Гай Скрибоний Курион (пропретор)

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Гай Скрибоний Курион
лат. Gaius Scribonius Curio
квестор Римской республики
54 год до н. э. (предположительно)
проквестор
53 год до н. э.
народный трибун Римской республики
50 год до н. э.
легат (предположительно)
49 год до н. э.
пропретор Сицилии
49 год до н. э.
 
Рождение: около 84 года до н. э.
Смерть: 49 до н. э.(-049)
Род: Скрибонии
Отец: Гай Скрибоний Курион
Мать: Меммия
Супруга: Фульвия
Дети: Гай Скрибоний Курион

Гай Скрибоний Курион (лат. Gaius Scribonius Curio; около 84 — 49 гг. до н. э.) — древнеримский государственный деятель и военачальник из плебейского рода Скрибониев, высшей точкой карьеры которого стала пропретура 49 года до н. э. В молодости он некоторое время был союзником политика-демагога Публия Клодия, а позже вместе с отцом боролся против начинавшего свою карьеру Гая Юлия Цезаря. В 50 году до н. э. стал народным трибуном и заключил тайный союз с Цезарем. Позиционируя себя как независимого политика, Курион выдвинул требование, фактически выгодное только для Гая Юлия — чтобы и последний, и его соперник Гней Помпей сложили свои полномочия и распустили армии. Потерпев неудачу, Курион открыто присоединился к Цезарю.

После начала гражданской войны Гай Скрибоний стал военачальником в цезарианской армии (49 год до н. э.). Он получил полномочия пропретора и был отправлен Гаем Юлием в Сицилию и Африку на борьбу с находившимися там войсками помпеянцев. Куриону удалось занять Сицилию без боя, но в Африке его противника поддержал царь Нумидии Юба. Поэтому в сражении у реки Баграда Гай Скрибоний потерпел поражение и погиб.

Курион был талантливым оратором, но не успел реализовать свои способности из-за ранней гибели.





Источники

Ценные свидетельства о Гае Скрибонии Курионе оставили его выдающиеся современники. Марк Туллий Цицерон упоминает Куриона в ряде речей и в трактате «Брут». Кроме того, сохранились семь писем, написанных Цицероном Гаю Скрибонию в 53 — 51 годах до н. э.[1] Гай Юлий Цезарь в своих «Записках о гражданской войне» рассказывает о последнем периоде в жизни Куриона, когда тот сражался против помпеянцев.

В капитальном труде Тита Ливия «История Рима от основания города» Гай Скрибоний, судя по периохам, фигурировал по крайней мере в двух книгах. В книге 109 описывался его трибунат (50 год до н. э.); в книге 110 — африканская кампания и гибель. Но от этой части «Истории» сохранился только предельно краткий пересказ содержания[2].

Плутарх включил в свои «Сравнительные жизнеописания» биографии ряда выдающихся современников Куриона — Гая Юлия Цезаря, Гнея Помпея Великого, Марка Антония, Марка Порция Катона Утического. В этих произведениях действует и Гай Скрибоний. Другой греческий историк, Аппиан Александрийский, уделил Куриону много внимания в книге XIII своей «Римской истории». Гай Скрибоний упоминается также в ряде общих исторических обзоров, написанных античными авторами (Гаем Веллеем Патеркулом, Павлом Орозием).

В историографии Курион фигурирует в ряде работ, посвящённых эпохе гражданских войн в Риме. Это биографии Цезаря[3][4], Марка Антония[5][6], Цицерона[7][8], статьи о жене Куриона Фульвии[9]. Ф. Мюнцер написал относительно объёмную биографию Гая Скрибония для энциклопедии «Паули-Виссова»[10].

Биография

Происхождение

Гай Скрибоний принадлежал к плебейскому роду Скрибониев, представители которого впервые упоминаются в связи с событиями Второй Пунической войны. В «Пунике» Силия Италика фигурирует Скрибоний Курион родом из Пицена, сражавшийся при Каннах и утонувший в реке Ауфид; но точно известно, что когномен Курион появился уже у представителя следующего поколения, из-за чего антиковед Ф. Мюнцер поставил под сомнение и происхождение Скрибониев из Пицена. Уверенно можно сказать только, что этот род был одним из тех аристократических семейств, которые в III веке до н. э. перебрались в Рим из других городов Италии[11].

Курионы впервые достигли претуры в 174 году до н. э. Их дальнейшее возвышение связано с ораторским талантом, передававшимся от отца к сыну в трёх поколениях[12]. Первым видным оратором из этого рода был дед Гая Скрибония, носивший тот же преномен и занимавший должность претора около 121 года до н. э.[13] Отец Куриона достиг консулата в 76 году до н. э. и в дальнейшем был одним из видных представителей римского сената.

По матери Гай Скрибоний был внуком Луция Меммия[14], которого Цицерон упоминает как оратора времён Югуртинской войны[15]; возможно, братом деда Куриона был Гай Меммий, народный трибун 111 года до н. э., известный как враг сенатской аристократии[16].

Ранние годы

Брак Гая Скрибония-старшего и Меммии в историографии датируют примерно 90 годом до н. э.[14], а рождение Гая Скрибония-младшего — примерно 84 годом[17]. Первые упоминания в источниках этого представителя «блистательного семейства» относятся к концу 60-х годов и связаны с тесной дружбой Куриона с Марком Антонием (будущим триумвиром). Античные авторы, настроенные враждебно по отношению к последнему, постарались изобразить эту дружбу, как и в целом образ жизни юного Гая Скрибония, в исключительно негативных тонах[17].

Так, сообщается, что благодаря влиянию Куриона Антоний пристрастился к алкоголю, разврату и роскоши[18]. Гай Скрибоний пытался уговорить отца, чтобы тот погасил часть огромных долгов Антония (по некоторым сведениям, таковые достигли 250 талантов) или хотя бы поручился за него, и добился успеха только благодаря посредничеству Цицерона. При этом Курион-старший неоднократно выгонял Антония из своего дома и запретил сыну с ним видеться[19].

Кроме того, Цицерон в одной из своих филиппик, произнесённой через шесть лет после гибели Куриона-младшего, утверждает, что Антоний и Скрибоний были любовниками. Обращаясь к триумвиру, он говорит:

Курион… отвлёк тебя от ремесла шлюхи и — словно надел на тебя столу — вступил с тобой в постоянный и прочный брак. Ни один мальчик, когда бы то ни было купленный для удовлетворения похоти, в такой степени не был во власти своего господина, в какой ты был во власти Куриона.

— Марк Туллий Цицерон. Вторая филиппика против Марка Антония, 44-45.[20].

В историографии этим сообщениям Цицерона не доверяют: они появились спустя много лет после предполагаемых событий и другими источниками не подтверждаются. В римском обществе не закрепились такие представления о дружбе Куриона и Антония[21]. К тому же обвинения в пассивной гомосексуальности были обычным приёмом политической борьбы в Риме, и в данном случае они могли утратить существенную часть своей силы из-за их чрезмерного употребления Цицероном[22].

Начало карьеры

Политическая деятельность Гая Скрибония началась не позже 61 года до н. э., причём до самой смерти отца Курион-младший действовал в политике совместно с ним, несмотря на внутрисемейные разногласия[23]. В 61 году оба Скрибония поддержали молодого аристократа со скандальной репутацией Публия Клодия, который в день таинств Доброй богини проник в дом Гая Юлия Цезаря, чтобы встретиться с его женой. Когда один из консулов, Марк Пупий Пизон Фруги Кальпурниан, предложил предать Клодия суду по обвинению в святотатстве, Курион-старший постарался настроить против этой инициативы сенат, а Курион-младший — народное собрание. Цицерон в связи с этим пишет о «юношах с бородками», «стаде Катилины под предводительством „дочки“ Куриона»[24]. И отец, и сын потерпели неудачу, но позже Клодий всё-таки был оправдан[25].

Цицерон во время суда над Клодием дал показания против него. В результате врагами Марка Туллия стали как гипотетический святотатец, так и оба Куриона. Ситуация изменилась только к 59 году до н. э.: Цезарь, принципиальными противниками которого были Гай Скрибоний-отец, а следом за ним и сын, заключил союз с Клодием, и это подтолкнуло Курионов и Цицерона к примирению. В апреле 59 года Гай Скрибоний-младший дважды встречался с Марком Туллием, и после этого началось сотрудничество между ними[17]. Курион выступал в народном собрании против Цезаря и ещё одного члена первого триумвирата — Гнея Помпея; в связи с этим в источниках сообщается, как театральная публика на одном из представлений встретила Гая Юлия гробовым молчанием, а увидев входящего следом Куриона, взорвалась овациями[26].

