Марк Туллий Цицерон

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Цицерон»)
Перейти к: навигация, поиск
Марк Туллий Цицерон
Marcus Tullius Cicero<tr><td colspan="2" style="text-align: center; border-top: solid darkgray 1px;"></td></tr>

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Бюст Цицерона</td></tr>

Консул 63 до н. э.
Предшественник: Луций Юлий Цезарь и
Гай Марций Фигул
Преемник: Децим Юний Силан и
Луций Лициний Мурена
 
Вероисповедание: Древнеримская религия
Рождение: 3 января 106 до н. э.(-106-01-03)
Арпинум
Смерть: 7 декабря 43 до н. э.(-043-12-07) (63 года)
Формия
Отец: Марк Туллий Цицерон
Мать: Гельвия
Супруга: Теренция
Дети: Марк Туллий Цицерон Младший, Туллия
Деятельность: оратор, философ, политик
 
Научная деятельность
Научная сфера: философия, риторика
Известен как: автор речей, трактатов и писем
 
Награды:

титул «отец отечества»
(pater patriae)

Марк Ту́ллий Цицеро́н (лат. Marcus Tullius Cicero; 3 января 106 до н. э., Арпинум — 7 декабря 43 до н. э., Формия) — древнеримский политический деятель, оратор и философ. Будучи выходцем из незнатной семьи, сделал благодаря своему ораторскому таланту блестящую карьеру: вошёл в сенат не позже 73 года до н. э. и стал консулом в 63 году до н. э. Сыграл ключевую роль в раскрытии и разгроме заговора Катилины. В дальнейшем, в условиях гражданских войн, оставался одним из самых выдающихся и самых последовательных сторонников сохранения республиканского строя. Был казнён членами второго триумвирата, стремившимися к неограниченной власти.

Цицерон оставил обширное литературное наследие, существенная часть которого сохранилась до наших дней. Его произведения уже в античную эпоху получили репутацию эталонных с точки зрения стиля, а сейчас являются важнейшим источником сведений о всех сторонах жизни Рима в I веке до н. э. Многочисленные письма Цицерона стали основой для европейской эпистолярной культуры; его речи, в первую очередь катилинарии, принадлежат к числу самых выдающихся образцов жанра. Философские трактаты Цицерона представляют собой уникальное по охвату изложение всей древнегреческой философии, предназначенное для латиноязычных читателей, и в этом смысле они сыграли важную роль в истории древнеримской культуры.





Содержание

Биография

Происхождение

Марк Туллий Цицерон был старшим сыном римского всадника того же имени, которому слабое здоровье не позволило сделать карьеру, [1], и его жены Гельвии — «женщины хорошего происхождения и безупречной жизни»[2]. Его братом был Квинт, тесную связь с которым Марк Туллий сохранял в течение всей своей жизни, двоюродным братом — Луций Туллий Цицерон, сопровождавший кузена в его путешествии на Восток в 79 году до н. э.

Род Туллиев принадлежал к аристократии Арпинума, небольшого города в землях вольсков на юге Лация, жители которого обладали римским гражданством со 188 года до н. э. Отсюда же родом был и Гай Марий, находившийся в свойстве с Туллиями: дед Цицерона был женат на Гратидии, чей брат женился на сестре Мария. Таким образом, Марк Марий Гратидиан приходился Цицерону двоюродным дядей, а на двоюродной тётке Цицерона Гратидии был женат Луций Сергий Катилина.

Неизвестно, с какого времени Туллии носили когномен Цицерон (Cicero). Плутарх утверждает, что это родовое прозвание произошло от слова «горох нут» и что друзья Цицерона в те времена, когда он только начинал карьеру, советовали ему заменить это имя чем-нибудь более благозвучным; Марк Туллий отверг этот совет, заявив, что он заставит свой когномен звучать громче, чем имена Скавр и Катул[2].

Ранние годы

Когда будущему оратору исполнилось 15 лет (91 год до н. э.), его отец, мечтавший о политическом поприще для своих сыновей Марка и Квинта, переехал с семьей в Рим, чтобы дать мальчикам хорошее образование.

Желая стать судебным оратором, юный Марк изучал творчество греческих поэтов, интересовался греческой литературой, обучался красноречию у знаменитых ораторов Марка Антония и Луция Лициния Красса, а также слушал и комментировал выступавшего на форуме известного трибуна Публия Сульпиция Руфа. Оратору необходимо было знать римское право, и Цицерон обучался ему у популярного юриста того времени Квинта Муция Сцеволы[3]. Прекрасно владея греческим языком, Цицерон познакомился с греческой философией благодаря близости с эпикурейцем Федром Афинским, стоиком Диодором Кроном и главой новоакадемической школы Филоном. У него же Марк Туллий научился диалектике — искусству спора и аргументации.

Во время начавшейся вскоре Союзнической войны Цицерон служил в армии Суллы[4]. В 89 году до н. э. он стал свидетелем знамения, предшествовавшего победе Суллы при Ноле[5], и встречи консула Гнея Помпея с марсом Веттием Скатоном[6]. Затем, в условиях вражды марианской и сулланской партий Цицерон «обратился к жизни тихой и созерцательной»[4], изучая философию, риторику и право. Это продолжалось до окончательной победы Суллы в 82 году до н. э.; при этом сам Цицерон утверждал позднее, что был на стороне Суллы[7].

Начало карьеры оратора

Первая дошедшая до нас речь Цицерона, созданная в 81 году до н. э., «В защиту Квинкция», целью которой было возвращение незаконно захваченного имущества, принесла оратору его первый успех[8].

Ещё большего успеха оратор добился речью «В защиту Росция», в которой был вынужден говорить о состоянии дел в государстве, где, по его словам, «разучились не только прощать проступки, но и расследовать преступления»[9]. Это непростое дело скромного выходца из провинции Росция, несправедливо обвиненного родственниками в убийстве собственного отца, в действительности было тяжбой между представителями старинных римских родов, утративших своё влияние при сулланском режиме, и безродными ставленниками диктатора[10]. Цицерон лично побывал в Америи и на месте расследовал обстоятельства преступления, после чего просил у суда 108 дней для подготовки процесса.

Уже в процессе Росция Цицерон показал себя талантливым учеником греков и известного ритора Аполлония Молона, у которого молодой оратор получил образование в Риме. Речь Цицерона была построена по всем правилам ораторского мастерства — с жалобами на молодость и неопытность защитника, увещеванием судей, прямыми речами от имени обвиняемого, а также опровержением доводов обвинения[11]. В развенчании утверждений обвинителя Гая Эруция, пытавшегося доказать, что Росций — отцеубийца, Цицерон прибегает к греческому искусству этопеи, опиравшемуся на характеристику обвиняемого, который не мог бы совершить столь ужасного поступка:

Секст Росций убил своего отца. — «Что он за человек? Испорченный юнец, подученный негодяями?» — «Да ему за сорок лет». — «Тогда его на это злодеяние, конечно, натолкнули расточительность, огромные долги и неукротимые страсти». По обвинению в расточительности его оправдал Эруций, сказав, что он едва ли был хотя бы на одной пирушке. Долгов у него никогда не было. Что касается страстей, то какие страсти могут быть у человека, который, как заявил сам обвинитель, всегда жил в деревне, занимаясь сельским хозяйством? Ведь такая жизнь весьма далека от страстей и учит сознанию долга.

— Цицерон. В защиту Секста Росция из Америи, XIV, 39.[12].

Важность дела Росция заключалась в том, что, по словам Цицерона, «после долгого перерыва» впервые происходил «суд по делу об убийстве, а между тем за это время были совершены гнуснейшие и чудовищные убийства»[13]. Так защитник намекал на события гражданской войны 83—82 гг. до н. э. и сулланские репрессии, обращенные против всех несогласных с диктаторским режимом. Отца обвиняемого, очень богатого по тем временам человека, его дальние родственники, прибегнув к помощи влиятельного фаворита Суллы Корнелия Хрисогона, попытались уже после совершения убийства внести в проскрипционные списки, а имущество, продав за бесценок, распределить между собой. Исполнению замыслов «бесчестных наглецов», как именует их Цицерон, мешал законный наследник, которого и попытались обвинить в отцеубийстве. Именно поэтому в данном деле защитник не столько говорит о невиновности обвиняемого (она для всех очевидна), сколько разоблачает алчность преступников, наживающихся на гибели сограждан, и тех, кто пользуется связями для сокрытия преступлений. Цицерон обращается к судьям не с лестью, а с требованием «возможно строже покарать за злодеяния, возможно смелее дать отпор наглейшим людям»: «Если вы в этом судебном деле не покажете, каковы ваши взгляды, то жадность, преступность и дерзость способны дойти до того, что не только тайно, но даже здесь на форуме, у ваших ног, судьи, прямо между скамьями будут происходить убийства»[14].

Процесс был выигран, и оратор приобрел большую популярность в народе благодаря своей оппозиции местной аристократии. Но, опасаясь мести Суллы[4], Цицерон на два года отправился в Афины и на остров Родос, якобы ввиду необходимости более глубокого изучения философии и ораторского искусства. Там он снова обучался у Молона, впоследствии оказавшего сильное влияние на стиль Цицерона — с этого времени оратор стал придерживаться «среднего» стиля красноречия, объединившего ряд элементов азианского и умеренного аттического стилей[15].

В 78 году до н. э., вскоре после смерти Суллы, Цицерон возвратился в Рим. Здесь он женился на Теренции, принадлежавшей к знатному роду (этот брак принёс ему приданое в 120 тысяч драхм[16]), и продолжил судебную ораторскую практику.

Начало политической деятельности

В 75 году до н. э. Цицерон был избран квестором и получил назначение на Сицилию, где руководил вывозом зерна в период нехватки хлеба в Риме. Своей справедливостью и честностью он заслужил уважение сицилийцев[17], но в Риме его успехи практически не были замечены. Плутарх так описывает его возвращение в столицу:

В Кампании ему встретился один видный римлянин, которого он считал своим другом, и Цицерон, в уверенности, что Рим полон славою его имени и деяний, спросил, как судят граждане об его поступках. «Погоди-ка, Цицерон, а где же ты был в последнее время?» — услыхал он в ответ, и сразу же совершенно пал духом, ибо понял, что молва о нём потерялась в городе, словно канула в безбрежное море, так ничего и не прибавив к прежней его известности.

— Плутарх. Цицерон, 6.[18].

Квестура означала для Марка Туллия вступление в сенаторское сословие. К 14 октября 73 года до н. э. относится самое первое его упоминание в качестве сенатора[19]. В последующие годы Цицерон принял участие в ряде судебных процессов, добился признания в сенате, а в 70 году до н. э. без особого труда занял должность эдила, являвшуюся следующей после квестуры ступенью в карьере[20].

В августе 70 года до н. э. Цицерон выступил с циклом речей против пропретора Сицилии, в прошлом сторонника Суллы, Гая Лициния Верреса, который за три года наместничества (73 — 71 гг. до н. э.) разграбил провинцию и казнил многих её жителей. Дело осложнялось тем, что противника Цицерона поддерживали многие влиятельные нобили, в том числе оба консула следующего года (Гортензий, знаменитый оратор, согласившийся выступить на процессе защитником, и друг Верреса Квинт Метелл), а также председатель суда претор Марк Метелл[21].

Гай Веррес не раз говорил, …что за ним стоит влиятельный человек, полагаясь на которого он может грабить провинцию, а деньги он собирает не для одного себя; что он следующим образом распределил доходы от своей трехлетней претуры в Сицилии: он будет очень доволен, если доходы первого года ему удастся обратить в свою пользу; доходы второго года он передаст своим покровителям и защитникам; доходы третьего года, самого выгодного и сулящего наибольшие барыши, он полностью сохранит для судей.

— Цицерон. Против Гая Верреса (первая сессия), XIV, 40.[22].

Но Цицерон все же взялся за дело против коррупции на всех уровнях власти и победил. Его речи, написанные для этого процесса, имели огромное политическое значение, поскольку в сущности Цицерон выступил против сенатской олигархии и одержал над ней триумфальную победу: аргументы оратора в пользу виновности Верреса оказались настолько бесспорными, что знаменитый Гортензий отказался защищать подсудимого. Веррес был вынужден заплатить крупный штраф в размере 40 миллионов сестерциев и удалиться в изгнание[21].

Тем временем продолжалась политическая карьера Цицерона: он был избран претором на 66 год до н. э., причём получил больше всего голосов, а в ходе отправления этой должности снискал репутацию умелого и безукоризненно честного судьи[23]. Параллельно он продолжал заниматься адвокатурой, а также произнёс речь «О назначении Гнея Помпея полководцем», в которой поддержал законопроект Гая Манилия о предоставлении Гнею Помпею Великому неограниченных полномочий в борьбе с понтийским царем Митридатом VI Евпатором[24]. В результате Помпей получил чрезвычайную власть в войне, а интересы римского всадничества и сенаторов на Востоке были защищены.

Консульство и заговор Катилины

В 63 году до н. э. Цицерон был избран на должность консула, одержав убедительную победу на выборах — даже до окончательного подсчёта голосов[25]. Его коллегой стал связанный с аристократическим лагерем Гай Антоний Гибрида.

В начале своего консульства Цицерону пришлось заниматься аграрным законом, предложенным народным трибуном П. Сервилием Руллом. Законопроект предусматривал раздачу земли беднейшим гражданам и учреждение для этого специальной комиссии, облечённой серьёзными полномочиями. Цицерон выступил против этой инициативы, произнеся три речи; в результате закон не был принят[24].

Один из проигравших кандидатов в консулы 63 года до н. э. Луций Сергий Катилина выдвинул свою кандидатуру также и на выборы 62 года. Предполагая и на этот раз провал, он заранее начал готовить заговор с целью захвата власти, который Цицерону удалось раскрыть. Уже первой из четырёх своих речей против Катилины, считающихся образцами ораторского искусства, Цицерон вынудил Луция Сергия бежать из Рима в Этрурию. В последовавшем заседании Сената, которым он руководил, было решено арестовать и казнить без суда тех заговорщиков (Лентул, Цетег, Статилий, Габиний и Цепарий), которые остались в Риме, так как они представляли собой слишком большую угрозу государству и обычные в таких случаях меры — домашний арест или ссылка — были бы недостаточно эффективны. Юлий Цезарь, присутствовавший на заседании, выступал против казни, но Катон своей речью, не только обличавшей вину заговорщиков, но и перечислявшей подозрения, падавшие на самого Цезаря, убедил сенаторов в необходимости смертного приговора. Осуждённые были в тот же день отведены в тюрьму и там задушены[26][27][28].

В этот период слава и влияние Цицерона достигли своего пика; восхваляя его решительные действия, Катон назвал его «отцом отечества»[29]. Но в то же время Плутарх пишет:

Многие прониклись к нему неприязнью и даже ненавистью — не за какой-нибудь дурной поступок, но лишь потому, что он без конца восхвалял самого себя. Ни сенату, ни народу, ни судьям не удавалось собраться и разойтись, не выслушав ещё раз старой песни про Катилину … он наводнил похвальбами свои книги и сочинения, а его речи, всегда такие благозвучные и чарующие, сделались мукою для слушателей.

— Плутарх. Цицерон, 24.[30].

Изгнание

В 60 году до н. э. Цезарь, Помпей и Красс объединили силы с целью захвата власти, образовав Первый Триумвират. Признавая таланты и популярность Цицерона, они сделали несколько попыток привлечь его на свою сторону. Цицерон, поколебавшись, отказался, предпочтя остаться верным сенату и идеалам Республики[31]. Но это оставило его открытым для нападок оппонентов, в числе которых был трибун Клодий, невзлюбивший Цицерона с тех пор, как оратор дал против него показания на судебном процессе[32].

Клодий добивался принятия закона, который бы обрекал на изгнание должностное лицо, казнившее римского гражданина без суда. Закон был направлен в первую очередь против Цицерона. Цицерон обратился за поддержкой к Помпею и другим влиятельным лицам, но не получил её. При этом он сам пишет, что отказался от помощи Цезаря, предлагавшего ему сначала свою дружбу, потом посольство в Александрию, потом - должность легата в своей армии в Галлии; причиной отказа стало нежелание бежать от опасности[33]. Согласно Плутарху же, Цицерон сам попросил у Цезаря место легата, получил его, а потом от него отказался из-за притворного дружелюбия Клодия[34].

Источники отмечают малодушное поведение Цицерона после принятия закона: он униженно просил о помощи консула Пизона и Помея, а последнему даже бросился в ноги. Одетый в бедную и грязную одежду, он приставал на улицах Рима к случайным прохожим, даже к тем, кто его совсем не знал[35][34]. В конце концов в апреле 58 года до н. э. Цицерону всё же пришлось уйти в изгнание и покинуть пределы Италии. После этого его имущество было конфисковано, а дома сожжены[36][37]. Изгнание подействовало на Цицерона крайне угнетающе: он даже думал о самоубийстве[24][комм. 1].

В сентябре 57 года до н. э. Помпей занял более жесткую позицию по отношению к Клодию; он прогнал трибуна с форума и добился возвращения Цицерона из ссылки с помощью Тита Анния Милона. Дом и усадьбы Цицерона были отстроены заново за счёт казны[38]. Тем не менее Марк Туллий оказался в сложном положении: своим возвращением он был обязан в первую очередь лично Помпею, а власть сената существенно ослабла на фоне открытых схваток между сторонниками Милона и Клодия и усиления позиций триумвиров. Цицерону пришлось принять фактическое покровительство последних и произносить речи в их поддержку, оплакивая при этом положение республики[39].

Постепенно Цицерон отошёл от активной политической жизни и предался адвокатской и литературной деятельности[40]. В 55 году он написал диалог «Об ораторе», в 54 году приступил к работе над сочинением «О государстве»[24].

Наместничество в Киликии и гражданская война

В 51 году до н. э. Цицерон был назначен по жребию наместником Киликии. Он отправился в свою провинцию с большой неохотой и в письмах друзьям часто писал о своей тоске по Риму[41]; тем не менее правил он успешно: пресёк мятеж каппадокийцев, не прибегая к оружию, а также нанёс поражение разбойничьим племенам Амана, за что получил титул «императора»[42].

В Риме на момент возвращения Марка Туллия усиливалось противостояние между Цезарем и Помпеем. Цицерон долго не хотел принимать чью-либо сторону («Я люблю Куриона, желаю почестей Цезарю, готов умереть за Помпея, но дороже всего на свете для меня Республика!»[43]) и приложил много усилий к тому, чтобы примирить противников, так как понимал, что в случае гражданской войны республиканский строй будет обречён вне зависимости от того, кто победит. «Из победы вырастет много зла и прежде всего тиран»[44].

«Он обращался с советами к обоим — Цезарю посылал письмо за письмом, Помпея уговаривал и умолял при всяком удобном случае, - стараясь смягчить взаимное озлобление. Но беда была неотвратима»[45]. В конце концов без особой охоты Цицерон стал сторонником Помпея, последовав, по его словам, за честными людьми, как бык за стадом[46].

Помпей поручил Марку Туллию набирать войска в Кампании вместе с консулами, но последние на место не явились[47]; разочарованный в полководческом таланте Помпея и потрясённый его намерением оставить Италию, Цицерон уехал в своё имение в Формиях и решил отказаться от участия в гражданской войне[48]. Цезарь попытался переманить его на свою сторону: он посылал Цицерону «вкрадчивые письма»[49], а весной 49 года до н. э. даже навестил его. Но свита Цезаря шокировала Цицерона[50]. Когда Цезарь отправился с армией в Испанию, Марк Туллий принял решение всё же примкнуть к Помпею, хотя и видел, что тот проигрывает войну. Он написал об этом Аттику: «Я никогда не хотел быть участником его победы, но я хочу разделить его несчастье»[51]. В июне 49 года Цицерон присоединился к Помпею в Эпире.

Источники сообщают, что в лагере помпеянцев Цицерон, вечно угрюмый, насмехался над всеми, включая командующего[52][53]. После битвы при Фарсале, когда разгромленный Помпей бежал в Египет, Катон предложил Цицерону как консуляру командование над войском и флотом, стоявшими в Диррахии. Тот, окончательно разочарованный, отказался и после стычки с Помпеем Младшим и другими военачальниками, обвинявшими его в предательстве, перебрался в Брундизий. Здесь он провёл почти год, пока Цезарь не вернулся из египетской и азиатской кампаний; затем произошли их встреча и примирение. «С тех пор Цезарь относился к Цицерону с неизменным уважением и дружелюбием»[54]. Тем не менее Цицерон оставил политику, так и не сумев примириться с диктатурой, и занялся сочинением и переводом с греческого философских трактатов.

Оппозиция Марку Антонию и казнь

Убийство Юлия Цезаря в 44 году до н. э. стало для Цицерона полной неожиданностью и очень его обрадовало[55]: он решил, что со смертью диктатора республика может быть восстановлена. Но его надежды на создание республиканского правительства не сбылись[56]. Брут и Кассий были вынуждены оставить Италию, а в Риме резко усилились позиции цезарианца Марка Антония, ненавидевшего Цицерона - во многом из-за того, что тот восемнадцатью годами ранее добился бессудебной расправы над его отчимом Лентулом, сторонником Катилины[57].

Некоторое время Цицерон планировал уехать в Грецию. Он передумал и вернулся в Рим, узнав, что Антоний выразил готовность сотрудничать с сенатом[58], но уже на следующий день после его возвращения (1 сентября 44 года) произошёл открытый конфликт. 2 сентября Цицерон произнёс речь, направленную против Антония и названную автором «филиппикой» по аналогии с речами Демосфена против усиления Филиппа Македонского. В ответной речи Антоний заявил о причастности Марка Туллия к убийству Цезаря, к расправе над сторонниками Катилины, к убийству Клодия и провоцированию раздоров между Цезарем и Помпеем. После этих событий Цицерон стал опасаться за свою жизнь и удалился в своё имение в Кампании, занявшись сочинением второй филиппики, трактатов «Об обязанностях» и «О дружбе»[59].

Вторая филиппика была опубликована в конце ноября. Антоний уехал в Цизальпинскую Галлию, назначенную ему провинцией, а Цицерон стал фактическим главой республики[60]. Он заключил союз против Антония с Децимом Юнием Брутом, отказавшимся передавать тому Галлию, с обоими консулами (в прошлом цезарианцами) и с наследником Цезаря Октавианом. Уже 20 декабря Цицерон произнёс третью и четвёртую филиппики, где сравнивал Антония с Катилиной и Спартаком[59].

Будучи уверенным в победе, Цицерон не смог предусмотреть союз Октавиана с уже разбитым Антонием и Марком Эмилием Лепидом и образование второго триумвирата (осенью 43 года до н. э.). Войска триумвиров заняли Рим, и Антоний добился включения имени Цицерона в проскрипционные списки «врагов народа», которые триумвиры обнародовали немедленно после образования союза[61][62].

Цицерон пытался бежать в Грецию, но убийцы настигли его 7 декабря 43 года до н. э. недалеко от его виллы в Формии. Когда Цицерон заметил догоняющих его убийц, он приказал несущим его рабам поставить паланкин на землю, а потом, высунув голову из-за занавеси, подставил шею под меч центуриона[63][64].. Отрубленные голова и руки Цицерона были доставлены Антонию и затем помещены на ораторской трибуне форума. По преданию, жена Антония Фульвия втыкала в язык мертвой головы булавки, а затем, как рассказывает Плутарх, «голову и руки приказали выставить на ораторском возвышении, над корабельными носами, — к ужасу римлян, которым казалось, будто они видят не облик Цицерона, но образ души Антония…»[62].

Взгляды Цицерона

Философские взгляды

Цицерону нередко отказывают в состоятельности как философу, сводя его вклад лишь к удачной компиляции выводов греческих философских школ для римского читателя. Причинами подобного отношения являются общее критическое отношение к Цицерону, распространившееся в историографии XIX века (см. ниже), и самоуничижительные высказывания самого Марка Туллия, отрицавшего значительность своего вклада в философские трактаты (возможно, это была самоирония[65]). Определённую роль сыграл и намеренный отказ Цицерона от категоричных суждений, вызванный его принятием учения философов-скептиков. Эта манера противоречила строгому стилю философствования, мода на который распространилась в философии начиная с Нового времени[66][67].

Благодаря хорошей подготовке Цицерон был хорошо знаком с основными философскими течениями своего времени. Величайшим философом всех времён Цицерон считал Платона, вторым после него — Аристотеля. При этом он признавал излишнюю отвлечённость философии Платона[68]. Из более современных философских течений Марк Туллий был наиболее близок к стоикам, чьё этическое учение хорошо согласовывалось с традиционным римским мировоззрением[69][70]. Его отношение к популярному эпикурейству было в целом отрицательным. Тем не менее, он неплохо относился к основателю этого учения[70]. Знакомство с греческой философией не ограничивалось классическими и новыми течениями: Цицерон был знаком и с идеями досократиков[71]. Впрочем, допускается, что не все цитаты в его сочинениях могут свидетельствовать о знакомстве с первоисточниками, поскольку Цицерон мог заимствовать их из более поздних обзорных сочинений[70]. Степень зависимости Цицерона от предшественников неясна, поскольку многие потенциальные источники не сохранились. По наиболее радикальной точке зрения, признававшей несамостоятельность римского автора, источником для каждого сочинения Цицерона служил один-единственный греческий трактат[67]. В. Ф. Асмус полагает, что у Цицерона есть и сочинения, написанные без крупных заимствований из греческих трактатов, но из-за этого в них нередко возникали ошибки, неточности и противоречия[72].

Поскольку Цицерон не стремился к построению всеобъемлющей философской концепции, по ряду ключевых вопросов бытия и познания он затрудняется дать окончательный ответ[73]. В целом, взгляды Цицерона характеризуются как умеренный скептицизм в основных философских вопросах со значительным влиянием идей стоицизма в этике и политической теории[74]. При этом подчёркивается, что скептицизм римского автора не был самоцелью, а носил сугубо прикладной характер: сопоставляя различные точки зрения, он стремился приблизиться к истине[69]. Г. Г. Майоров характеризует философскую платформу Цицерона как «натуралстический монизм с некоторыми отклонениями в сторону платонического идеализма»[75].

Важными заслугами Цицерона являются адаптация древнегреческого философского наследия к условиям древнеримского менталитета и, особенно, изложение философии на латинском языке. Сам Марк Туллий приписывал первенство в создании философских сочинений на латинском языке Варрону. Цицерон содействовал становлению латинской философской терминологии, введя в оборот ряд новых терминов (например, definitio — определение, progressus — прогресс). В отличие от создавшего философскую поэму Тита Лукреция Кара, он избрал более традиционный, прозаический, способ передачи философских знаний[72]. Несмотря на многочисленные отсылки к диалогам Платона, основной формой трактатов Цицерона стал обмен длинными речами, наиболее характерный для диалогов Аристотеля[комм. 2] и лишь для некоторых сочинений Платона. Обилие крупных текстов со сложной структурой отвечало риторическим склонностям Марка Туллия и позволяло в полной мере реализовать свои литературные таланты[76]. Сказалось и влияние энциклопедического способа изложения, характерного для всей римской научной литературы[77].

Воспринятый Цицероном скептицизм, признававший существование различных точек зрения и позволявший заимствовать выводы разных философских школ, стал теоретической основой для политических и, в меньшей степени, риторических трактатов.

Политические взгляды. Теория права

Политические и правовые идеи Цицерона считаются ценным вкладом в теорию государства и права. При этом Цицерон — один из немногих политических мыслителей, преуспевших и в практической политической деятельности[78]. Хотя в историографии распространена точка зрения о двуличности Цицерона, С. Л. Утченко считает, что трактаты Цицерона развивают и дают теоретическое обоснование тем же взглядам, которые он всегда высказывал в своих публичных выступлениях — в частности, используемым в выступлениях лозунгам «согласия сословий» (concordia ordinum) и «согласия всех благонамеренных[комм. 3]» (consensus bonorum omnium)[79][комм. 4]. Оба лозунга, по-видимому, были придуманы самим Цицероном[81]. Марк Туллий отстаивал идею о важности изучения философии для государственных деятелей, а занятия философией во время вынужденного удаления от политики считал альтернативой политической деятельности[74].

Как и вся философия Цицерона, его политические идеи в значительной степени опираются на греческую мысль. Тем не менее, автор рассматривает прежде всего римскую специфику государства и постоянно акцентирует внимание на опыте именно римской истории[78]. Более того, он ставит перед собой вполне ясную задачу — обосновать особую миссию Римской республики[82]. Цицерон стремится противопоставить Рим греческим полисам, что проявляется, например, в подчёркивании вслед за Катоном Старшим постепенного формирования римской конституции в противоположность грекам, чьи полисы получали основные от законы от одного человека (Солон в Афинах, Ликург в Спарте и т. д.). Он также рассуждает о преимуществах основания города не на обычном у греков побережье, а на некотором удалении от моря, и отстаивает преимущества римской выборной монархии перед наследованием титула у спартанских царей[83].

В вопросе о происхождении государства и права важнейшее влияние на Цицерона оказали Платон, Аристотель, философы-стоики, а также Панетий и Полибий[84]. Взгляды Цицерона на происхождение государства со временем менялись — от признания важности риторики в объединении первобытных людей против диких животных в ранних сочинениях до последующего принятия точки зрения Аристотеля об изначально заложенном стремлении людей к совместному проживанию[85]. Марк Туллий различает несколько видов общностей, и самой тесной из них он признаёт объединение людей в рамках одной гражданской общины (civitas)[86]. Известное определение Цицероном государства (res publica) как «достояния народа» (res populi) отходит от образцов, принятых в греческой политической мысли[74]:

Государство есть достояние народа, а народ не любое соединение людей, собранных вместе каким бы то ни было образом, а соединение многих людей, связанных между собою согласием в вопросах права и общностью интересов (Цицерон. О государстве, I, XXV, 39[87]).

Марк Туллий повторяет распространённую в античную эпоху трёхчастную классификацию форм государственного устройства (в греческой традиции — демократия, аристократия, монархия, у Цицерона — civitas popularis, civitas optimatium, regnum), заимствует идею о постепенном вырождении всех этих форм в свою противоположность и вслед за предшественниками признаёт отсутствие единственно правильной формы устройства из трёх перечисленных. Идеальной формой государственного устройства он, вновь следуя за греческой политической мыслью, считает смешанную конституцию, объединяющую достоинства трёх «чистых» форм, но не имеющую их недостатков[цит. 1]. При этом Цицерон присоединяется к Полибию, который видел в Римской республике воплощение смешанного государственного устройства, и тем самым отказывается от следования Платону, описавшему вымышленное идеальное государство. Предполагается, что отказ от создания утопических проектов и восхваления чужих обычаев при одновременной идеализации собственной древней истории хорошо соответствовал традиционному римскому мировоззрению[88]. Римский автор идёт дальше Полибия и допускает, что Римское государство может существовать вечно. Цицерон приходит к выводу, что важнейшим достоинством смешанной конституции является не просто стабильность государственного устройства (таково мнение Полибия), но и возможность обеспечения «великого равенства», которое три классические формы правления предложить не могут. Недостатки трёх «чистых» форм, по Полибию, сводятся к их неустойчивости, но для Цицерона не менее важным их недостатком является невозможность обеспечить справедливость[89].

