Луций Лициний Красс

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Луций Лициний Красс
лат. Lucius Licinius Crassus
дуумвир для выведения колоний
118 год до н. э.
квестор Римской республики
не позже 109 года до н. э.
народный трибун Римской республики
107 год до н. э.
курульный эдил Римской республики
около 105 - 103 годов до н. э.
претор Римской республики
около 98 года до н. э.
консул Римской республики
95 год до н. э.
проконсул Галлии
94 год до н. э.
цензор Римской республики
92 год до н. э.
децемвир для распределения земли
91 год до н. э.
авгур
? - 91 год до н. э.
 
Рождение: 140 до н. э.(-140)
Смерть: 91 до н. э.(-091)
Рим
Род: Лицинии
Отец: Луций Лициний Красс
Супруга: Муция
Дети: Лициния Прима, Лициния Секунда, Луций Лициний Красс Сципион (усыновлённый внук)

Луций Лициний Красс (лат. Lucius Licinius Crassus, 140 год до н. э. — 19 сентября 91 года до н. э.) — древнеримский оратор и политический деятель, консул 95 года до н. э., цензор 92 года до н. э. Славу своим ораторским искусством стяжал в 119 г. до н. э., участвуя в ряде резонансных политических и уголовных процессов. Вначале выступал на стороне «народной партии», но не позже 106 года до н. э. перешёл на сторону сената[⇨]. Прошёл все ступени политической карьеры — от квестуры около 110 года до н. э. до цензуры 92 года до н. э., причём большую часть магистратур занимал совместно со своим другом Квинтом Муцием Сцеволой Понтификом[⇨]. Участвовал в принятии законов против италиков, выдававших себя за римских граждан, и против латинских учителей красноречия. В последний год жизни поддержал реформатора Марка Ливия Друза; некоторые историки предполагают, что Красс является автором законопроектов преобразований[⇨].

По мнению Цицерона, труды которого стали главным источником по данной теме, Луций Лициний был лучшим оратором своей эпохи. С красноречием в азиатском стиле он сочетал глубокие познания в юриспруденции. Одним из учеников Красса был Публий Сульпиций[⇨].





Источники

До нашего времени не сохранились какие-либо античные тексты, посвящённые преимущественно Луцию Лицинию Крассу. Несколько его выдающихся современников (Марк Эмилий Скавр, Публий Рутилий Руф, Квинт Лутаций Катул, Луций Корнелий Сулла) оставили после себя воспоминания, но они были полностью утрачены[1].

Поскольку Красс оценивался в античной литературе в первую очередь как оратор и только во вторую как политик, информация о нём сохранилась главным образом в составе риторических произведений. Тексты речей самого Луция Лициния утрачены; самыми ранними источниками, содержащими информацию о Крассе, стали сочинения Марка Туллия Цицерона. Этому оратору в год смерти Луция Лициния было пятнадцать лет, и он присутствовал при некоторых поздних выступлениях Красса, включая самое последнее. Цицерон упоминает Красса в ряде своих речей, а в трактатах «Брут» и «Об ораторе» Луций Лициний стал одной из центральных фигур[2].

Кроме того, информация об отдельных эпизодах биографии Красса содержится в сочинениях Аскония Педиана, Плиния Старшего, Светония, Валерия Максима.

В историографии единственная на данный момент обзорная работа о Луции Лицинии — статья немецкого антиковеда Н. Хепке в энциклопедии «Паули-Виссова»[3]. Кроме того, Красс фигурирует в более общих работах, посвящённых Сулле[4], «тёмному десятилетию» (90-м годам до н. э.)[5][6][7]. Как выдающийся оратор он находится в центре внимания авторов книг по истории римской литературы[8][9] и биографов Цицерона[10].

Биография

Происхождение

Луций Лициний принадлежал к одному из знатнейших плебейских родов Рима. Лицинии были в составе самой первой коллегии народных трибунов и достигли консульства уже в 364 году до н. э. Правда, в промежутке между 361 и 236 годами до н. э. они ни разу не упоминаются в Капитолийских фастах. Начало следующего периода в истории рода связано с жившим предположительно во время Первой Пунической войны Публием Лицинием, старший из сыновей которого получил прозвище Crassus, ставшее когноменом для его потомков[11].

Фасты называют преномены отца и деда Луция Лициния Красса — Луций и Гай соответственно[12]. О Луции-старшем ничего не известно[13], а Гай — это предположительно консул 168 года до н. э. и племянник первого Красса-консула, Публия Лициния Красса Дива, коллеги Сципиона Африканского в 205 году до н. э. Согласно этой генеалогии современник Луция Лициния Публий Лициний Красс (консул 97 года до н. э.) приходился ему троюродным братом[14].