Тем не менее, когда осенью того же года (59 до н. э.) всадник по имени Луций Веттий предложил Куриону участие в заговоре, целью которого было убийство Помпея, Гай Скрибоний не принял предложение и рассказал о нём отцу, а тот предупредил триумвиров[17][27]. Кроме того, Курион оставался близким другом Клодия и его жены Фульвии[28].

Первую магистратуру Курион получил в 54 году до н. э.: он стал квестором при наместнике Азии Гае Клавдии Пульхре[29] и остался в провинции на следующий год в качестве проквестора[30]. Сохранились шесть писем, которые отправил ему в 53 году Цицерон из Рима[31]. Марк Туллий старался удержать Гая Скрибония в составе своей «партии»[17], а для этого убеждал адресата в своей дружбе и советовал «стремиться к высшей славе»[32].

Знай, что на тебя воз­ла­га­ют необы­чай­ные надеж­ды и от тебя ожи­да­ют того, чего сле­ду­ет ожи­дать от выс­шей доб­ле­с­ти и выс­ших даро­ва­ний. Если ты — а это твой долг — готов к это­му, и в этом я уве­рен, то и для нас, тво­их дру­зей, и для всех тво­их сограж­дан, и для госу­дар­с­тва это будут мно­го­чис­лен­ные и вели­чай­шие пред­с­тав­ле­ния.

— Марк Туллий Цицерон. К близким, II, 3, 2.[33].

Когда Гай Скрибоний ещё был на Востоке, умер его отец (53 год до н. э.). Курион, вернувшись в Рим, организовал пышные игры в память об умершем. Плутарх в биографии Марка Порция Катона Младшего пишет, будто игры эти Гай Скрибоний устроил, исполняя обязанности эдила[34], но Ф. Мюнцер считает это следствием простой путаницы[35].

В 53-52 годах до н. э. достигла своей кульминации борьба между двумя политиками-демагогами — Публием Клодием и Титом Аннием Милоном. Цицерон просил Гая Скрибония поддержать Милона на консульских выборах[36], но уже в январе 52 года Клодий был убит людьми Милона, и последнему пришлось отправиться в изгнание. Курион же достаточно скоро женился на вдове своего друга — Фульвии[37].

Трибунат

Следующей после квестуры ступенью в карьере Гая Скрибония должен был стать эдилитет. В 51 году до н. э. Курион планировал добиваться этой магистратуры на следующий год и даже привёз в Рим хищных зверей из Азии и Африки для общественных игр. Но летом 51 года был осуждён и лишён своей должности один из избранных народных трибунов Сервей, и Гай Скрибоний решил добиваться его места в трибунской коллегии на дополнительных выборах[35]. Эта кандидатура внушала большие опасения многим в сенате («отцы» боялись, что этот нобиль займёт сторону Цезаря в усиливавшейся внутриполитической борьбе)[38]; тем не менее Курион был избран[39]: Цицерон называет его будущим магистратом уже в письме, отправленном из Киликии в октябре 51 года[40][35]. Уже после выборов Гая Скрибония приняли в состав коллегии понтификов, где когда-то состоял его отец[35].

Известно, что в качестве трибуна Гай Скрибоний пытался добиться возвращения Гая Меммия, приговорённого ранее к изгнанию за подкуп избирателей[41] (Меммий был родственником Куриона[42]). Кроме того, Курион сыграл важную роль в истории о предоставлении триумфа Цицерону. Последний во время своего наместничества в Киликии одержал победу над горными племенами и поэтому обратился к сенату с просьбой о триумфе и благодарственном молебствии; сенаторы эту идею одобрили, но не слишком охотно. Некоторые из них проголосовали «за» только потому, что рассчитывали на трибунское «вето». Но Курион, как он сам признался, именно по этой причине не наложил запрет[43].

Главные события трибуната Гая Скрибония были связаны с переходом двух самых могущественных людей Республики — Помпея и Цезаря — к открытому противостоянию. Срок полномочий Цезаря в Галлии подходил к концу, и вследствие нескольких постановлений Помпея будущее Гая Юлия находилось под угрозой: ему могли запретить баллотироваться в консулы заочно, а приезд кандидата в город в качестве частного лица позволил бы привлечь его к суду за злоупотребления. Полномочий наместника он мог лишиться уже 1 марта 49 года до н. э.; между тем Помпей уверенно контролировал обе Испании с сильной армией[44].

В этой ситуации Гай Юлий активно искал новых союзников. Курион сначала явно был на стороне Помпея и предложил отменить аграрный закон Цезаря, но вскоре тайно перешёл на другую сторону. Источники сообщают, что Гай Юлий просто купил его поддержку, зная об огромных долгах трибуна[45]. Согласно Аппиану, если один из консулов 50 года получил от Цезаря 1500 талантов, то Куриону досталось ещё больше[46]. По мнению Ф. Мюнцера, информация о подкупе не соответствует действительности[42]. Трибун постарался сохранить в тайне этот политический союз и позиционировал себя как независимого политика, действующего в интересах только республики. В марте 50 года, когда консул Гай Клавдий Марцелл предложил сенату рассмотреть вопрос об отправке в Галлию преемника Цезаря, Гай Скрибоний внёс встречную инициативу — о разоружении обеих сторон конфликта. Он встретил горячую поддержку со стороны сенаторов (только 25 из них оказались против[47]) и собравшегося возле курии народа. Толпа даже осыпала трибуна цветами[48][49].

Помпею пришлось демонстрировать готовность к уступкам. Он заявил, что может сложить с себя полномочия, но сформулировал это достаточно туманно. Курион настаивал на том, что обещаний недостаточно, и требовал сохранения равновесия одним из двух способов: Цезарь и Помпей должны были, по его словам, или одновременно распустить свои армии, или оба оставить за собой командование. Сенату Гай Скрибоний предложил объявить обоих полководцев врагами государства, если они откажутся подчиняться[50].

Но сенат не мог принять окончательное решение. В июне Марцелл внёс две инициативы: о назначении преемника Цезарю и о провинциях и армиях Помпея. Сенаторы постановили Цезаря сместить, а за Помпеем сохранить его положение; тогда Курион наложил на эти решения «вето» и предложил решить, «угодно ли сенату, чтобы оба сложили свою власть»[51]. Отрицательно ответил всего 21 человек, а утвердительно — 370. На это решение в свою очередь наложил запрет другой трибун, Гай Фурний[52]. Сторонники Помпея попытались оказать давление на Куриона: один из цензоров Аппий Клавдий Пульхр собирался исключить его из сената, но второй цензор, Луций Кальпурний Пизон Цезонин, не позволил это сделать[53][54].

Рост напряжённости в Риме продолжился из-за слухов о том, что Цезарь с войском уже вторгся в Италию. Марцелл немедленно потребовал от сената объявить Гая Юлия врагом государства; Курион выступил против, заявив, что слухи наверняка ложны. Когда Марцелл приказал Помпею «выступить против Цезаря за отечество» и начать набор армии, Гай Скрибоний осудил действия консула перед народным собранием. Он потребовал постановления, которое бы запрещало кому бы то ни было подчиняться Помпею, но, не сумев ничего добиться и понимая, что срок его трибуната подходит к концу, уехал в Равенну к Гаю Юлию (декабрь 50 года до н. э.)[55][53].

Согласно Аппиану, Курион сразу предложил Цезарю двинуть армию в Италию. Но тот отправил Гая Скрибония обратно в Рим с письмом, представлявшим собой последнюю попытку избежать войны: в нём Гай Юлий ещё раз изъявлял готовность сложить с себя полномочия одновременно с Помпеем, но при этом говорил, что будет бороться за свои права. Новые консулы, ещё один Гай Клавдий Марцелл и Луций Корнелий Лентул Крус, на заседании сената 1 января 49 года до н. э. попытались воспрепятствовать чтению этого письма, а потом помешали тому, чтобы на его основании был сделан официальный доклад. Наконец, 7 января сенат издал чрезвычайный закон (senatusconsultum ultimum), что означало полный отказ от переговоров. Новые трибуны-цезарианцы Марк Антоний и Квинт Кассий Лонгин, а с ними и Курион, тут же покинули заседание (по словам Аппиана, солдаты Помпея уже начали окружать курию, и безопасность сторонникам Цезаря отказались гарантировать[56]). Той же ночью, переодетые рабами, в наёмной повозке они бежали к Цезарю[57]. Тот «показал беглецов в таком виде солдатам и, возбуждая их, говорил, что их, совершивших такие подвиги, сенат считает врагами, а вот этих мужей, замолвивших за них слово, постыдно изгоняют»[58]. После этой речи Цезарь выступил к границе Италии[59].