Во фрагментарно сохранившейся пятой книге трактата «О государстве» Цицерон развивает идею о потребности Римской республики в лидере, который сумел бы мирно разрешать возникшие противоречия[90]. В этой идее нередко видят идейную подготовку принципата, хотя и отмечается, что построенная первым принцепсом Октавианом Августом система власти не соответствовала взглядам убеждённого республиканца Цицерона. Однако одно из базовых положений Цицерона — потребность в надклассовом лидере, стоящем выше интересов отдельных людей, политических обществ и социальных групп — было использовано Октавианом в обосновании своей власти[91]. Политический смысл, который вкладывался Цицероном в понятие надклассового лидера (Цицерон называл его разными терминами — rector rei publicae, tutor et moderator rei publicae, princeps, и допускается существование некоторых различий между этими обозначениями[92]), остаётся предметом дискуссий в историографии. Осложняет решение данного вопроса фрагментарная сохранность последних двух книг трактата «О государстве»: до наших дней дошли лишь фрагменты, в которых участники диалога обсуждают качества, какими должен обладать rector, и его обязанности, но не его права и полномочия[93]. В конце XIX — начале XX века распространилась версия, что своим сочинением Цицерон готовил теоретическое обоснование формы правления, близкой к конституционной монархии. С. Л. Утченко присоединяется к точке зрения Й. Фогта, критикующего монархическое толкование слов Цицерона, и видит в описанном им лидере аристократа, действующего в рамках республиканских установлений[94]. Схожей точки зрения придерживается, например, П. Грималь, по мнению которого, Марк Туллий видел в описанном лидере не полноправного монарха, а прежде всего посредника в разрешении споров[95]. Неясно, мог ли Цицерон иметь в виду конкретного человека, подходящего на роль идеального правителя (rector) — Гнея Помпея, самого себя, или же его размышления не претендовали на немедленную практическую реализацию[96][90]. Г. Бенарио считает, что концепция Цицерона об идеальном правителе факультативно дополняет римскую смешанную конституцию и не является её неотъемлемой частью[81], хотя эта точка зрения не всегда разделяется[97].

В своей политической теории Цицерон исходит из известного в античную эпоху представления о циклах жизни и смерти отдельных государств. Вопрос о предопределённости упадка государств оставался нерешённым, но античные мыслители видели два наиболее очевидных ответа на этот вопрос — либо государства обречены на гибель, либо государство с идеальными законами может существовать вечно[98]. Скептическое отношение Цицерона к судьбе и сверхъестественной предопределённости привело его к поиску идеальных законов.

В трактате «О законах» Цицерон развивает теорию естественного права (ius naturale в широком смысле, ratio naturale[комм. 5]), согласно которой существует «естественный закон», общий для людей и богов. С его помощью люди отличают бесправие от права и зло от добра[100][84]. Этот закон (в широком смысле) он определяет как «зало­жен­ный в при­ро­де выс­ший разум, веля­щий нам совер­шать то, что совер­шать сле­ду­ет, и запре­ща­ю­щий про­ти­во­по­лож­ное» (lex est ratio summa, insita in natura, quae iubet ea quae facienda sunt, prohibetque contraria)[101]. Происхождение же человеческих законов, которые он отличает от закона природного, римский автор считает результатом общественного договора[82]. По Цицерону, несовершенство людей приводит к тому, что ими нередко принимаются несовершенные и несправедливые законы[74]. Существует три основных взгляда на соотношение природных и человеческих законов у Цицерона. Первый и наиболее традиционный подход предполагает, что связи между ними такие же, как между идеями Платона и их земными отражениями (вещами): законы людей могут лишь приблизиться к идеальным законам природы. Второй подход рассматривает высказанные Цицероном идеи как развитие абстрактных законов природы. Третий подход, предложенный в 1980-е годы К. Жирарде, утверждает тождественность обоих видов законов[102]. Вслед за ранними римскими юристами Цицерон выделяет и ius gentium (право народов), которое он ставит выше ius civile (гражданского права, то есть права отдельных общин, в том числе и Рима)[103]

К I веку до н. э. развитие римского права привело к накоплению многочисленных, никак не систематизированных источников права. Из-за сложности изучения права, досадовал Цицерон, даже некоторые судебные ораторы не разбираются в юридических вопросах. Решением этой проблемы он видел разработку введения в право с использованием философского аппарата для классификации базовых принципов гражданского права, которое позволило бы упорядочить разрозненные определения и превратить право в искусство[104]. Е. М. Штаерман предполагает, что к эпохе Цицерона в Римской республике уже появились некоторые основы теории права, однако до наших дней сохранились только намёки на их существование[105]. В книге III трактата «О законах» рассматриваются некоторые базовые положения устройства римских магистратур, которые К. Кейс сравнивает с конституциями современных государств, отмечая при этом уникальность подобного свода в античную эпоху[106].

Замечая, что справедливость не очень-то распространена на Земле, Цицерон описывает «сон Сципиона» в книге VI трактата «О государстве», выдвигая идею о посмертном воздаянии за справедливую жизнь[74]. Марк Туллий предостерегал от слишком точного следования букве закона, поскольку это может привести к несправедливости[107]. Основываясь на своих выводах о естественном праве и о справедливости, Цицерон требует справедливого обращения и с рабами, предлагая относиться к ним точно так же, как и к наёмным рабочим[103][цит. 2].

Взгляды на риторику, литературу и историю

Цицерон написал несколько риторических сочинений, в которых высказался по разным вопросам теории и практики публичных выступлений. Риторику он трактовал очень широко, что было вызвано античной традицией зачитывать записанные сочинения вслух.

Основные положения воззрений Цицерона на риторику заключены в трактатах «Об ораторе» (в основном идеи самого Цицерона озвучивает Луций Красс), «Оратор», частные вопросы рассматриваются в «Топике», «О построении речи», «Бруте» и раннем сочинении «О нахождении материала». Причина, по которой Марк Туллий часто высказывал собственные взгляды на качества идеального оратора, заключалась в его неудовлетворённости современным состоянием риторического образования, ориентированным на узкоспециальные задачи. Хотя описанный Цицероном идеал, в соответствии с философией Платона, был недостижим, но задачей начинающих ораторов римский автор считал приближение к этому образцу[108].

По мнению Цицерона, идеальный оратор должен быть разносторонне образованным человеком. Помимо теории риторики, от него требуется знание основ философии, гражданского права, истории[цит. 3]. Это было связано с критическим отношением римского автора к пышным, но бессодержательным выступлениям, распространившимся в его эпоху. Также он требует от оратора искреннего переживания предмету своего выступления и хорошего чувства такта: «Сколь неуместно было бы, говоря о водостоках <...>, употреблять пышные слова и общие места, а о величии римского народа рассуждать низко и просто!»[109][цит. 4] Цицерон рассматривает различные риторические фигуры, но советует не злоупотреблять ими. Римский автор пишет о необходимости последовательности для формирования целостного колорита каждого выступлении. Знает он и о том, что со временем пышные речи надоедают, но не углубляется в поиск причин этого явления. Цицерон полагает, что удачно и в меру использованные архаические слова придают речи достоинство[комм. 6]. При этом он считает возможным и образование неологизмов из понятных слушателям корней. Из основных выразительных средств важнейшими он считает метафору и различные сравнения, хотя и предупреждает, что не следует ими увлекаться, и предостерегает от подбора слишком неестественных метафор. Вслед за учебниками риторики он советовал практиковаться в рассуждениях и предлагал выбирать для них философские темы. Много внимания Цицерон уделял вопросам произношения. В качестве образцового выговора он рекомендует обратить внимание на речь пожилых римлянок, отличавшуюся особой чистотой и изысканностью. Марк Туллий требует избегать неблагозвучных сочетаний звуков и тщательно соблюдать ритм речи. В поздних сочинениях он активно полемизирует с набиравшими популярность ораторами-аттицистами, которые избрали в качестве образца подчёркнутый минимализм в вопросах стилистической отделки выступлений[110][цит. 5].

Высказывает Цицерон и свои соображения относительно структуры публичных выступлений. Для судебных и политических речей он предлагает разные особенности структуры. Для всех типов речей, впрочем, он рекомендует использовать спокойные и умеренные вступления без пафоса и шуток, хотя сам иногда отступает от этого правила (например, в первой речи против Катилины). При этом во вступлении, по Цицерону, следует особенно тщательно следить за ритмом речи. Последующие части выступления имеют собственные законы. Самой эмоциональной частью выступления Цицерон предлагает сделать заключение (peroratio)[111][112].

В речи за Архия Цицерон обосновывает пользу литературы и для писателя, и для читателя. Для римского автора крайне важна общественная польза литературы (в частности, воспевание деяний великих людей прошлого и современности), из-за чего он говорит о высоком общественном престиже писателей и поэтов[113]. Отдельно Цицерон высказался о роли писательского и поэтического дара. По его мнению, имеющийся талант нужно развивать, а опора только на природные способности недопустима[114]. Взгляды римского автора на поэзию были весьма консервативными: он поддерживал старые традиции стихосложения, восходящие к Эннию, и критиковал поэтов-модернистов (одним из этих, по выражению Цицерона, «праздных» поэтов был Катулл). Последних он упрекал в том, что поэзия стала для них целью, а не средством прославления родины и воспитания сограждан, критиковал выбор ими оторванных от жизни сюжетов и нападал на их искусственно усложнённую лирику[115]. Наиболее высоко Цицерон ценил эпическую поэзию, чуть ниже он ставил трагедию, а из авторов особо ценил Энния и мастеров психологизма, которым был готов простить даже огрехи стиля[116]. О роли Цицерона в истории латинской поэзии существуют противоположные мнения (см. ниже раздел «Стиль»).

Цицерон о принципах, которыми должен руководствоваться историк

«Кому же не извест­но, что пер­вый закон исто­рии — ни под каким видом не допус­кать лжи; затем — ни в коем слу­чае не боять­ся прав­ды; не допус­кать ни тени пристра­стия, ни тени зло­бы»[117]

Цицерон неоднократно высказывался и по вопросу о принципах описания истории, которую он считал разновидностью ораторского искусства[118][119]. Марк Туллий призывал писать исторические сочинения прежде всего о недавних событиях, не углубляясь в ценимую историками-анналистами древность. Цицерон требовал от историка не ограничиваться простым перечислением деяний, считая необходимым описывать намерения действующих лиц, подробно освещать особенности развития событий и рассматривать их последствия. Он призывал историков не злоупотреблять риторическим оформлением сочинений и считал, что стиль исторических сочинений должен быть спокойным[120]. При этом, замечает С. Л. Утченко, сам Цицерон едва ли следовал собственным рекомендациям в истории своего консульства (это сочинение не сохранилось), и потому считает озвученные им требования к историку лишь данью традиции[121].

Религиозные взгляды

Рассмотрению различных вопросов, связанных с религией, Цицерон посвятил три трактата — «О природе богов», «О дивинации» (в других переводах — «О ворожбе», «О гадании») и «О судьбе». Первое сочинение написано под сильным влиянием учения стоика Посидония, хотя заметна и роль философов-академиков[122]. Его диалогическая структура определяет отсутствие чётких выводов: участники диалога обмениваются мнениями, но Цицерон не обозначает собственную точку зрения. По несколько иной схеме построен трактат «О дивинации». В отличие от прочих философских сочинений, Цицерон изображает себя активным участником диалога и высказывает ряд категоричных мыслей по рассматривемой теме. Это позволяет установить его собственные воззрения, которые, впрочем, находятся под влиянием Клитомаха, излагающего учение Карнеада, и Панетия[123]. В этом сочинении он отходит от традиционной близости к стоической философии, резко критикуя их учение о судьбе и предсказаниях[124][125]. Критикует Цицерон и этическую функцию религии: он не считает эффективным мотиватором страх перед сверхъестественным возмездием[126]. При рассмотрении проблемы происхождения зла (теодицеи), которое появилось, несмотря на добрые побуждения богов-творцов, Цицерон критиковал стоические взгляды по этому вопросу. Впрочем, он не пытается опровергнуть теоретические основания учения стоиков, а лишь апеллировал к историческим примерам, когда благородные люди гибнут, а плохие — правят. Из этого он сделал вывод о безразличии богов и к добрым, и к злым людям. Стоический аргумент о разуме как инструменте для различения добра от зла он счёл несостоятельным, признавая правоту идеи Аристотеля о «нейтралитете» разума и указывая на регулярное использование человеком разума во вред себе и другим людям[127]. Наконец, с помощью софизмов и приёмов, почерпнутых из адвокатской практики, Цицерон доводит точку зрения стоиков до абсурда, доказывая, будто провидение наделило человека разумом вовсе не с добрыми, а со злыми намерениями[128].

В своих сочинениях Цицерон отделял организованную религию (religio) от суеверия (superstitio)[129]. Различия между двумя понятиями, однако, проведены Цицероном недостаточно чётко[130]. В трактате «О природе богов» Цицерон дал определение религии. В первой книге этого сочинения он пишет, что религия «состоит в благочестивом поклонении богам» (лат. religionem, quae deorum cultu pio continetur)[цит. 6], во второй — мимоходом бросает уточнение: «[в отношении] религии, т. е. поклонения богам» (лат. religione, id est cultu deorum)[цит. 7]. Определение Цицерона не ново и восходит к используемому Гомером и Гесиодом понятию «почитание богов» (др.-греч. τιμή θεῶν)[131]. Разницу между двумя терминами он пытается объяснить и через «народные этимологии» обоих слов, подчёркивая изначально положительный оттенок значения слова «религия» и негативный — «суеверия»[132].

Цицерон критиковал распространённые в народе суеверия, но защищал тесно связанные с ними религиозные культы. При этом, замечает Е. А. Беркова, защита организованной религии римским автором отчасти противоречит его собственным рассуждениям[133]. Цицерон полагает, что очень популярные в античную эпоху гадания основаны на случае и потому не могут служить доказательством существования богов. Он сравнивает гадателей с врачами: хотя все они основывают свои познания на опыте, но врач в своих действиях исходит из разумных оснований, а гадатель не может объяснить связь между видом внутренностей жертвенных животных и будущими событиями[134]. Марк Туллий отрицает сверхъестественную сущность различных чудес, считая, что все они подчиняются законам природы (rationes naturales). Опираясь на свой опыт члена жреческой коллегии авгуров, он знает о манипуляциях предсказаниями и доказывает, что многие истории, якобы подтверждающие состоятельность гаданий, придуманы из расчёта на невежество слушателей. По его мнению, пророчества популярных в античную эпоху оракулов или прямо обманывают просителей, или намеренно туманны[135]. Марк Туллий задумывался и над вопросом, не лучше ли отказаться от веры в богов, если с ними исчезнут и все суеверия, хотя он не развивает эту мысль дальше[126]. Несмотря на свои критические высказывания против предрассудков, Цицерон возражал против попыток философов-эпикурейцев изжить все суеверия, обосновывая это нуждой в государственных богослужениях[122]. Потребность в сохранении организованной религии он обосновывал не логическими аргументами, а апелляциями к интересам государства[цит. 8][цит. 9].

Взгляды Цицерона на существование богов менее очевидны, поскольку заключительная книга сочинения «О природе богов», в которой должны были подводиться итоги рассуждений, сохранилась не полностью. В результате, различные исследователи не согласны в том, кто из участников диалога выражал точку зрения самого Марка Туллия. Е. А. Беркова считает взгляды Цицерона близкими к позиции философа-академика Гая Аврелия Котты, чья речь составляет большую часть первой книги трактата[124], а Г. Г. Майоров приписывает роль главного выразителя взглядов автора Луцилию Бальбу, устами которого озвучены взгляды стоиков во второй книге сочинения[136]. Бальб приводит ряд доводов о существовании богов и рассматривает идею о разумности мирового устройства[137]. Вера в богов, по мнению Цицерона, не нуждается в доказательствах, поскольку является особым типом убеждений[138]. По заключению Г. Г. Майорова, Цицерон «чтит не столько самих богов, сколько римскую религию»[139]. По его же мнению, Цицерон сомневался в существовании богов, но опасался озвучивать свои мысли открыто из-за памяти о судьбе Протагора, которого изгнали из Афин за публикацию трактата, в котором философ сомневался в существовании богов[140]. Иного мнения придерживается П. Грималь, который предполагает вполне искреннюю веру Цицерона в сверхъестественные силы и отрицает попытки представить Цицерона двуличным манипулятором[141].

Литературное наследие

Речи

Цицерон опубликовал более сотни речей, политических и судебных, из которых полностью или в значительных фрагментах сохранились 58[142].

Речи Цицерона в хронологической последовательности
Год Оригинальное название Русское название Подробности
81 до н. э. Pro P. Quinctio В защиту Публия Квинкция Первая сохранившаяся речь Цицерона. Дело слушалось в гражданском суде. На стороне истца выступал Квинт Гортензий Гортал, судьёй был Гай Аквилий Галл; дело, вероятно, было выиграно Квинкцием
80 до н. э. Pro Sex. Roscio Amerino В защиту Секста Росция из Америи Речь в защиту обвиняемого в отцеубийстве. Убитый был задним числом включён в список проскрибированных, один из приближённых Суллы присвоил его имущество и сфабриковал обвинение против Росция-младшего. Цицерон выиграл дело.
76 до н. э. Pro Q. Roscio Comoedo В защиту актёра Росция Речь в защиту ответчика в гражданском процессе. Истец требовал выплаты ему половины компенсации, полученной Росцием за убитого раба. Цицерон выиграл дело.
72/71 до н. э. Pro M. Tullio В защиту Марка Туллия Защитная речь
69 до н. э. Pro A. Caecina В защиту Авла Цецины Речь в защиту ответчика в гражданском процессе. Истца представлял Гай Кальпурний Пизон.
70 до н. э. Divinatio in Caecilium Против Квинта Цецилия Речь против бывшего квестора Гая Верреса, пытавшегося стать подставным обвинителем своего патрона.
Речь против Верреса (первая сессия) In Verrem actio prima) Обвинительная речь против Гая Верреса в связи с вымогательствами в провинции (crimen pecuniarum repetundarum)
In Verrem actio secunda I–V Речи против Верреса (вторая сессия) 1–5 Эти пять речей не были произнесены, так как обвиняемый удалился в добровольное изгнание.
69 до н. э. Pro M. Fonteio В защиту Марка Фонтея Защитная речь в суде
66 до н. э. De imperio Cn. Pompei (De lege Manilia) О предоставлении империя Гнею Помпею/ О законе Гая Манилия Речь перед народным собранием
Pro A. Cluentio Habito В защиту Авла Клуенция Габита Защитная речь в суде
De Sullae bonis
63 до н. э. De lege agraria (Contra Rullum) I–III О земельном законе/ Против Рулла Речи консульского года, произнесённые в Сенате (I) и перед народом (II/III). Четвёртая речь полностью утеряна.
Pro Murena В защиту Мурены Защитная речь в суде
Pro C. Rabirio perduellionis reo В защиту Гая Рабирия Защитная речь в суде
In Catilinam I–IV Против Катилины 1–4 Речи против Луция Сергия Катилины: 7 и 8 ноября 63 года до н. э. перед сенатом (I) и перед народным собранием (II); Речи о наказании приверженцев Катилины 3 декабря перед народом (III) и 5 декабря перед сенатом (IV)
62 до н. э. Pro Archia В защиту Архия Защитная речь в суде
Pro P. Cornelio Sulla В защиту Публия Корнелия Суллы Защитная речь в суде
59 до н. э.. Pro L. Valerio Flacco В защиту Луция Валерия Флакка Защитная речь в суде
57 до н. э. De domo sua ad pontifices О своём доме Речь, произнесённая в коллегии понтификов, где доказывалась незаконность трибуната и действий Публия Клодия
Oratio cum populo gratias egit Речь к народу по возвращении из изгнания Благодарственная речь ко всем, кто помог оратору вернуться из изгнания
Oratio cum senatui gratias egit Речь в сенате по возвращении из изгнания Благодарственная речь ко всем, кто помог оратору вернуться из изгнания
56 v. Chr. De haruspicum responso Об ответах гаруспиков Речь в сенате
De provinciis consularibus О консульских провинциях Речь в сенате
In P. Vatinium Против Публия Ватиния Обвинительная речь в суде
Pro M. Caelio В защиту Марка Целия Защитная речь в суде
Pro L. Cornelio Balbo В защиту Луция Корнелия Бальба Защитная речь в суде
Pro P. Sestio В защиту Публия Сестия Защитная речь в суде
55 до н. э. In L. Calpurnium Pisonem Против Луция Кальпурния Пизона политическая речь
54 до н. э. Pro Aemilio Scauro В защиту Эмилия Скавра защитная речь в суде
Pro Cn. Plancio В защиту Гнея Планция Защитная речь в суде
54/53 или 53/52 до н. э. Pro Rabirio Postumo В защиту Рабирия Постума Защитная речь во время процесса против Авла Габиния
52 до н. э. Pro T. Annio Milone В защиту Тита Анния Милона Защитная речь в суде
46 до н. э. Pro M. Marcello В защиту Марка Марцелла Речь, произнесённая в благодарность Цезарю за помилование изгнанника Марка Клавдия Марцелла
46 до н. э. Pro Q. Ligario В защиту Квинта Лигария Защитная речь перед диктатором
45 до н. э. Pro rege Deiotaro В защиту царя Дейотара Защитная речь перед диктатором
44 - 43 до н. э. Philippicae orationes] Филиппики Политические речи против Марка Антония

Среди исследователей нет единого мнения по вопросу о редактировании Цицероном, Тироном или Аттиком речей перед изданием. Л. Уилкинсон считает, что опубликованные тексты речей очень редко дословно совпадали с устными выступлениями, и только ораторы с феноменальной памятью (например, Гортензий) могли идеально воспроизвести заранее подготовленные выступления[143][цит. 10]. Из сообщения Квинтилиана известно, что Цицерон произносил наизусть только тщательно проработанные вступления к речам, а также некоторые ключевые фрагменты выступления. Сохранившиеся до наших дней записи его речей были сокращены Тироном перед изданием[144]. Л. Уилкинсон признаёт существование заметных различий между реально произнесёнными речами и специально оформленными опубликованными вариантами даже если речь Цицерона записывал стенографист, а также указывает, что практика древнеримского судопроизводства не позволяла произносить речи в той форме, в которой они сохранились[143]. И. М. Тронский полагает, что перед публикацией речи Цицерона подвергались довольно сильной литературной обработке[145]. В качестве особенно яркого примера он приводит сообщение Диона Кассия, будто бы Тит Анний Милон, находясь в изгнании в Массилии (современный Марсель), прочитал опубликованную Цицероном речь в свою защиту и воскликнул, что если бы оратор произнёс именно этот вариант речи, то ему, Милону, не пришлось бы сейчас есть массилийскую рыбу[146]. М. Е. Грабарь-Пассек настаивает, что ситуация с речью Милона была уникальной из-за запугивания Цицерона во время выступления. Тем не менее, она признаёт определённое редактирование текстов выступлений перед публикацией[147]. И. П. Стрельникова полагает, что сохранившиеся варианты речей Цицерона незначительно отличались от реально произнесённых[148]. Некоторые опубликованные выступления (последние речи против Верреса и вторая филиппика) в реальности вообще не произносились и циркулировали только в письменном виде[145]. Речь к сенату после возвращения из изгнания (Post reditum in senatu) была сперва написана, а затем произнесена[149]. Хотя большинство речей были сперва произнесены, а затем отредактированы и опубликованы, записанные версии сохраняют признаки, присущие устной речи, поскольку они предназначались для прочтения вслух. Дж. Пауэлл сравнивает записанные речи со сценариями, которые необходимо озвучить[149].

Риторические трактаты

Философские трактаты

До нас дошли 19 трактатов Цицерона, посвящённых вопросам философии и политики, большая часть которых написана в форме вымышленных диалогов. Они ценны тем, что излагают, подробно и без искажений, учения ведущих философских школ того времени - стоиков, академиков и эпикурейцев[150], - из-за чего римляне считали Цицерона своим первым учителем философии[151].

Перечень трактатов в хронологическом порядке выглядит так:

  • De re publica (О государстве) - создан в 54 - 51 гг. до н. э. и сохранился частично. Фрагмент Сон Сципиона сохранился с комментарием Макробия и был известен в средние века.
  • De legibus (О законах). Написан в форме диалога между самим Цицероном, его братом Квинтом и Аттиком и сохранился примерно наполовину. Дата создания - конец 50-х годов до н. э.
  • Paradoxa Stoicorum (Парадоксы стоиков). Написан в 46 году до н. э., сохранился
  • Consolatio (Утешение) - этот текст был написан после смерти дочери Цицерона и упоминается им в письме к Аттику в начале 45 года до н. э.[152]. Был утерян.
  • Hortensius sive de philosophia (Гортензий, или О философии) - написан в начале 45 года до н. э. Этот сохранившийся фрагментарно диалог между Цицероном, Катулом, Гортензием и Лукуллом обратил к христианству Блаженного Августина.
  • Academica priora (первая редакция Академики). 45 год до н. э.
    • Catulus (Катул), 1-я часть Academica priora, большей частью утраченная.
    • Lucullus (Лукулл), 2-я часть Academica priora, сохранившаяся.
  • Academici libri или Academica posteriora (вторая редакция Академики)
  • De finibus bonorum et malorum (О пределах добра и зла) - написан в июне 45 года до н. э. и посвящён Бруту. Сохранился.
  • Tusculanae disputationes (Тускуланские беседы) - 2-я половина 45 года до н. э. Этот трактат также посвящён Бруту. Сохранился.
  • Laelius de amicitia (Лелий, или О дружбе) - написан в 45/44 году до н. э. "другом для друга"[153]. Здесь снова беседуют Сципион Эмилиан и Лелий Мудрый. Текст сохранился.
  • De natura deorum (О природе богов) - написан в 45/44 году до н. э. и посвящён Бруту. Это диалог между стоиком Квинтом Луцилием Бальбом, эпикурейцем Гаем Веллеем и академиком Гаем Аврелием Коттой. Текст сохранился.
  • De divinatione (О дивинации (религиозных предсказаниях)[154]) - диалог между Цицероном и его братом Квинтом, написанный в 44 году до н. э. Текст сохранился.
  • De fato (О судьбе) - диалог с Авлом Гирцием, написанный в середине 44 года до н. э. и оставшийся незаконченным. Сохранился частично.
  • De gloria (О славе) - утраченный трактат, написанный в июле 44 года до н. э.
  • De officiis (Об обязанностях) - написан осенью-зимой 44 года до н. э. в виде писем сыну Марку, учившемуся тогда в Афинах. Текст сохранился.

Письма

Сохранились более 800 писем Цицерона, содержащих множество биографических сведений и массу ценной информации о римском обществе конца периода республики[155].

Письма были собраны в 48 - 43 гг. до н. э. секретарём Цицерона Тироном. По версии Ж. Каркопино, вся переписка, включая не предназначавшиеся для публикации письма, была обнародована по приказу Октавиана Августа в конце 30-х годов до н. э. в политических целях[156]. Письма делятся на четыре разновидности:

Избранные цитаты

  • Удивительно, как все эти жрецы и предсказатели, глядя друг на друга, могут удерживаться от смеха. Про гадание по полёту птиц.[157]
  • Бумага не краснеет, бумага все терпит. В письмах «К друзьям» находится выражение «письмо не краснеет».
  • Отец истории. Такое почетное наименование греческого историка Геродота впервые присвоено ему Цицероном в сочинении «О законах»[160].
  • О времена! О нравы!. Цицерон часто употреблял в речах, например, в первой речи против Катилины[161]. Цитируется по-латыни: «O tempora! O mores!».
  • Приписываемая Цицерону фраза «Если человек думает, что в историческом движении общества имеют место случайности, то он полный идиот», ему не принадлежит.
  • Не только для себя, но и для других (Non nobis solum, sed omnibus). Фраза, берущая начало из «Трактата об обязанностях»[163].
  • Да будет благо народа высшим законом. Цитируется по-латыни: «(Salus populi suprema lex esto)». Высказана Цицероном в сочинении «О законах» (De Legibus)[164].

Стиль

Уже в античную эпоху Цицерона признавали одним из законодателей стиля в латиноязычной прозе[165]. В результате, язык Цицерона признаётся нормой классического латинского языка[165]. По сравнению с литературой II века до н. э. Цицерона отличают унифицированная грамматика и единые принципы подбора лексики[165]. Как и все хорошие ораторы своего времени, Цицерон тщательно следил за важным в латинском языке ритмом речи, который совершенно теряется в переводах[166].

Многие особенности стиля сочинений Цицерона значительно различались в зависимости от жанра.

