предлогом нового осмотра позиции. Его ждали от четырех до шести часов, и во все это время не приступали к совещанию и тихими голосами вели посторонние разговоры.
Только когда в избу вошел Бенигсен, Кутузов выдвинулся из своего угла и подвинулся к столу, но настолько, что лицо его не было освещено поданными на стол свечами.
Бенигсен открыл совет вопросом: «Оставить ли без боя священную и древнюю столицу России или защищать ее?» Последовало долгое и общее молчание. Все лица нахмурились, и в тишине слышалось сердитое кряхтенье и покашливанье Кутузова. Все глаза смотрели на него. Малаша тоже смотрела на дедушку. Она ближе всех была к нему и видела, как лицо его сморщилось: он точно собрался плакать. Но это продолжалось недолго.
– Священную древнюю столицу России! – вдруг заговорил он, сердитым голосом повторяя слова Бенигсена и этим указывая на фальшивую ноту этих слов. – Позвольте вам сказать, ваше сиятельство, что вопрос этот не имеет смысла для русского человека. (Он перевалился вперед своим тяжелым телом.) Такой вопрос нельзя ставить, и такой вопрос не имеет смысла. Вопрос, для которого я просил собраться этих господ, это вопрос военный. Вопрос следующий: «Спасенье России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сражения? Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение». (Он откачнулся назад на спинку кресла.)
Начались прения. Бенигсен не считал еще игру проигранною. Допуская мнение Барклая и других о невозможности принять оборонительное сражение под Филями, он, проникнувшись русским патриотизмом и любовью к Москве, предлагал перевести войска в ночи с правого на левый фланг и ударить на другой день на правое крыло французов. Мнения разделились, были споры в пользу и против этого мнения. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с мнением Бенигсена. Руководимые ли чувством потребности жертвы пред оставлением столицы или другими личными соображениями, но эти генералы как бы не понимали того, что настоящий совет не мог изменить неизбежного хода дел и что Москва уже теперь оставлена. Остальные генералы понимали это и, оставляя в стороне вопрос о Москве, говорили о том направлении, которое в своем отступлении должно было принять войско. Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось перед ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В средине разговора она заметила быстрый лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед за тем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, были спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена: о переводе в ночи войск с правого на левый фланг для атаки правого крыла французов.
– Я, господа, – сказал Кутузов, – не могу одобрить плана графа. Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… (Кутузов как будто задумался, приискивая пример и светлым, наивным взглядом глядя на Бенигсена.) Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит, было… не вполне удачно только оттого, что войска наши перестроивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… – Последовало, показавшееся всем очень продолжительным, минутное молчание.
Прения опять возобновились, но часто наступали перерывы, и чувствовалось, что говорить больше не о чем.
Во время одного из таких перерывов Кутузов тяжело вздохнул, как бы сбираясь говорить. Все оглянулись на него.
– Eh bien, messieurs! Je vois que c'est moi qui payerai les pots casses, [Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки,] – сказал он. И, медленно приподнявшись, он подошел к столу. – Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне моим государем и отечеством, я – приказываю отступление.
Вслед за этим генералы стали расходиться с той же торжественной и молчаливой осторожностью, с которой расходятся после похорон.
Некоторые из генералов негромким голосом, совсем в другом диапазоне, чем когда они говорили на совете, передали кое что главнокомандующему.
Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…


В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, в оставлении Москвы и сожжении ее, Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе.
Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.