Участие в гражданской войне и гибель

Курион уже в январе 49 года до н. э. стал офицером в армии Цезаря, продвигавшейся на юг (возможно, легатом[29]). В конце месяца Гай Юлий направил его с тремя когортами на город Игувий, где стояли пять когорт помпеянца Квинта Минуция Терма. Солдаты Терма разошлись по домам, а город без боя впустил Гая Скрибония[60]. Известно, что в феврале, когда Цезарь осаждал Корфиний, Курион собирал вторую армию из гарнизонов Этрурии и Умбрии, чтобы идти ему на помощь[61]. Наконец, в конце марта Гай Юлий предоставил Гаю Скрибонию полномочия пропретора и направил с тремя легионами в Сицилию и Африку[62].

Помпеянский наместник Сицилии Марк Порций Катон бежал из провинции без боя уже 24 апреля[63][61]. Это стало большой победой цезарианской партии, поскольку контроль над Сицилией означал решение продовольственной проблемы для Рима и всей Италии[64]. Следующие три с половиной месяца Курион занимался обеспечением снабжения столицы и подготовкой к высадке в Африке; наконец, примерно 8 августа он отплыл из Лилибея и на третий день пристал к африканскому берегу[65]. С собой пропретор взял только два легиона и 500 всадников (Цезарь пишет, что пропретор недооценил силу Публия Аттия Вара, контролировавшего эту провинцию от имени Помпея[66]).

Гаю Скрибонию удалось беспрепятственно высадиться недалеко от города Клупея, хотя у противника был флот. В дальнейшем он расположился в «Корнелиевом лагере» рядом с Утикой. Первые столкновения с войсками Аттия Вара и с авангардом царя Нумидии Юбы, поддержавшего помпеянцев, закончились победой Гая Скрибония, так что легионеры даже провозгласили его императором[67][68]. Но вскоре ситуация изменилась из-за вражеской пропаганды: солдаты Куриона ещё зимой служили Помпею вместе с квестором Секстом Квинтилием Варом; теперь этот офицер появился в Африке и начал «обходить фронт Куриона и заклинать солдат не забывать о своей первой присяге»[69].

В цезарианском лагере «распространился большой страх»[70]. На военном совете пропретору предложили либо нанести решительный удар по врагу, взяв штурмом его лагерь, либо отступить (может быть, даже в Сицилию). Но Курион принял компромиссное решение: не отступать и не штурмовать укреплённые позиции. Вместо этого он начал большое полевое сражение уже на следующий день. Его конница смогла опрокинуть правый фланг противника, после чего вся армия Аттия Вара начала беспорядочно отступать; Цезарь утверждает, будто со стороны Гая Скрибония погиб только один солдат, а у помпеянцев было 600 погибших и тысяча раненых[71][67][72].

Аттий Вар отступил из лагеря в Утику, и Курион осадил город. Но вскоре появилась информация о приближении Юбы с большой армией: у царя, по данным Аппиана, было 30 тысяч пехотинцев, 20 тысяч конницы, множество легковооружённых и 60 слонов[73]. Гай Скрибоний, узнав об этом, вернулся в «Корнелиев лагерь» и отправил в Сицилию приказ отправить к нему ещё два легиона и всю оставшуюся на острове конницу. Пропретор рассчитывал затянуть войну, и дополнительные надежды на успех появились у него благодаря известиям о победе Цезаря в Испании[74][72]. Но события пошли по другому сценарию.

Куриону сообщили, что Юба будто бы вернулся в своё царство, оставив вместо себя военачальника Сабурру. Это заставило Гая Скрибония активизироваться: он направил конницу в ночной рейд, а узнав о её успехах, двинул против врага всю армию. Сабурра начал отступать, заманивая цезарианцев под удар основных сил (в действительности царь остался в провинции Африка). Римская конница, утомлённая ночными боями, отстала. Наконец, нумидийцы начали окружать армию Куриона; пропретор, увидев, что его люди охвачены паникой, приказал прорываться к близлежащим холмам, но и их уже занял противник. В этот критический момент префект конницы Гней Домиций уговаривал Гая Скрибония спасаться бегством, но тот «твёрдо заявил, что после потери армии, вверенной ему Цезарем, он не вернётся к нему на глаза»[75], и бросился в гущу боя. Курион погиб с оружием в руках; вместе с ним погибла и вся пехота, и только часть конницы смогла спастись[76][77].

Голову Гая Скрибония преподнесли Юбе[78], а его тело так и осталось непогребённым[79].

Интеллектуальные занятия

Гай Скрибоний принадлежал к семье, представители нескольких поколений которой прославились как ораторы[80]. Его отец, по мнению некоторых современников, был одним из самых красноречивых представителей своего поколения[81]; по мнению Цицерона, и Курион-младший «стяжал бы великую славу в красноречии, если бы прожил дольше». Он «рас­сы­пал свои мыс­ли, такие обиль­ные, и сло­ва, под­час очень умные, с такой лёг­ко­стью и непри­нуж­ден­но­стью, что речь его была всех плав­нее и всех кра­си­вее. Он мало взял от учи­те­лей, но сама при­ро­да ода­ри­ла его див­ным даром сло­ва». Марк Туллий отказался судить о трудолюбии Куриона, но признал, что рвение его было огромно[82].

Тексты речей Гая Скрибония, произнесённых им во время трибуната — «сперва против Цезаря, потом за Цезаря», — содержались, судя по периохам, в 109-й книге «Истории Рима от основания города» Тита Ливия[83]. Ф. Мюнцер предположил, что это были подлинные тексты, которые могли быть изданы вскоре после их произнесения[79].

Семья

От брака с Фульвией у Гая Скрибония был один сын того же имени (50-31 годы до н. э.), попавший в плен к Октавиану после битвы при Акции и тут же казнённый. Он стал последним представителем семейства Курионов[84].

Фульвия после гибели второго мужа вступила в третий брак, с Марком Антонием, и родила от него ещё двоих сыновей[85].

Оценки

При оценке личности Куриона и его роли в римской истории античные авторы принимали во внимание в первую очередь его переход из одной политической «партии» в другую, вскоре после которого началась гражданская война. Самой известной является[79] характеристика, данная Куриону Веллеем Патеркулом:

…Никто не сде­лал боль­ше для раз­жи­га­ния вой­ны и мно­го­чис­лен­ных бед­с­твий, кото­рые сопут­с­тво­ва­ли ей на про­тя­же­нии сле­ду­ю­щих два­дца­ти лет, чем народ­ный три­бун Г. Кури­он, чело­век знат­ный, крас­но­ре­чи­вый, наг­лый рас­то­чи­тель как сво­е­го, так и чужо­го сос­то­я­ния и цело­муд­рия, щед­ро ода­рен­ный бес­пут­с­твом, наде­лен­ный даром речи во вред госу­дар­с­тву, дух кото­ро­го не мог быть насы­щен ни насла­жде­ни­я­ми, ни сла­до­с­тра­с­ти­ем, ни богат­с­твом, ни чес­то­лю­би­ем.

— Гай Веллей Патеркул. Римская история, II, 68, 3-4.[86].

Такая оценка, как и схожие с ней мнения Лукана, Плутарха, Аппиана и Диона Кассия, могла восходить к тексту Ливия[79]. При этом оба великих современника Гая Скрибония — Цицерон и Цезарь — не связывали переход Куриона из одного политического лагеря в другой с его гипотетической безнравственностью[79].