Образцы некоторых риторических фигур Цицерона (на примере первой речи против Катилины)

Риторические вопросы: «Quo usque tandem abutere, Catilina, patientia nostra? Quam diu etiam furor iste tuus nos eludet? Quem ad finem sese effrenata iactabit audacia?» — «Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением? Как долго ещё ты, в своём бешенстве, будешь издеваться над нами? До каких пределов ты будешь кичиться своей дерзостью, не знающей узды?»[167]


Исоколон: «Nobiscum versari iam diutius non potes; non feram, non patiar, non sinam» — «Находиться сре­ди нас ты уже больше не можешь; я этого не потерплю, не позволю, не допущу»[168]


Гипербатон: «Magna dis inmortalibus habenda est atque huic ipsi Iovi Statori, antiquissimo custodi huius urbis, gratia, quod hanc tam taetram, tam horribilem tamque infestam rei publicae pestem totiens iam effugimus» — «Великую следует воздать бессмертным богам и, в частности, этому вот Юпитеру Статору, древнейшему стражу нашего города, благодарность за то, что мы уже столько раз были избавлены от столь отвратительной язвы, столь ужасной и столь пагубной для государства»[комм. 7]

В судебных и политических выступлениях Цицерон особенно тщательно оформлял свои выступления, поскольку они часто влияли на исход дела. По-видимому, главной целью украшения речей была расстановка акцентов на самых важных деталях[169]. В результате, самые сильные аргументы в поддержку своей позиции Цицерон располагал в начале и конце содержательной части выступления, а потенциально неприятных моментов для подзащитного старался избегать[170]. Чтобы разнообразить речь, Цицерон обращался к похожим случаям в римской истории, рассказывал исторические анекдоты, цитировал греческую и римскую классику, поговорки, дополнял изложение обстоятельств дела краткими вымышленными диалогами с истцом или ответчиком. Цицерон умело использует в свою пользу юмор, причём в судебных речах чаще, чем в политических. При доказательстве своих взглядов (probatio) и опровержении тезисов оппонента (refutatio) риторических украшений больше всего, особенно в случаях, когда вину подзащитного сложно опровергнуть. Апелляций к сугубо юридическим вопросам в судебных речах, напротив, сравнительно немного. Зачастую похожи традиционные для римских судебных речей апелляции к жалкому положению обвиняемого и призывы к милосердию судей[171]. Подобные отступления присутствуют почти в каждой его речи[172]. При этом, например, цитат из латинской и греческой классики больше всего в тех речах, в которых Цицерон надеется отвлечь внимание от слабых доказательств. В политических выступлениях же цитат совершенно нет[173]. Различаются и политические речи перед народом и перед сенатом. Перед сенаторами Цицерон выступает свободнее, не допускает риторических призывов к богам, а также по-иному оценивает спорных политических деятелей — например, братьев Гракхов, чем перед простым народом[174]. Кроме того, в сенате оратор часто употреблял понятные политической элите греческие слова и выражения, но перед народом их нет[175]. Различается и лексика: в одних выступлениях много разговорных выражений и поговорок (больше всего их в политических инвективах[175]), в других — торжественных архаизмов, в третьих — вульгарных выражений, вплоть до «не вполне пристойных слов»[166]. Среди наиболее характерных риторических приёмов Цицерона, общих и с другими ораторами своего времени, — восклицание (самый известный пример — «О времена! О нравы!»), риторический вопрос, анафора, параллелизм, изоколон (исоколон)[en], гипербатон. Прочими важными риторическими приёмами служили широчайшее применение прилагательных в превосходной степени и умышленное использование однокоренных слов в одном предложении[176]. Впрочем, эти выразительные средства не были прерогативой Цицерона: они использовались и другими профессиональными ораторами I века до н. э.: например, автором «Риторики к Гереннию»[176].

Стиль писем Цицерона заметно отличается от прочих его сочинений, но разные письма весьма неоднородны по стилю. Сам Цицерон делил письма на публичные (официальные) и частные (личные), а среди последних выделял два отдельных подкласса — «дружественный и шутливый» и «серьёзный и важный». В личных письмах Цицерон не прибегает к использованию званий и дат, часто использует понятные только адресату намёки. При общении с наиболее близкими людьми он часто употребляет повседневную речь, использует пословицы, загадки, игры со словами[177] и регулярно острословит (любимый объект для шуток — его оппонент Клодий[178]). Более официальны письма магистратам и людям, с которыми Цицерон находился в прохладных отношениях. Как замечает М. фон Альбрехт, «вежливее всего переписка между врагами»[179]. Благодаря использованию живого разговорного языка в переписке Цицерона обнаруживается и самый богатый лексикон: множество слов и оборотов не встречаются в других его сочинениях[178]. Довольно часто Цицерон в переписке переходит на известный римской элите древнегреческий язык[комм. 8]. Иногда в письмах встречаются и отступления от классического синтаксиса латинского языка[180].

На философские и, в меньшей степени, риторические трактаты Цицерона оказала решающее влияние греческая традиция. Почти все трактаты написаны в форме диалога, обычной для античных философских сочинений, причём Цицерон предпочитал не краткие реплики в форме вопросов и ответов, как в ранних диалогах Платона, а длинные (порой — на целую книгу) речи, наиболее характерные для Аристотеля[комм. 2]. Менее ясно происхождение переноса автором времени действия диалогов в прошлое. Новаторство Цицерона заключается в том, что именно он начал тщательно работать над стилем сочинений. До него риторические трактаты почти никогда тщательно не отделывались. Над стилем философских трактатов работали и раньше, но Цицерон уделял этому вопросу очень большое внимание[181]. Помимо прочего, он тщательно следил за сохранением стилистических особенностей речей известных ораторов прошлого[182]. Однако главным нововведением Цицерона стало использование в философской литературе латинского языка вместо древнегреческого, хотя сам он приписывает эту заслугу своему приятелю Варрону. Цицерон критиковал скептиков, считавших латинский язык недостойным для философских сочинений, но при этом читавших переводные пьесы[183].

Иногда Цицерон занимался и поэзией. Как правило, он обращался к опыту старых римских поэтов и пренебрегал современными течениями. Его поэтические эксперименты оцениваются диаметрально противоположным образом. Например, И. М. Тронский отказывает Цицерону в поэтическом таланте[165], а М. фон Альбрехт полагает, что он оказал большое влияние на римскую поэтическую традицию и даже подготовил почву для поэтов эпохи Августа[182]. Впрочем, немецкий исследователь признаёт, что влияние Цицерона на авторов кружка Мецената ещё не изучено[184].

Благодаря большому количеству сохранившихся речей и писем Цицерона возможно проследить его эволюцию как оратора и, в меньшей степени, как писателя (большинство трактатов Цицерон создал в последние годы жизни).

Фрагмент речи Цицерона за Рабирия

«Но, скажешь ты, Сатурнина убил именно Рабирий. О, если бы он это совершил! В таком случае я не просил бы об избавлении его от казни, а требовал награды для него»[185]

В речах за Публия Квинкция и Секста Росция из Америй обнаруживаются признаки авторства недостаточно опытного адвоката — дважды в одной речи повторяется похожий оборот, а отдельные элементы речи напоминают школьные риторические упражнения. По словам М. Е. Грабарь-Пассек, «описывая положение Квинкция, в случае если он проиграет процесс, Цицерон изображает его участь в таких чёрных красках, что можно подумать, будто Квинкций, по крайней мере, идёт в изгнание с конфискацией имущества[комм. 9]; а он всего только мог лишиться земельного участка в Галлии». Речи же против Верреса тщательно оформлены и знаменуют огромный шаг вперёд Цицерона-оратора[186]. В 60-е годы до н. э. Цицерон продолжал развиваться как оратор, осваивая новые приёмы ораторского мастерства. Так, в речи за Мурену он даже не пытался отрицать, что его подзащитный подкупал избирателей на выборах. Вместо этого оратор, обильно шутя, предложил слушателям взглянуть на происходившие события как на проявление искренней любви Мурены к согражданам[187]. К тому же 63 году до н. э. относится и пламенная первая речь против Катилины — одно из самых известных выступлений за всю карьеру Цицерона. Следующие три «катилинарии», однако, во многом повторяет первую[188]. Ораторская карьера Цицерона в 50-е годы до н. э. оценивается по-разному. М. Е. Грабарь-Пассек считает, что постоянное самолюбование не пошло ему на пользу, особенно в уголовных речах, где это совершенно не к месту. За симптом спада она принимает и смещение от лёгкого юмора в сторону злого сарказма[189]. Напротив, М. фон Альбрехт объявляет видимые недостатки речей Цицерона в этот период намеренными, а выступления конца 50-х годов признаёт самыми сильными речами в его карьере[190]. В начале 40-х годов до н. э. речи Цицерона сильно меняются, что связывается с тем, что основные судебные решения отныне принимались по воле Цезаря, а не самих судей. Поскольку у судебных речей отныне был всего один реальный адресат, оратору приходилось подстраиваться под его вкусы. Так, стиль речей этого периода претерпел значительные изменения в сторону упрощения («аттического стиля»), который предпочитал диктатор. Иногда пересмотр традиционных ораторских установок Цицерона объясняется именно попыткой заискивания перед ним путём приближения своих речей к риторическому идеалу Цезаря. Цицерон регулярно обращается к известной милости Цезаря уже не для себя, но и для своих подзащитных. Лигария он просил не считать помпеянцем — будто бы он оказался в армии Помпея случайно. Схожую стратегию он избрал и при защите Дейотара, пытаясь доказать, что правитель Галатии примкнул к Помпею по ошибке[191][190]. После убийства Цезаря оратор вновь обретает свободу самовыражения, что проявилось в очень жёстких и тщательных «филиппиках» против Марка Антония[192][190].

В своих ранних речах малоизвестный Цицерон часто подчёркивал, что он «новый человек», добившийся всего сам, а в поздних выступлениях регулярно вспоминал о своём консульстве[193]. На раннем этапе ораторской карьеры Цицерон иногда злоупотреблял исоколоном (см. врезку в начале раздела), но в дальнейшем стал прибегать к нему реже. Со временем становится частым использование вопросительных предложений и парентез. Цицерон начинает чаще делать предположения и сразу же подтверждать их, что создаёт иронический эффект. Изменяется и использование различных грамматических оборотов: например, возрастает частота применения герундива и сокращается использование герундия. К концу жизни Цицерон начинает чаще, чем раньше, применять различные обороты с наречиями, хотя в трактатах он, напротив, начинает реже обращаться к одному из них — абсолютному аблативу. Требования соблюдения ритмичности речи в ораторских выступлениях вынуждали оратора прибегать к выбору синонимичных слов и конструкций с требуемым порядков кратких и долгих слогов. Этот подход отражён во всех речах Цицерона, хотя предпочтения оратора постепенно эволюционировали со временем. Меняются и предпочтения в выборе лексики, в результате чего в поздних речах наблюдается иная частота ряда слов, нежели в ранних[194]. Кроме того, в «филиппиках» он зачастую подчёркнуто краток[166]. М. Альбрехт характеризует основные изменения в ораторской манере Цицерона как нарастающее стремление к чистоте языка (пуризм), менее частое использование пышных риторических средств, «сила и прозрачность вместо изобилия»[195].

Семья

Цицерон был женат дважды. Его первой женой (не позже 76 года до н. э.) стала Теренция[16], принадлежавшая к довольно знатному роду и родившая двух детей - Туллию, умершую при жизни родителей (в 45 году до н. э.) и Марка, консула 30 года до н. э. Этот брак закончился разводом в 46 году до н. э. После этого 60-летний Цицерон женился во второй раз - на юной Публилии. Та так любила его, что ревновала к собственной падчерице и открыто обрадовалась смерти Туллии. Результатом стал новый развод[196].

Согласно Плутарху, одна из сестёр Клодия мечтала стать женой Цицерона уже после его консульства, чем вызвала ненависть Теренции[32].

Младшим братом Марка Туллия был Квинт, легат Цезаря.

Цицерон в культуре и искусстве

Память о Цицероне в античную эпоху

Для современников и ближайших потомков Цицерон был наиболее известен как мастер слова. Младший современник Гай Саллюстий Крисп, вражда которого с Цицероном в античную эпоху стала темой для школьных сочинений, поддержал подавление заговора Катилины в одноимённом сочинении. Сторонник Марка Антония Гай Азиний Поллион отзывался о Цицероне с неприкрытой враждебностью[197]. В фундаментальной «Истории от основания города» Тита Ливия видят реализацию идей Цицерона об идеальном историческом сочинении[184]. Известно письмо Ливия, в котором он рекомендует своему сыну читать Демосфена и Цицерона. Помнили и о его политических заслугах. Благодаря его вражде с Марком Антонием император Октавиан Август (согласившийся с казнью Марка Туллия в 43 году до н. э.) допустил сына Цицерона к консульству и членству в коллегии авгуров, в которой состоял и его отец. Титул Цицерона «отец отечества» (pater patriae) начал использоваться и императорами[198]. Поэты эпохи Августа, впрочем, не упоминают его имени[199]. Император Клавдий защищал Цицерона от нападок со стороны Азиния Галла, сына Азиния Поллиона. Плиний Старший тепло отзывался о Цицероне, а его племянник Плиний Младший стал последователем Цицерона в области стиля[198]. «Диалог об ораторах» Тацита имеет много общего с риторическими трактатами Цицерона[200]. Среди ораторов были как сторонники (в числе прочих — Сенека Старший), так и противники его стиля[197], но начиная с Квинтилиана закрепилось мнение о том, что именно сочинения Цицерона являются непревзойдённым образцом ораторского мастерства[201]. Основными оппонентами Марка Туллия выступали сторонники аттической школы красноречия и архаисты, хотя один из лидеров последних Марк Корнелий Фронтон очень высоко отзывался о Цицероне[198]. Начиная со II века н. э. интерес к Цицерону как человеку начинает понемногу угасать. Биограф Плутарх и историки Аппиан и Дион Кассий сдержанно относятся к нему[197]. Впрочем, Цицерон продолжал оставаться важным «школьным автором», а изучение риторики не мыслилось без знакомства с его сочинениями. Тем не менее, заложенные им в диалоге «Об ораторе» педагогические идеи о необходимости всестороннего развития человека оказались невостребованными[200].

Параллельно увеличивался интерес к Цицерону-философу. Среди поклонников философии Цицерона было много христианских мыслителей, некоторые из которых находились под очень сильным его влиянием. Многие из них получили образование в языческих школах, в которых изучение работ Цицерона было очень важным элементом обучения[202]. Особенно популярными у апологетов античного христианства были доводы в поддержку существования богов из второй книги трактата «О природе богов» (эти мысли, по-видимому, принадлежали не Цицерону, а философам-стоикам). Одним из наиболее высоко ценимых фрагментов были рассуждения в поддержку разумности устройства мира, вложенные в уста Бальба. Напротив, почти незамеченной осталась третья книга этого же трактата, в которой Цицерон выдвигал контрагументы против высказанных ранее тезисов. Г. Г. Майоров даже допускает, что эта часть сочинения Цицерона могла переписываться с намеренными лакунами на месте контраргументов Цицерона, что и привело к неполной сохранности этой книги[203]. Под сильным влиянием трактата «О природе богов» был написан, в частности, диалог «Октавий» Марка Минуция Феликса: Цецилий в диалоге Минуция Феликса фактически повторяет аргументы Котты в упомянутом трактате Цицерона[204][205]. Прозванный «христианским Цицероном» Лактанций развивал идеи «О государстве» Марка Туллия с христианской точки зрения и заимствовал значительную часть трактата «О природе богов». По словам С. Л. Утченко, степень заимствований была настолько значительной, что позднейшие авторы иногда путали один из трактатов Лактанция с пересказом сочинения Цицерона[205]. Сильное влияние Цицерона на Лактанция обнаруживается и в стиле сочинений[204]. Амвросий Медиоланский дополнил и поправил Цицерона христианскими тезисами, но в целом близко следовал за его трактатом «Об обязанностях». По словам Ф. Ф. Зелинского, «Амвросий охристианил Цицерона»[205][206]. Значительное сходство обнаруживается между одной из его проповедей и письмом Цицерона к брату Квинту[198]. Иероним Стридонский очень высоко ценил Цицерона, и в его сочинениях обнаруживается множество цитат из его сочинений[205][207]. Августин Аврелий вспоминал, что именно чтение диалога «Гортензий» сделало из него настоящего христианина[205][208]. По его словам, сочинениями Цицерона «философия на латинском языке была начата и закончена»[203]. Впрочем, среди ранних христианских теологов находились и противники активного использования античной философии, призывавшие к полному очищению от языческого культурного наследия (эту фундаменталистскую точку зрения выражал, например, Тертуллиан), но они оказались в меньшинстве[209]. Позднеантичный философ Боэций оставил комментарий к «Топике», а в трактате «Утешение философией» обнаруживаются параллели с диалогом «О дивинации»[202]. Продолжали ценить Цицерона и языческие авторы. Макробий, например, написал комментарий к «сну Сципиона» из трактата «О государстве»[210].

Память о Цицероне в Средние века и Новое время

Благодаря позитивному отношению к Цицерону со стороны ряда влиятельных христианских богословов его сочинения, несмотря на значительный объём, часто переписывались средневековыми монахами, что содействовало хорошей сохранности текстов этого автора[203]. Впрочем, влияние его книг вызывало и ответную реакцию церковных иерархов, недовольных популярностью автора-язычника. Например, на рубеже VI—VII веков римский папа Григорий I призывал уничтожить сочинения Цицерона: они якобы отвлекали молодёжь от чтения Библии[198].

В начале Средних веков интерес к Цицерону постепенно снижается — к IX веку некоторые авторы уже считают Туллия и Цицерона двумя разными людьми[211]. Исидор Севильский сетовал, что его сочинения слишком объёмные, и из трудов Цицерона в этот период чаще других привлекались риторические трактаты, используемые при обучении риторике[211]. Основными пособиями по ораторскому мастерству служили трактат «О нахождении материала», к которому сам Марк Туллий относился критически, и приписываемая Цицерону «Риторика к Гереннию». Первый трактат встречался в средневековых библиотеках в 12 раз чаще, чем «Об ораторе» (148 упоминаний в средневековых каталогах против 12)[200]. Рукописи «О нахождении материала» делятся на две группы, в зависимости от наличия или отсутствия в них нескольких значительных лакун — mutili («сломанные, изувеченные») и integri («целые»), хотя имеются и другие различия между ними. Древнейшие сохранившиеся рукописи группы mutili древнее (IX—X века), чем самые старые известные манускрипты integri (X век и позднее). Очень часто этот трактат переписывали вместе с «Риторикой к Гереннию»[212]. В раннем средневековье ряд сочинений Цицерона был забыт, а современники чаще предпочитали читать других античных авторов, хотя и у отдельных сочинений Цицерона сохранились читатели. Из философских трактатов наибольшей популярностью пользовались «О старости», «О дружбе», «Тускуланские беседы» и фрагмент последней книги трактата «О государстве» — «сон Сципиона»[202]. В связи с падением грамотности и ростом интереса к кратким выдержкам Беда Достопочтенный собрал важнейшие отрывки из сочинений Цицерона воедино. В биографии Карла Великого Эйнхард цитировал «Тускуланские беседы», а некоторые фрагменты этого сочинения указывают на его знакомство с речами Цицерона. Серват Луп[en], аббат монастыря Ферьер[en], собирал сочинения Цицерона и с сожалением замечал, что его современники владеют латинским языком гораздо хуже великого римлянина. Гадоард[en] составил большую коллекцию выписок из сочинений «Туллия и Цицерона» и других авторов. При этом источником выписок служила большая библиотека, в которой хранилось не только большинство сохранившихся трактатов римского автора, но и утерянный впоследствии трактат «Гортензий». Хорошее знакомство с сочинениями Цицерона демонстрирует Герберт Орильякский, позднее ставший римским папой под именем Сильвестра II. Предполагается, что речи Цицерона в средневековых манускриптах могли быть обязаны своей сохранностью именно ему. К XI—XII векам сочинения Марка Туллия вновь становятся популярными: если судить по библиотечным описям и спискам чтения, то Цицерон оказался в числе самых читаемых древних авторов[213]. Цицерон был любимым латинским автором у Иоанна Солсберийского и одним из двух любимых (наряду с Сенекой) — у Роджера Бэкона. Данте Алигьери хорошо знал и неоднократно цитировал сочинения Цицерона. В отдельных эпизодах «Божественной комедии» обнаруживается влияние его творчества, а самого Цицерона Данте поместил в лимб, среди добродетельных язычников. В философских сочинениях Данте, написанных в том числе на итальянском языке, он невольно приблизился к Цицерону, который заложил традицию создания философских произведений на народном языке[211][214]. Чуть ранее Элред Ривоский ответил на трактат Цицерона «О дружбе» собственным сочинением «О духовной дружбе»[215].

Среди поклонников Цицерона был Петрарка, для которого особую ценность играли уже не сочинения этого римского автора, но сама личность Цицерона[216]. Открытие Петраркой глубоко личной переписки Цицерона с Аттиком в 1345 году знаменовало возрождение целого эпистолярного жанра. По словам Ф. Ф. Зелинского, «[д]о того времени люди знали только безличное письмо — письмо-трактат Сенеки, письмо-анекдот Плиния, письмо-проповедь Иеронима; индивидуальное письмо как литературное произведение считалось немыслимым»[217]. Впоследствии Петрарка, как и его кумир, опубликовал свою личную переписку[218]. Впрочем, внимательное изучение найденной переписки Марка Туллия озадачило Петрарку, поскольку Цицерон оказался далеко не тем идеальным человеком, как представлялось ранее[219]. Помимо писем к Аттику, Петрарка обнаружил письма Цицерона к Квинту и речь в защиту Архия. Поджо Браччолини и Колюччо Салютати обнаружили несколько других сочинений Цицерона, считавшихся утерянными (впрочем, некоторые из них числились в инвентарях средневековых библиотек и были неизвестны широкой публике)[220]. В 1421 году в библиотеке Лоди в давно не открывавшемся сундуке была обнаружена рукопись с тремя риторическими сочинениями «Об ораторе», «Оратор» и «Брут» в очень хорошей сохранности; до этого момента эти сочинения были известны только с сильными искажениями. К 1428 году, когда с рукописи Laudensis (по латинскому названию города) успели сделать несколько копий, она таинственно исчезла. Трудности чтения, с которыми столкнулись переписчики этой рукописи, трактуются в пользу очень древнего времени её создания — вероятно, до изобретения каролингского минускула[221]. Близкое знакомство множества гуманистов (Бокаччо, Леонардо Бруни, Никколо Никколи, Колюччо Салютати, Амброджо Траверсари, Пьетро Паоло Верджерио, Поджо Браччолини) со всеми сочинениями Цицерона содействовало развитию гуманистического характера эпохи Возрождения. Ф. Ф. Зелинский даже называет Марка Туллия «вдохновителем Возрождения»[222]. Философские сочинения Цицерона стали идеалом для гуманистов благодаря широкому кругозору автора, отказу от догматизма, его понятному изложению и тщательной литературной отделке[66]. Популярности Цицерона способствовало повсеместное изучение его сочинений в учебных заведениях[223]. В менее сильных школах программа обучения иногда ограничивалась только Вергилием из всей поэзии, а Цицероном — из прозы[224]. Их включение в учебные программы было обусловлено отсутствием серьёзных противоречий с христианством; по схожим соображениям в школах не изучали материалистическую поэму Лукреция Кара и «непристойное» сочинение Петрония Арбитра[225]. В результате колонизации Америки с Цицероном познакомились и американские индейцы: его, как классического автора, изучали в коллегиуме Санта-Крус де Тлателолько в Мехико в 1530-е годы[226].

Письмам и философским трактатам Цицерона подражали многие авторы эпохи Возрождения[227]. Этот процесс оказал большое влияние на формирование стиля новолатинской прозы, которая впоследствии содействовала развитию национальных литератур Европы[228]. При этом работам Цицерона подражали далеко за пределами бывшей Римской империи — в частности, в королевствах Богемии, Венгрии и Польши и в Великом княжестве Литовском[229]. Большую роль в процессе адаптации стиля Цицерона к нуждам современности сыграл Гаспарен де Бергамо. Кроме того, труды римского автора очень рано начали переводить на разговорные европейские языки (прежде всего, на итальянский и французский)[220]. Католическая церковь первоначально противилась изучению в школах варианта латыни, основанного на трудах автора-язычника, но под сильным влиянием кардинала Пьетро Бембо именно Рим стал центром распространения стиля Цицерона[220]. Почитатель Цицерона Эразм Роттердамский в памфлете «Цицеронианец» раскритиковал особенно ретивых подражателей стилю римского автора. По его мнению, современные попытки имитации Цицерона выглядят по меньшей мере нелепо. Сочинение Эразма вызвало массу откликов со всей Европы (высказались, в частности, Гийом Бюде и Юлий Цезарь Скалигер)[223].

Интерес к Цицерону сохранялся не только среди гуманистов. Из идеологов Реформации Цицерона высоко ценили Мартин Лютер и Ульрих Цвингли, хотя уже начиная с Кальвина протестантские мыслители стали отрицать его заслуги[230]. В Речи Посполитой предпринимались попытки осмыслить понятия государства, свободы и гражданства преимущественно через античную политическую мысль — в основном, через сочинения Цицерона[229]. Николай Коперник вспоминал, что одной из важнейших причин, заставивших его пересмотреть доминировавшую геоцентрическую модель Вселенной, было упоминание о противоположной точке зрения у Цицерона. Хотя многие мысли, высказанные в сочинениях Цицерона, впервые были предложены его предшественниками, именно Марку Туллию принадлежит заслуга в их сохранении для потомков. Хорошее знакомство с философией Цицерона обнаруживают у ряда мыслителей XVII—XVIII веков — Джона Локка, Джона Толанда, Дэвида Юма, Энтони Шефтсбери, Вольтера, Дени Дидро, Габриэля Мабли и других[228]. При этом наибольшее влияние оказала философия морали, развитая Цицероном[228]. В эпоху Просвещения особенно высоко ценилась попытка Марка Туллия создать популярную практическую философию. Впрочем, развитие принципиально новых философских систем Декарта, Спинозы, Лейбница и других задало новую моду в стиле философствования, и Цицерон, допускавший мирное сосуществование различных взглядов, плохо вписывался в новый идеал философа[66]. В результате, мнения о Цицероне разделились: традиционно критически настроенный к авторитетам Вольтер им восторгался, использовал его идеи в своих сочинениях и даже написал пьесу в защиту Цицерона после успеха «Катилины» Кребийона, но Жан-Жак Руссо относился к Марку Туллию весьма сдержанно. Интерес к Цицерону не ограничивался его философией. Преклонение перед классической античностью проявилось и в том, что именно Цицерон стал образцом политического красноречия для ряда деятелей Великой французской революции — особенно Мирабо и Робеспьера[231][228][232]. Ценителем Цицерона был прусский король Фридрих II: в военных походах он всегда брал с собой трактаты «Тускуланские беседы», «О природе богов» и «О пределах добра и зла». В 1779 году по его приказу начались работы по переводу всех сочинений Цицерона на немецкий язык[233].

В XIX веке исследователи, которые начали близко знакомиться с первоисточниками античной философии, отныне сумели обходиться без популярного изложения Цицерона[66]. Кант, впрочем, приводил Цицерона как пример популярного и доступного обзора философии[234]. Одобрение Цицерона Бартольдом Нибуром сменилось острой критикой его деятельности Вильгельмом Друманном и Теодором Моммзеном. Влияние двух последних авторов предопределило предвзятое отношение к Цицерону в конце XIX — начале XX веков. Сторонники Цицерона (в частности, Гастон Буассье) оказались в меньшинстве[235][236]. Фридрих Энгельс в письме к Карлу Марксу писал: «Более низкой канальи, чем этот молодец, не найти в среде простофиль с самого сотворения мира»[156].

Образ Цицерона в художественных произведениях

  • Ф. И. Тютчев посвятил Цицерону одноимённое стихотворение. В нём автор пытается утешить литературного героя, сожалеющего о закате Рима, тем, что он может считать себя возвышенным богами, так как стал свидетелем такого великого и трагического исторического момента[237].
  • Цицерон стал центральным персонажем романа Роберта Харриса «Империй» («Imperium», 2006) и его продолжения («Lustrum», 2009), в которых документально подтверждённые факты биографии оратора сочетаются с художественным вымыслом.[238]
  • Цицерон является одним из ключевых персонажей сериала Рим. Здесь его сыграл Дэвид Бамбер.
  • Цицерон — один из персонажей драмы Андре Бринка «Цезарь», посвящённой заговору и убийству Цезаря[243].

Образ Цицерона в историографии

По мнению исследователя Цицерона Г. Бенарио, масштабное и разнообразное творчество римского автора, насыщенная политическая карьера в эпицентре политических событий Римской республики, а также обилие диаметрально противоположных оценок его деятельности вынуждают историков заниматься лишь отдельными аспектами его биографии. По его словам, «Цицерон ставит исследователя в тупик» (англ. Cicero confounds the scholar)[244].

Критическое отношение Т. Моммзена к Цицерону (см. выше) предопределило невысокие оценки историками его деятельности и сравнительно небольшой интерес к его личности в конце XIX — начале XX веков. Особенно сильно и долго подобные взгляды проявлялись в немецкой историографии[245]. В начале XX века итальянский историк Г. Ферреро видел в Цицероне человека уровня Цезаря. Э. Мейер развил популярную впоследствии мысль, будто Цицерон теоретически обосновал «принципат Помпея», который автор считал непосредственной предтечей принципата Августа и, соответственно, всей Римской империи[246]. В Российской империи Цицероном занимались С. И. Вехов, проанализировавший трактат «О государстве», Р. Ю. Виппер, охарактеризовавший его как недостаточно последовательного политика без твёрдых убеждений и личной смелости, и особенно Ф. Ф. Зелинский. Помимо перевода ряда сочинений римского автора на русский язык и статьи о нём в энциклопедии Брокгауза, Зелинский опубликовал на немецком языке очень ценную работу «Цицерон в ходе столетий» (нем. Cicero im Wandel der Jahrhunderte), рассматривавшую место Цицерона в мировой культуре[247].

В 1925—29 годах был издан двухтомный труд Э. Чачери[it] «Цицерон и его время» (итал. Cicerone e i suoi tempi), дополненный и переизданный в 1939—41 годах. Итальянский историк не отрицал существования у Цицерона собственных убеждений, но указывал, что он чересчур легко поддавался обстоятельствам. Кроме того, он признавал влияние трактата «О государстве» на Октавиана Августа[246]. Критически отзывался о Цицероне Рональд Сайм[244]. В 1939 году в энциклопедии «Паули-Виссова» была опубликована большая статья о Цицероне. Эта работа, ставшая плодом сотрудничества четырёх авторов, имела объём около 210 тысяч слов[248].

После Второй мировой войны наметилась тенденция к ревизии негативного образа Цицерона при одновременном падении увлечения Цезарем, его главным оппонентом. В 1946 году датский исследователь Г. Фриш опубликовал исследование «филиппик» Цицерона на широком историческом фоне. Рецензент этой работы Е. М. Штаерман настаивает, что автор впал в противоположную крайность, сверх всякой меры обеляя Цицерона, и полагает, что автор восхваляет не только Марка Туллия, но и сенатскую республику, хотя «этот „республиканизм“ по сути дела весьма реакционен». В 1947 году вышли работы Ф. Уилкина «Вечный законник» (англ. The Eternal Lawyer) о Цицероне и Ж. Каркопино «Тайна переписки Цицерона» (фр. Les secrets de la correspondance de Cicéron). Ф. Уилкин, судья по профессии, представил Цицерона как защитника всех обиженных и борца за справедливость, неоднократно проводя параллели с современностью. Двухтомная работа французского исследователя посвящена не столько анализу писем, сколько тёмному вопросу об обстоятельствах публикации этого очень откровенного литературного памятника, который бросает тень на Цицерона. По мнению Каркопино, личная переписка была опубликована Октавианом, чтобы дискредитировать популярного республиканца среди современников и потомков (см. выше). Рецензент этой работы Е. М. Штаерман пришла к выводу, что Каркопино вольно обращался с источниками для доказательства своих мыслей[156][246].