Ранние годы

Согласно Цицерону, Луций Лициний родился в консульство Гая Лелия и Квинта Сервилия Цепиона и тремя годами позже, чем Марк Антоний Оратор, то есть в 140 году до н. э.[15][16] Известно, что его учителем был Луций Целий Антипатр — первый ритор среди римских историков и друг Гая Лелия Мудрого[17], в дальнейшем ставший другом и взрослому Крассу[18].

В юношеские годы Луций Лициний активно развивал своё красноречие, занимаясь для этого как переводами с греческого, так и пересказом латинских текстов — в первую очередь стихов Квинта Энния и речей Гая Семпрония Гракха[19]. При этом антиковед Н. Хепке считает, что выступления Гракха Красс скорее всего не слышал, хотя ему было во время трибуната Гая Семпрония 17-19 лет и он уже должен был в эти годы посещать Форум[16]). Кроме того, Луций Лициний активно изучал гражданское право. Во многом интерес Красса к этой отрасли знания был связан с его дружбой с Квинтом Муцием Сцеволой Понтификом[16].

В 119 году до н. э. Красс выступил с обвинением против консуляра Гая Папирия Карбона, «человека знатного и красноречивого»[20]. Суть обвинения неизвестна, но Луций Лициний в своей речи припомнил Карбону его попытку в 131 году до н. э. узаконить переизбрание народных трибунов на несколько лет подряд и слухи о причастности Карбона к гибели Сципиона Эмилиана. Кроме того, Красс обличил Карбона как ренегата, поскольку Гай Папирий сначала принадлежал к гракханской «партии», а потом поддержал Луция Опимия[21]. В результате Карбон был вынужден покончить с собой, а Луций Лициний «снискал своему дарованию не только признание, но и восхищение»[22]. Правда, позже Красс сожалел, что выступил с этим обвинением: всю оставшуюся жизнь он чувствовал себя окружённым врагами, которые внимательно следили за ним и ждали малейшей ошибки, чтобы нанести ответный удар[23]. Одним из этих врагов был сын Карбона — Гай Папирий Карбон Арвина[24].

Судя по этому эпизоду биографии, Луций Лициний в молодости был на стороне «народной партии». К тому времени он был женат на дочери Квинта Муция Сцеволы Авгура, которая приходилась троюродной сестрой его другу Сцеволе Понтифику, внучкой Гаю Лелию Мудрому и племянницей жене Гая Фанния; таким образом, Красс стал частью той группы римских нобилей, которая ещё десятью годами ранее составляла окружение Сципиона Эмилиана[24].

В 118 году до н. э. Луций Лициний выступил за организацию Нарбоннской колонии в Трансальпийской Галлии. Эта колония рассматривалась в качестве замены одного из главных проектов Гая Гракха (римского поселения на месте Карфагена), и сенат был против[25]. Красс произнёс по этому поводу речь, «более зрелую, чем можно было ожидать от его возраста»[26]. Закон был подписан, а Луций Лициний стал одним из триумвиров, занимавшихся организацией новой колонии[27]. В 114 году до н. э. Красс защищал в суде свою родственницу — весталку Лицинию, которую обвинили вместе с ещё двумя весталками в прелюбодеянии. По словам Цицерона, в этом деле Луций Лициний «был особенно красноречив»[26]; тем не менее его подзащитную осудили на смерть[28].

Начало cursus honorum

Большую часть магистратур Луций Лициний занимал совместно со своим другом Сцеволой. Первую ступень его cursus honorum — квестуру — датируют самое позднее 109 годом до н. э.[29] Красс и Сцевола провели свой квесторский год в Азии. Луций Лициний использовал это для продолжения своего образования: он встречался с учёными людьми, в том числе с Метродором Скепсийским[30], а на обратном пути из Македонии заехал в Афины. Опоздав на мистерии на два дня, Красс потребовал повторить обряд специально для него, но получил отказ, чем был очень рассержен. Эта история заставила его уехать из Афин раньше, чем он сначала планировал[31], но Красс всё же успел послушать «лучших учёных» города[30]. Среди последних выделялся академик Хармад, под руководством которого Луций Лициний существенно расширил свои познания в греческой философии[28].

Трибунат Луция Лициния датирован точно — 107 годом до н. э.[32] Его младшие современники отмечали, что ничего запоминающегося Красс в этот год не совершил, и «если бы в этой сво­ей долж­но­сти он не обе­дал у гла­ша­тая Гра­ния и если бы об этом два­жды не рас­ска­зал Луцилий, мы бы и не зна­ли, что он был народ­ным три­бу­ном»[26]. Сцевола занимал ту же должность годом позже, и Цицерон сообщает, что как раз когда Квинт Муций председательствовал в народном собрании, его друг произносил речь в защиту судебного закона Квинта Сервилия Цепиона[15].