Напишите отзыв о статье "Гай Скрибоний Курион (пропретор)"

Примечания

  1. Цицерон, 2010, К близким, II, 1-7.
  2. Тит Ливий, 1994, Периохи, 109-110.
  3. Утченко С. Юлий Цезарь. — М.: Мысль, 1976. — 365 с.
  4. Егоров А. Юлий Цезарь. Политическая биография. — СПб.: Нестор-История, 2014. — 548 с. — ISBN 978-5-4469-0389-4.
  5. De Ruggiero P. Mark Antony: A Plain Blunt Man. — Pen and Sword, 2014. — 300 с.
  6. Southern P. Antony and Cleopatra. — Amberley Publishing Limited, 2009. — 189 с.
  7. Грималь П. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 1991. — 544 с. — ISBN 5-235-01060-4.
  8. Бобровникова Т. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 2006. — 532 с. — ISBN 5-235-02933-X.
  9. Белкин М. Фульвия - фурия римской революции // Мнемон. — 2009. — № 8. — С. 233-248.
  10. Münzer F. Scribonius 11 // RE. — 1921. — Bd. IIA, 1. — Kol. 867-876.</span>
  11. Scribonius, 1921, s. 858-859.
  12. Scribonius, 1921, s. 859.
  13. Broughton T., 1951, р. 521.
  14. 1 2 Scribonius 10, 1921, s. 862.
  15. Цицерон, 1994, Брут, 136.
  16. Memmius 12, 1931, s. 619.
  17. 1 2 3 4 5 Scribonius 11, 1921, s. 868.
  18. Плутарх, 1994, Антоний, 2.
  19. Цицерон, 1993, Вторая филиппика, 45-46.
  20. Цицерон, 1993, Вторая филиппика, 44-45.
  21. De Ruggiero P., 2014, р. 35.
  22. Southern P., 2009, р. 22.
  23. Scribonius 10, 1921, s. 865.
  24. Цицерон, 2010, К Аттику, I, 14, 5.
  25. Грималь П., 1991, с. 208.
  26. Бобровникова Т., 2006, с. 314.
  27. Егоров А., 2014, с. 151-152.
  28. Белкин М., 2009, с. 234.
  29. 1 2 Broughton T., 1952, р. 224.
  30. Broughton T., 1952, р. 232.
  31. Цицерон, 2010, К близким, II, 1-6.
  32. Цицерон, 2010, К близким, II, 4, 2.
  33. Цицерон, 1993, К близким, II, 3, 2.
  34. Плутарх, 1994, Катон Младший, 46.
  35. 1 2 3 4 Scribonius 11, 1921, s. 869.
  36. Цицерон, 1993, К близким, II, 6, 3-5.
  37. Белкин М., 2009, с. 236.
  38. Цицерон, 1993, К близким, VIII, 4, 2.
  39. Broughton T., 1952, р. 249.
  40. Цицерон, 1993, К близким, ХV, 14, 5.
  41. Цицерон, 1993, К Аттику, VI, 1, 23.
  42. 1 2 Scribonius 11, 1921, s. 870.
  43. Утченко С., 1976, с. 199-200.
  44. Утченко С., 1976, с. 192-195.
  45. Егоров А., 2014, с. 215.
  46. Аппиан, 2002, Гражданские войны, II, 26.
  47. Плутарх, 1994, Помпей, 58.
  48. Утченко С., 1976, с. 198-200.
  49. Scribonius 11, 1921, s. 870-871.
  50. Утченко С., 1976, с. 201.
  51. Аппиан, 2002, Гражданские войны, II, 30.
  52. Утченко С., 1976, с. 202.
  53. 1 2 Scribonius 11, 1921, s. 871.
  54. Егоров А., 2014, с. 215-216.
  55. Утченко С., 1976, с. 203-204.
  56. Аппиан, 2002, Гражданские войны, II, 32.
  57. Утченко С., 1976, с. 205-208.
  58. Аппиан, 2002, Гражданские войны, II, 33.
  59. Егоров А., 2014, с. 222.
  60. Егоров А., 2014, с. 225.
  61. 1 2 Scribonius 11, 1921, s. 872.
  62. Broughton T., 1952, р. 263.
  63. Цезарь, 2001, Записки о гражданской войне, I, 30.
  64. Егоров А., 2014, с. 237.
  65. Scribonius 11, 1921, s. 872-873.
  66. Цезарь, 2001, Записки о гражданской войне, II, 23.
  67. 1 2 Егоров А., 2014, с. 243.
  68. Scribonius 11, 1921, s. 873-874.
  69. Цезарь, 2001, Записки о гражданской войне, II, 28.
  70. Цезарь, 2001, Записки о гражданской войне, II, 29.
  71. Цезарь, 2001, Записки о гражданской войне, II, 35.
  72. 1 2 Scribonius 11, 1921, s. 874.
  73. Аппиан, 2002, Гражданские войны, II, 96.
  74. Егоров А., 2014, с. 243-244.
  75. Цезарь, 2001, Записки о гражданской войне, II, 42.
  76. Егоров А., 2014, с. 244.
  77. Scribonius 11, 1921, s. 874-875.
  78. Аппиан, 2002, Гражданские войны, II, 45.
  79. 1 2 3 4 5 Scribonius 11, 1921, s. 875.
  80. Scribonius, 1921, s.859.
  81. Цицерон, 1994, Брут, 210.
  82. Цицерон, 1994, Брут, 279-280.
  83. Тит Ливий, 1994, Периохи, CIX.
  84. Scribonius 7, 1921, s. 861.
  85. Fulvius 113, 1910, s. 284.
  86. Веллей Патеркул, 1996, II, 68, 3-4.
  87. </ol>


Источники и литература

Источники

  1. Аппиан. Римская история. — М.: Ладомир, 2002. — 878 с. — ISBN 5-86218-174-1.
  2. Веллей Патеркул. Римская история // Малые римские историки. — М.: Ладомир, 1996. — С. 11—98. — ISBN 5-86218-125-3.
  3. Тит Ливий. История Рима от основания города. — М.: Наука, 1994. — Т. 3. — 768 с. — ISBN 5-02-008995-8.
  4. Павел Орозий. История против язычников. — СПб., 2004. — ISBN 5-7435-0214-5.
  5. Плутарх. Сравнительные жизнеописания. — М., 1994. — ISBN 5-02-011570-3, 5-02-011568-1.
  6. Цицерон. Письма Марка Туллия Цицерона к Аттику, близким, брату Квинту, М. Бруту. — СПб.: Наука, 2010. — Т. 3. — 832 с. — ISBN 978-5-02-025247-9,978-5-02-025244-8.
  7. Цицерон. Речи. — М.: Наука, 1993. — ISBN 5-02-011169-4.
  8. Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве. — М.: Ладомир, 1994. — 480 с. — ISBN 5-86218-097-4.
  9. Гай Юлий Цезарь. Записки о гражданской войне. — СПб.: АСТ, 2001. — 752 с. — ISBN 5-17-005087-9.

Литература

  1. Белкин М. Фульвия - фурия римской революции // Мнемон. — 2009. — № 8. — С. 233-248.
  2. Белкин М. Цицерон и Марк Антоний: истоки конфликта // Мнемон. — 2002. — С. 133-162.
  3. Бобровникова Т. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 2006. — 532 с. — ISBN 5-235-02933-X.
  4. Грималь П. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 1991. — 544 с. — ISBN 5-235-01060-4.
  5. Егоров А. Юлий Цезарь. Политическая биография. — СПб.: Нестор-История, 2014. — 548 с. — ISBN 978-5-4469-0389-4.
  6. Росси Ф. Заговор Веттия // Annali Triestini. — 1951. — № 21. — С. 247-260.
  7. Утченко С. Юлий Цезарь. — М.: Мысль, 1976. — 365 с.
  8. Broughton T. Magistrates of the Roman Republic. — New York, 1951. — Vol. I. — P. 600.
  9. Broughton T. Magistrates of the Roman Republic. — New York, 1952. — Vol. II. — P. 558.
  10. De Ruggiero P. Mark Antony: A Plain Blunt Man. — Pen and Sword, 2014. — 300 с.
  11. Münzer F. Fulvius 113 // RE. — 1910. — Bd. VII, 1. — Kol. 281-284.</span>
  12. Münzer F. Memmius 12 // RE. — 1931. — Bd. XV, 1. — Kol. 619.</span>
  13. Münzer F. Scribonius // RE. — 1921. — Bd. IIA, 1. — Kol. 858-859.</span>
  14. Münzer F. Scribonius 7 // RE. — 1921. — Bd. IIA, 1. — Kol. 861.</span>
  15. Münzer F. Scribonius 10 // RE. — 1921. — Bd. IIA, 1. — Kol. 862-867.</span>
  16. Münzer F. Scribonius 11 // RE. — 1921. — Bd. IIA, 1. — Kol. 867-876.</span>
  17. Southern P. Antony and Cleopatra. — Amberley Publishing Limited, 2009. — 189 с.