В 1957 году во всём мире отмечалось 2000-летие со дня смерти Цицерона. В память об этом юбилее было проведено несколько научных конференций и издан ряд работ[247]. В частности, два посвящённых Цицерону сборника статей на русском языке были изданы в 1958 и 1959 годах. Рецензировавший их А. Ч. Козаржевский отметил акцент обеих работ на популяризации наследия Цицерона. Он в целом высоко оценил сборник, изданный в МГУ, не соглашаясь лишь с отдельными положениями авторов — например, с использованием термина «справедливая война» в классическом римском (bellum iustum), а не в марксистском смысле, с характеристикой Цицерона как патриота (рецензент считает, что взгляды Цицерона — это не патриотизм, а национализм) и с тезисом о последовательности Цицерона в литературных пристрастиях: по замечанию рецензента, это утверждение противоречит оценке Ф. Энгельса (см. выше). Сборник, изданный Институтом мировой литературы АН СССР, рецензента удовлетворил не полностью. В целом высоко оценив статьи М. Е. Грабарь-Пассек о начале политической карьеры Цицерона и Е. А. Берковой о критике Цицероном суеверий, он отрицательно отзывается о недостаточно подробном очерке Ф. А. Петровского о взглядах Цицерона на литературу и о статьях Т. И. Кузнецовой и И. П. Стрельниковой, которые посвящены анализу речей против Верреса и против Катилины соответственно. Рецензент полагает, что стилистические особенности речей против Верреса освещены недостаточно подробно, а анализ речей против Катилины весьма хаотичен по структуре. Он также ставит последним авторам в вину цитирование субъективных и неточных (по мнению рецензента) переводов Ф. Ф. Зелинского и сожалеет о недостаточно полном использовании исследовательской литературы[249]. В 1959 году вышел и первый том «Истории римской литературы», в котором был помещён подробный раздел о Цицероне, написанный М. Е. Грабарь-Пассек. Эта работа получила очень высокую оценку[247].

В 1969 году М. Гельцер[de] издал монографию «Цицерон: биографический опыт» (нем. Cicero: Ein biographischer Versuch). В её основе лежала статья в энциклопедии «Паули-Виссова», автором биографической части которой был Гельцер. Книга была заметно доработана и дополнена с учётом новых исследований (новый материал составил около четверти всей работы). В то же время, рецензент Э. Грюн отметил, что вместе с достоинствами исходного текста книга Гельцера унаследовала и его недостатки, что не позволило составить цельный портрет Цицерона. Он также указал на неожиданные в столь детализированной работе лакуны при освещении некоторых фактов биографии Марка Туллия, а также на недостаточный анализ автором причин ряда событий. Рецензент также не согласился с рядом положений, высказанных автором (их перечисление занимает полстраницы)[250]. А. Дуглас присоединяется к оценке Э. Грюна и сожалеет, что автор не сумел раскрыть, как воспринимались речи Цицерона в его время[251]. Дж. Сивер высоко оценивает работу Гельцера, особо выделяя его умение работать с источниками и разбираться в запутанных родственных связях, и замечает, что автор сумел преодолеть безапелляционные трактовки Т. Моммзена. Это проявилось как в весьма положительной общей оценке Цицерона Гельцером, так и в отказе автора от искусственных модернизаций римской политической жизни[252].

В 1971 году была опубликована работа Д. Стоктона «Цицерон: политическая биография» (англ. Cicero: A Political Biography). По мнению рецензента Э. Линтотта, начало карьеры Цицерона и исторический фон его деятельности изложены чересчур кратко, а ощутимым недостатком работы можно считать отсутствие в биографии профессионального адвоката описания судопроизводства в поздней Римской республике. Рецензент спорит с автором по нескольким проблемам — из-за излишне схематичного, на его взгляд, сравнения римской правовой системы с британской, и из-за модернизации форм политической организации в Римской республике: автор сравнивает оптиматов и популяров с современными политическими партиями, с чем решительно не соглашается Э. Линтотт. По его мнению, Д. Стоктон в целом удачно рассматривает деятельность Цицерона в 60-е годы до н. э. и в последние два года жизни, но освещение событий 50-х и начала 40-х годов до н. э. недостаточно подробно[253]. Рецензент Ф. Траутман отметил хороший и яркий стиль автора, а также обильную и удобную библиографию. По его мнению, Стоктон присоединяется к новому поколению исследователей, которые отходят от негативных оценок Цицерона, признавая его несомненные заслуги (патриотизм, энергичность, ораторские способности), но отмечая также отсутствие сильного характера, необходимого для политика в критические моменты[254].

Одновременно в серии «Классическая жизнь и письма» (англ. Classical Life and Letters) вышла полудокументальная биография Цицерона авторства Д. Шеклтона-Бэйли[en]. Автор, известный как переводчик писем Цицерона на английский язык, показал жизнь Цицерона на материале цитат из его переписки с авторскими комментариями. Речам и трактатам, напротив, уделено немного внимания. Стараясь передать колорит писем, вставки на древнегреческом языке автор перевёл на французский язык. Поскольку сохранившаяся переписка были создана почти исключительно после середины 60-х годов до н. э., детство и молодость Цицерона описаны очень кратко. Подбор писем в работе весьма субъективен, и рецензент Э. Роусон заметила, что знатоки этого периода римской истории в некоторых случаях могут предложить достойную альтернативу. Авторский комментарий был охарактеризован рецензентом как ценный и зачастую нетривиальный[255]. Другой рецензент, Д. Стоктон, предположил, что книга, несмотря на название, не является биографией Цицерона в привычном смысле. По его наблюдению, автор не скрывает отрицательного отношения к неестественным и неоткровенным речам Марка Туллия. Серьёзным недостатком он считает отсутствие полноценного справочного аппарата[256]. Рецензент Г. Файфер замечает, что биография Стоктона освещает Цицерона в невыгодном для него свете, что во многом связано с отсутствием сохранившихся писем до середины 60-х годов до н. э.[257]

В 1972 году была опубликована монография С. Л. Утченко «Цицерон и его время» (впоследствии переиздавалась). В ней на широком историческом фоне была рассмотрена деятельность Цицерона. Из-за акцента на политической деятельности Марка Туллия книга, по сути, представляет собой именно политическую биографию[258]. Литературная и ораторская деятельность были рассмотрены кратко. Отдельная глава монографии была посвящена рассмотрению образа Цицерона в мировой культуре и историографии. Эта книга С. Л. Утченко пользовалась большой популярностью у читателей[259].

В 1990 году была опубликована книга Х. Хабихта «Цицерон-политик» (англ. Cicero the Politician; одновременно она была опубликована и на немецком языке), созданная автором на основе прочитанных лекций в 1987 году в университетах США и ФРГ. Автор указывает на необычный характер карьеры Цицерона, подчёркивая, что другому «новому человеку» Марию не удалось стать консулом suo anno, то есть в минимально допустимом возрасте, но этого сумел добиться Цицерон. Автор считает, что завышенное самомнение Марка Туллия вполне естественно в агрессивной и конкурентной среде знатных нобилей, в результате чего и Цицерону приходилось подчиняться требованиям общества и демонстрировать те же качества, что и аристократы. Немецкий исследователь полагает, что если бы сохранились личные письма и речи современников Цицерона (например, Помпея и Цезаря), они бы обнаружили схожие черты характера авторов. Хабихт ставит Цицерона выше Цезаря, поскольку действия последнего были направлены преимущественно на разрушение, а Марка Туллия — на созидание. Рецензент Дж. Мэй полагает, что книга Хабихта убедительно доказывает несостоятельность критических взглядов на Цицерона, всё ещё распространённых из-за влияния Т. Моммзена[260]. Рецензент Л. де Блуа замечает, что сильная зависимость автора от писем Цицерона чревата возможным влиянием взглядов самого Марка Туллия на исследователя. Он также указывает на недостаточное количество разъяснений о значении некоторых базовых терминов и на схематичный, упрощённый и отчасти устаревший взгляд на римскую политику. По мнению рецензента, автор иногда делает чересчур самоуверенные заявления, которые наверняка нуждаются в дополнительном обосновании[261]. Рецензент Р. Каллет-Маркс полагает, что автор недооценил финансовые выгоды Цицерона от судебных выступлений, и сожалеет, что он недостаточно подробно раскрыл содержание ряда лозунгов, которые выдвигал Цицерон в качестве базовых политических принципов[245].

В 1991 году в серии «Жизнь замечательных людей» был издан перевод биографии Цицерона авторства французского исследователя П. Грималя на русский язык. Переводчик Г. С. Кнабе во вступительной статье отметил глубокое знание автором источников, что видно специалисту даже с учётом того, что научно-популярный формат не предполагает ссылок на источники, а также мастерское рассмотрение личности Цицерона как продукта древнеримской культуры. К недостаткам книги Г. С. Кнабе отнёс недостаточно ясное описание исторического фона в 500-страничной книге (отчасти эта проблема нивелирована вступительной статьёй переводчика — известного историка), неидеальную структуру с частыми отсылками к ранее изложенным мыслям и недостаточная глубина анализа при рассказе о философских сочинениях Цицерона[262].

В 2002 году вышел сборник статей (англ. Brill's Companion to Cicero: Oratory and Rhetoric), структура которого (17 статей, написанных разными авторами) была ориентирована на всестороннее раскрытие ораторской деятельности Цицерона. Дж. Цетцель признал высокий научный уровень абсолютного большинства статей, но выразил сожаление, что рассмотрению трёх формальных выступлений перед Цезарем уделено пятьдесят страниц текста, в то время как важная речь за Архия не удостоилась специального рассмотрения. Именно неравномерность освещения ораторского наследия Цицерона рецензент счёл главным недостатком сборника[263]. Д. Берри сожалеет о мелких недочётах редакторской работы, но в целом высоко оценивает сборник[264].

В 2008 году была издана работа Э. Линтотта[en] «Цицерон как источник: помощник историка» (англ. Cicero as Evidence: A Historian's Companion). Рецензент У. Дж. Татум высоко оценил работу и заметил, что автор последовательно защищает состоятельность сочинений Цицерона как исторического источника, исходя из его правдивости во всех случаях[265]. По мнению рецензента Р. Сиджера, книга помогает разрешить ряд проблем, встающих перед исследователями, которые используют свидетельства Цицерона. Рецензент замечает, что автор весьма кратко рассмотрел события заговора Катилины. Замечает он и неожиданное обилие опечаток, приводя в пример превращение Росция из Америй (Roscius of Ameria) в Росция из Америки (Roscius of America)[266].

Список сочинений

Примечание. Знаком (r) отмечены труды, переведённые на русский язык; знаком (rf) — фрагментарные русские переводы

Риторические трактаты

Примечание. В скобках указана дата создания

  • De inventione (О нахождении <материала>; между 85 и 80) (rf)
  • De oratore (Об ораторе; 55) (r)
  • De partitione oratoria (Построение речи; 54)
  • De optimo genere oratorum (О наилучшем роде ораторов; 50 или 46) (r)
  • Brutus (Брут; 46) (r)
  • Orator (Оратор; 46) (r)
  • Topica (Топика; 44) (r)

Частично сохранившиеся и утраченные

  • «Тимей» Платона (первый латинский перевод, сохранился фрагментарно)
  • De consiliis suis («О моих <политических> замыслах», не сохранился)
  • Carmina Aratea (поэтические переводы Арата из Сол; фрагменты)
    • Phaenomenon (из «Явлений»)
    • Prognosticorum (из «Признаков погоды»)
  • De consulatu suo («О моем консулате», фрагменты)
  • Pro muliere Arretina (Речь в защиту женщины из Арретия; 80; утрачена)
  • Pro Titinia (Речь в защиту Тицинии; 79; утрачена)
  • Pro G. Cornelio (2 речи в защиту Гая Корнелия; 65; фрагменты)

Сохранились фрагменты поэтических сочинений, речей, переводов греческих литературных и философских сочинений, наброски собственных книг.

Приписываемые

  • Rhetorica ad Herennium (Риторика к Гереннию, 80-е гг. до н.э.; древнейший латинский учебник риторики; признан анонимным, но традиционно печатается в корпусе сочинений Цицерона)
  • In Sallustium (Речь против Саллюстия Криспа)

Тексты и переводы

  • [www.thelatinlibrary.com/cic.html Латинские тексты всех сочинений]

Русские переводы (указаны только последние переводы текстов):

  • Цицерон. Полное собрание речей в русском переводе. / Под ред. Ф. Ф. Зелинского. В 2 т. Т. 1. [Речи 1-24]. 81-63 гг. до Р. Х. — СПб., 1901. (том 2 не был опубликован. [elar.uniyar.ac.ru/jspui/browse?type=subject&order=ASC&rpp=20&value=%D0%A0%D0%B5%D1%87%D0%B8+%D0%9C%D0%B0%D1%80%D0%BA%D0%B0+%D0%A2%D1%83%D0%BB%D0%BB%D0%B8%D1%8F+%D0%A6%D0%B8%D1%86%D0%B5%D1%80%D0%BE%D0%BD%D0%B0+%28%D0%BF%D0%B5%D1%80.+%D0%92.%D0%90.+%D0%90%D0%BB%D0%B5%D0%BA%D1%81%D0%B5%D0%B5%D0%B2%D0%B0%2C+%D0%A4.%D0%A4.+%D0%97%D0%B5%D0%BB%D0%B8%D0%BD%D1%81%D0%BA%D0%BE%D0%B3%D0%BE%29 10 речей из издания 1901 года].
  • Марк Туллий Цицерон. Речи. В 2 т. / Пер. В. О. Горенштейна. Отв. ред. М. Е. Грабарь-Пассек. (Серия «Литературные памятники»). — М.-Л., 1962. Т.1. 448 стр. Т.2. 400 стр. (включает перевод 27 речей)
    • переизд.: М., Наука. 1993.
  • Цицерон. Речи. / Пер. В. О. Горенштейна. // Вестник древней истории. — 1986. — № 4, — 1987. — № 1-2.
  • Письма Марка Туллия Цицерона. / Пер. В. О. Горенштейна. В 3 т. (Серия «Литературные памятники»). — М.-Л.: Изд-во АН СССР. 1949—1951.
    • переизд.: (Серия «Античная классика»). — М.: Ладомир, 1994. — Т. 1. Письма 1-204. — 544 стр.; Т. 2. Письма 205—474. — 512 стр.; Т. 3. Письма 475—930. Фрагменты писем. Указатели. — 832 стр.
  • Цицерон. Диалоги: О государстве. О законах. / Пер. В. О. Горенштейна, прим. И. Н. Веселовского и В. О. Горенштейна, ст. С. Л. Утченко. Отв. ред. С. Л. Утченко. (Серия «Литературные памятники»). — М.: Наука, 1966. — 224 стр. 20000 экз.
  • Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве. / Пер. и прим. Ф. А. Петровского («Об ораторе» [с.75-272]), И. П. Стрельниковой («Брут, или О знаменитых ораторах» [с. 253—328]), М. Л. Гаспарова («Оратор» [с. 329—384]). Под ред. М. Л. Гаспарова. — М.: Наука, 1972. — 472 стр. 25000 экз.
  • Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязанностях. / Пер., ст. и прим. В. О. Горенштейна под ред. М. Е. Грабарь-Пассек, ст. С. Л. Утченко. Отв. ред. С. Л. Утченко. (Серия «Литературные памятники»). — М.: Наука, 1974. — 248 стр. 40000 экз.
  • Марк Туллий Цицерон. Избранные сочинения. / Сост. и ред. М. Л. Гаспарова, С. А. Ошерова, В. М. Смирина. Вступ. ст. Г. С. Кнабе. (Серия «Библиотека античной литературы. Рим»). — М.: Худож. лит, 1975. — 456 стр. 50000 экз. (включает новые переводы: пять речей, «Тускуланские беседы» М. Л. Гаспарова [с. 207—357], «Лелий, или О дружбе» Г. С. Кнабе [с. 386—416])
  • Цицерон. Философские трактаты. / Пер. М. И. Рижского. Отв. ред., сост. и вступ. ст. Г. Г. Майорова. (Серия «Памятники философской мысли»). — М.: Наука, 1985. — 384 стр. 100000 экз. (включает трактаты «О природе богов», «О дивинации», «О судьбе»)
  • Цицерон. О пределах блага и зла. Парадоксы стоиков. / Пер. Н. А. Федорова, комм. Б. М. Никольского, вступ. ст. Н. П. Гринцера. (Серия «Памятники мировой культуры»). — М.: РГГУ. 2000. — 480 стр. 3000 экз.
  • Цицерон. Топика. / Пер. А. Е. Кузнецова. — М.: Директ-Медиа. 2002. 49 стр.
  • Цицерон. Учение академиков. / Пер. Н. А. Федорова, вступ. ст. М. М. Сокольской. — М.: Индрик. 2004. — 320 стр. 800 экз.

Английские переводы:

  • В серии «Loeb classical library» сочинения Цицерона изданы в 29 томах (включая «Риторику к Гереннию» в т. 1, речи в томах 6-15, письма в томах 22-29).
  • [www.perseus.tufts.edu/hopper/collection?collection=Perseus:collection:Greco-Roman Переводы всех 58 речей и значительного числа трактатов]

Французские переводы:

  • В серии «Collection Budé» (латинские тексты с французскими переводами и комментариями) [www.lesbelleslettres.com/recherche/?thestartrow=1&vue=1&fa=tags&tag=CIC%C3%89RON&orderby=sorttitle опубликованы] более 50 томов сочинений Цицерона, включая переписку в 11 томах (в хронологическом порядке), речи в 20 томах (из них тома 1, 13, 16 в двух частях) и другие сочинения (пока отсутствуют издания «О природе богов», «О дивинации», «Учение академиков»): Cicèron.
  • Aratea. Fragments poétiques. Texte établi et traduit par J. Soubiran. 2e tirage 2002. 386 p.
  • Brutus. Texte établi et traduit par J. Martha. 6e tirage 2003. XV, 264 p.
  • Caton l’Ancien. De la vieillesse. Texte établi et traduit par P. Wuilleumier. 6e tirage 2002. 195 p.
  • Des termes extrêmes des Biens et des Maux. T. I: Livres I—II. Texte établi et traduit par J. Martha. 5e édition revue, corrigée et augmentée par C. Lévy 1990. 3e tirage de la 5e édition 2002. XXXII, 244 p.
  • Des termes extrêmes des Biens et des Maux. T. II: Livres III—V. Texte établi et traduit par J. Martha. 5e édition revue et corrigée par Cl. Rambaux 1989. 3e tirage de la 5e édition 2002. 326 p.
  • Les Devoirs. T. I: Introduction. — Livre I. Texte établi et traduit par M. Testard. 4e tirage 2009. 294 p.
  • Les Devoirs. T. II: Livres II et III. Texte établi et traduit par M. Testard. 3e tirage 2002. 322 p.
  • Divisions de l’Art oratoire. — Topiques. Texte établi et traduit par H. Bornecque. XVII, 206 p.
  • De l’invention. Texte établi et traduit par G. Achard. 2e tirage 2002. 436 p.
  • Lélius. De l’Amitié. Texte établi et traduit par R. Combès. LXXVIII, 133 p.
  • De l’orateur. T. I: Livre I. Texte établi et traduit par E. Courbaud. 9e tirage 2009. XXXIV, 186 p.
  • De l’orateur. T. II: Livre II. Texte établi et traduit par E. Courbaud. 6e tirage 2009. 320 p.
  • De l’orateur. T. III: Livre III. Texte établi par H. Bornecque et traduit par H. Bornecque et E. Courbaud. 6e tirage. III, 213 p.
  • L’Orateur. Du meilleur genre d’orateurs. Texte établi et traduit par A. Yon. CCIII, 296 p.
  • Les Paradoxes des Stoïciens. Texte établi et traduit par J. Molager. 199 p.
  • La République. Tome I: Livre I. Texte établi et traduit par E. Bréguet. 334 p.
  • La République. Tome II : Livres II—VI. Texte établi et traduit par E. Bréguet. 325 p.
  • Traité des Lois. Texte établi et traduit par G. de Plinval. LXXIII, 239 p.
  • Traité du Destin. Texte établi et traduit par A. Yon. LXV, 76 p.
  • Tusculanes. Tome I: Livres I—II. Texte établi par G. Fohlen et traduit par J. Humbert. 226 p.
  • Tusculanes. Tome II: Livres III—V. Texte établi par G. Fohlen et traduit par J. Humbert. IV, 335 p.

Только французский перевод:

  • De la divination. Traduit et commenté par G. Freyburger et J. Scheid. Préface de A. Maalouf. — Paris, 1992. — IV, 247 p.

«Риторика для Геренния» (Псевдо-Цицерон)

  • В серии «The Loeb classical library» (латинский текст с [penelope.uchicago.edu/Thayer/E/Roman/Texts/Rhetorica_ad_Herennium/home.html английским переводом]).
  • В серии «Collection Budé»: Rhétorique à Herennius. Texte établi et traduit par G. Achard. LXXXIV, 485 p. ISBN 978-2-251-01346-6

Исследования:

  • Стрельникова И. П. «Риторика для Геренния». // Кузнецова Т. И., Стрельникова И. П. Ораторское искусство в древнем Риме. — М.: Наука, 1976. — Гл. 2. С. 62-91.
  • Альбрехт М. фон. История римской литературы. Т. 1. — М., 2003. — С. 643—646.

Напишите отзыв о статье "Марк Туллий Цицерон"

Комментарии и цитаты

Комментарии
  1. О самоубийстве Цицерон неоднократно говорит в своих письмах к Аттику. См. например LVII // Письма Марка Туллия Цицерона / И.И. Толстой. — М.-Л.: Издательство академии наук СССР, 1949. — Т. 1. — С. 151. — (Литературные памятники). — 5000 экз.
  2. 1 2 До наших дней сохранились не оригинальные диалоги Аристотеля, а почти исключительно их переложения с минимальной литературной обработкой.
  3. Термин boni (буквально — «хорошие [люди]») нередко использовался Цицероном в политическом значении для обозначения консервативных сенаторов и их сторонников.
  4. Различия между двумя лозунгами сводятся к тому, что concordia ordinum — это «согласие» сенаторов и всадников, а consensus bonorum omnium (или consensus omnium bonorum) — «согласие» сенаторов, всадников и большей части плебса и населения Италии[80]
  5. Ratio naturale — буквально «природное (естественное) устройство» или «природный (естественный) разум», приверженность которой он высказал ещё в диалоге «О государстве». Сам Цицерон использует именно вариант ratio naturale[99]
  6. М. Е. Грабарь-Пассек приводит к примерам архаизмов, приводимых Цицероном, близкие примеры из русского языка — «отпрыски» и «чада» вместо «дети» (Цицерон пишет о proles и suboles вместо liberi), «година» вместо «время» (tempestas вместо tempus)[110].
  7. (Cic. Cat., I, 11) Цицерон. Первая речь против Катилины, 11. Пер. В. О. Горенштейна, изменён порядок слов для лучшей передачи гипербатона, в оригинале он утерян — «Великую благодарность следует воздать бессмертным богам...»
  8. М. фон Альбрехт сравнивает роль древнегреческого языка в Риме в I веке до н. э. с распространением английского языка в мире в XXI веке н. э.[179]
  9. Изгнание было самым суровым возможным наказанием для римского гражданина за большинство преступлений.
Цитаты
  1. (Cic. De Re Pub. I, 45) Цицерон. О государстве, I, 45: «Поэто­му я и счи­таю заслу­жи­ва­ю­щим наи­боль­ше­го одоб­ре­ния, так ска­зать, чет­вёр­тый вид государ­ствен­но­го устрой­ства, так как он обра­зо­ван путём рав­но­мер­но­го сме­ше­ния трёх его видов, назван­ных мною ранее».
  2. (Cic. De off., 13, 41) Цицерон. Об обязанностях, 13, 41: «Вспом­ним так­же, что спра­вед­ли­вость надо соблю­дать и по отно­ше­нию к людям, сто­я­щим весь­ма низ­ко. Самые низ­кие — поло­же­ние и участь рабов, и пра­вы те, кто сове­ту­ет обра­щать­ся с ними, как с най­ми­та­ми: тре­бо­вать от них тру­да, предо­став­лять им всё поло­жен­ное».
  3. (Cic. Orat., 34, 120) Цицерон. Оратор, 34, 120: «Пусть он владеет знаниями о гражданском праве, которых так мало в наши дни в судебных речах: ибо что может быть постыднее, чем браться за защитительную речь в прениях о законах и праве, когда ты не знаешь ни того, ни другого? Пусть он изучит также последовательность памятных событий старины, прежде все­го, разумеется, в нашем государстве, но также и у других державных народов и знамени­тых царей. <...> Не знать, что случилось до твоего рождения — значит всегда оставать­ся ребёнком».
  4. (Cic. Orat., 21, 72) Цицерон. Оратор, 21, 72: «Сколь неуместно было бы, говоря о водостоках перед одним только судьей, употреблять пышные слова и общие места, а о величии римского народа рассуждать низко и просто!»
  5. (Cic. Orat., 51, 173) Цицерон. Оратор, 51, 173: «Целый театр поднимает крик, если в стихе окажет­ся хоть один слог дольше или короче, чем следует, хотя толпа зрителей и не знает стоп, не владеет ритмами и не понимает, что, почему и в чём оскорбило её слух; однако сама природа вложила в наши уши чуткость к долготам и краткостям звуков, так же как и к высоким и низким тонам».
  6. (Cic. De nat. deor. I, 117) Цицерон. О природе богов, I, 117: «Учения всех этих [философов] не только уничтожают суеверия, заключающие в себе пустой страх перед богами, но также и религию, которая состоит в благочестивом поклонении богам». Пер. М. И. Рижского.
  7. (Cic. De nat. deor. II, 8) Цицерон. О природе богов, II, 8: «А если мы пожелаем сравнить наше с иноземным, то окажется, что в других отношениях мы или равны другим наро­дам, или даже ниже их, но в отношении религии, т. е. поклонения богам, намного выше». Пер. М. И. Рижского.
  8. (Cic. De div. II, 28) Цицерон. О дивинации, II, 28: «Я утверждаю, что из уважения к государству и обще­ственной религии к гаруспициям следует относиться с почтением». Пер. М. И. Рижского.
  9. (Cic. De div. II, 70) Цицерон. О дивинации, II, 70: «...учитывая воз­зрения простого народа, и в коренных интересах государства необходимо поддержи­вать и нравы, и религию, и учения, и права авгуров, и авторитет их коллегии». Пер. М. И. Рижского.
  10. (Cic. Brut., 301) Цицерон. Брут, или О знаменитых ораторах, 301: «Прежде всего, он был наделён такою памятью, какой я не встречал более ни у кого: всё, что он готовил дома, он мог без записи повторить слово в слово».