В связи с событиями 106 года до н. э. в историографии констатируют переход Красса из «народной партии» в «сенатскую»[33]. Консул Цепион предложил снова формировать судейские коллегии из сенаторов, а не из всадников, как это делалось со времён Гая Гракха; Луций Лициний произнёс речь в поддержку этой инициативы, несмотря на её крайнюю непопулярность у всадников и плебса, и добился её принятия в качестве закона (lex Servilia de repetundis). Эта речь содержала «похвалы сенату» и много резких отзывов о всадниках. Позже профессиональный обвинитель Марк Юний Брут попытался в ходе суда над неким Гнеем Планком уличить Красса в непоследовательности, цитируя попеременно его речи о Нарбонской колонии и о законе Сервилия. Луций Лициний же постарался доказать, что в обоих случаях говорил то, что требовалось, исходя из материалов дела[34].

К этому же периоду могут относиться[33] выпады Красса против Гая Меммия — народного трибуна 111 года до н. э., в течение ряда лет ведшего борьбу против сената. Цицерон упоминает речь Луция Лициния, где говорится, «буд­то Меммий „иску­сал локоть Лар­га“, когда подрал­ся с ним в Тар­ра­цине из-за подруж­ки» (человек по имени Ларг нигде больше не упоминается). Правда, тут же выясняется, что рассказ этот, подчёркивающий вспыльчивость и развратность Меммия, является плодом вымысла[35]. Кроме того, Красс в речи перед народным собранием (по какому поводу она была произнесена, неизвестно[33]) высмеял самомнение экс-трибуна: «Настоль­ко велик кажется само­му себе Мем­мий, что, схо­дя на пло­щадь, накло­ня­ет голо­ву, чтобы прой­ти под Фаби­е­вой аркой»[36].

Следующую ступень карьеры Луция Лициния — эдилитет — датируют 103 годом до н. э.[37] или периодом между 105 и 103 годами до н. э.[38]. В качестве эдила Красс организовал вместе со Сцеволой великолепные игры[39][40][41], на которых римская публика впервые увидела львов[42]. В 100 году до н. э., в решающий момент борьбы сената с народным трибуном Луцием Аппулеем Сатурнином, Луций Лициний в числе прочих аристократов явился на комиций, чтобы принять участие в открытом бою с «мятежниками»[43]. В дальнейшем, не позже 98 года до н. э., он был претором[44].

Консульство и проконсульство

В 95 году до н. э. Луций Лициний стал консулом. Источники сообщают, что во время предвыборной кампании он стыдился в присутствии тестя обходить форум, умоляя избирателей голосовать за него[45] — «а всё потому, что он более чтил достоинство Сцеволы, чем свою белую тогу»[46]. Тем не менее Красс одержал победу на выборах[47]. Вместе со своим бессменным коллегой Сцеволой он принял lex Licinia Mucia de civibus redigundis — закон, по которому было проведено строжайшее расследование в отношении всех живших в Риме италиков, называвших себя римскими гражданами[48]. Те из них, кто не смог доказать своё гражданство, были изгнаны из города[49]. Цицерон предполагал, что подтолкнуть консулов к такому шагу могло негодование Марка Эмилия Скавра в связи с участием лжеграждан в работе народного собрания[50]; в историографии выдвигалась гипотеза, что Красс и Сцевола выполняли поручение «фракции» Метеллов, боровшейся таким образом против Гая Мария[51]. Вероятно, такое ужесточение законодательства стало одной из непосредственных причин начавшейся через четыре года Союзнической войны[52].

Цицерон датирует консульским годом Красса процесс Квинта Сервилия Цепиона Младшего. Этого нобиля формально обвиняли в «оскорблении величия римского народа», но фактически привлекли к суду как приверженца сенатской «партии» и врага Сатурнина[53]. Красс, поддерживавший когда-то отца Цепиона, произнёс защитную речь и на этом процессе. По мнениб Цицерона, она была «слиш­ком длин­на для похваль­ной речи при защи­те и корот­ка для обыч­ной судеб­ной»[54]; тем не менее Цепион был оправдан[55].

По истечении срока консульских полномочий Луций Лициний стал проконсулом Галлии (возможно, Цизальпийской)[56][53]. Он уничтожил разбойников в своей провинции, и сенат «из любезности» предоставил ему триумф, но тут Красс встретил сопротивление со стороны Сцеволы. Последний «не оста­но­вил­ся перед тем, чтобы, исхо­дя из забо­ты о бла­ге госу­дар­ства, а не сво­е­го кол­ле­ги, нало­жить запрет на реше­ние сена­та»[57] (есть вероятность того, что это происходило ещё в 95 году до н. э., во время консульства Луция Лициния и Квинта Муция[47]). Этот эпизод показывает, что отношения между неизменными коллегами были достаточно сложными[58].