Отрывок, характеризующий Гай Скрибоний Курион (пропретор)



Денежные дела Ростовых не поправились в продолжение двух лет, которые они пробыли в деревне.
Несмотря на то, что Николай Ростов, твердо держась своего намерения, продолжал темно служить в глухом полку, расходуя сравнительно мало денег, ход жизни в Отрадном был таков, и в особенности Митенька так вел дела, что долги неудержимо росли с каждым годом. Единственная помощь, которая очевидно представлялась старому графу, это была служба, и он приехал в Петербург искать места; искать места и вместе с тем, как он говорил, в последний раз потешить девчат.
Вскоре после приезда Ростовых в Петербург, Берг сделал предложение Вере, и предложение его было принято.
Несмотря на то, что в Москве Ростовы принадлежали к высшему обществу, сами того не зная и не думая о том, к какому они принадлежали обществу, в Петербурге общество их было смешанное и неопределенное. В Петербурге они были провинциалы, до которых не спускались те самые люди, которых, не спрашивая их к какому они принадлежат обществу, в Москве кормили Ростовы.
Ростовы в Петербурге жили так же гостеприимно, как и в Москве, и на их ужинах сходились самые разнообразные лица: соседи по Отрадному, старые небогатые помещики с дочерьми и фрейлина Перонская, Пьер Безухов и сын уездного почтмейстера, служивший в Петербурге. Из мужчин домашними людьми в доме Ростовых в Петербурге очень скоро сделались Борис, Пьер, которого, встретив на улице, затащил к себе старый граф, и Берг, который целые дни проводил у Ростовых и оказывал старшей графине Вере такое внимание, которое может оказывать молодой человек, намеревающийся сделать предложение.
Берг недаром показывал всем свою раненую в Аустерлицком сражении правую руку и держал совершенно не нужную шпагу в левой. Он так упорно и с такою значительностью рассказывал всем это событие, что все поверили в целесообразность и достоинство этого поступка, и Берг получил за Аустерлиц две награды.
В Финляндской войне ему удалось также отличиться. Он поднял осколок гранаты, которым был убит адъютант подле главнокомандующего и поднес начальнику этот осколок. Так же как и после Аустерлица, он так долго и упорно рассказывал всем про это событие, что все поверили тоже, что надо было это сделать, и за Финляндскую войну Берг получил две награды. В 19 м году он был капитан гвардии с орденами и занимал в Петербурге какие то особенные выгодные места.
Хотя некоторые вольнодумцы и улыбались, когда им говорили про достоинства Берга, нельзя было не согласиться, что Берг был исправный, храбрый офицер, на отличном счету у начальства, и нравственный молодой человек с блестящей карьерой впереди и даже прочным положением в обществе.
Четыре года тому назад, встретившись в партере московского театра с товарищем немцем, Берг указал ему на Веру Ростову и по немецки сказал: «Das soll mein Weib werden», [Она должна быть моей женой,] и с той минуты решил жениться на ней. Теперь, в Петербурге, сообразив положение Ростовых и свое, он решил, что пришло время, и сделал предложение.
Предложение Берга было принято сначала с нелестным для него недоумением. Сначала представилось странно, что сын темного, лифляндского дворянина делает предложение графине Ростовой; но главное свойство характера Берга состояло в таком наивном и добродушном эгоизме, что невольно Ростовы подумали, что это будет хорошо, ежели он сам так твердо убежден, что это хорошо и даже очень хорошо. Притом же дела Ростовых были очень расстроены, чего не мог не знать жених, а главное, Вере было 24 года, она выезжала везде, и, несмотря на то, что она несомненно была хороша и рассудительна, до сих пор никто никогда ей не сделал предложения. Согласие было дано.
– Вот видите ли, – говорил Берг своему товарищу, которого он называл другом только потому, что он знал, что у всех людей бывают друзья. – Вот видите ли, я всё это сообразил, и я бы не женился, ежели бы не обдумал всего, и это почему нибудь было бы неудобно. А теперь напротив, папенька и маменька мои теперь обеспечены, я им устроил эту аренду в Остзейском крае, а мне прожить можно в Петербурге при моем жалованьи, при ее состоянии и при моей аккуратности. Прожить можно хорошо. Я не из за денег женюсь, я считаю это неблагородно, но надо, чтоб жена принесла свое, а муж свое. У меня служба – у нее связи и маленькие средства. Это в наше время что нибудь такое значит, не так ли? А главное она прекрасная, почтенная девушка и любит меня…
Берг покраснел и улыбнулся.
– И я люблю ее, потому что у нее характер рассудительный – очень хороший. Вот другая ее сестра – одной фамилии, а совсем другое, и неприятный характер, и ума нет того, и эдакое, знаете?… Неприятно… А моя невеста… Вот будете приходить к нам… – продолжал Берг, он хотел сказать обедать, но раздумал и сказал: «чай пить», и, проткнув его быстро языком, выпустил круглое, маленькое колечко табачного дыма, олицетворявшее вполне его мечты о счастьи.
Подле первого чувства недоуменья, возбужденного в родителях предложением Берга, в семействе водворилась обычная в таких случаях праздничность и радость, но радость была не искренняя, а внешняя. В чувствах родных относительно этой свадьбы были заметны замешательство и стыдливость. Как будто им совестно было теперь за то, что они мало любили Веру, и теперь так охотно сбывали ее с рук. Больше всех смущен был старый граф. Он вероятно не умел бы назвать того, что было причиной его смущенья, а причина эта была его денежные дела. Он решительно не знал, что у него есть, сколько у него долгов и что он в состоянии будет дать в приданое Вере. Когда родились дочери, каждой было назначено по 300 душ в приданое; но одна из этих деревень была уж продана, другая заложена и так просрочена, что должна была продаваться, поэтому отдать имение было невозможно. Денег тоже не было.
Берг уже более месяца был женихом и только неделя оставалась до свадьбы, а граф еще не решил с собой вопроса о приданом и не говорил об этом с женою. Граф то хотел отделить Вере рязанское именье, то хотел продать лес, то занять денег под вексель. За несколько дней до свадьбы Берг вошел рано утром в кабинет к графу и с приятной улыбкой почтительно попросил будущего тестя объявить ему, что будет дано за графиней Верой. Граф так смутился при этом давно предчувствуемом вопросе, что сказал необдуманно первое, что пришло ему в голову.
– Люблю, что позаботился, люблю, останешься доволен…
И он, похлопав Берга по плечу, встал, желая прекратить разговор. Но Берг, приятно улыбаясь, объяснил, что, ежели он не будет знать верно, что будет дано за Верой, и не получит вперед хотя части того, что назначено ей, то он принужден будет отказаться.
– Потому что рассудите, граф, ежели бы я теперь позволил себе жениться, не имея определенных средств для поддержания своей жены, я поступил бы подло…
Разговор кончился тем, что граф, желая быть великодушным и не подвергаться новым просьбам, сказал, что он выдает вексель в 80 тысяч. Берг кротко улыбнулся, поцеловал графа в плечо и сказал, что он очень благодарен, но никак не может теперь устроиться в новой жизни, не получив чистыми деньгами 30 тысяч. – Хотя бы 20 тысяч, граф, – прибавил он; – а вексель тогда только в 60 тысяч.
– Да, да, хорошо, – скороговоркой заговорил граф, – только уж извини, дружок, 20 тысяч я дам, а вексель кроме того на 80 тысяч дам. Так то, поцелуй меня.