Примечания

  1. О законах, II, 3.
  2. 1 2 Плутарх. Цицерон, 1.
  3. П.Грималь. Цицерон. М., 1991. С. 54.
  4. 1 2 3 Плутарх. Цицерон, 3.
  5. Цицерон. О дивинации, I 72.
  6. Цицерон. Филиппики, XII, 27
  7. Цицерон. В защиту Росция из Америи, 137.
  8. См.: Т.Бобровникова. Цицерон. М., 2006. С. 98 — 99.
  9. Цицерон. В защиту Росция из Америи, I, 3.
  10. П.Пиналь. Цицерон, с. 85 — 86.
  11. Т.Бобровникова. Цицерон, . с. 57 — 59.
  12. Цицерон. В защиту Секста Росция из Америи, XIV, 39.
  13. Цицерон. В защиту Секста Росция из Америи, V, 11.
  14. Цицерон. В защиту Секста Росция из Америи, V, 12.
  15. С.Утченко. Цицерон и его время. М., 1972. С. 123.
  16. 1 2 Плутарх. Цицерон, 8.
  17. См.: Т.Бобровникова. Цицерон, с. 118—120.
  18. Плутарх. Цицерон, 6.
  19. П.Пиналь. Цицерон, с. 123.
  20. C.Утченко. Цицерон и его время, с. 125.
  21. 1 2 Цицерон. Речи. М., 1993. Т. 1. С. 395.
  22. Цицерон. Против Гая Верреса (первая сессия), XIV, 40.
  23. Плутарх. Цицерон, 9.
  24. 1 2 3 4 С.И. Ковалев. Марк Туллий Цицерон // Письма Марка Туллия Цицерона / И.И. Толстой. — М.-Л.: Издательство академии наук СССР, 1949. — Т. 1. — С. 387-402. — (Литературные памятники). — 5000 экз.
  25. См.: Цицерон. Вторая речь о земельном законе народного трибуна Публия Сервилия Рулла, II, 4.
  26. Гай Саллюстий Крисп. О заговоре Катилины, 50 — 55.
  27. Аппиан. Гражданские войны, II, 4 — 6.
  28. Плутарх. Цицерон, 20 — 22.
  29. Плутарх. Цицерон, 23.
  30. Плутарх. Цицерон, 24.
  31. П.Пиналь. Цицерон, с. 219 - 220.
  32. 1 2 Плутарх. Цицерон, 29.
  33. Цицерон. Письма к Аттику, II, 18.
  34. 1 2 Плутарх. Цицерон, 30.
  35. Аппиан. Гражданские войны II, 15.
  36. Аппиан. Гражданские войны, II, 15.
  37. Плутарх. Цицерон, 31 — 33.
  38. Плутарх. Цицерон, 33.
  39. М.Гаспаров. Цицерон и античная риторика // Марк Туллий Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве. М., 1972. С. 30.
  40. Т.Бобровникова. Цицерон, с. 338 - 342.
  41. Цицерон. К Аттику, V, 11; V, 15.
  42. Т.Бобровникова. Цицерон, с. 378.
  43. Цицерон. К близким, II, 15, 3.
  44. Цицерон. К Аттику, VII, 4, 4.
  45. Плутарх. Цицерон, 37.
  46. К Аттику, VIII, 7, 7.
  47. К Аттику, VII, 20.
  48. Т.Бобровникова. Цицерон, с. 388.
  49. К Аттику, VIII, 3, 11.
  50. К Аттику, IХ, 18, 2.
  51. К Аттику, IХ, 12, 4.
  52. Плутарх. Цицерон, 38.
  53. Макробий. Сатурналии, II, 3.
  54. Плутарх. Цицерон, 39.
  55. См., например: К близким, VI, 15.
  56. Т.Бобровникова. Цицерон, с. 488 — 489.
  57. Плутарх. Антоний, 2.
  58. Плутарх. Цицерон, 43.
  59. 1 2 С.Утченко. Цицерон и его время, с. 336.
  60. Т.Бобровникова. Цицерон, с. 495.
  61. Аппиан. Гражданские войны, IV, 19.
  62. 1 2 Плутарх. Цицерон, 48.
  63. Аппиан. Гражданские войны, IV, 20.
  64. Плутарх. Цицерон, 46.
  65. Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 589.
  66. 1 2 3 4 Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 6.
  67. 1 2 Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 367—370.
  68. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 14—15.
  69. 1 2 Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 599.
  70. 1 2 3 Wilkinson L. P. Cicero and the relationship of oratory to literature // The Cambridge History of Classical Literature / Ed. by E. J. Kenney, W. V. Clausen. — Cambridge: Cambridge University Press, 1982. — P. 232.
  71. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 15—16.
  72. 1 2 Асмус В. Ф. Античная философия. — 2-е изд. — М.: Высшая школа, 1976. — С. 494.
  73. Асмус В. Ф. Античная философия. — 2-е изд. — М.: Высшая школа, 1976. — С. 495.
  74. 1 2 3 4 5 [plato.stanford.edu/entries/ancient-political/ Ancient Political Philosophy] (англ.). Stanford Encyclopedia of Philosophy (Sep 6, 2010). — Стэнфордская энциклопедия философии. Проверено 29 сентября 2015.
  75. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 58—59.
  76. Wilkinson L. P. Cicero and the relationship of oratory to literature // The Cambridge History of Classical Literature / Ed. by E. J. Kenney, W. V. Clausen. — Cambridge: Cambridge University Press, 1982. — P. 257.
  77. Позднякова Н. А. Место науки в системе мировоззрения // Культура Древнего Рима. В 2-х тт. / Отв. ред. Е. С. Голубцова. — М.: Наука, 1985. — Т. 1. — С. 254.
  78. 1 2 Грималь П. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 1991. — С. 306.
  79. Утченко С. Л. Политико-философские диалоги Цицерона («О государстве» и «О законах») // Марк Туллий Цицерон. Диалоги. — М.: Ладомир—Наука, 1994. — С. 174.
  80. Rawson E. Lucius Crassus and Cicero: the formation of a statesman // Proceedings of the Cambridge Philological Society. — 1971. — Vol. 17. — P. 75—88. Цитируется по: Benario H. Cicero. Reipublicae amantissimus //The Classical Journal. — 1973. — Vol. 69, No. 1. — P. 15—16.
  81. 1 2 Benario H. Cicero. Reipublicae amantissimus //The Classical Journal. — 1973. — Vol. 69, No. 1. — P. 16.
  82. 1 2 Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 139.
  83. Утченко С. Л. Политико-философские диалоги Цицерона («О государстве» и «О законах») // Марк Туллий Цицерон. Диалоги. — М.: Ладомир—Наука, 1994. — С. 171.
  84. 1 2 Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 138.
  85. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 134—135.
  86. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 26—27.
  87. Цицерон. О государстве, I, XXV, 39.
  88. Чернышев Ю. Г. Теория «смешанной конституции» у Цицерона и система принципата // IVS ANTIQVVM. Древнее право. — 1996. — № 1. — С. 96.
  89. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 153—154.
  90. 1 2 Чернышев Ю. Г. Теория «смешанной конституции» у Цицерона и система принципата // IVS ANTIQVVM. Древнее право. — 1996. — № 1. — С. 97.
  91. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 218—221.
  92. Камалутдинов К. Я. Цицерон о роли и месте princeps в политической системе римского общества (по материалам трактата «О государстве») // Античный мир и археология. — Вып. 6. — Саратов, 1986. — С. 22.
  93. Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 252.
  94. Утченко С. Л. Политико-философские диалоги Цицерона («О государстве» и «О законах») // Марк Туллий Цицерон. Диалоги. — М.: Ладомир—Наука, 1994. — С. 165—166.
  95. Грималь П. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 1991. — С. 309.
  96. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 205—206.
  97. Камалутдинов К. Я. Цицерон о роли и месте princeps в политической системе римского общества (по материалам трактата «О государстве») // Античный мир и археология. — Вып. 6. — Саратов, 1986. — С. 20.
  98. Грималь П. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 1991. — С. 299.
  99. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 136.
  100. Утченко С. Л. Политико-философские диалоги Цицерона («О государстве» и «О законах») // Марк Туллий Цицерон. Диалоги. — М.: Ладомир—Наука, 1994. — С. 168.
  101. (Cic. De leg. I, 18) Цицерон. О законах, I, 18.
  102. Asmis E. Cicero on Natural Law and the Laws of the State // Classical Antiquity. — 2008. — Vol. 27, No. 1. — P. 1—2.
  103. 1 2 Штаерман Е. М. Римское право // Культура Древнего Рима. В 2-х тт. / Отв. ред. Е. С. Голубцова. — М.: Наука, 1985. — Т. 1. — С. 225.
  104. Штаерман Е. М. Римское право // Культура Древнего Рима. В 2-х тт. / Отв. ред. Е. С. Голубцова. — М.: Наука, 1985. — Т. 1. — С. 222.
  105. Штаерман Е. М. Римское право // Культура Древнего Рима. В 2-х тт. / Отв. ред. Е. С. Голубцова. — М.: Наука, 1985. — Т. 1. — С. 224.
  106. Keyes C. W. Original Elements in Cicero's Ideal Constitution // American Journal of Philology. — 1921. — № 42. — P. 309—312.
  107. Штаерман Е. М. Римское право // Культура Древнего Рима. В 2-х тт. / Отв. ред. Е. С. Голубцова. — М.: Наука, 1985. — Т. 1. — С. 223.
  108. Петровский Ф. А. Литературно-эстетические воззрения Цицерона // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 43.
  109. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 209—210.
  110. 1 2 Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 211—213.
  111. Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 594—595.
  112. Стрельникова И. П. Некоторые особенности ораторской манеры и стиля Цицерона (по Катилинариям) // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 123—124.
  113. Петровский Ф. А. Литературно-эстетические воззрения Цицерона // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 45—48.
  114. Петровский Ф. А. Литературно-эстетические воззрения Цицерона // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 56.
  115. Петровский Ф. А. Литературно-эстетические воззрения Цицерона // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 48—51.
  116. Петровский Ф. А. Литературно-эстетические воззрения Цицерона // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 52.
  117. (Cic. De Orat. II, 62) Цицерон. Об ораторе, II, 62.
  118. (Cic. De leg. I, 5-6) Цицерон. О законах, I, 5-6.
  119. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 101.
  120. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 111—113.
  121. Утченко С. Л. Политические учения Древнего Рима. — М.: Наука, 1977. — С. 105—107.
  122. 1 2 Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 24—25.
  123. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 35.
  124. 1 2 Беркова Е. А. Цицерон как критик суеверий // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 63—65.
  125. Корзун М. С. [elib.bsu.by/handle/123456789/2761 Толкование "судьбы" Цицероном в его религиозной системе] // Веснік Беларускага дзяржаўнага універсітэта. Сер. 3. — 2010. — N 2. — С. 13.
  126. 1 2 Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 32.
  127. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 46-48.
  128. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 51.
  129. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 27.
  130. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 34-35.
  131. Корзун М. С. [elib.bsu.by/handle/123456789/2761 Толкование "судьбы" Цицероном в его религиозной системе] // Веснік Беларускага дзяржаўнага універсітэта. Сер. 3. — 2010. — N 2. — С. 10.
  132. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 34.
  133. Беркова Е. А. Цицерон как критик суеверий // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 123.
  134. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 31.
  135. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 38-39.
  136. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 25.
  137. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 26—27.
  138. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 29—30.
  139. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 23.
  140. Майоров Г. Г. Цицерон и античная философия религии. — М.: Знание, 1989. — С. 40.
  141. Грималь П. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 1991. — С. 318.
  142. С.Утченко. Цицерон и его время, с. 356.
  143. 1 2 Wilkinson L. P. Cicero and the relationship of oratory to literature // The Cambridge History of Classical Literature / Ed. by E. J. Kenney, W. V. Clausen. — Cambridge: Cambridge University Press, 1982. — P. 250.
  144. (Quint. Inst. Or. X, 7, 30—31) Квинтилиан. Наставления оратору, X, 7, 30—31.
  145. 1 2 Тронский И. М. История античной литературы. — Л.: Учпедгиз, 1946. — С. 337.
  146. (Dio Cass. XL, 54) Дион Кассий. Римская история, XL, 54.
  147. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 221.
  148. Стрельникова И. П. Некоторые особенности ораторской манеры и стиля Цицерона (по Катилинариям) // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 120.
  149. 1 2 Powell J. G. F. Cicero's Style // The Cambridge Companion to Cicero / ed. by C. Steel. — Cambridge: Cambridge University Press, 2013. — P. 47.
  150. С.Утченко. Цицерон и его время, с. 369.
  151. Г.Майоров. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. М., «Наука», 1985. С. 5.
  152. Цицерон. Ad Atticum XIV, 12, 3.
  153. Цицерон. Лелий, или О дружбе, 5.
  154. Цицерон, Философские трактаты, пер. М.Рижского, "Наука", М.: 1985 г.
  155. Издание на русском языке: Письма Марка Туллия Цицерона. М., 1994. ISBN 5-86218-117-2.
  156. 1 2 3 Штаерман Е. М. Цицерон и Цезарь в послевоенной буржуазной литературе // Вестник древней истории. — 1950. — № 3. — С. 152—160.
  157. Цицерон. О природе богов, I.
  158. Цицерон. Тускуланские беседы, V, 21.
  159. Цицерон. В защиту Тита Анния Милона, IV, 11.
  160. Цицерон. О законах, I, 5.
  161. Цицерон. Первая речь против Катилины, I, 2.
  162. Цицерон. Тускуланские беседы, V, 38, 111.
  163. Цицерон. Об обязанностях, I, 22.
  164. Цицерон. О законах, III, 3, 8.
  165. 1 2 3 4 Тронский И. М. История античной литературы. — Л.: Учпедгиз, 1946. — С. 338.
  166. 1 2 3 Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 233.
  167. (Cic. Cat., I, 1) Цицерон. Первая речь против Катилины, 1. Пер. В. О. Горенштейна.
  168. (Cic. Cat., I, 10) Цицерон. Первая речь против Катилины, 10. Пер. В. О. Горенштейна.
  169. Стрельникова И. П. Некоторые особенности ораторской манеры и стиля Цицерона (по Катилинариям) // Цицерон: Сборник статей. — М.: АН СССР, 1958. — С. 123.
  170. Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 592.
  171. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 222.
  172. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 214.
  173. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 231.
  174. Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 586.
  175. 1 2 Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 595.
  176. 1 2 Powell J. G. F. Cicero's Style // The Cambridge Companion to Cicero / ed. by C. Steel. — Cambridge: Cambridge University Press, 2013. — P. 46.
  177. Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 564—565.
  178. 1 2 Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 200.
  179. 1 2 Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 565.
  180. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 201.
  181. Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 593.
  182. 1 2 Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 596.
  183. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 204—205.
  184. 1 2 Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 607.
  185. (Cic. Rab., 11, 31) Цицерон. Речь за Рабирия, 11, 31.
  186. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 223.
  187. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 225.
  188. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 226.
  189. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 226—227.
  190. 1 2 3 Альбрехт М. История римской литературы. Т. 1. — М.: Греко-латинский кабинет Ю. А. Шичалина, 2003. — С. 594.
  191. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 228.
  192. Грабарь-Пассек М. Е. Цицерон / История римской литературы. — Под ред. С. И. Соболевского, М. Е. Грабарь-Пассек, Ф. А. Петровского. — Т. 1. — М.: Изд-во АН СССР, 1959. — С. 229.
  193. Wilkinson L. P. Cicero and the relationship of oratory to literature // The Cambridge History of Classical Literature / Ed. by E. J. Kenney, W. V. Clausen. — Cambridge: Cambridge University Press, 1982. — P. 251.
  194. Albrecht M. Cicero's Style: a synopsis. — Leiden; Boston: Brill, 2003. — P. 108—112.
  195. Albrecht M. Cicero's Style: a synopsis. — Leiden; Boston: Brill, 2003. — P. 114.
  196. Т.Бобровникова. Цицерон, с. 462 - 463.
  197. 1 2 3 Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 371—374.
  198. 1 2 3 4 5 Rolfe J. C. [www.questia.com/library/7140422/cicero-and-his-influence Cicero and His Influence]. — Boston: Marshall Books, 1923. — P. 107—119. (требуется регистрация или подписка)
  199. Wilkinson L. P. Cicero and the relationship of oratory to literature // The Cambridge History of Classical Literature / Ed. by E. J. Kenney, W. V. Clausen. — Cambridge: Cambridge University Press, 1982. — P. 266.
  200. 1 2 3 Wilkinson L. P. Cicero and the relationship of oratory to literature // The Cambridge History of Classical Literature / Ed. by E. J. Kenney, W. V. Clausen. — Cambridge: Cambridge University Press, 1982. — P. 267.
  201. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXVII—XXVIII.
  202. 1 2 3 McHugh M. Cicero // [books.google.by/books?id=oUFFAQAAQBAJ Encyclopedia of Early Christianity. Second Edition]. — Routledge, 2013. — P. 259—260.
  203. 1 2 3 Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 26—30.
  204. 1 2 Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXXI.
  205. 1 2 3 4 5 Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 374—376.
  206. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXXII.
  207. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXIX—XXX.
  208. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXXIII.
  209. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXVIII.
  210. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXXIV.
  211. 1 2 3 Rolfe J. C. [www.questia.com/library/7140422/cicero-and-his-influence Cicero and His Influence]. — Boston: Marshall Books, 1923. — P. 120—125. (требуется регистрация или подписка)
  212. Taylor-Briggs R. Reading between the lines // The Rhetoric of Cicero in Its Medieval and Early Renaissance Commentary Tradition. — Leiden; Boston: Brill, 2006. — P. 96-97.
  213. Ziolkowski J. M. Middle Ages // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 27.
  214. Marsh D. Italy // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 209.
  215. Ziolkowski J. M. Middle Ages // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 21.
  216. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XXXVII—XXXIX.
  217. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XLII.
  218. Kallendorf C. W. Renaissance // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 34.
  219. Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 377.
  220. 1 2 3 Rolfe J. C. [www.questia.com/library/7140422/cicero-and-his-influence Cicero and His Influence]. — Boston: Marshall Books, 1923. — P. 126—135. (требуется регистрация или подписка)
  221. Taylor-Briggs R. Reading between the lines // The Rhetoric of Cicero in Its Medieval and Early Renaissance Commentary Tradition. — Leiden; Boston: Brill, 2006. — P. 101.
  222. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XL—XLII.
  223. 1 2 Rolfe J. C. [www.questia.com/library/7140422/cicero-and-his-influence Cicero and His Influence]. — Boston: Marshall Books, 1923. — P. 136—145. (требуется регистрация или подписка)
  224. Kallendorf C. W. Renaissance // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 32.
  225. Kallendorf C. W. Renaissance // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 40.
  226. Laird A. Latin America // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 231.
  227. Marsh D. Italy // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 212.
  228. 1 2 3 4 Тронский И. М. История античной литературы. — Л.: Учпедгиз, 1946. — С. 338—339.
  229. 1 2 Axer J. Central-Eastern Europe // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 138.
  230. Зелинский Ф. Ф. Цицерон в истории европейской культуры // Марк Туллий Цицерон. Полное собрание речей. — СПб.: А. Я. Либерман, 1901. — С. XLIII—XLIV.
  231. Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 377—379.
  232. Kaminski T. Neoclassicism // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 69.
  233. Rolfe J. C. [www.questia.com/library/7140422/cicero-and-his-influence Cicero and His Influence]. — Boston: Marshall Books, 1923. — P. 150—155. (требуется регистрация или подписка)
  234. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 8-9.
  235. Майоров Г. Г. Цицерон как философ // Марк Туллий Цицерон. Философские трактаты. — М.: Наука, 1985. — С. 6-7.
  236. Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 379—381.
  237. Толстогузов П. Н. «Цицерон» Тютчева: идеологический контекст и поэтика учительного жанра [www.ruthenia.ru/tiutcheviana/publications/tolstoguzov3.html]
  238. Роберт Харрис. Империй: Роман. — М.: Эксмо, 2007. — ISBN 978-5-699-21299-6.
  239. Колин Маккалоу. Битва за Рим: Роман. — М.: Эксмо,СПб.:Домино, 2007. — ISBN 978-5-699-08579-8.
  240. Колин Маккалоу. Фавориты Фортуны: Роман. — М.: Эксмо,СПб.:Домино, 2007. — ISBN 978-5-699-22428-9.
  241. Колин Маккалоу. Женщины Цезаря: Роман. — М.: Эксмо,СПб.:Домино, 2007. — ISBN 978-5-699-09957-3.
  242. Колин Маккалоу. По воле Судьбы: Роман. — М.: Эксмо,СПб.:Домино, 2007. — ISBN 978-5-699-21930-8.
  243. Dominik W. Africa // A Companion to the Classical Tradition / ed. by C. W. Kallendorf. — Malden; Oxford: Blackwell, 2007. — P. 124.
  244. 1 2 Benario H. Cicero. Reipublicae amantissimus // The Classical Journal. — 1973. — Vol. 69, No. 1. — P. 12.
  245. 1 2 Kallet-Marx R. [www.jstor.org/stable/1088448 Review: Habicht Ch. Cicero the Politician] // Phoenix. — 1991. — Vol. 45, No. 1. — P. 83—85. (требуется регистрация или подписка)
  246. 1 2 3 Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 382—384.
  247. 1 2 3 Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1972. — С. 385—386.
  248. Benario H. Cicero. Reipublicae amantissimus // The Classical Journal. — 1973. — Vol. 69, No. 1. — P. 13.
  249. Козаржевский А. Ч. [Рецензия: Цицерон. 2000 лет со дня смерти, юбилейный сборник статей. М.: МГУ, 1959; Цицерон, сборник статей. Институт мировой литературы им. Горького. М.: АН СССР, 1958] // Вестник древней истории. — 1960. — № 1. — С. 124—130.
  250. Gruen E. [www.jstor.org/stable/293047 Review: Gelzer M. Cicero: Ein biographischer Versuch] // The American Journal of Philology. — 1970. — Vol. 91, No. 2. — P. 233—236. (требуется регистрация или подписка)
  251. Douglas A. E. [www.jstor.org/stable/298993 Review: Gelzer M. Cicero: Ein biographischer Versuch] // The Journal of Roman Studies. — 1972. — Vol. 62. — P. 228-229. (требуется регистрация или подписка)
  252. Seaver J. [www.jstor.org/stable/1852287 Review: Gelzer M. Cicero: Ein biographischer Versuch] // The American Historical Review. — 1970. — Vol. 75, No. 4. — P. 1089. (требуется регистрация или подписка)
  253. Lintott A. W. [www.jstor.org/stable/709870 Stockton D. Cicero: a Political Biography] // The Classical Review. — 1974. — Vol. 24, No. 1. — P. 66—68. (требуется регистрация или подписка)
  254. Trautmann F. [www.jstor.org/stable/3885038 Stockton D. Cicero: a Political Biography] // Newsletter: Rhetoric Society of America. — 1973. — Vol. 4, No. 1. — P. 13—15. (требуется регистрация или подписка)
  255. Rawson E. [www.jstor.org/stable/298982 Review: Shackleton-Bailey D. R. Cicero] // The Journal of Roman Studies. — 1972. — Vol. 62. — P. 216—218. (требуется регистрация или подписка)
  256. Stockton D. [www.jstor.org/stable/709871 Review: Shackleton-Bailey D. R. Cicero] // The Classical Review. — 1974. — Vol. 24, No. 1. — P. 68—70. (требуется регистрация или подписка)
  257. Phifer G. [www.jstor.org/stable/3885041 Review: Shackleton-Bailey D. R. Cicero] // Newsletter: Rhetoric Society of America. — 1973. — Vol. 4, No. 1. — P. 18—20. (требуется регистрация или подписка)
  258. Историография античной истории. Под ред. В. И. Кузищина. — М.: Высшая школа, 1980. — С. 366.
  259. Фролов Э. Д. Русская наука об античности. — СПб.: СПбГУ, 1998. — С. 420.
  260. May J. [www.jstor.org/stable/295473 Review: Habicht Ch. Cicero the Politician] // The American Journal of Philology. — 1992. — Vol. 113, No. 3. — P. 465—467. (требуется регистрация или подписка)
  261. Blois L. [www.jstor.org/stable/4432282 Review: Habicht Ch. Cicero the Politician] // Mnemosyne, Fourth Series. — 1993. — Vol. 46, Fasc. 3. — P. 409—413. (требуется регистрация или подписка)
  262. Кнабе Г. С. Проблема Цицерона // Грималь П. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 1991. — С. 5—21.
  263. Zetzel J. [www.jstor.org/stable/4135184 Review: Brill's Companion to Cicero: Oratory and Rhetoric] // Phoenix. — 2004. — Vol. 58, No. 3/4. — P. 372-374. (требуется регистрация или подписка)
  264. Berry D. [www.jstor.org/stable/3661840 Review: Brill's Companion to Cicero: Oratory and Rhetoric] // The Classical Review. — 2004. — Vol. 54, No. 1. — P. 89-91. (требуется регистрация или подписка)
  265. Tatum W. J. [www.jstor.org/stable/23074832 Review: Lintott A. Cicero as Evidence: A Historian's Companion] // Phoenix. — 2011. — Vol. 65, No. 1/2. — P. 191—194. (требуется регистрация или подписка)
  266. Seager R. [www.jstor.org/stable/40599753 Review: Lintott A. Cicero as Evidence: A Historian's Companion] // The Journal of Roman Studies. — 2009. — Vol. 99. — P. 225—227. (требуется регистрация или подписка)

Литература

  • Бобровникова Т. А. Цицерон: Интеллигент в дни революции. — М.: Молодая гвардия, 2006. — 532 [12] с. - (Жизнь замечательных людей; 1219). - 5000 экз. ISBN 5-235-02933-X.
  • Грималь П. Цицерон / Пер. с фр.: Г. С. Кнабе, Р. Б. Сашина. — М.: Молодая гвардия, 1991. — 544 с. - (Жизнь замечательных людей; 717). - 150000 экз.
  • Звиревич В. Т. Цицерон - философ и историк философии. — Свердловск: Изд-во Урал.ун-та, 1988. — 208 с. - 1500 экз.
  • Утченко С. Л. Цицерон и его время. — М.: Мысль, 1973; 2-е изд. - М., 1986. — 352 с. - 150000 экз.
  • Цицерон: 2000 лет со времени смерти: Сб. ст. / Ред.: Н. Ф. Дератани. — М.: Издательство МГУ, 1959. — 176 с. - 8000 экз.
  • Цицерон: Сб. ст. / Отв. ред.: Ф. А. Петровский. — М.: Издательство АН СССР, 1958. — 152 с. - 8000 экз.

Ссылки

  • [www.echo.msk.ru/programs/vsetak/47720/ Цицерон. Программа «Эха Москвы» из цикла «Всё так»]
  • [ancientrome.ru/antlitr/cicero/index.htm Цицерон в русском переводе на сайте «История Древнего Рима»]
  • [lib.ru/POEEAST/CICERON/ Марк Туллий Цицерон] в библиотеке Максима Мошкова
  • [aforizmer.ru/aforizmi/mark-tullii-tsitseron Афоризмы Марка Туллия Цицерона]
  • Цицерон. [web.archive.org/web/20100727031214/sokolwlad.narod.ru/latinum/texsts/cicero00.html Некоторые речи] — тексты на русском и латыни
  • [www.ancientrome.ru/antlitr/plutarch/sgo/cicero.htm Плутарх, Сравнительные жизнеописания — Цицерон ]
  • Утченко С. Л. [www.sno.pro1.ru/lib/ut2/index.htm Цицерон и его время.] Москва: Мысль, 1972.
  • [en.wikipedia.org/wiki/Writings_of_Marcus_Tullius_Cicero (Почти) полный список сочинений Цицерона]
  • [family-history.ru/material/var/var_12.html Список сочинений Цицерона]
  • Цицерон, Марк Туллий // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.

Отрывок, характеризующий Марк Туллий Цицерон


В Петербурге в это время в высших кругах, с большим жаром чем когда нибудь, шла сложная борьба партий Румянцева, французов, Марии Феодоровны, цесаревича и других, заглушаемая, как всегда, трубением придворных трутней. Но спокойная, роскошная, озабоченная только призраками, отражениями жизни, петербургская жизнь шла по старому; и из за хода этой жизни надо было делать большие усилия, чтобы сознавать опасность и то трудное положение, в котором находился русский народ. Те же были выходы, балы, тот же французский театр, те же интересы дворов, те же интересы службы и интриги. Только в самых высших кругах делались усилия для того, чтобы напоминать трудность настоящего положения. Рассказывалось шепотом о том, как противоположно одна другой поступили, в столь трудных обстоятельствах, обе императрицы. Императрица Мария Феодоровна, озабоченная благосостоянием подведомственных ей богоугодных и воспитательных учреждений, сделала распоряжение об отправке всех институтов в Казань, и вещи этих заведений уже были уложены. Императрица же Елизавета Алексеевна на вопрос о том, какие ей угодно сделать распоряжения, с свойственным ей русским патриотизмом изволила ответить, что о государственных учреждениях она не может делать распоряжений, так как это касается государя; о том же, что лично зависит от нее, она изволила сказать, что она последняя выедет из Петербурга.
У Анны Павловны 26 го августа, в самый день Бородинского сражения, был вечер, цветком которого должно было быть чтение письма преосвященного, написанного при посылке государю образа преподобного угодника Сергия. Письмо это почиталось образцом патриотического духовного красноречия. Прочесть его должен был сам князь Василий, славившийся своим искусством чтения. (Он же читывал и у императрицы.) Искусство чтения считалось в том, чтобы громко, певуче, между отчаянным завыванием и нежным ропотом переливать слова, совершенно независимо от их значения, так что совершенно случайно на одно слово попадало завывание, на другие – ропот. Чтение это, как и все вечера Анны Павловны, имело политическое значение. На этом вечере должно было быть несколько важных лиц, которых надо было устыдить за их поездки во французский театр и воодушевить к патриотическому настроению. Уже довольно много собралось народа, но Анна Павловна еще не видела в гостиной всех тех, кого нужно было, и потому, не приступая еще к чтению, заводила общие разговоры.
Новостью дня в этот день в Петербурге была болезнь графини Безуховой. Графиня несколько дней тому назад неожиданно заболела, пропустила несколько собраний, которых она была украшением, и слышно было, что она никого не принимает и что вместо знаменитых петербургских докторов, обыкновенно лечивших ее, она вверилась какому то итальянскому доктору, лечившему ее каким то новым и необыкновенным способом.
Все очень хорошо знали, что болезнь прелестной графини происходила от неудобства выходить замуж сразу за двух мужей и что лечение итальянца состояло в устранении этого неудобства; но в присутствии Анны Павловны не только никто не смел думать об этом, но как будто никто и не знал этого.
– On dit que la pauvre comtesse est tres mal. Le medecin dit que c'est l'angine pectorale. [Говорят, что бедная графиня очень плоха. Доктор сказал, что это грудная болезнь.]
– L'angine? Oh, c'est une maladie terrible! [Грудная болезнь? О, это ужасная болезнь!]
– On dit que les rivaux se sont reconcilies grace a l'angine… [Говорят, что соперники примирились благодаря этой болезни.]
Слово angine повторялось с большим удовольствием.
– Le vieux comte est touchant a ce qu'on dit. Il a pleure comme un enfant quand le medecin lui a dit que le cas etait dangereux. [Старый граф очень трогателен, говорят. Он заплакал, как дитя, когда доктор сказал, что случай опасный.]
– Oh, ce serait une perte terrible. C'est une femme ravissante. [О, это была бы большая потеря. Такая прелестная женщина.]
– Vous parlez de la pauvre comtesse, – сказала, подходя, Анна Павловна. – J'ai envoye savoir de ses nouvelles. On m'a dit qu'elle allait un peu mieux. Oh, sans doute, c'est la plus charmante femme du monde, – сказала Анна Павловна с улыбкой над своей восторженностью. – Nous appartenons a des camps differents, mais cela ne m'empeche pas de l'estimer, comme elle le merite. Elle est bien malheureuse, [Вы говорите про бедную графиню… Я посылала узнавать о ее здоровье. Мне сказали, что ей немного лучше. О, без сомнения, это прелестнейшая женщина в мире. Мы принадлежим к различным лагерям, но это не мешает мне уважать ее по ее заслугам. Она так несчастна.] – прибавила Анна Павловна.
Полагая, что этими словами Анна Павловна слегка приподнимала завесу тайны над болезнью графини, один неосторожный молодой человек позволил себе выразить удивление в том, что не призваны известные врачи, а лечит графиню шарлатан, который может дать опасные средства.
– Vos informations peuvent etre meilleures que les miennes, – вдруг ядовито напустилась Анна Павловна на неопытного молодого человека. – Mais je sais de bonne source que ce medecin est un homme tres savant et tres habile. C'est le medecin intime de la Reine d'Espagne. [Ваши известия могут быть вернее моих… но я из хороших источников знаю, что этот доктор очень ученый и искусный человек. Это лейб медик королевы испанской.] – И таким образом уничтожив молодого человека, Анна Павловна обратилась к Билибину, который в другом кружке, подобрав кожу и, видимо, сбираясь распустить ее, чтобы сказать un mot, говорил об австрийцах.
– Je trouve que c'est charmant! [Я нахожу, что это прелестно!] – говорил он про дипломатическую бумагу, при которой отосланы были в Вену австрийские знамена, взятые Витгенштейном, le heros de Petropol [героем Петрополя] (как его называли в Петербурге).
– Как, как это? – обратилась к нему Анна Павловна, возбуждая молчание для услышания mot, которое она уже знала.
И Билибин повторил следующие подлинные слова дипломатической депеши, им составленной:
– L'Empereur renvoie les drapeaux Autrichiens, – сказал Билибин, – drapeaux amis et egares qu'il a trouve hors de la route, [Император отсылает австрийские знамена, дружеские и заблудшиеся знамена, которые он нашел вне настоящей дороги.] – докончил Билибин, распуская кожу.
– Charmant, charmant, [Прелестно, прелестно,] – сказал князь Василий.
– C'est la route de Varsovie peut etre, [Это варшавская дорога, может быть.] – громко и неожиданно сказал князь Ипполит. Все оглянулись на него, не понимая того, что он хотел сказать этим. Князь Ипполит тоже с веселым удивлением оглядывался вокруг себя. Он так же, как и другие, не понимал того, что значили сказанные им слова. Он во время своей дипломатической карьеры не раз замечал, что таким образом сказанные вдруг слова оказывались очень остроумны, и он на всякий случай сказал эти слова, первые пришедшие ему на язык. «Может, выйдет очень хорошо, – думал он, – а ежели не выйдет, они там сумеют это устроить». Действительно, в то время как воцарилось неловкое молчание, вошло то недостаточно патриотическое лицо, которого ждала для обращения Анна Павловна, и она, улыбаясь и погрозив пальцем Ипполиту, пригласила князя Василия к столу, и, поднося ему две свечи и рукопись, попросила его начать. Все замолкло.
– Всемилостивейший государь император! – строго провозгласил князь Василий и оглянул публику, как будто спрашивая, не имеет ли кто сказать что нибудь против этого. Но никто ничего не сказал. – «Первопрестольный град Москва, Новый Иерусалим, приемлет Христа своего, – вдруг ударил он на слове своего, – яко мать во объятия усердных сынов своих, и сквозь возникающую мглу, провидя блистательную славу твоея державы, поет в восторге: «Осанна, благословен грядый!» – Князь Василий плачущим голосом произнес эти последние слова.
Билибин рассматривал внимательно свои ногти, и многие, видимо, робели, как бы спрашивая, в чем же они виноваты? Анна Павловна шепотом повторяла уже вперед, как старушка молитву причастия: «Пусть дерзкий и наглый Голиаф…» – прошептала она.
Князь Василий продолжал:
– «Пусть дерзкий и наглый Голиаф от пределов Франции обносит на краях России смертоносные ужасы; кроткая вера, сия праща российского Давида, сразит внезапно главу кровожаждущей его гордыни. Се образ преподобного Сергия, древнего ревнителя о благе нашего отечества, приносится вашему императорскому величеству. Болезную, что слабеющие мои силы препятствуют мне насладиться любезнейшим вашим лицезрением. Теплые воссылаю к небесам молитвы, да всесильный возвеличит род правых и исполнит во благих желания вашего величества».
– Quelle force! Quel style! [Какая сила! Какой слог!] – послышались похвалы чтецу и сочинителю. Воодушевленные этой речью, гости Анны Павловны долго еще говорили о положении отечества и делали различные предположения об исходе сражения, которое на днях должно было быть дано.
– Vous verrez, [Вы увидите.] – сказала Анна Павловна, – что завтра, в день рождения государя, мы получим известие. У меня есть хорошее предчувствие.


Предчувствие Анны Павловны действительно оправдалось. На другой день, во время молебствия во дворце по случаю дня рождения государя, князь Волконский был вызван из церкви и получил конверт от князя Кутузова. Это было донесение Кутузова, писанное в день сражения из Татариновой. Кутузов писал, что русские не отступили ни на шаг, что французы потеряли гораздо более нашего, что он доносит второпях с поля сражения, не успев еще собрать последних сведений. Стало быть, это была победа. И тотчас же, не выходя из храма, была воздана творцу благодарность за его помощь и за победу.
Предчувствие Анны Павловны оправдалось, и в городе все утро царствовало радостно праздничное настроение духа. Все признавали победу совершенною, и некоторые уже говорили о пленении самого Наполеона, о низложении его и избрании новой главы для Франции.
Вдали от дела и среди условий придворной жизни весьма трудно, чтобы события отражались во всей их полноте и силе. Невольно события общие группируются около одного какого нибудь частного случая. Так теперь главная радость придворных заключалась столько же в том, что мы победили, сколько и в том, что известие об этой победе пришлось именно в день рождения государя. Это было как удавшийся сюрприз. В известии Кутузова сказано было тоже о потерях русских, и в числе их названы Тучков, Багратион, Кутайсов. Тоже и печальная сторона события невольно в здешнем, петербургском мире сгруппировалась около одного события – смерти Кутайсова. Его все знали, государь любил его, он был молод и интересен. В этот день все встречались с словами:
– Как удивительно случилось. В самый молебен. А какая потеря Кутайсов! Ах, как жаль!
– Что я вам говорил про Кутузова? – говорил теперь князь Василий с гордостью пророка. – Я говорил всегда, что он один способен победить Наполеона.
Но на другой день не получалось известия из армии, и общий голос стал тревожен. Придворные страдали за страдания неизвестности, в которой находился государь.
– Каково положение государя! – говорили придворные и уже не превозносили, как третьего дня, а теперь осуждали Кутузова, бывшего причиной беспокойства государя. Князь Василий в этот день уже не хвастался более своим protege Кутузовым, а хранил молчание, когда речь заходила о главнокомандующем. Кроме того, к вечеру этого дня как будто все соединилось для того, чтобы повергнуть в тревогу и беспокойство петербургских жителей: присоединилась еще одна страшная новость. Графиня Елена Безухова скоропостижно умерла от этой страшной болезни, которую так приятно было выговаривать. Официально в больших обществах все говорили, что графиня Безухова умерла от страшного припадка angine pectorale [грудной ангины], но в интимных кружках рассказывали подробности о том, как le medecin intime de la Reine d'Espagne [лейб медик королевы испанской] предписал Элен небольшие дозы какого то лекарства для произведения известного действия; но как Элен, мучимая тем, что старый граф подозревал ее, и тем, что муж, которому она писала (этот несчастный развратный Пьер), не отвечал ей, вдруг приняла огромную дозу выписанного ей лекарства и умерла в мучениях, прежде чем могли подать помощь. Рассказывали, что князь Василий и старый граф взялись было за итальянца; но итальянец показал такие записки от несчастной покойницы, что его тотчас же отпустили.
Общий разговор сосредоточился около трех печальных событий: неизвестности государя, погибели Кутайсова и смерти Элен.
На третий день после донесения Кутузова в Петербург приехал помещик из Москвы, и по всему городу распространилось известие о сдаче Москвы французам. Это было ужасно! Каково было положение государя! Кутузов был изменник, и князь Василий во время visites de condoleance [визитов соболезнования] по случаю смерти его дочери, которые ему делали, говорил о прежде восхваляемом им Кутузове (ему простительно было в печали забыть то, что он говорил прежде), он говорил, что нельзя было ожидать ничего другого от слепого и развратного старика.
– Я удивляюсь только, как можно было поручить такому человеку судьбу России.
Пока известие это было еще неофициально, в нем можно было еще сомневаться, но на другой день пришло от графа Растопчина следующее донесение:
«Адъютант князя Кутузова привез мне письмо, в коем он требует от меня полицейских офицеров для сопровождения армии на Рязанскую дорогу. Он говорит, что с сожалением оставляет Москву. Государь! поступок Кутузова решает жребий столицы и Вашей империи. Россия содрогнется, узнав об уступлении города, где сосредоточивается величие России, где прах Ваших предков. Я последую за армией. Я все вывез, мне остается плакать об участи моего отечества».
Получив это донесение, государь послал с князем Волконским следующий рескрипт Кутузову:
«Князь Михаил Иларионович! С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 го сентября получил я через Ярославль, от московского главнокомандующего, печальное известие, что вы решились с армиею оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело на меня это известие, а молчание ваше усугубляет мое удивление. Я отправляю с сим генерал адъютанта князя Волконского, дабы узнать от вас о положении армии и о побудивших вас причинах к столь печальной решимости».


Девять дней после оставления Москвы в Петербург приехал посланный от Кутузова с официальным известием об оставлении Москвы. Посланный этот был француз Мишо, не знавший по русски, но quoique etranger, Busse de c?ur et d'ame, [впрочем, хотя иностранец, но русский в глубине души,] как он сам говорил про себя.
Государь тотчас же принял посланного в своем кабинете, во дворце Каменного острова. Мишо, который никогда не видал Москвы до кампании и который не знал по русски, чувствовал себя все таки растроганным, когда он явился перед notre tres gracieux souverain [нашим всемилостивейшим повелителем] (как он писал) с известием о пожаре Москвы, dont les flammes eclairaient sa route [пламя которой освещало его путь].
Хотя источник chagrin [горя] г на Мишо и должен был быть другой, чем тот, из которого вытекало горе русских людей, Мишо имел такое печальное лицо, когда он был введен в кабинет государя, что государь тотчас же спросил у него:
– M'apportez vous de tristes nouvelles, colonel? [Какие известия привезли вы мне? Дурные, полковник?]
– Bien tristes, sire, – отвечал Мишо, со вздохом опуская глаза, – l'abandon de Moscou. [Очень дурные, ваше величество, оставление Москвы.]
– Aurait on livre mon ancienne capitale sans se battre? [Неужели предали мою древнюю столицу без битвы?] – вдруг вспыхнув, быстро проговорил государь.
Мишо почтительно передал то, что ему приказано было передать от Кутузова, – именно то, что под Москвою драться не было возможности и что, так как оставался один выбор – потерять армию и Москву или одну Москву, то фельдмаршал должен был выбрать последнее.
Государь выслушал молча, не глядя на Мишо.
– L'ennemi est il en ville? [Неприятель вошел в город?] – спросил он.
– Oui, sire, et elle est en cendres a l'heure qu'il est. Je l'ai laissee toute en flammes, [Да, ваше величество, и он обращен в пожарище в настоящее время. Я оставил его в пламени.] – решительно сказал Мишо; но, взглянув на государя, Мишо ужаснулся тому, что он сделал. Государь тяжело и часто стал дышать, нижняя губа его задрожала, и прекрасные голубые глаза мгновенно увлажились слезами.
Но это продолжалось только одну минуту. Государь вдруг нахмурился, как бы осуждая самого себя за свою слабость. И, приподняв голову, твердым голосом обратился к Мишо.
– Je vois, colonel, par tout ce qui nous arrive, – сказал он, – que la providence exige de grands sacrifices de nous… Je suis pret a me soumettre a toutes ses volontes; mais dites moi, Michaud, comment avez vous laisse l'armee, en voyant ainsi, sans coup ferir abandonner mon ancienne capitale? N'avez vous pas apercu du decouragement?.. [Я вижу, полковник, по всему, что происходит, что провидение требует от нас больших жертв… Я готов покориться его воле; но скажите мне, Мишо, как оставили вы армию, покидавшую без битвы мою древнюю столицу? Не заметили ли вы в ней упадка духа?]
Увидав успокоение своего tres gracieux souverain, Мишо тоже успокоился, но на прямой существенный вопрос государя, требовавший и прямого ответа, он не успел еще приготовить ответа.
– Sire, me permettrez vous de vous parler franchement en loyal militaire? [Государь, позволите ли вы мне говорить откровенно, как подобает настоящему воину?] – сказал он, чтобы выиграть время.
– Colonel, je l'exige toujours, – сказал государь. – Ne me cachez rien, je veux savoir absolument ce qu'il en est. [Полковник, я всегда этого требую… Не скрывайте ничего, я непременно хочу знать всю истину.]
– Sire! – сказал Мишо с тонкой, чуть заметной улыбкой на губах, успев приготовить свой ответ в форме легкого и почтительного jeu de mots [игры слов]. – Sire! j'ai laisse toute l'armee depuis les chefs jusqu'au dernier soldat, sans exception, dans une crainte epouvantable, effrayante… [Государь! Я оставил всю армию, начиная с начальников и до последнего солдата, без исключения, в великом, отчаянном страхе…]
– Comment ca? – строго нахмурившись, перебил государь. – Mes Russes se laisseront ils abattre par le malheur… Jamais!.. [Как так? Мои русские могут ли пасть духом перед неудачей… Никогда!..]
Этого только и ждал Мишо для вставления своей игры слов.
– Sire, – сказал он с почтительной игривостью выражения, – ils craignent seulement que Votre Majeste par bonte de c?ur ne se laisse persuader de faire la paix. Ils brulent de combattre, – говорил уполномоченный русского народа, – et de prouver a Votre Majeste par le sacrifice de leur vie, combien ils lui sont devoues… [Государь, они боятся только того, чтобы ваше величество по доброте души своей не решились заключить мир. Они горят нетерпением снова драться и доказать вашему величеству жертвой своей жизни, насколько они вам преданы…]
– Ah! – успокоенно и с ласковым блеском глаз сказал государь, ударяя по плечу Мишо. – Vous me tranquillisez, colonel. [А! Вы меня успокоиваете, полковник.]
Государь, опустив голову, молчал несколько времени.
– Eh bien, retournez a l'armee, [Ну, так возвращайтесь к армии.] – сказал он, выпрямляясь во весь рост и с ласковым и величественным жестом обращаясь к Мишо, – et dites a nos braves, dites a tous mes bons sujets partout ou vous passerez, que quand je n'aurais plus aucun soldat, je me mettrai moi meme, a la tete de ma chere noblesse, de mes bons paysans et j'userai ainsi jusqu'a la derniere ressource de mon empire. Il m'en offre encore plus que mes ennemis ne pensent, – говорил государь, все более и более воодушевляясь. – Mais si jamais il fut ecrit dans les decrets de la divine providence, – сказал он, подняв свои прекрасные, кроткие и блестящие чувством глаза к небу, – que ma dinastie dut cesser de rogner sur le trone de mes ancetres, alors, apres avoir epuise tous les moyens qui sont en mon pouvoir, je me laisserai croitre la barbe jusqu'ici (государь показал рукой на половину груди), et j'irai manger des pommes de terre avec le dernier de mes paysans plutot, que de signer la honte de ma patrie et de ma chere nation, dont je sais apprecier les sacrifices!.. [Скажите храбрецам нашим, скажите всем моим подданным, везде, где вы проедете, что, когда у меня не будет больше ни одного солдата, я сам стану во главе моих любезных дворян и добрых мужиков и истощу таким образом последние средства моего государства. Они больше, нежели думают мои враги… Но если бы предназначено было божественным провидением, чтобы династия наша перестала царствовать на престоле моих предков, тогда, истощив все средства, которые в моих руках, я отпущу бороду до сих пор и скорее пойду есть один картофель с последним из моих крестьян, нежели решусь подписать позор моей родины и моего дорогого народа, жертвы которого я умею ценить!..] Сказав эти слова взволнованным голосом, государь вдруг повернулся, как бы желая скрыть от Мишо выступившие ему на глаза слезы, и прошел в глубь своего кабинета. Постояв там несколько мгновений, он большими шагами вернулся к Мишо и сильным жестом сжал его руку пониже локтя. Прекрасное, кроткое лицо государя раскраснелось, и глаза горели блеском решимости и гнева.
– Colonel Michaud, n'oubliez pas ce que je vous dis ici; peut etre qu'un jour nous nous le rappellerons avec plaisir… Napoleon ou moi, – сказал государь, дотрогиваясь до груди. – Nous ne pouvons plus regner ensemble. J'ai appris a le connaitre, il ne me trompera plus… [Полковник Мишо, не забудьте, что я вам сказал здесь; может быть, мы когда нибудь вспомним об этом с удовольствием… Наполеон или я… Мы больше не можем царствовать вместе. Я узнал его теперь, и он меня больше не обманет…] – И государь, нахмурившись, замолчал. Услышав эти слова, увидав выражение твердой решимости в глазах государя, Мишо – quoique etranger, mais Russe de c?ur et d'ame – почувствовал себя в эту торжественную минуту – entousiasme par tout ce qu'il venait d'entendre [хотя иностранец, но русский в глубине души… восхищенным всем тем, что он услышал] (как он говорил впоследствии), и он в следующих выражениях изобразил как свои чувства, так и чувства русского народа, которого он считал себя уполномоченным.
– Sire! – сказал он. – Votre Majeste signe dans ce moment la gloire de la nation et le salut de l'Europe! [Государь! Ваше величество подписывает в эту минуту славу народа и спасение Европы!]
Государь наклонением головы отпустил Мишо.


В то время как Россия была до половины завоевана, и жители Москвы бежали в дальние губернии, и ополченье за ополченьем поднималось на защиту отечества, невольно представляется нам, не жившим в то время, что все русские люди от мала до велика были заняты только тем, чтобы жертвовать собою, спасать отечество или плакать над его погибелью. Рассказы, описания того времени все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к отечеству, отчаянье, горе и геройстве русских. В действительности же это так не было. Нам кажется это так только потому, что мы видим из прошедшего один общий исторический интерес того времени и не видим всех тех личных, человеческих интересов, которые были у людей того времени. А между тем в действительности те личные интересы настоящего до такой степени значительнее общих интересов, что из за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий. Большая часть людей того времени не обращали никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти то люди были самыми полезными деятелями того времени.
Те же, которые пытались понять общий ход дел и с самопожертвованием и геройством хотели участвовать в нем, были самые бесполезные члены общества; они видели все навыворот, и все, что они делали для пользы, оказывалось бесполезным вздором, как полки Пьера, Мамонова, грабившие русские деревни, как корпия, щипанная барынями и никогда не доходившая до раненых, и т. п. Даже те, которые, любя поумничать и выразить свои чувства, толковали о настоящем положении России, невольно носили в речах своих отпечаток или притворства и лжи, или бесполезного осуждения и злобы на людей, обвиняемых за то, в чем никто не мог быть виноват. В исторических событиях очевиднее всего запрещение вкушения плода древа познания. Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью.
Значение совершавшегося тогда в России события тем незаметнее было, чем ближе было в нем участие человека. В Петербурге и губернских городах, отдаленных от Москвы, дамы и мужчины в ополченских мундирах оплакивали Россию и столицу и говорили о самопожертвовании и т. п.; но в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве, и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отомстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке маркитантше и тому подобное…
Николай Ростов без всякой цели самопожертвования, а случайно, так как война застала его на службе, принимал близкое и продолжительное участие в защите отечества и потому без отчаяния и мрачных умозаключений смотрел на то, что совершалось тогда в России. Ежели бы у него спросили, что он думает о теперешнем положении России, он бы сказал, что ему думать нечего, что на то есть Кутузов и другие, а что он слышал, что комплектуются полки, и что, должно быть, драться еще долго будут, и что при теперешних обстоятельствах ему не мудрено года через два получить полк.
По тому, что он так смотрел на дело, он не только без сокрушения о том, что лишается участия в последней борьбе, принял известие о назначении его в командировку за ремонтом для дивизии в Воронеж, но и с величайшим удовольствием, которое он не скрывал и которое весьма хорошо понимали его товарищи.
За несколько дней до Бородинского сражения Николай получил деньги, бумаги и, послав вперед гусар, на почтовых поехал в Воронеж.
Только тот, кто испытал это, то есть пробыл несколько месяцев не переставая в атмосфере военной, боевой жизни, может понять то наслаждение, которое испытывал Николай, когда он выбрался из того района, до которого достигали войска своими фуражировками, подвозами провианта, гошпиталями; когда он, без солдат, фур, грязных следов присутствия лагеря, увидал деревни с мужиками и бабами, помещичьи дома, поля с пасущимся скотом, станционные дома с заснувшими смотрителями. Он почувствовал такую радость, как будто в первый раз все это видел. В особенности то, что долго удивляло и радовало его, – это были женщины, молодые, здоровые, за каждой из которых не было десятка ухаживающих офицеров, и женщины, которые рады и польщены были тем, что проезжий офицер шутит с ними.
В самом веселом расположении духа Николай ночью приехал в Воронеж в гостиницу, заказал себе все то, чего он долго лишен был в армии, и на другой день, чисто начисто выбрившись и надев давно не надеванную парадную форму, поехал являться к начальству.
Начальник ополчения был статский генерал, старый человек, который, видимо, забавлялся своим военным званием и чином. Он сердито (думая, что в этом военное свойство) принял Николая и значительно, как бы имея на то право и как бы обсуживая общий ход дела, одобряя и не одобряя, расспрашивал его. Николай был так весел, что ему только забавно было это.
От начальника ополчения он поехал к губернатору. Губернатор был маленький живой человечек, весьма ласковый и простой. Он указал Николаю на те заводы, в которых он мог достать лошадей, рекомендовал ему барышника в городе и помещика за двадцать верст от города, у которых были лучшие лошади, и обещал всякое содействие.
– Вы графа Ильи Андреевича сын? Моя жена очень дружна была с вашей матушкой. По четвергам у меня собираются; нынче четверг, милости прошу ко мне запросто, – сказал губернатор, отпуская его.
Прямо от губернатора Николай взял перекладную и, посадив с собою вахмистра, поскакал за двадцать верст на завод к помещику. Все в это первое время пребывания его в Воронеже было для Николая весело и легко, и все, как это бывает, когда человек сам хорошо расположен, все ладилось и спорилось.
Помещик, к которому приехал Николай, был старый кавалерист холостяк, лошадиный знаток, охотник, владетель коверной, столетней запеканки, старого венгерского и чудных лошадей.
Николай в два слова купил за шесть тысяч семнадцать жеребцов на подбор (как он говорил) для казового конца своего ремонта. Пообедав и выпив немножко лишнего венгерского, Ростов, расцеловавшись с помещиком, с которым он уже сошелся на «ты», по отвратительной дороге, в самом веселом расположении духа, поскакал назад, беспрестанно погоняя ямщика, с тем чтобы поспеть на вечер к губернатору.
Переодевшись, надушившись и облив голову холодной подои, Николай хотя несколько поздно, но с готовой фразой: vaut mieux tard que jamais, [лучше поздно, чем никогда,] явился к губернатору.
Это был не бал, и не сказано было, что будут танцевать; но все знали, что Катерина Петровна будет играть на клавикордах вальсы и экосезы и что будут танцевать, и все, рассчитывая на это, съехались по бальному.
Губернская жизнь в 1812 году была точно такая же, как и всегда, только с тою разницею, что в городе было оживленнее по случаю прибытия многих богатых семей из Москвы и что, как и во всем, что происходило в то время в России, была заметна какая то особенная размашистость – море по колено, трын трава в жизни, да еще в том, что тот пошлый разговор, который необходим между людьми и который прежде велся о погоде и об общих знакомых, теперь велся о Москве, о войске и Наполеоне.
Общество, собранное у губернатора, было лучшее общество Воронежа.
Дам было очень много, было несколько московских знакомых Николая; но мужчин не было никого, кто бы сколько нибудь мог соперничать с георгиевским кавалером, ремонтером гусаром и вместе с тем добродушным и благовоспитанным графом Ростовым. В числе мужчин был один пленный итальянец – офицер французской армии, и Николай чувствовал, что присутствие этого пленного еще более возвышало значение его – русского героя. Это был как будто трофей. Николай чувствовал это, и ему казалось, что все так же смотрели на итальянца, и Николай обласкал этого офицера с достоинством и воздержностью.
Как только вошел Николай в своей гусарской форме, распространяя вокруг себя запах духов и вина, и сам сказал и слышал несколько раз сказанные ему слова: vaut mieux tard que jamais, его обступили; все взгляды обратились на него, и он сразу почувствовал, что вступил в подобающее ему в губернии и всегда приятное, но теперь, после долгого лишения, опьянившее его удовольствием положение всеобщего любимца. Не только на станциях, постоялых дворах и в коверной помещика были льстившиеся его вниманием служанки; но здесь, на вечере губернатора, было (как показалось Николаю) неисчерпаемое количество молоденьких дам и хорошеньких девиц, которые с нетерпением только ждали того, чтобы Николай обратил на них внимание. Дамы и девицы кокетничали с ним, и старушки с первого дня уже захлопотали о том, как бы женить и остепенить этого молодца повесу гусара. В числе этих последних была сама жена губернатора, которая приняла Ростова, как близкого родственника, и называла его «Nicolas» и «ты».
Катерина Петровна действительно стала играть вальсы и экосезы, и начались танцы, в которых Николай еще более пленил своей ловкостью все губернское общество. Он удивил даже всех своей особенной, развязной манерой в танцах. Николай сам был несколько удивлен своей манерой танцевать в этот вечер. Он никогда так не танцевал в Москве и счел бы даже неприличным и mauvais genre [дурным тоном] такую слишком развязную манеру танца; но здесь он чувствовал потребность удивить их всех чем нибудь необыкновенным, чем нибудь таким, что они должны были принять за обыкновенное в столицах, но неизвестное еще им в провинции.
Во весь вечер Николай обращал больше всего внимания на голубоглазую, полную и миловидную блондинку, жену одного из губернских чиновников. С тем наивным убеждением развеселившихся молодых людей, что чужие жены сотворены для них, Ростов не отходил от этой дамы и дружески, несколько заговорщически, обращался с ее мужем, как будто они хотя и не говорили этого, но знали, как славно они сойдутся – то есть Николай с женой этого мужа. Муж, однако, казалось, не разделял этого убеждения и старался мрачно обращаться с Ростовым. Но добродушная наивность Николая была так безгранична, что иногда муж невольно поддавался веселому настроению духа Николая. К концу вечера, однако, по мере того как лицо жены становилось все румянее и оживленнее, лицо ее мужа становилось все грустнее и бледнее, как будто доля оживления была одна на обоих, и по мере того как она увеличивалась в жене, она уменьшалась в муже.


Николай, с несходящей улыбкой на лице, несколько изогнувшись на кресле, сидел, близко наклоняясь над блондинкой и говоря ей мифологические комплименты.
Переменяя бойко положение ног в натянутых рейтузах, распространяя от себя запах духов и любуясь и своей дамой, и собою, и красивыми формами своих ног под натянутыми кичкирами, Николай говорил блондинке, что он хочет здесь, в Воронеже, похитить одну даму.
– Какую же?
– Прелестную, божественную. Глаза у ней (Николай посмотрел на собеседницу) голубые, рот – кораллы, белизна… – он глядел на плечи, – стан – Дианы…
Муж подошел к ним и мрачно спросил у жены, о чем она говорит.
– А! Никита Иваныч, – сказал Николай, учтиво вставая. И, как бы желая, чтобы Никита Иваныч принял участие в его шутках, он начал и ему сообщать свое намерение похитить одну блондинку.
Муж улыбался угрюмо, жена весело. Добрая губернаторша с неодобрительным видом подошла к ним.
– Анна Игнатьевна хочет тебя видеть, Nicolas, – сказала она, таким голосом выговаривая слова: Анна Игнатьевна, что Ростову сейчас стало понятно, что Анна Игнатьевна очень важная дама. – Пойдем, Nicolas. Ведь ты позволил мне так называть тебя?
– О да, ma tante. Кто же это?
– Анна Игнатьевна Мальвинцева. Она слышала о тебе от своей племянницы, как ты спас ее… Угадаешь?..
– Мало ли я их там спасал! – сказал Николай.
– Ее племянницу, княжну Болконскую. Она здесь, в Воронеже, с теткой. Ого! как покраснел! Что, или?..
– И не думал, полноте, ma tante.
– Ну хорошо, хорошо. О! какой ты!
Губернаторша подводила его к высокой и очень толстой старухе в голубом токе, только что кончившей свою карточную партию с самыми важными лицами в городе. Это была Мальвинцева, тетка княжны Марьи по матери, богатая бездетная вдова, жившая всегда в Воронеже. Она стояла, рассчитываясь за карты, когда Ростов подошел к ней. Она строго и важно прищурилась, взглянула на него и продолжала бранить генерала, выигравшего у нее.
– Очень рада, мой милый, – сказала она, протянув ему руку. – Милости прошу ко мне.
Поговорив о княжне Марье и покойнике ее отце, которого, видимо, не любила Мальвинцева, и расспросив о том, что Николай знал о князе Андрее, который тоже, видимо, не пользовался ее милостями, важная старуха отпустила его, повторив приглашение быть у нее.
Николай обещал и опять покраснел, когда откланивался Мальвинцевой. При упоминании о княжне Марье Ростов испытывал непонятное для него самого чувство застенчивости, даже страха.
Отходя от Мальвинцевой, Ростов хотел вернуться к танцам, но маленькая губернаторша положила свою пухленькую ручку на рукав Николая и, сказав, что ей нужно поговорить с ним, повела его в диванную, из которой бывшие в ней вышли тотчас же, чтобы не мешать губернаторше.
– Знаешь, mon cher, – сказала губернаторша с серьезным выражением маленького доброго лица, – вот это тебе точно партия; хочешь, я тебя сосватаю?
– Кого, ma tante? – спросил Николай.
– Княжну сосватаю. Катерина Петровна говорит, что Лили, а по моему, нет, – княжна. Хочешь? Я уверена, твоя maman благодарить будет. Право, какая девушка, прелесть! И она совсем не так дурна.
– Совсем нет, – как бы обидевшись, сказал Николай. – Я, ma tante, как следует солдату, никуда не напрашиваюсь и ни от чего не отказываюсь, – сказал Ростов прежде, чем он успел подумать о том, что он говорит.
– Так помни же: это не шутка.
– Какая шутка!
– Да, да, – как бы сама с собою говоря, сказала губернаторша. – А вот что еще, mon cher, entre autres. Vous etes trop assidu aupres de l'autre, la blonde. [мой друг. Ты слишком ухаживаешь за той, за белокурой.] Муж уж жалок, право…
– Ах нет, мы с ним друзья, – в простоте душевной сказал Николай: ему и в голову не приходило, чтобы такое веселое для него препровождение времени могло бы быть для кого нибудь не весело.
«Что я за глупость сказал, однако, губернаторше! – вдруг за ужином вспомнилось Николаю. – Она точно сватать начнет, а Соня?..» И, прощаясь с губернаторшей, когда она, улыбаясь, еще раз сказала ему: «Ну, так помни же», – он отвел ее в сторону:
– Но вот что, по правде вам сказать, ma tante…
– Что, что, мой друг; пойдем вот тут сядем.
Николай вдруг почувствовал желание и необходимость рассказать все свои задушевные мысли (такие, которые и не рассказал бы матери, сестре, другу) этой почти чужой женщине. Николаю потом, когда он вспоминал об этом порыве ничем не вызванной, необъяснимой откровенности, которая имела, однако, для него очень важные последствия, казалось (как это и кажется всегда людям), что так, глупый стих нашел; а между тем этот порыв откровенности, вместе с другими мелкими событиями, имел для него и для всей семьи огромные последствия.
– Вот что, ma tante. Maman меня давно женить хочет на богатой, но мне мысль одна эта противна, жениться из за денег.
– О да, понимаю, – сказала губернаторша.
– Но княжна Болконская, это другое дело; во первых, я вам правду скажу, она мне очень нравится, она по сердцу мне, и потом, после того как я ее встретил в таком положении, так странно, мне часто в голову приходило что это судьба. Особенно подумайте: maman давно об этом думала, но прежде мне ее не случалось встречать, как то все так случалось: не встречались. И во время, когда Наташа была невестой ее брата, ведь тогда мне бы нельзя было думать жениться на ней. Надо же, чтобы я ее встретил именно тогда, когда Наташина свадьба расстроилась, ну и потом всё… Да, вот что. Я никому не говорил этого и не скажу. А вам только.
Губернаторша пожала его благодарно за локоть.
– Вы знаете Софи, кузину? Я люблю ее, я обещал жениться и женюсь на ней… Поэтому вы видите, что про это не может быть и речи, – нескладно и краснея говорил Николай.
– Mon cher, mon cher, как же ты судишь? Да ведь у Софи ничего нет, а ты сам говорил, что дела твоего папа очень плохи. А твоя maman? Это убьет ее, раз. Потом Софи, ежели она девушка с сердцем, какая жизнь для нее будет? Мать в отчаянии, дела расстроены… Нет, mon cher, ты и Софи должны понять это.
Николай молчал. Ему приятно было слышать эти выводы.
– Все таки, ma tante, этого не может быть, – со вздохом сказал он, помолчав немного. – Да пойдет ли еще за меня княжна? и опять, она теперь в трауре. Разве можно об этом думать?
– Да разве ты думаешь, что я тебя сейчас и женю. Il y a maniere et maniere, [На все есть манера.] – сказала губернаторша.
– Какая вы сваха, ma tante… – сказал Nicolas, целуя ее пухлую ручку.