Наташе было 16 лет, и был 1809 год, тот самый, до которого она четыре года тому назад по пальцам считала с Борисом после того, как она с ним поцеловалась. С тех пор она ни разу не видала Бориса. Перед Соней и с матерью, когда разговор заходил о Борисе, она совершенно свободно говорила, как о деле решенном, что всё, что было прежде, – было ребячество, про которое не стоило и говорить, и которое давно было забыто. Но в самой тайной глубине ее души, вопрос о том, было ли обязательство к Борису шуткой или важным, связывающим обещанием, мучил ее.
С самых тех пор, как Борис в 1805 году из Москвы уехал в армию, он не видался с Ростовыми. Несколько раз он бывал в Москве, проезжал недалеко от Отрадного, но ни разу не был у Ростовых.
Наташе приходило иногда к голову, что он не хотел видеть ее, и эти догадки ее подтверждались тем грустным тоном, которым говаривали о нем старшие:
– В нынешнем веке не помнят старых друзей, – говорила графиня вслед за упоминанием о Борисе.
Анна Михайловна, в последнее время реже бывавшая у Ростовых, тоже держала себя как то особенно достойно, и всякий раз восторженно и благодарно говорила о достоинствах своего сына и о блестящей карьере, на которой он находился. Когда Ростовы приехали в Петербург, Борис приехал к ним с визитом.
Он ехал к ним не без волнения. Воспоминание о Наташе было самым поэтическим воспоминанием Бориса. Но вместе с тем он ехал с твердым намерением ясно дать почувствовать и ей, и родным ее, что детские отношения между ним и Наташей не могут быть обязательством ни для нее, ни для него. У него было блестящее положение в обществе, благодаря интимности с графиней Безуховой, блестящее положение на службе, благодаря покровительству важного лица, доверием которого он вполне пользовался, и у него были зарождающиеся планы женитьбы на одной из самых богатых невест Петербурга, которые очень легко могли осуществиться. Когда Борис вошел в гостиную Ростовых, Наташа была в своей комнате. Узнав о его приезде, она раскрасневшись почти вбежала в гостиную, сияя более чем ласковой улыбкой.
Борис помнил ту Наташу в коротеньком платье, с черными, блестящими из под локон глазами и с отчаянным, детским смехом, которую он знал 4 года тому назад, и потому, когда вошла совсем другая Наташа, он смутился, и лицо его выразило восторженное удивление. Это выражение его лица обрадовало Наташу.
– Что, узнаешь свою маленькую приятельницу шалунью? – сказала графиня. Борис поцеловал руку Наташи и сказал, что он удивлен происшедшей в ней переменой.
– Как вы похорошели!
«Еще бы!», отвечали смеющиеся глаза Наташи.
– А папа постарел? – спросила она. Наташа села и, не вступая в разговор Бориса с графиней, молча рассматривала своего детского жениха до малейших подробностей. Он чувствовал на себе тяжесть этого упорного, ласкового взгляда и изредка взглядывал на нее.
Мундир, шпоры, галстук, прическа Бориса, всё это было самое модное и сomme il faut [вполне порядочно]. Это сейчас заметила Наташа. Он сидел немножко боком на кресле подле графини, поправляя правой рукой чистейшую, облитую перчатку на левой, говорил с особенным, утонченным поджатием губ об увеселениях высшего петербургского света и с кроткой насмешливостью вспоминал о прежних московских временах и московских знакомых. Не нечаянно, как это чувствовала Наташа, он упомянул, называя высшую аристократию, о бале посланника, на котором он был, о приглашениях к NN и к SS.
Наташа сидела всё время молча, исподлобья глядя на него. Взгляд этот всё больше и больше, и беспокоил, и смущал Бориса. Он чаще оглядывался на Наташу и прерывался в рассказах. Он просидел не больше 10 минут и встал, раскланиваясь. Всё те же любопытные, вызывающие и несколько насмешливые глаза смотрели на него. После первого своего посещения, Борис сказал себе, что Наташа для него точно так же привлекательна, как и прежде, но что он не должен отдаваться этому чувству, потому что женитьба на ней – девушке почти без состояния, – была бы гибелью его карьеры, а возобновление прежних отношений без цели женитьбы было бы неблагородным поступком. Борис решил сам с собою избегать встреч с Наташей, нo, несмотря на это решение, приехал через несколько дней и стал ездить часто и целые дни проводить у Ростовых. Ему представлялось, что ему необходимо было объясниться с Наташей, сказать ей, что всё старое должно быть забыто, что, несмотря на всё… она не может быть его женой, что у него нет состояния, и ее никогда не отдадут за него. Но ему всё не удавалось и неловко было приступить к этому объяснению. С каждым днем он более и более запутывался. Наташа, по замечанию матери и Сони, казалась по старому влюбленной в Бориса. Она пела ему его любимые песни, показывала ему свой альбом, заставляла его писать в него, не позволяла поминать ему о старом, давая понимать, как прекрасно было новое; и каждый день он уезжал в тумане, не сказав того, что намерен был сказать, сам не зная, что он делал и для чего он приезжал, и чем это кончится. Борис перестал бывать у Элен, ежедневно получал укоризненные записки от нее и всё таки целые дни проводил у Ростовых.


Однажды вечером, когда старая графиня, вздыхая и крехтя, в ночном чепце и кофточке, без накладных буклей, и с одним бедным пучком волос, выступавшим из под белого, коленкорового чепчика, клала на коврике земные поклоны вечерней молитвы, ее дверь скрипнула, и в туфлях на босу ногу, тоже в кофточке и в папильотках, вбежала Наташа. Графиня оглянулась и нахмурилась. Она дочитывала свою последнюю молитву: «Неужели мне одр сей гроб будет?» Молитвенное настроение ее было уничтожено. Наташа, красная, оживленная, увидав мать на молитве, вдруг остановилась на своем бегу, присела и невольно высунула язык, грозясь самой себе. Заметив, что мать продолжала молитву, она на цыпочках подбежала к кровати, быстро скользнув одной маленькой ножкой о другую, скинула туфли и прыгнула на тот одр, за который графиня боялась, как бы он не был ее гробом. Одр этот был высокий, перинный, с пятью всё уменьшающимися подушками. Наташа вскочила, утонула в перине, перевалилась к стенке и начала возиться под одеялом, укладываясь, подгибая коленки к подбородку, брыкая ногами и чуть слышно смеясь, то закрываясь с головой, то взглядывая на мать. Графиня кончила молитву и с строгим лицом подошла к постели; но, увидав, что Наташа закрыта с головой, улыбнулась своей доброй, слабой улыбкой.
– Ну, ну, ну, – сказала мать.
– Мама, можно поговорить, да? – сказала Hаташa. – Ну, в душку один раз, ну еще, и будет. – И она обхватила шею матери и поцеловала ее под подбородок. В обращении своем с матерью Наташа выказывала внешнюю грубость манеры, но так была чутка и ловка, что как бы она ни обхватила руками мать, она всегда умела это сделать так, чтобы матери не было ни больно, ни неприятно, ни неловко.
– Ну, об чем же нынче? – сказала мать, устроившись на подушках и подождав, пока Наташа, также перекатившись раза два через себя, не легла с ней рядом под одним одеялом, выпростав руки и приняв серьезное выражение.
Эти ночные посещения Наташи, совершавшиеся до возвращения графа из клуба, были одним из любимейших наслаждений матери и дочери.
– Об чем же нынче? А мне нужно тебе сказать…
Наташа закрыла рукою рот матери.
– О Борисе… Я знаю, – сказала она серьезно, – я затем и пришла. Не говорите, я знаю. Нет, скажите! – Она отпустила руку. – Скажите, мама. Он мил?
– Наташа, тебе 16 лет, в твои года я была замужем. Ты говоришь, что Боря мил. Он очень мил, и я его люблю как сына, но что же ты хочешь?… Что ты думаешь? Ты ему совсем вскружила голову, я это вижу…
Говоря это, графиня оглянулась на дочь. Наташа лежала, прямо и неподвижно глядя вперед себя на одного из сфинксов красного дерева, вырезанных на углах кровати, так что графиня видела только в профиль лицо дочери. Лицо это поразило графиню своей особенностью серьезного и сосредоточенного выражения.
Наташа слушала и соображала.
– Ну так что ж? – сказала она.
– Ты ему вскружила совсем голову, зачем? Что ты хочешь от него? Ты знаешь, что тебе нельзя выйти за него замуж.
– Отчего? – не переменяя положения, сказала Наташа.
– Оттого, что он молод, оттого, что он беден, оттого, что он родня… оттого, что ты и сама не любишь его.
– А почему вы знаете?
– Я знаю. Это не хорошо, мой дружок.
– А если я хочу… – сказала Наташа.
– Перестань говорить глупости, – сказала графиня.
– А если я хочу…
– Наташа, я серьезно…
Наташа не дала ей договорить, притянула к себе большую руку графини и поцеловала ее сверху, потом в ладонь, потом опять повернула и стала целовать ее в косточку верхнего сустава пальца, потом в промежуток, потом опять в косточку, шопотом приговаривая: «январь, февраль, март, апрель, май».
– Говорите, мама, что же вы молчите? Говорите, – сказала она, оглядываясь на мать, которая нежным взглядом смотрела на дочь и из за этого созерцания, казалось, забыла всё, что она хотела сказать.
– Это не годится, душа моя. Не все поймут вашу детскую связь, а видеть его таким близким с тобой может повредить тебе в глазах других молодых людей, которые к нам ездят, и, главное, напрасно мучает его. Он, может быть, нашел себе партию по себе, богатую; а теперь он с ума сходит.
– Сходит? – повторила Наташа.
– Я тебе про себя скажу. У меня был один cousin…
– Знаю – Кирилла Матвеич, да ведь он старик?
– Не всегда был старик. Но вот что, Наташа, я поговорю с Борей. Ему не надо так часто ездить…
– Отчего же не надо, коли ему хочется?
– Оттого, что я знаю, что это ничем не кончится.
– Почему вы знаете? Нет, мама, вы не говорите ему. Что за глупости! – говорила Наташа тоном человека, у которого хотят отнять его собственность.
– Ну не выйду замуж, так пускай ездит, коли ему весело и мне весело. – Наташа улыбаясь поглядела на мать.
– Не замуж, а так , – повторила она.
– Как же это, мой друг?
– Да так . Ну, очень нужно, что замуж не выйду, а… так .
– Так, так, – повторила графиня и, трясясь всем своим телом, засмеялась добрым, неожиданным старушечьим смехом.
– Полноте смеяться, перестаньте, – закричала Наташа, – всю кровать трясете. Ужасно вы на меня похожи, такая же хохотунья… Постойте… – Она схватила обе руки графини, поцеловала на одной кость мизинца – июнь, и продолжала целовать июль, август на другой руке. – Мама, а он очень влюблен? Как на ваши глаза? В вас были так влюблены? И очень мил, очень, очень мил! Только не совсем в моем вкусе – он узкий такой, как часы столовые… Вы не понимаете?…Узкий, знаете, серый, светлый…
– Что ты врешь! – сказала графиня.
Наташа продолжала:
– Неужели вы не понимаете? Николенька бы понял… Безухий – тот синий, темно синий с красным, и он четвероугольный.
– Ты и с ним кокетничаешь, – смеясь сказала графиня.
– Нет, он франмасон, я узнала. Он славный, темно синий с красным, как вам растолковать…
– Графинюшка, – послышался голос графа из за двери. – Ты не спишь? – Наташа вскочила босиком, захватила в руки туфли и убежала в свою комнату.
Она долго не могла заснуть. Она всё думала о том, что никто никак не может понять всего, что она понимает, и что в ней есть.
«Соня?» подумала она, глядя на спящую, свернувшуюся кошечку с ее огромной косой. «Нет, куда ей! Она добродетельная. Она влюбилась в Николеньку и больше ничего знать не хочет. Мама, и та не понимает. Это удивительно, как я умна и как… она мила», – продолжала она, говоря про себя в третьем лице и воображая, что это говорит про нее какой то очень умный, самый умный и самый хороший мужчина… «Всё, всё в ней есть, – продолжал этот мужчина, – умна необыкновенно, мила и потом хороша, необыкновенно хороша, ловка, – плавает, верхом ездит отлично, а голос! Можно сказать, удивительный голос!» Она пропела свою любимую музыкальную фразу из Херубиниевской оперы, бросилась на постель, засмеялась от радостной мысли, что она сейчас заснет, крикнула Дуняшу потушить свечку, и еще Дуняша не успела выйти из комнаты, как она уже перешла в другой, еще более счастливый мир сновидений, где всё было так же легко и прекрасно, как и в действительности, но только было еще лучше, потому что было по другому.