Приехав в Москву после своей встречи с Ростовым, княжна Марья нашла там своего племянника с гувернером и письмо от князя Андрея, который предписывал им их маршрут в Воронеж, к тетушке Мальвинцевой. Заботы о переезде, беспокойство о брате, устройство жизни в новом доме, новые лица, воспитание племянника – все это заглушило в душе княжны Марьи то чувство как будто искушения, которое мучило ее во время болезни и после кончины ее отца и в особенности после встречи с Ростовым. Она была печальна. Впечатление потери отца, соединявшееся в ее душе с погибелью России, теперь, после месяца, прошедшего с тех пор в условиях покойной жизни, все сильнее и сильнее чувствовалось ей. Она была тревожна: мысль об опасностях, которым подвергался ее брат – единственный близкий человек, оставшийся у нее, мучила ее беспрестанно. Она была озабочена воспитанием племянника, для которого она чувствовала себя постоянно неспособной; но в глубине души ее было согласие с самой собою, вытекавшее из сознания того, что она задавила в себе поднявшиеся было, связанные с появлением Ростова, личные мечтания и надежды.
Когда на другой день после своего вечера губернаторша приехала к Мальвинцевой и, переговорив с теткой о своих планах (сделав оговорку о том, что, хотя при теперешних обстоятельствах нельзя и думать о формальном сватовстве, все таки можно свести молодых людей, дать им узнать друг друга), и когда, получив одобрение тетки, губернаторша при княжне Марье заговорила о Ростове, хваля его и рассказывая, как он покраснел при упоминании о княжне, – княжна Марья испытала не радостное, но болезненное чувство: внутреннее согласие ее не существовало более, и опять поднялись желания, сомнения, упреки и надежды.
В те два дня, которые прошли со времени этого известия и до посещения Ростова, княжна Марья не переставая думала о том, как ей должно держать себя в отношении Ростова. То она решала, что она не выйдет в гостиную, когда он приедет к тетке, что ей, в ее глубоком трауре, неприлично принимать гостей; то она думала, что это будет грубо после того, что он сделал для нее; то ей приходило в голову, что ее тетка и губернаторша имеют какие то виды на нее и Ростова (их взгляды и слова иногда, казалось, подтверждали это предположение); то она говорила себе, что только она с своей порочностью могла думать это про них: не могли они не помнить, что в ее положении, когда еще она не сняла плерезы, такое сватовство было бы оскорбительно и ей, и памяти ее отца. Предполагая, что она выйдет к нему, княжна Марья придумывала те слова, которые он скажет ей и которые она скажет ему; и то слова эти казались ей незаслуженно холодными, то имеющими слишком большое значение. Больше же всего она при свидании с ним боялась за смущение, которое, она чувствовала, должно было овладеть ею и выдать ее, как скоро она его увидит.
Но когда, в воскресенье после обедни, лакей доложил в гостиной, что приехал граф Ростов, княжна не выказала смущения; только легкий румянец выступил ей на щеки, и глаза осветились новым, лучистым светом.
– Вы его видели, тетушка? – сказала княжна Марья спокойным голосом, сама не зная, как это она могла быть так наружно спокойна и естественна.
Когда Ростов вошел в комнату, княжна опустила на мгновенье голову, как бы предоставляя время гостю поздороваться с теткой, и потом, в самое то время, как Николай обратился к ней, она подняла голову и блестящими глазами встретила его взгляд. Полным достоинства и грации движением она с радостной улыбкой приподнялась, протянула ему свою тонкую, нежную руку и заговорила голосом, в котором в первый раз звучали новые, женские грудные звуки. M lle Bourienne, бывшая в гостиной, с недоумевающим удивлением смотрела на княжну Марью. Самая искусная кокетка, она сама не могла бы лучше маневрировать при встрече с человеком, которому надо было понравиться.
«Или ей черное так к лицу, или действительно она так похорошела, и я не заметила. И главное – этот такт и грация!» – думала m lle Bourienne.
Ежели бы княжна Марья в состоянии была думать в эту минуту, она еще более, чем m lle Bourienne, удивилась бы перемене, происшедшей в ней. С той минуты как она увидала это милое, любимое лицо, какая то новая сила жизни овладела ею и заставляла ее, помимо ее воли, говорить и действовать. Лицо ее, с того времени как вошел Ростов, вдруг преобразилось. Как вдруг с неожиданной поражающей красотой выступает на стенках расписного и резного фонаря та сложная искусная художественная работа, казавшаяся прежде грубою, темною и бессмысленною, когда зажигается свет внутри: так вдруг преобразилось лицо княжны Марьи. В первый раз вся та чистая духовная внутренняя работа, которою она жила до сих пор, выступила наружу. Вся ее внутренняя, недовольная собой работа, ее страдания, стремление к добру, покорность, любовь, самопожертвование – все это светилось теперь в этих лучистых глазах, в тонкой улыбке, в каждой черте ее нежного лица.
Ростов увидал все это так же ясно, как будто он знал всю ее жизнь. Он чувствовал, что существо, бывшее перед ним, было совсем другое, лучшее, чем все те, которые он встречал до сих пор, и лучшее, главное, чем он сам.
Разговор был самый простой и незначительный. Они говорили о войне, невольно, как и все, преувеличивая свою печаль об этом событии, говорили о последней встрече, причем Николай старался отклонять разговор на другой предмет, говорили о доброй губернаторше, о родных Николая и княжны Марьи.
Княжна Марья не говорила о брате, отвлекая разговор на другой предмет, как только тетка ее заговаривала об Андрее. Видно было, что о несчастиях России она могла говорить притворно, но брат ее был предмет, слишком близкий ее сердцу, и она не хотела и не могла слегка говорить о нем. Николай заметил это, как он вообще с несвойственной ему проницательной наблюдательностью замечал все оттенки характера княжны Марьи, которые все только подтверждали его убеждение, что она была совсем особенное и необыкновенное существо. Николай, точно так же, как и княжна Марья, краснел и смущался, когда ему говорили про княжну и даже когда он думал о ней, но в ее присутствии чувствовал себя совершенно свободным и говорил совсем не то, что он приготавливал, а то, что мгновенно и всегда кстати приходило ему в голову.
Во время короткого визита Николая, как и всегда, где есть дети, в минуту молчания Николай прибег к маленькому сыну князя Андрея, лаская его и спрашивая, хочет ли он быть гусаром? Он взял на руки мальчика, весело стал вертеть его и оглянулся на княжну Марью. Умиленный, счастливый и робкий взгляд следил за любимым ею мальчиком на руках любимого человека. Николай заметил и этот взгляд и, как бы поняв его значение, покраснел от удовольствия и добродушно весело стал целовать мальчика.
Княжна Марья не выезжала по случаю траура, а Николай не считал приличным бывать у них; но губернаторша все таки продолжала свое дело сватовства и, передав Николаю то лестное, что сказала про него княжна Марья, и обратно, настаивала на том, чтобы Ростов объяснился с княжной Марьей. Для этого объяснения она устроила свиданье между молодыми людьми у архиерея перед обедней.
Хотя Ростов и сказал губернаторше, что он не будет иметь никакого объяснения с княжной Марьей, но он обещался приехать.
Как в Тильзите Ростов не позволил себе усомниться в том, хорошо ли то, что признано всеми хорошим, точно так же и теперь, после короткой, но искренней борьбы между попыткой устроить свою жизнь по своему разуму и смиренным подчинением обстоятельствам, он выбрал последнее и предоставил себя той власти, которая его (он чувствовал) непреодолимо влекла куда то. Он знал, что, обещав Соне, высказать свои чувства княжне Марье было бы то, что он называл подлость. И он знал, что подлости никогда не сделает. Но он знал тоже (и не то, что знал, а в глубине души чувствовал), что, отдаваясь теперь во власть обстоятельств и людей, руководивших им, он не только не делает ничего дурного, но делает что то очень, очень важное, такое важное, чего он еще никогда не делал в жизни.
После его свиданья с княжной Марьей, хотя образ жизни его наружно оставался тот же, но все прежние удовольствия потеряли для него свою прелесть, и он часто думал о княжне Марье; но он никогда не думал о ней так, как он без исключения думал о всех барышнях, встречавшихся ему в свете, не так, как он долго и когда то с восторгом думал о Соне. О всех барышнях, как и почти всякий честный молодой человек, он думал как о будущей жене, примеривал в своем воображении к ним все условия супружеской жизни: белый капот, жена за самоваром, женина карета, ребятишки, maman и papa, их отношения с ней и т. д., и т. д., и эти представления будущего доставляли ему удовольствие; но когда он думал о княжне Марье, на которой его сватали, он никогда не мог ничего представить себе из будущей супружеской жизни. Ежели он и пытался, то все выходило нескладно и фальшиво. Ему только становилось жутко.


Страшное известие о Бородинском сражении, о наших потерях убитыми и ранеными, а еще более страшное известие о потере Москвы были получены в Воронеже в половине сентября. Княжна Марья, узнав только из газет о ране брата и не имея о нем никаких определенных сведений, собралась ехать отыскивать князя Андрея, как слышал Николай (сам же он не видал ее).
Получив известие о Бородинском сражении и об оставлении Москвы, Ростов не то чтобы испытывал отчаяние, злобу или месть и тому подобные чувства, но ему вдруг все стало скучно, досадно в Воронеже, все как то совестно и неловко. Ему казались притворными все разговоры, которые он слышал; он не знал, как судить про все это, и чувствовал, что только в полку все ему опять станет ясно. Он торопился окончанием покупки лошадей и часто несправедливо приходил в горячность с своим слугой и вахмистром.
Несколько дней перед отъездом Ростова в соборе было назначено молебствие по случаю победы, одержанной русскими войсками, и Николай поехал к обедне. Он стал несколько позади губернатора и с служебной степенностью, размышляя о самых разнообразных предметах, выстоял службу. Когда молебствие кончилось, губернаторша подозвала его к себе.
– Ты видел княжну? – сказала она, головой указывая на даму в черном, стоявшую за клиросом.
Николай тотчас же узнал княжну Марью не столько по профилю ее, который виднелся из под шляпы, сколько по тому чувству осторожности, страха и жалости, которое тотчас же охватило его. Княжна Марья, очевидно погруженная в свои мысли, делала последние кресты перед выходом из церкви.
Николай с удивлением смотрел на ее лицо. Это было то же лицо, которое он видел прежде, то же было в нем общее выражение тонкой, внутренней, духовной работы; но теперь оно было совершенно иначе освещено. Трогательное выражение печали, мольбы и надежды было на нем. Как и прежде бывало с Николаем в ее присутствии, он, не дожидаясь совета губернаторши подойти к ней, не спрашивая себя, хорошо ли, прилично ли или нет будет его обращение к ней здесь, в церкви, подошел к ней и сказал, что он слышал о ее горе и всей душой соболезнует ему. Едва только она услыхала его голос, как вдруг яркий свет загорелся в ее лице, освещая в одно и то же время и печаль ее, и радость.
– Я одно хотел вам сказать, княжна, – сказал Ростов, – это то, что ежели бы князь Андрей Николаевич не был бы жив, то, как полковой командир, в газетах это сейчас было бы объявлено.
Княжна смотрела на него, не понимая его слов, но радуясь выражению сочувствующего страдания, которое было в его лице.
– И я столько примеров знаю, что рана осколком (в газетах сказано гранатой) бывает или смертельна сейчас же, или, напротив, очень легкая, – говорил Николай. – Надо надеяться на лучшее, и я уверен…
Княжна Марья перебила его.
– О, это было бы так ужа… – начала она и, не договорив от волнения, грациозным движением (как и все, что она делала при нем) наклонив голову и благодарно взглянув на него, пошла за теткой.
Вечером этого дня Николай никуда не поехал в гости и остался дома, с тем чтобы покончить некоторые счеты с продавцами лошадей. Когда он покончил дела, было уже поздно, чтобы ехать куда нибудь, но было еще рано, чтобы ложиться спать, и Николай долго один ходил взад и вперед по комнате, обдумывая свою жизнь, что с ним редко случалось.
Княжна Марья произвела на него приятное впечатление под Смоленском. То, что он встретил ее тогда в таких особенных условиях, и то, что именно на нее одно время его мать указывала ему как на богатую партию, сделали то, что он обратил на нее особенное внимание. В Воронеже, во время его посещения, впечатление это было не только приятное, но сильное. Николай был поражен той особенной, нравственной красотой, которую он в этот раз заметил в ней. Однако он собирался уезжать, и ему в голову не приходило пожалеть о том, что уезжая из Воронежа, он лишается случая видеть княжну. Но нынешняя встреча с княжной Марьей в церкви (Николай чувствовал это) засела ему глубже в сердце, чем он это предвидел, и глубже, чем он желал для своего спокойствия. Это бледное, тонкое, печальное лицо, этот лучистый взгляд, эти тихие, грациозные движения и главное – эта глубокая и нежная печаль, выражавшаяся во всех чертах ее, тревожили его и требовали его участия. В мужчинах Ростов терпеть не мог видеть выражение высшей, духовной жизни (оттого он не любил князя Андрея), он презрительно называл это философией, мечтательностью; но в княжне Марье, именно в этой печали, выказывавшей всю глубину этого чуждого для Николая духовного мира, он чувствовал неотразимую привлекательность.
«Чудная должна быть девушка! Вот именно ангел! – говорил он сам с собою. – Отчего я не свободен, отчего я поторопился с Соней?» И невольно ему представилось сравнение между двумя: бедность в одной и богатство в другой тех духовных даров, которых не имел Николай и которые потому он так высоко ценил. Он попробовал себе представить, что бы было, если б он был свободен. Каким образом он сделал бы ей предложение и она стала бы его женою? Нет, он не мог себе представить этого. Ему делалось жутко, и никакие ясные образы не представлялись ему. С Соней он давно уже составил себе будущую картину, и все это было просто и ясно, именно потому, что все это было выдумано, и он знал все, что было в Соне; но с княжной Марьей нельзя было себе представить будущей жизни, потому что он не понимал ее, а только любил.
Мечтания о Соне имели в себе что то веселое, игрушечное. Но думать о княжне Марье всегда было трудно и немного страшно.
«Как она молилась! – вспомнил он. – Видно было, что вся душа ее была в молитве. Да, это та молитва, которая сдвигает горы, и я уверен, что молитва ее будет исполнена. Отчего я не молюсь о том, что мне нужно? – вспомнил он. – Что мне нужно? Свободы, развязки с Соней. Она правду говорила, – вспомнил он слова губернаторши, – кроме несчастья, ничего не будет из того, что я женюсь на ней. Путаница, горе maman… дела… путаница, страшная путаница! Да я и не люблю ее. Да, не так люблю, как надо. Боже мой! выведи меня из этого ужасного, безвыходного положения! – начал он вдруг молиться. – Да, молитва сдвинет гору, но надо верить и не так молиться, как мы детьми молились с Наташей о том, чтобы снег сделался сахаром, и выбегали на двор пробовать, делается ли из снегу сахар. Нет, но я не о пустяках молюсь теперь», – сказал он, ставя в угол трубку и, сложив руки, становясь перед образом. И, умиленный воспоминанием о княжне Марье, он начал молиться так, как он давно не молился. Слезы у него были на глазах и в горле, когда в дверь вошел Лаврушка с какими то бумагами.
– Дурак! что лезешь, когда тебя не спрашивают! – сказал Николай, быстро переменяя положение.
– От губернатора, – заспанным голосом сказал Лаврушка, – кульер приехал, письмо вам.
– Ну, хорошо, спасибо, ступай!
Николай взял два письма. Одно было от матери, другое от Сони. Он узнал их по почеркам и распечатал первое письмо Сони. Не успел он прочесть нескольких строк, как лицо его побледнело и глаза его испуганно и радостно раскрылись.
– Нет, это не может быть! – проговорил он вслух. Не в силах сидеть на месте, он с письмом в руках, читая его. стал ходить по комнате. Он пробежал письмо, потом прочел его раз, другой, и, подняв плечи и разведя руками, он остановился посреди комнаты с открытым ртом и остановившимися глазами. То, о чем он только что молился, с уверенностью, что бог исполнит его молитву, было исполнено; но Николай был удивлен этим так, как будто это было что то необыкновенное, и как будто он никогда не ожидал этого, и как будто именно то, что это так быстро совершилось, доказывало то, что это происходило не от бога, которого он просил, а от обыкновенной случайности.
Тот, казавшийся неразрешимым, узел, который связывал свободу Ростова, был разрешен этим неожиданным (как казалось Николаю), ничем не вызванным письмом Сони. Она писала, что последние несчастные обстоятельства, потеря почти всего имущества Ростовых в Москве, и не раз высказываемые желания графини о том, чтобы Николай женился на княжне Болконской, и его молчание и холодность за последнее время – все это вместе заставило ее решиться отречься от его обещаний и дать ему полную свободу.
«Мне слишком тяжело было думать, что я могу быть причиной горя или раздора в семействе, которое меня облагодетельствовало, – писала она, – и любовь моя имеет одною целью счастье тех, кого я люблю; и потому я умоляю вас, Nicolas, считать себя свободным и знать, что несмотря ни на что, никто сильнее не может вас любить, как ваша Соня».
Оба письма были из Троицы. Другое письмо было от графини. В письме этом описывались последние дни в Москве, выезд, пожар и погибель всего состояния. В письме этом, между прочим, графиня писала о том, что князь Андрей в числе раненых ехал вместе с ними. Положение его было очень опасно, но теперь доктор говорит, что есть больше надежды. Соня и Наташа, как сиделки, ухаживают за ним.
С этим письмом на другой день Николай поехал к княжне Марье. Ни Николай, ни княжна Марья ни слова не сказали о том, что могли означать слова: «Наташа ухаживает за ним»; но благодаря этому письму Николай вдруг сблизился с княжной в почти родственные отношения.
На другой день Ростов проводил княжну Марью в Ярославль и через несколько дней сам уехал в полк.


Письмо Сони к Николаю, бывшее осуществлением его молитвы, было написано из Троицы. Вот чем оно было вызвано. Мысль о женитьбе Николая на богатой невесте все больше и больше занимала старую графиню. Она знала, что Соня была главным препятствием для этого. И жизнь Сони последнее время, в особенности после письма Николая, описывавшего свою встречу в Богучарове с княжной Марьей, становилась тяжелее и тяжелее в доме графини. Графиня не пропускала ни одного случая для оскорбительного или жестокого намека Соне.
Но несколько дней перед выездом из Москвы, растроганная и взволнованная всем тем, что происходило, графиня, призвав к себе Соню, вместо упреков и требований, со слезами обратилась к ней с мольбой о том, чтобы она, пожертвовав собою, отплатила бы за все, что было для нее сделано, тем, чтобы разорвала свои связи с Николаем.
– Я не буду покойна до тех пор, пока ты мне не дашь этого обещания.
Соня разрыдалась истерически, отвечала сквозь рыдания, что она сделает все, что она на все готова, но не дала прямого обещания и в душе своей не могла решиться на то, чего от нее требовали. Надо было жертвовать собой для счастья семьи, которая вскормила и воспитала ее. Жертвовать собой для счастья других было привычкой Сони. Ее положение в доме было таково, что только на пути жертвованья она могла выказывать свои достоинства, и она привыкла и любила жертвовать собой. Но прежде во всех действиях самопожертвованья она с радостью сознавала, что она, жертвуя собой, этим самым возвышает себе цену в глазах себя и других и становится более достойною Nicolas, которого она любила больше всего в жизни; но теперь жертва ее должна была состоять в том, чтобы отказаться от того, что для нее составляло всю награду жертвы, весь смысл жизни. И в первый раз в жизни она почувствовала горечь к тем людям, которые облагодетельствовали ее для того, чтобы больнее замучить; почувствовала зависть к Наташе, никогда не испытывавшей ничего подобного, никогда не нуждавшейся в жертвах и заставлявшей других жертвовать себе и все таки всеми любимой. И в первый раз Соня почувствовала, как из ее тихой, чистой любви к Nicolas вдруг начинало вырастать страстное чувство, которое стояло выше и правил, и добродетели, и религии; и под влиянием этого чувства Соня невольно, выученная своею зависимою жизнью скрытности, в общих неопределенных словах ответив графине, избегала с ней разговоров и решилась ждать свидания с Николаем с тем, чтобы в этом свидании не освободить, но, напротив, навсегда связать себя с ним.
Хлопоты и ужас последних дней пребывания Ростовых в Москве заглушили в Соне тяготившие ее мрачные мысли. Она рада была находить спасение от них в практической деятельности. Но когда она узнала о присутствии в их доме князя Андрея, несмотря на всю искреннюю жалость, которую она испытала к нему и к Наташе, радостное и суеверное чувство того, что бог не хочет того, чтобы она была разлучена с Nicolas, охватило ее. Она знала, что Наташа любила одного князя Андрея и не переставала любить его. Она знала, что теперь, сведенные вместе в таких страшных условиях, они снова полюбят друг друга и что тогда Николаю вследствие родства, которое будет между ними, нельзя будет жениться на княжне Марье. Несмотря на весь ужас всего происходившего в последние дни и во время первых дней путешествия, это чувство, это сознание вмешательства провидения в ее личные дела радовало Соню.
В Троицкой лавре Ростовы сделали первую дневку в своем путешествии.
В гостинице лавры Ростовым были отведены три большие комнаты, из которых одну занимал князь Андрей. Раненому было в этот день гораздо лучше. Наташа сидела с ним. В соседней комнате сидели граф и графиня, почтительно беседуя с настоятелем, посетившим своих давнишних знакомых и вкладчиков. Соня сидела тут же, и ее мучило любопытство о том, о чем говорили князь Андрей с Наташей. Она из за двери слушала звуки их голосов. Дверь комнаты князя Андрея отворилась. Наташа с взволнованным лицом вышла оттуда и, не замечая приподнявшегося ей навстречу и взявшегося за широкий рукав правой руки монаха, подошла к Соне и взяла ее за руку.
– Наташа, что ты? Поди сюда, – сказала графиня.
Наташа подошла под благословенье, и настоятель посоветовал обратиться за помощью к богу и его угоднику.
Тотчас после ухода настоятеля Нашата взяла за руку свою подругу и пошла с ней в пустую комнату.
– Соня, да? он будет жив? – сказала она. – Соня, как я счастлива и как я несчастна! Соня, голубчик, – все по старому. Только бы он был жив. Он не может… потому что, потому… что… – И Наташа расплакалась.
– Так! Я знала это! Слава богу, – проговорила Соня. – Он будет жив!
Соня была взволнована не меньше своей подруги – и ее страхом и горем, и своими личными, никому не высказанными мыслями. Она, рыдая, целовала, утешала Наташу. «Только бы он был жив!» – думала она. Поплакав, поговорив и отерев слезы, обе подруги подошли к двери князя Андрея. Наташа, осторожно отворив двери, заглянула в комнату. Соня рядом с ней стояла у полуотворенной двери.
Князь Андрей лежал высоко на трех подушках. Бледное лицо его было покойно, глаза закрыты, и видно было, как он ровно дышал.
– Ах, Наташа! – вдруг почти вскрикнула Соня, хватаясь за руку своей кузины и отступая от двери.
– Что? что? – спросила Наташа.
– Это то, то, вот… – сказала Соня с бледным лицом и дрожащими губами.
Наташа тихо затворила дверь и отошла с Соней к окну, не понимая еще того, что ей говорили.
– Помнишь ты, – с испуганным и торжественным лицом говорила Соня, – помнишь, когда я за тебя в зеркало смотрела… В Отрадном, на святках… Помнишь, что я видела?..
– Да, да! – широко раскрывая глаза, сказала Наташа, смутно вспоминая, что тогда Соня сказала что то о князе Андрее, которого она видела лежащим.
– Помнишь? – продолжала Соня. – Я видела тогда и сказала всем, и тебе, и Дуняше. Я видела, что он лежит на постели, – говорила она, при каждой подробности делая жест рукою с поднятым пальцем, – и что он закрыл глаза, и что он покрыт именно розовым одеялом, и что он сложил руки, – говорила Соня, убеждаясь, по мере того как она описывала виденные ею сейчас подробности, что эти самые подробности она видела тогда. Тогда она ничего не видела, но рассказала, что видела то, что ей пришло в голову; но то, что она придумала тогда, представлялось ей столь же действительным, как и всякое другое воспоминание. То, что она тогда сказала, что он оглянулся на нее и улыбнулся и был покрыт чем то красным, она не только помнила, но твердо была убеждена, что еще тогда она сказала и видела, что он был покрыт розовым, именно розовым одеялом, и что глаза его были закрыты.
– Да, да, именно розовым, – сказала Наташа, которая тоже теперь, казалось, помнила, что было сказано розовым, и в этом самом видела главную необычайность и таинственность предсказания.
– Но что же это значит? – задумчиво сказала Наташа.
– Ах, я не знаю, как все это необычайно! – сказала Соня, хватаясь за голову.
Через несколько минут князь Андрей позвонил, и Наташа вошла к нему; а Соня, испытывая редко испытанное ею волнение и умиление, осталась у окна, обдумывая всю необычайность случившегося.
В этот день был случай отправить письма в армию, и графиня писала письмо сыну.
– Соня, – сказала графиня, поднимая голову от письма, когда племянница проходила мимо нее. – Соня, ты не напишешь Николеньке? – сказала графиня тихим, дрогнувшим голосом, и во взгляде ее усталых, смотревших через очки глаз Соня прочла все, что разумела графиня этими словами. В этом взгляде выражались и мольба, и страх отказа, и стыд за то, что надо было просить, и готовность на непримиримую ненависть в случае отказа.
Соня подошла к графине и, став на колени, поцеловала ее руку.
– Я напишу, maman, – сказала она.
Соня была размягчена, взволнована и умилена всем тем, что происходило в этот день, в особенности тем таинственным совершением гаданья, которое она сейчас видела. Теперь, когда она знала, что по случаю возобновления отношений Наташи с князем Андреем Николай не мог жениться на княжне Марье, она с радостью почувствовала возвращение того настроения самопожертвования, в котором она любила и привыкла жить. И со слезами на глазах и с радостью сознания совершения великодушного поступка она, несколько раз прерываясь от слез, которые отуманивали ее бархатные черные глаза, написала то трогательное письмо, получение которого так поразило Николая.


На гауптвахте, куда был отведен Пьер, офицер и солдаты, взявшие его, обращались с ним враждебно, но вместе с тем и уважительно. Еще чувствовалось в их отношении к нему и сомнение о том, кто он такой (не очень ли важный человек), и враждебность вследствие еще свежей их личной борьбы с ним.
Но когда, в утро другого дня, пришла смена, то Пьер почувствовал, что для нового караула – для офицеров и солдат – он уже не имел того смысла, который имел для тех, которые его взяли. И действительно, в этом большом, толстом человеке в мужицком кафтане караульные другого дня уже не видели того живого человека, который так отчаянно дрался с мародером и с конвойными солдатами и сказал торжественную фразу о спасении ребенка, а видели только семнадцатого из содержащихся зачем то, по приказанию высшего начальства, взятых русских. Ежели и было что нибудь особенное в Пьере, то только его неробкий, сосредоточенно задумчивый вид и французский язык, на котором он, удивительно для французов, хорошо изъяснялся. Несмотря на то, в тот же день Пьера соединили с другими взятыми подозрительными, так как отдельная комната, которую он занимал, понадобилась офицеру.
Все русские, содержавшиеся с Пьером, были люди самого низкого звания. И все они, узнав в Пьере барина, чуждались его, тем более что он говорил по французски. Пьер с грустью слышал над собою насмешки.
На другой день вечером Пьер узнал, что все эти содержащиеся (и, вероятно, он в том же числе) должны были быть судимы за поджигательство. На третий день Пьера водили с другими в какой то дом, где сидели французский генерал с белыми усами, два полковника и другие французы с шарфами на руках. Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающею человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какою целью? и т. п.
Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению. Как только он начинал говорить что нибудь такое, что не удовлетворяло цели обвинения, так принимали желобок, и вода могла течь куда ей угодно. Кроме того, Пьер испытал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы. Ему чувствовалось, что только из снисходительности или как бы из учтивости употреблялась эта уловка подставляемого желобка. Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы, что единственная цель этого собрания состояла в том, чтоб обвинить его. И поэтому, так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было и уловки вопросов и суда. Очевидно было, что все ответы должны были привести к виновности. На вопрос, что он делал, когда его взяли, Пьер отвечал с некоторою трагичностью, что он нес к родителям ребенка, qu'il avait sauve des flammes [которого он спас из пламени]. – Для чего он дрался с мародером? Пьер отвечал, что он защищал женщину, что защита оскорбляемой женщины есть обязанность каждого человека, что… Его остановили: это не шло к делу. Для чего он был на дворе загоревшегося дома, на котором его видели свидетели? Он отвечал, что шел посмотреть, что делалось в Москве. Его опять остановили: у него не спрашивали, куда он шел, а для чего он находился подле пожара? Кто он? повторили ему первый вопрос, на который он сказал, что не хочет отвечать. Опять он отвечал, что не может сказать этого.
– Запишите, это нехорошо. Очень нехорошо, – строго сказал ему генерал с белыми усами и красным, румяным лицом.
На четвертый день пожары начались на Зубовском валу.
Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческого дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары.
В каретном сарае одного дома у Крымского Брода Пьер пробыл еще четыре дня и во время этих дней из разговора французских солдат узнал, что все содержащиеся здесь ожидали с каждым днем решения маршала. Какого маршала, Пьер не мог узнать от солдат. Для солдата, очевидно, маршал представлялся высшим и несколько таинственным звеном власти.
Эти первые дни, до 8 го сентября, – дня, в который пленных повели на вторичный допрос, были самые тяжелые для Пьера.

Х
8 го сентября в сарай к пленным вошел очень важный офицер, судя по почтительности, с которой с ним обращались караульные. Офицер этот, вероятно, штабный, с списком в руках, сделал перекличку всем русским, назвав Пьера: celui qui n'avoue pas son nom [тот, который не говорит своего имени]. И, равнодушно и лениво оглядев всех пленных, он приказал караульному офицеру прилично одеть и прибрать их, прежде чем вести к маршалу. Через час прибыла рота солдат, и Пьера с другими тринадцатью повели на Девичье поле. День был ясный, солнечный после дождя, и воздух был необыкновенно чист. Дым не стлался низом, как в тот день, когда Пьера вывели из гауптвахты Зубовского вала; дым поднимался столбами в чистом воздухе. Огня пожаров нигде не было видно, но со всех сторон поднимались столбы дыма, и вся Москва, все, что только мог видеть Пьер, было одно пожарище. Со всех сторон виднелись пустыри с печами и трубами и изредка обгорелые стены каменных домов. Пьер приглядывался к пожарищам и не узнавал знакомых кварталов города. Кое где виднелись уцелевшие церкви. Кремль, неразрушенный, белел издалека с своими башнями и Иваном Великим. Вблизи весело блестел купол Ново Девичьего монастыря, и особенно звонко слышался оттуда благовест. Благовест этот напомнил Пьеру, что было воскресенье и праздник рождества богородицы. Но казалось, некому было праздновать этот праздник: везде было разоренье пожарища, и из русского народа встречались только изредка оборванные, испуганные люди, которые прятались при виде французов.
Очевидно, русское гнездо было разорено и уничтожено; но за уничтожением этого русского порядка жизни Пьер бессознательно чувствовал, что над этим разоренным гнездом установился свой, совсем другой, но твердый французский порядок. Он чувствовал это по виду тех, бодро и весело, правильными рядами шедших солдат, которые конвоировали его с другими преступниками; он чувствовал это по виду какого то важного французского чиновника в парной коляске, управляемой солдатом, проехавшего ему навстречу. Он это чувствовал по веселым звукам полковой музыки, доносившимся с левой стороны поля, и в особенности он чувствовал и понимал это по тому списку, который, перекликая пленных, прочел нынче утром приезжавший французский офицер. Пьер был взят одними солдатами, отведен в одно, в другое место с десятками других людей; казалось, они могли бы забыть про него, смешать его с другими. Но нет: ответы его, данные на допросе, вернулись к нему в форме наименования его: celui qui n'avoue pas son nom. И под этим названием, которое страшно было Пьеру, его теперь вели куда то, с несомненной уверенностью, написанною на их лицах, что все остальные пленные и он были те самые, которых нужно, и что их ведут туда, куда нужно. Пьер чувствовал себя ничтожной щепкой, попавшей в колеса неизвестной ему, но правильно действующей машины.
Пьера с другими преступниками привели на правую сторону Девичьего поля, недалеко от монастыря, к большому белому дому с огромным садом. Это был дом князя Щербатова, в котором Пьер часто прежде бывал у хозяина и в котором теперь, как он узнал из разговора солдат, стоял маршал, герцог Экмюльский.
Их подвели к крыльцу и по одному стали вводить в дом. Пьера ввели шестым. Через стеклянную галерею, сени, переднюю, знакомые Пьеру, его ввели в длинный низкий кабинет, у дверей которого стоял адъютант.
Даву сидел на конце комнаты над столом, с очками на носу. Пьер близко подошел к нему. Даву, не поднимая глаз, видимо справлялся с какой то бумагой, лежавшей перед ним. Не поднимая же глаз, он тихо спросил:
– Qui etes vous? [Кто вы такой?]
Пьер молчал оттого, что не в силах был выговорить слова. Даву для Пьера не был просто французский генерал; для Пьера Даву был известный своей жестокостью человек. Глядя на холодное лицо Даву, который, как строгий учитель, соглашался до времени иметь терпение и ждать ответа, Пьер чувствовал, что всякая секунда промедления могла стоить ему жизни; но он не знал, что сказать. Сказать то же, что он говорил на первом допросе, он не решался; открыть свое звание и положение было и опасно и стыдно. Пьер молчал. Но прежде чем Пьер успел на что нибудь решиться, Даву приподнял голову, приподнял очки на лоб, прищурил глаза и пристально посмотрел на Пьера.
– Я знаю этого человека, – мерным, холодным голосом, очевидно рассчитанным для того, чтобы испугать Пьера, сказал он. Холод, пробежавший прежде по спине Пьера, охватил его голову, как тисками.
– Mon general, vous ne pouvez pas me connaitre, je ne vous ai jamais vu… [Вы не могли меня знать, генерал, я никогда не видал вас.]
– C'est un espion russe, [Это русский шпион,] – перебил его Даву, обращаясь к другому генералу, бывшему в комнате и которого не заметил Пьер. И Даву отвернулся. С неожиданным раскатом в голосе Пьер вдруг быстро заговорил.
– Non, Monseigneur, – сказал он, неожиданно вспомнив, что Даву был герцог. – Non, Monseigneur, vous n'avez pas pu me connaitre. Je suis un officier militionnaire et je n'ai pas quitte Moscou. [Нет, ваше высочество… Нет, ваше высочество, вы не могли меня знать. Я офицер милиции, и я не выезжал из Москвы.]
– Votre nom? [Ваше имя?] – повторил Даву.
– Besouhof. [Безухов.]
– Qu'est ce qui me prouvera que vous ne mentez pas? [Кто мне докажет, что вы не лжете?]
– Monseigneur! [Ваше высочество!] – вскрикнул Пьер не обиженным, но умоляющим голосом.
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья.
В первом взгляде для Даву, приподнявшего только голову от своего списка, где людские дела и жизнь назывались нумерами, Пьер был только обстоятельство; и, не взяв на совесть дурного поступка, Даву застрелил бы его; но теперь уже он видел в нем человека. Он задумался на мгновение.
– Comment me prouverez vous la verite de ce que vous me dites? [Чем вы докажете мне справедливость ваших слов?] – сказал Даву холодно.
Пьер вспомнил Рамбаля и назвал его полк, и фамилию, и улицу, на которой был дом.
– Vous n'etes pas ce que vous dites, [Вы не то, что вы говорите.] – опять сказал Даву.
Пьер дрожащим, прерывающимся голосом стал приводить доказательства справедливости своего показания.
Но в это время вошел адъютант и что то доложил Даву.
Даву вдруг просиял при известии, сообщенном адъютантом, и стал застегиваться. Он, видимо, совсем забыл о Пьере.
Когда адъютант напомнил ему о пленном, он, нахмурившись, кивнул в сторону Пьера и сказал, чтобы его вели. Но куда должны были его вести – Пьер не знал: назад в балаган или на приготовленное место казни, которое, проходя по Девичьему полю, ему показывали товарищи.
Он обернул голову и видел, что адъютант переспрашивал что то.
– Oui, sans doute! [Да, разумеется!] – сказал Даву, но что «да», Пьер не знал.
Пьер не помнил, как, долго ли он шел и куда. Он, в состоянии совершенного бессмыслия и отупления, ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились, и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его – Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто.
Это был порядок, склад обстоятельств.
Порядок какой то убивал его – Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его.


От дома князя Щербатова пленных повели прямо вниз по Девичьему полю, левее Девичьего монастыря и подвели к огороду, на котором стоял столб. За столбом была вырыта большая яма с свежевыкопанной землей, и около ямы и столба полукругом стояла большая толпа народа. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя: немцев, итальянцев и французов в разнородных мундирах. Справа и слева столба стояли фронты французских войск в синих мундирах с красными эполетами, в штиблетах и киверах.
Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него – желание, чтобы поскорее сделалось что то страшное, что должно было быть сделано. Пьер оглядывался на своих товарищей и рассматривал их.
Два человека с края были бритые острожные. Один высокий, худой; другой черный, мохнатый, мускулистый, с приплюснутым носом. Третий был дворовый, лет сорока пяти, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом. Четвертый был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. Пятый был фабричный, желтый, худой малый, лет восемнадцати, в халате.
Пьер слышал, что французы совещались, как стрелять – по одному или по два? «По два», – холодно спокойно отвечал старший офицер. Сделалось передвижение в рядах солдат, и заметно было, что все торопились, – и торопились не так, как торопятся, чтобы сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело.
Чиновник француз в шарфе подошел к правой стороне шеренги преступников в прочел по русски и по французски приговор.
Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты, торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.
Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.
Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух, и вместе с этими звуками он увидал дым, чью то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.
На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто жо это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» – на секунду блеснуло в душе Пьера.
– Tirailleurs du 86 me, en avant! [Стрелки 86 го, вперед!] – прокричал кто то. Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, – одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.
Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда. Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба, сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. Двадцать четыре человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам, в то время как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат с мертво бледным лицом, в кивере, свалившемся назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело. Старый солдат, унтер офицер, выбежал из рядов и, схватив за плечо молодого солдата, втащил его в роту. Толпа русских и французов стала расходиться. Все шли молча, с опущенными головами.
– Ca leur apprendra a incendier, [Это их научит поджигать.] – сказал кто то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.


После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой, разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер офицер с двумя солдатами вошел в церковь и объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили, Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, – сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти.
Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.
Несмотря на то волнение, в котором она находилась, несмотря на одно желание поскорее увидать брата и на досаду за то, что в эту минуту, когда ей одного хочется – увидать его, – ее занимают и притворно хвалят ее племянника, княжна замечала все, что делалось вокруг нее, и чувствовала необходимость на время подчиниться этому новому порядку, в который она вступала. Она знала, что все это необходимо, и ей было это трудно, но она не досадовала на них.
– Это моя племянница, – сказал граф, представляя Соню, – вы не знаете ее, княжна?
Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.
Княжна Марья подняла лицо, отерла глаза и обратилась к Наташе. Она чувствовала, что от нее она все поймет и узнает.
– Что… – начала она вопрос, но вдруг остановилась. Она почувствовала, что словами нельзя ни спросить, ни ответить. Лицо и глаза Наташи должны были сказать все яснее и глубже.
Наташа смотрела на нее, но, казалось, была в страхе и сомнении – сказать или не сказать все то, что она знала; она как будто почувствовала, что перед этими лучистыми глазами, проникавшими в самую глубь ее сердца, нельзя не сказать всю, всю истину, какою она ее видела. Губа Наташи вдруг дрогнула, уродливые морщины образовались вокруг ее рта, и она, зарыдав, закрыла лицо руками.
Княжна Марья поняла все.
Но она все таки надеялась и спросила словами, в которые она не верила:
– Но как его рана? Вообще в каком он положении?
– Вы, вы… увидите, – только могла сказать Наташа.
Они посидели несколько времени внизу подле его комнаты, с тем чтобы перестать плакать и войти к нему с спокойными лицами.
– Как шла вся болезнь? Давно ли ему стало хуже? Когда это случилось? – спрашивала княжна Марья.
Наташа рассказывала, что первое время была опасность от горячечного состояния и от страданий, но в Троице это прошло, и доктор боялся одного – антонова огня. Но и эта опасность миновалась. Когда приехали в Ярославль, рана стала гноиться (Наташа знала все, что касалось нагноения и т. п.), и доктор говорил, что нагноение может пойти правильно. Сделалась лихорадка. Доктор говорил, что лихорадка эта не так опасна.
– Но два дня тому назад, – начала Наташа, – вдруг это сделалось… – Она удержала рыданья. – Я не знаю отчего, но вы увидите, какой он стал.
– Ослабел? похудел?.. – спрашивала княжна.
– Нет, не то, но хуже. Вы увидите. Ах, Мари, Мари, он слишком хорош, он не может, не может жить… потому что…


Когда Наташа привычным движением отворила его дверь, пропуская вперед себя княжну, княжна Марья чувствовала уже в горле своем готовые рыданья. Сколько она ни готовилась, ни старалась успокоиться, она знала, что не в силах будет без слез увидать его.
Княжна Марья понимала то, что разумела Наташа словами: сним случилось это два дня тому назад. Она понимала, что это означало то, что он вдруг смягчился, и что смягчение, умиление эти были признаками смерти. Она, подходя к двери, уже видела в воображении своем то лицо Андрюши, которое она знала с детства, нежное, кроткое, умиленное, которое так редко бывало у него и потому так сильно всегда на нее действовало. Она знала, что он скажет ей тихие, нежные слова, как те, которые сказал ей отец перед смертью, и что она не вынесет этого и разрыдается над ним. Но, рано ли, поздно ли, это должно было быть, и она вошла в комнату. Рыдания все ближе и ближе подступали ей к горлу, в то время как она своими близорукими глазами яснее и яснее различала его форму и отыскивала его черты, и вот она увидала его лицо и встретилась с ним взглядом.
Он лежал на диване, обложенный подушками, в меховом беличьем халате. Он был худ и бледен. Одна худая, прозрачно белая рука его держала платок, другою он, тихими движениями пальцев, трогал тонкие отросшие усы. Глаза его смотрели на входивших.
Увидав его лицо и встретившись с ним взглядом, княжна Марья вдруг умерила быстроту своего шага и почувствовала, что слезы вдруг пересохли и рыдания остановились. Уловив выражение его лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватой.
«Да в чем же я виновата?» – спросила она себя. «В том, что живешь и думаешь о живом, а я!..» – отвечал его холодный, строгий взгляд.
В глубоком, не из себя, но в себя смотревшем взгляде была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу.
Он поцеловался с сестрой рука в руку, по их привычке.
– Здравствуй, Мари, как это ты добралась? – сказал он голосом таким же ровным и чуждым, каким был его взгляд. Ежели бы он завизжал отчаянным криком, то этот крик менее бы ужаснул княжну Марью, чем звук этого голоса.
– И Николушку привезла? – сказал он также ровно и медленно и с очевидным усилием воспоминанья.
– Как твое здоровье теперь? – говорила княжна Марья, сама удивляясь тому, что она говорила.
– Это, мой друг, у доктора спрашивать надо, – сказал он, и, видимо сделав еще усилие, чтобы быть ласковым, он сказал одним ртом (видно было, что он вовсе не думал того, что говорил): – Merci, chere amie, d'etre venue. [Спасибо, милый друг, что приехала.]
Княжна Марья пожала его руку. Он чуть заметно поморщился от пожатия ее руки. Он молчал, и она не знала, что говорить. Она поняла то, что случилось с ним за два дня. В словах, в тоне его, в особенности во взгляде этом – холодном, почти враждебном взгляде – чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом понимал теперь все живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не понимал живого не потому, чтобы он был лишен силы понимания, но потому, что он понимал что то другое, такое, чего не понимали и не могли понять живые и что поглощало его всего.
– Да, вот как странно судьба свела нас! – сказал он, прерывая молчание и указывая на Наташу. – Она все ходит за мной.
Княжна Марья слушала и не понимала того, что он говорил. Он, чуткий, нежный князь Андрей, как мог он говорить это при той, которую он любил и которая его любила! Ежели бы он думал жить, то не таким холодно оскорбительным тоном он сказал бы это. Ежели бы он не знал, что умрет, то как же ему не жалко было ее, как он мог при ней говорить это! Одно объяснение только могло быть этому, это то, что ему было все равно, и все равно оттого, что что то другое, важнейшее, было открыто ему.
Разговор был холодный, несвязный и прерывался беспрестанно.
– Мари проехала через Рязань, – сказала Наташа. Князь Андрей не заметил, что она называла его сестру Мари. А Наташа, при нем назвав ее так, в первый раз сама это заметила.
– Ну что же? – сказал он.
– Ей рассказывали, что Москва вся сгорела, совершенно, что будто бы…
Наташа остановилась: нельзя было говорить. Он, очевидно, делал усилия, чтобы слушать, и все таки не мог.
– Да, сгорела, говорят, – сказал он. – Это очень жалко, – и он стал смотреть вперед, пальцами рассеянно расправляя усы.
– А ты встретилась с графом Николаем, Мари? – сказал вдруг князь Андрей, видимо желая сделать им приятное. – Он писал сюда, что ты ему очень полюбилась, – продолжал он просто, спокойно, видимо не в силах понимать всего того сложного значения, которое имели его слова для живых людей. – Ежели бы ты его полюбила тоже, то было бы очень хорошо… чтобы вы женились, – прибавил он несколько скорее, как бы обрадованный словами, которые он долго искал и нашел наконец. Княжна Марья слышала его слова, но они не имели для нее никакого другого значения, кроме того, что они доказывали то, как страшно далек он был теперь от всего живого.
– Что обо мне говорить! – сказала она спокойно и взглянула на Наташу. Наташа, чувствуя на себе ее взгляд, не смотрела на нее. Опять все молчали.
– Andre, ты хоч… – вдруг сказала княжна Марья содрогнувшимся голосом, – ты хочешь видеть Николушку? Он все время вспоминал о тебе.
Князь Андрей чуть заметно улыбнулся в первый раз, но княжна Марья, так знавшая его лицо, с ужасом поняла, что это была улыбка не радости, не нежности к сыну, но тихой, кроткой насмешки над тем, что княжна Марья употребляла, по ее мнению, последнее средство для приведения его в чувства.
– Да, я очень рад Николушке. Он здоров?

Когда привели к князю Андрею Николушку, испуганно смотревшего на отца, но не плакавшего, потому что никто не плакал, князь Андрей поцеловал его и, очевидно, не знал, что говорить с ним.
Когда Николушку уводили, княжна Марья подошла еще раз к брату, поцеловала его и, не в силах удерживаться более, заплакала.
Он пристально посмотрел на нее.
– Ты об Николушке? – сказал он.
Княжна Марья, плача, утвердительно нагнула голову.
– Мари, ты знаешь Еван… – но он вдруг замолчал.
– Что ты говоришь?
– Ничего. Не надо плакать здесь, – сказал он, тем же холодным взглядом глядя на нее.

Когда княжна Марья заплакала, он понял, что она плакала о том, что Николушка останется без отца. С большим усилием над собой он постарался вернуться назад в жизнь и перенесся на их точку зрения.
«Да, им это должно казаться жалко! – подумал он. – А как это просто!»
«Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но отец ваш питает их», – сказал он сам себе и хотел то же сказать княжне. «Но нет, они поймут это по своему, они не поймут! Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все наши, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они – не нужны. Мы не можем понимать друг друга». – И он замолчал.

Маленькому сыну князя Андрея было семь лет. Он едва умел читать, он ничего не знал. Он многое пережил после этого дня, приобретая знания, наблюдательность, опытность; но ежели бы он владел тогда всеми этими после приобретенными способностями, он не мог бы лучше, глубже понять все значение той сцены, которую он видел между отцом, княжной Марьей и Наташей, чем он ее понял теперь. Он все понял и, не плача, вышел из комнаты, молча подошел к Наташе, вышедшей за ним, застенчиво взглянул на нее задумчивыми прекрасными глазами; приподнятая румяная верхняя губа его дрогнула, он прислонился к ней головой и заплакал.
С этого дня он избегал Десаля, избегал ласкавшую его графиню и либо сидел один, либо робко подходил к княжне Марье и к Наташе, которую он, казалось, полюбил еще больше своей тетки, и тихо и застенчиво ласкался к ним.
Княжна Марья, выйдя от князя Андрея, поняла вполне все то, что сказало ей лицо Наташи. Она не говорила больше с Наташей о надежде на спасение его жизни. Она чередовалась с нею у его дивана и не плакала больше, но беспрестанно молилась, обращаясь душою к тому вечному, непостижимому, которого присутствие так ощутительно было теперь над умиравшим человеком.


Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной легкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое.
Прежде он боялся конца. Он два раза испытал это страшное мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.
Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним и он смотрел на жнивье, на кусты, на небо и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшего его гнета жизни, распустился этот цветок любви, вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней.
Чем больше он, в те часы страдальческого уединения и полубреда, которые он провел после своей раны, вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Всё, всех любить, всегда жертвовать собой для любви, значило никого не любить, значило не жить этою земною жизнию. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни и тем совершеннее уничтожал ту страшную преграду, которая без любви стоит между жизнью и смертью. Когда он, это первое время, вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: ну что ж, тем лучше.
Но после той ночи в Мытищах, когда в полубреду перед ним явилась та, которую он желал, и когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими, радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к жизни. И радостные и тревожные мысли стали приходить ему. Вспоминая ту минуту на перевязочном пункте, когда он увидал Курагина, он теперь не мог возвратиться к тому чувству: его мучил вопрос о том, жив ли он? И он не смел спросить этого.

Болезнь его шла своим физическим порядком, но то, что Наташа называла: это сделалось с ним, случилось с ним два дня перед приездом княжны Марьи. Это была та последняя нравственная борьба между жизнью и смертью, в которой смерть одержала победу. Это было неожиданное сознание того, что он еще дорожил жизнью, представлявшейся ему в любви к Наташе, и последний, покоренный припадок ужаса перед неведомым.
Это было вечером. Он был, как обыкновенно после обеда, в легком лихорадочном состоянии, и мысли его были чрезвычайно ясны. Соня сидела у стола. Он задремал. Вдруг ощущение счастья охватило его.
«А, это она вошла!» – подумал он.
Действительно, на месте Сони сидела только что неслышными шагами вошедшая Наташа.
С тех пор как она стала ходить за ним, он всегда испытывал это физическое ощущение ее близости. Она сидела на кресле, боком к нему, заслоняя собой от него свет свечи, и вязала чулок. (Она выучилась вязать чулки с тех пор, как раз князь Андрей сказал ей, что никто так не умеет ходить за больными, как старые няни, которые вяжут чулки, и что в вязании чулка есть что то успокоительное.) Тонкие пальцы ее быстро перебирали изредка сталкивающиеся спицы, и задумчивый профиль ее опущенного лица был ясно виден ему. Она сделала движенье – клубок скатился с ее колен. Она вздрогнула, оглянулась на него и, заслоняя свечу рукой, осторожным, гибким и точным движением изогнулась, подняла клубок и села в прежнее положение.
Он смотрел на нее, не шевелясь, и видел, что ей нужно было после своего движения вздохнуть во всю грудь, но она не решалась этого сделать и осторожно переводила дыханье.
В Троицкой лавре они говорили о прошедшем, и он сказал ей, что, ежели бы он был жив, он бы благодарил вечно бога за свою рану, которая свела его опять с нею; но с тех пор они никогда не говорили о будущем.
«Могло или не могло это быть? – думал он теперь, глядя на нее и прислушиваясь к легкому стальному звуку спиц. – Неужели только затем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне умереть?.. Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю ее больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я люблю ее?» – сказал он, и он вдруг невольно застонал, по привычке, которую он приобрел во время своих страданий.
Услыхав этот звук, Наташа положила чулок, перегнулась ближе к нему и вдруг, заметив его светящиеся глаза, подошла к нему легким шагом и нагнулась.
– Вы не спите?
– Нет, я давно смотрю на вас; я почувствовал, когда вы вошли. Никто, как вы, но дает мне той мягкой тишины… того света. Мне так и хочется плакать от радости.
Наташа ближе придвинулась к нему. Лицо ее сияло восторженною радостью.
– Наташа, я слишком люблю вас. Больше всего на свете.
– А я? – Она отвернулась на мгновение. – Отчего же слишком? – сказала она.
– Отчего слишком?.. Ну, как вы думаете, как вы чувствуете по душе, по всей душе, буду я жив? Как вам кажется?
– Я уверена, я уверена! – почти вскрикнула Наташа, страстным движением взяв его за обе руки.
Он помолчал.
– Как бы хорошо! – И, взяв ее руку, он поцеловал ее.
Наташа была счастлива и взволнована; и тотчас же она вспомнила, что этого нельзя, что ему нужно спокойствие.
– Однако вы не спали, – сказала она, подавляя свою радость. – Постарайтесь заснуть… пожалуйста.
Он выпустил, пожав ее, ее руку, она перешла к свече и опять села в прежнее положение. Два раза она оглянулась на него, глаза его светились ей навстречу. Она задала себе урок на чулке и сказала себе, что до тех пор она не оглянется, пока не кончит его.
Действительно, скоро после этого он закрыл глаза и заснул. Он спал недолго и вдруг в холодном поту тревожно проснулся.
Засыпая, он думал все о том же, о чем он думал все ото время, – о жизни и смерти. И больше о смерти. Он чувствовал себя ближе к ней.
«Любовь? Что такое любовь? – думал он. – Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть бог, и умереть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику». Мысли эти показались ему утешительны. Но это были только мысли. Чего то недоставало в них, что то было односторонне личное, умственное – не было очевидности. И было то же беспокойство и неясность. Он заснул.
Он видел во сне, что он лежит в той же комнате, в которой он лежал в действительности, но что он не ранен, а здоров. Много разных лиц, ничтожных, равнодушных, являются перед князем Андреем. Он говорит с ними, спорит о чем то ненужном. Они сбираются ехать куда то. Князь Андрей смутно припоминает, что все это ничтожно и что у него есть другие, важнейшие заботы, но продолжает говорить, удивляя их, какие то пустые, остроумные слова. Понемногу, незаметно все эти лица начинают исчезать, и все заменяется одним вопросом о затворенной двери. Он встает и идет к двери, чтобы задвинуть задвижку и запереть ее. Оттого, что он успеет или не успеет запереть ее, зависит все. Он идет, спешит, ноги его не двигаются, и он знает, что не успеет запереть дверь, но все таки болезненно напрягает все свои силы. И мучительный страх охватывает его. И этот страх есть страх смерти: за дверью стоит оно. Но в то же время как он бессильно неловко подползает к двери, это что то ужасное, с другой стороны уже, надавливая, ломится в нее. Что то не человеческое – смерть – ломится в дверь, и надо удержать ее. Он ухватывается за дверь, напрягает последние усилия – запереть уже нельзя – хоть удержать ее; но силы его слабы, неловки, и, надавливаемая ужасным, дверь отворяется и опять затворяется.
Еще раз оно надавило оттуда. Последние, сверхъестественные усилия тщетны, и обе половинки отворились беззвучно. Оно вошло, и оно есть смерть. И князь Андрей умер.
Но в то же мгновение, как он умер, князь Андрей вспомнил, что он спит, и в то же мгновение, как он умер, он, сделав над собою усилие, проснулся.
«Да, это была смерть. Я умер – я проснулся. Да, смерть – пробуждение!» – вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его.
Когда он, очнувшись в холодном поту, зашевелился на диване, Наташа подошла к нему и спросила, что с ним. Он не ответил ей и, не понимая ее, посмотрел на нее странным взглядом.
Это то было то, что случилось с ним за два дня до приезда княжны Марьи. С этого же дня, как говорил доктор, изнурительная лихорадка приняла дурной характер, но Наташа не интересовалась тем, что говорил доктор: она видела эти страшные, более для нее несомненные, нравственные признаки.
С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от сна – пробуждение от жизни. И относительно продолжительности жизни оно не казалось ему более медленно, чем пробуждение от сна относительно продолжительности сновидения.

Ничего не было страшного и резкого в этом, относительно медленном, пробуждении.
Последние дни и часы его прошли обыкновенно и просто. И княжна Марья и Наташа, не отходившие от него, чувствовали это. Они не плакали, не содрогались и последнее время, сами чувствуя это, ходили уже не за ним (его уже не было, он ушел от них), а за самым близким воспоминанием о нем – за его телом. Чувства обеих были так сильны, что на них не действовала внешняя, страшная сторона смерти, и они не находили нужным растравлять свое горе. Они не плакали ни при нем, ни без него, но и никогда не говорили про него между собой. Они чувствовали, что не могли выразить словами того, что они понимали.
Они обе видели, как он глубже и глубже, медленно и спокойно, опускался от них куда то туда, и обе знали, что это так должно быть и что это хорошо.
Его исповедовали, причастили; все приходили к нему прощаться. Когда ему привели сына, он приложил к нему свои губы и отвернулся, не потому, чтобы ему было тяжело или жалко (княжна Марья и Наташа понимали это), но только потому, что он полагал, что это все, что от него требовали; но когда ему сказали, чтобы он благословил его, он исполнил требуемое и оглянулся, как будто спрашивая, не нужно ли еще что нибудь сделать.
Когда происходили последние содрогания тела, оставляемого духом, княжна Марья и Наташа были тут.
– Кончилось?! – сказала княжна Марья, после того как тело его уже несколько минут неподвижно, холодея, лежало перед ними. Наташа подошла, взглянула в мертвые глаза и поспешила закрыть их. Она закрыла их и не поцеловала их, а приложилась к тому, что было ближайшим воспоминанием о нем.
«Куда он ушел? Где он теперь?..»

Когда одетое, обмытое тело лежало в гробу на столе, все подходили к нему прощаться, и все плакали.
Николушка плакал от страдальческого недоумения, разрывавшего его сердце. Графиня и Соня плакали от жалости к Наташе и о том, что его нет больше. Старый граф плакал о том, что скоро, он чувствовал, и ему предстояло сделать тот же страшный шаг.
Наташа и княжна Марья плакали тоже теперь, но они плакали не от своего личного горя; они плакали от благоговейного умиления, охватившего их души перед сознанием простого и торжественного таинства смерти, совершившегося перед ними.



Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, из которых каждое отдельно может представляться причиною, хватается за первое, самое понятное сближение и говорит: вот причина. В исторических событиях (где предметом наблюдения суть действия людей) самым первобытным сближением представляется воля богов, потом воля тех людей, которые стоят на самом видном историческом месте, – исторических героев. Но стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, то есть в деятельность всей массы людей, участвовавших в событии, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руководима. Казалось бы, все равно понимать значение исторического события так или иначе. Но между человеком, который говорит, что народы Запада пошли на Восток, потому что Наполеон захотел этого, и человеком, который говорит, что это совершилось, потому что должно было совершиться, существует то же различие, которое существовало между людьми, утверждавшими, что земля стоит твердо и планеты движутся вокруг нее, и теми, которые говорили, что они не знают, на чем держится земля, но знают, что есть законы, управляющие движением и ее, и других планет. Причин исторического события – нет и не может быть, кроме единственной причины всех причин. Но есть законы, управляющие событиями, отчасти неизвестные, отчасти нащупываемые нами. Открытие этих законов возможно только тогда, когда мы вполне отрешимся от отыскиванья причин в воле одного человека, точно так же, как открытие законов движения планет стало возможно только тогда, когда люди отрешились от представления утвержденности земли.

После Бородинского сражения, занятия неприятелем Москвы и сожжения ее, важнейшим эпизодом войны 1812 года историки признают движение русской армии с Рязанской на Калужскую дорогу и к Тарутинскому лагерю – так называемый фланговый марш за Красной Пахрой. Историки приписывают славу этого гениального подвига различным лицам и спорят о том, кому, собственно, она принадлежит. Даже иностранные, даже французские историки признают гениальность русских полководцев, говоря об этом фланговом марше. Но почему военные писатели, а за ними и все, полагают, что этот фланговый марш есть весьма глубокомысленное изобретение какого нибудь одного лица, спасшее Россию и погубившее Наполеона, – весьма трудно понять. Во первых, трудно понять, в чем состоит глубокомыслие и гениальность этого движения; ибо для того, чтобы догадаться, что самое лучшее положение армии (когда ее не атакуют) находиться там, где больше продовольствия, – не нужно большого умственного напряжения. И каждый, даже глупый тринадцатилетний мальчик, без труда мог догадаться, что в 1812 году самое выгодное положение армии, после отступления от Москвы, было на Калужской дороге. Итак, нельзя понять, во первых, какими умозаключениями доходят историки до того, чтобы видеть что то глубокомысленное в этом маневре. Во вторых, еще труднее понять, в чем именно историки видят спасительность этого маневра для русских и пагубность его для французов; ибо фланговый марш этот, при других, предшествующих, сопутствовавших и последовавших обстоятельствах, мог быть пагубным для русского и спасительным для французского войска. Если с того времени, как совершилось это движение, положение русского войска стало улучшаться, то из этого никак не следует, чтобы это движение было тому причиною.