На другой день графиня, пригласив к себе Бориса, переговорила с ним, и с того дня он перестал бывать у Ростовых.


31 го декабря, накануне нового 1810 года, le reveillon [ночной ужин], был бал у Екатерининского вельможи. На бале должен был быть дипломатический корпус и государь.
На Английской набережной светился бесчисленными огнями иллюминации известный дом вельможи. У освещенного подъезда с красным сукном стояла полиция, и не одни жандармы, но полицеймейстер на подъезде и десятки офицеров полиции. Экипажи отъезжали, и всё подъезжали новые с красными лакеями и с лакеями в перьях на шляпах. Из карет выходили мужчины в мундирах, звездах и лентах; дамы в атласе и горностаях осторожно сходили по шумно откладываемым подножкам, и торопливо и беззвучно проходили по сукну подъезда.
Почти всякий раз, как подъезжал новый экипаж, в толпе пробегал шопот и снимались шапки.
– Государь?… Нет, министр… принц… посланник… Разве не видишь перья?… – говорилось из толпы. Один из толпы, одетый лучше других, казалось, знал всех, и называл по имени знатнейших вельмож того времени.
Уже одна треть гостей приехала на этот бал, а у Ростовых, долженствующих быть на этом бале, еще шли торопливые приготовления одевания.
Много было толков и приготовлений для этого бала в семействе Ростовых, много страхов, что приглашение не будет получено, платье не будет готово, и не устроится всё так, как было нужно.
Вместе с Ростовыми ехала на бал Марья Игнатьевна Перонская, приятельница и родственница графини, худая и желтая фрейлина старого двора, руководящая провинциальных Ростовых в высшем петербургском свете.
В 10 часов вечера Ростовы должны были заехать за фрейлиной к Таврическому саду; а между тем было уже без пяти минут десять, а еще барышни не были одеты.
Наташа ехала на первый большой бал в своей жизни. Она в этот день встала в 8 часов утра и целый день находилась в лихорадочной тревоге и деятельности. Все силы ее, с самого утра, были устремлены на то, чтобы они все: она, мама, Соня были одеты как нельзя лучше. Соня и графиня поручились вполне ей. На графине должно было быть масака бархатное платье, на них двух белые дымковые платья на розовых, шелковых чехлах с розанами в корсаже. Волоса должны были быть причесаны a la grecque [по гречески].
Все существенное уже было сделано: ноги, руки, шея, уши были уже особенно тщательно, по бальному, вымыты, надушены и напудрены; обуты уже были шелковые, ажурные чулки и белые атласные башмаки с бантиками; прически были почти окончены. Соня кончала одеваться, графиня тоже; но Наташа, хлопотавшая за всех, отстала. Она еще сидела перед зеркалом в накинутом на худенькие плечи пеньюаре. Соня, уже одетая, стояла посреди комнаты и, нажимая до боли маленьким пальцем, прикалывала последнюю визжавшую под булавкой ленту.
– Не так, не так, Соня, – сказала Наташа, поворачивая голову от прически и хватаясь руками за волоса, которые не поспела отпустить державшая их горничная. – Не так бант, поди сюда. – Соня присела. Наташа переколола ленту иначе.
– Позвольте, барышня, нельзя так, – говорила горничная, державшая волоса Наташи.
– Ах, Боже мой, ну после! Вот так, Соня.
– Скоро ли вы? – послышался голос графини, – уж десять сейчас.
– Сейчас, сейчас. – А вы готовы, мама?
– Только току приколоть.
– Не делайте без меня, – крикнула Наташа: – вы не сумеете!
– Да уж десять.
На бале решено было быть в половине одиннадцатого, a надо было еще Наташе одеться и заехать к Таврическому саду.
Окончив прическу, Наташа в коротенькой юбке, из под которой виднелись бальные башмачки, и в материнской кофточке, подбежала к Соне, осмотрела ее и потом побежала к матери. Поворачивая ей голову, она приколола току, и, едва успев поцеловать ее седые волосы, опять побежала к девушкам, подшивавшим ей юбку.
Дело стояло за Наташиной юбкой, которая была слишком длинна; ее подшивали две девушки, обкусывая торопливо нитки. Третья, с булавками в губах и зубах, бегала от графини к Соне; четвертая держала на высоко поднятой руке всё дымковое платье.
– Мавруша, скорее, голубушка!
– Дайте наперсток оттуда, барышня.
– Скоро ли, наконец? – сказал граф, входя из за двери. – Вот вам духи. Перонская уж заждалась.
– Готово, барышня, – говорила горничная, двумя пальцами поднимая подшитое дымковое платье и что то обдувая и потряхивая, высказывая этим жестом сознание воздушности и чистоты того, что она держала.
Наташа стала надевать платье.
– Сейчас, сейчас, не ходи, папа, – крикнула она отцу, отворившему дверь, еще из под дымки юбки, закрывавшей всё ее лицо. Соня захлопнула дверь. Через минуту графа впустили. Он был в синем фраке, чулках и башмаках, надушенный и припомаженный.
– Ах, папа, ты как хорош, прелесть! – сказала Наташа, стоя посреди комнаты и расправляя складки дымки.
– Позвольте, барышня, позвольте, – говорила девушка, стоя на коленях, обдергивая платье и с одной стороны рта на другую переворачивая языком булавки.
– Воля твоя! – с отчаянием в голосе вскрикнула Соня, оглядев платье Наташи, – воля твоя, опять длинно!
Наташа отошла подальше, чтоб осмотреться в трюмо. Платье было длинно.
– Ей Богу, сударыня, ничего не длинно, – сказала Мавруша, ползавшая по полу за барышней.
– Ну длинно, так заметаем, в одну минутую заметаем, – сказала решительная Дуняша, из платочка на груди вынимая иголку и опять на полу принимаясь за работу.
В это время застенчиво, тихими шагами, вошла графиня в своей токе и бархатном платье.
– Уу! моя красавица! – закричал граф, – лучше вас всех!… – Он хотел обнять ее, но она краснея отстранилась, чтоб не измяться.
– Мама, больше на бок току, – проговорила Наташа. – Я переколю, и бросилась вперед, а девушки, подшивавшие, не успевшие за ней броситься, оторвали кусочек дымки.
– Боже мой! Что ж это такое? Я ей Богу не виновата…
– Ничего, заметаю, не видно будет, – говорила Дуняша.
– Красавица, краля то моя! – сказала из за двери вошедшая няня. – А Сонюшка то, ну красавицы!…
В четверть одиннадцатого наконец сели в кареты и поехали. Но еще нужно было заехать к Таврическому саду.
Перонская была уже готова. Несмотря на ее старость и некрасивость, у нее происходило точно то же, что у Ростовых, хотя не с такой торопливостью (для нее это было дело привычное), но также было надушено, вымыто, напудрено старое, некрасивое тело, также старательно промыто за ушами, и даже, и так же, как у Ростовых, старая горничная восторженно любовалась нарядом своей госпожи, когда она в желтом платье с шифром вышла в гостиную. Перонская похвалила туалеты Ростовых.
Ростовы похвалили ее вкус и туалет, и, бережа прически и платья, в одиннадцать часов разместились по каретам и поехали.


Наташа с утра этого дня не имела ни минуты свободы, и ни разу не успела подумать о том, что предстоит ей.
В сыром, холодном воздухе, в тесноте и неполной темноте колыхающейся кареты, она в первый раз живо представила себе то, что ожидает ее там, на бале, в освещенных залах – музыка, цветы, танцы, государь, вся блестящая молодежь Петербурга. То, что ее ожидало, было так прекрасно, что она не верила даже тому, что это будет: так это было несообразно с впечатлением холода, тесноты и темноты кареты. Она поняла всё то, что ее ожидает, только тогда, когда, пройдя по красному сукну подъезда, она вошла в сени, сняла шубу и пошла рядом с Соней впереди матери между цветами по освещенной лестнице. Только тогда она вспомнила, как ей надо было себя держать на бале и постаралась принять ту величественную манеру, которую она считала необходимой для девушки на бале. Но к счастью ее она почувствовала, что глаза ее разбегались: она ничего не видела ясно, пульс ее забил сто раз в минуту, и кровь стала стучать у ее сердца. Она не могла принять той манеры, которая бы сделала ее смешною, и шла, замирая от волнения и стараясь всеми силами только скрыть его. И эта то была та самая манера, которая более всего шла к ней. Впереди и сзади их, так же тихо переговариваясь и так же в бальных платьях, входили гости. Зеркала по лестнице отражали дам в белых, голубых, розовых платьях, с бриллиантами и жемчугами на открытых руках и шеях.
Наташа смотрела в зеркала и в отражении не могла отличить себя от других. Всё смешивалось в одну блестящую процессию. При входе в первую залу, равномерный гул голосов, шагов, приветствий – оглушил Наташу; свет и блеск еще более ослепил ее. Хозяин и хозяйка, уже полчаса стоявшие у входной двери и говорившие одни и те же слова входившим: «charme de vous voir», [в восхищении, что вижу вас,] так же встретили и Ростовых с Перонской.
Две девочки в белых платьях, с одинаковыми розами в черных волосах, одинаково присели, но невольно хозяйка остановила дольше свой взгляд на тоненькой Наташе. Она посмотрела на нее, и ей одной особенно улыбнулась в придачу к своей хозяйской улыбке. Глядя на нее, хозяйка вспомнила, может быть, и свое золотое, невозвратное девичье время, и свой первый бал. Хозяин тоже проводил глазами Наташу и спросил у графа, которая его дочь?
– Charmante! [Очаровательна!] – сказал он, поцеловав кончики своих пальцев.
В зале стояли гости, теснясь у входной двери, ожидая государя. Графиня поместилась в первых рядах этой толпы. Наташа слышала и чувствовала, что несколько голосов спросили про нее и смотрели на нее. Она поняла, что она понравилась тем, которые обратили на нее внимание, и это наблюдение несколько успокоило ее.
«Есть такие же, как и мы, есть и хуже нас» – подумала она.
Перонская называла графине самых значительных лиц, бывших на бале.
– Вот это голландский посланик, видите, седой, – говорила Перонская, указывая на старичка с серебряной сединой курчавых, обильных волос, окруженного дамами, которых он чему то заставлял смеяться.
– А вот она, царица Петербурга, графиня Безухая, – говорила она, указывая на входившую Элен.
– Как хороша! Не уступит Марье Антоновне; смотрите, как за ней увиваются и молодые и старые. И хороша, и умна… Говорят принц… без ума от нее. А вот эти две, хоть и нехороши, да еще больше окружены.
Она указала на проходивших через залу даму с очень некрасивой дочерью.
– Это миллионерка невеста, – сказала Перонская. – А вот и женихи.
– Это брат Безуховой – Анатоль Курагин, – сказала она, указывая на красавца кавалергарда, который прошел мимо их, с высоты поднятой головы через дам глядя куда то. – Как хорош! неправда ли? Говорят, женят его на этой богатой. .И ваш то соusin, Друбецкой, тоже очень увивается. Говорят, миллионы. – Как же, это сам французский посланник, – отвечала она о Коленкуре на вопрос графини, кто это. – Посмотрите, как царь какой нибудь. А всё таки милы, очень милы французы. Нет милей для общества. А вот и она! Нет, всё лучше всех наша Марья то Антоновна! И как просто одета. Прелесть! – А этот то, толстый, в очках, фармазон всемирный, – сказала Перонская, указывая на Безухова. – С женою то его рядом поставьте: то то шут гороховый!
Пьер шел, переваливаясь своим толстым телом, раздвигая толпу, кивая направо и налево так же небрежно и добродушно, как бы он шел по толпе базара. Он продвигался через толпу, очевидно отыскивая кого то.
Наташа с радостью смотрела на знакомое лицо Пьера, этого шута горохового, как называла его Перонская, и знала, что Пьер их, и в особенности ее, отыскивал в толпе. Пьер обещал ей быть на бале и представить ей кавалеров.
Но, не дойдя до них, Безухой остановился подле невысокого, очень красивого брюнета в белом мундире, который, стоя у окна, разговаривал с каким то высоким мужчиной в звездах и ленте. Наташа тотчас же узнала невысокого молодого человека в белом мундире: это был Болконский, который показался ей очень помолодевшим, повеселевшим и похорошевшим.
– Вот еще знакомый, Болконский, видите, мама? – сказала Наташа, указывая на князя Андрея. – Помните, он у нас ночевал в Отрадном.
– А, вы его знаете? – сказала Перонская. – Терпеть не могу. Il fait a present la pluie et le beau temps. [От него теперь зависит дождливая или хорошая погода. (Франц. пословица, имеющая значение, что он имеет успех.)] И гордость такая, что границ нет! По папеньке пошел. И связался с Сперанским, какие то проекты пишут. Смотрите, как с дамами обращается! Она с ним говорит, а он отвернулся, – сказала она, указывая на него. – Я бы его отделала, если бы он со мной так поступил, как с этими дамами.


Вдруг всё зашевелилось, толпа заговорила, подвинулась, опять раздвинулась, и между двух расступившихся рядов, при звуках заигравшей музыки, вошел государь. За ним шли хозяин и хозяйка. Государь шел быстро, кланяясь направо и налево, как бы стараясь скорее избавиться от этой первой минуты встречи. Музыканты играли Польской, известный тогда по словам, сочиненным на него. Слова эти начинались: «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас…» Государь прошел в гостиную, толпа хлынула к дверям; несколько лиц с изменившимися выражениями поспешно прошли туда и назад. Толпа опять отхлынула от дверей гостиной, в которой показался государь, разговаривая с хозяйкой. Какой то молодой человек с растерянным видом наступал на дам, прося их посторониться. Некоторые дамы с лицами, выражавшими совершенную забывчивость всех условий света, портя свои туалеты, теснились вперед. Мужчины стали подходить к дамам и строиться в пары Польского.
Всё расступилось, и государь, улыбаясь и не в такт ведя за руку хозяйку дома, вышел из дверей гостиной. За ним шли хозяин с М. А. Нарышкиной, потом посланники, министры, разные генералы, которых не умолкая называла Перонская. Больше половины дам имели кавалеров и шли или приготовлялись итти в Польской. Наташа чувствовала, что она оставалась с матерью и Соней в числе меньшей части дам, оттесненных к стене и не взятых в Польской. Она стояла, опустив свои тоненькие руки, и с мерно поднимающейся, чуть определенной грудью, сдерживая дыхание, блестящими, испуганными глазами глядела перед собой, с выражением готовности на величайшую радость и на величайшее горе. Ее не занимали ни государь, ни все важные лица, на которых указывала Перонская – у ней была одна мысль: «неужели так никто не подойдет ко мне, неужели я не буду танцовать между первыми, неужели меня не заметят все эти мужчины, которые теперь, кажется, и не видят меня, а ежели смотрят на меня, то смотрят с таким выражением, как будто говорят: А! это не она, так и нечего смотреть. Нет, это не может быть!» – думала она. – «Они должны же знать, как мне хочется танцовать, как я отлично танцую, и как им весело будет танцовать со мною».