Позже (вероятно, в 93 году до н. э.[53]) Сцевола и Красс представляли две противоборствующие стороны в процессе Мания Курия. Это была тяжба о наследстве, рассматривавшаяся в суде центумвиров. Красс выступал «про­тив бук­вы пись­мен­но­го сви­де­тель­ства, в защи­ту равен­ства и спра­вед­ли­во­сти» и «совершенно подавил Сцеволу обилием доводов и примеров»[59]. Цицерон сообщает, что вся защита Крассом Курия была построена на подшучивании над оппонентами, но шутки были тактичными, без колкостей[60][61].

Когда легат Сцеволы Публий Рутилий Руф был привлечён к суду по явно сфабрикованному обвинению в злоупотреблении властью (традиционной датой процесса является 92 год до н. э.[62]), Красс предложил ему свои услуги. Но Рутилий предпочёл защищать себя самостоятельно и был осуждён[63]. В историографии существует гипотеза, что в действительности Луций Лициний мог стоять за обвинителями, и что его целью было отомстить Сцеволе за потерянный триумф[64].

Цензура

Вершиной карьеры Красса стала цензура 92 года до н. э., совместная с Гнеем Домицием Агенобарбом[65]. Возможно, эти два нобиля уже были коллегами раньше: есть денарии, на которых выбиты их имена наряду с именами ещё пяти римлян. По одной версии, эти монеты относятся ко времени цензуры; по другой, речь должна идти о специальной комиссии, работавшей где-то в промежутке между 109 и 104 годами до н. э.[66].

Совместно цензоры издали эдикт, запрещавший преподавание искусства красноречия на латинском языке. Его текст сохранился в составе одного из сочинений Светония:

Дошло до нас, что есть люди, кото­рые заве­ли нау­ку ново­го рода, к ним в шко­лы соби­ра­ет­ся юно­ше­ство, они при­ня­ли имя латин­ских рито­ров, и там-то моло­дые люди без­дель­ни­ча­ют целы­ми дня­ми. Пред­ка­ми наши­ми уста­нов­ле­но, чему детей учить и в какие шко­лы ходить; нов­ше­ства же, тво­ри­мые вопре­ки обы­чаю и нра­ву пред­ков, пред­став­ля­ют­ся непра­виль­ны­ми и неже­ла­тель­ны­ми. Поэто­му счи­та­ем необ­хо­ди­мым выска­зать наше мне­ние для тех, кто содер­жит шко­лы, и для тех, кто при­вык посе­щать их, что нам это не угод­но.

— Светоний. О грамматиках и риторах, 25[67]

Формальным обоснованием этого запрета стали как «бездельничанье» молодёжи в латинских школах, так и поверхностность получаемого там образования. В историографии выдвигалось предположение о возможных политических причинах: с системой латинского образования, возможно, был связан Гай Марий, терявший в 90-е годы до н. э. своих сторонников в сенате. Но в любом случае запрет латинского образования не имел реальных последствий[68].

Между цензорами произошёл открытый конфликт, усиленный полным несходством их характеров. Агенобарб был человеком мрачным, суровым, грубым, а Красс — насмешливым, мягким, утончённым и немного легкомысленным[69]. Поводом к столкновению стало излишне роскошное убранство особняка Красса на Палатине: Луций Лициний первым из римлян украсил свой дом, стоимость которого оценивали в шесть миллионов сестерциев, статуями из гиметийского мрамора. Гней Домиций перед народным собранием обвинил своего коллегу в изнеженности и расточительности, а тот применил в обороне «науку остроумия». По словам Цицерона, вложенным в уста Марка Антония в трактате «Об ораторе», «Доми­ций был так важен, так непре­кло­нен, что его воз­ра­же­ния явно было гораз­до луч­ше раз­ве­ять шут­кой, чем раз­бить силой»[70].

Парируя критику Агенобарба, Красс заявил, «что нечего удивляться его медной бороде, если язык у него из железа, а сердце из свинца»[71]. Гней Домиций рассказал народу о вопиющем, по его мнению, случае: у Красса была ручная мурена, незадолго до того умершая, и Луций Лициний оплакал её и приказал похоронить. Красс же на это ответил, что в самом деле не обладает стойкостью своего коллеги: ведь тот не проронил ни единой слезы, похоронив трёх своих жён[72]. Слушавший эту перепалку Цицерон позже признал, что ни одна речь не вызывала на форуме более шумного одобрения у народа[73]. Это было последнее выступление Красса перед широкой публикой[74].

Смерть

Последний год жизни Красса (91 до н. э.) пришёлся на трибунат Марка Ливия Друза. Этот политик попытался провести целый курс реформ, предполагавший восстановление контроля сената над судами, увеличение хлебных дотаций для римской бедноты, раздачу всех государственных земель и предоставление гражданства италикам. Цицерон называет Луция Лициния одним из главных советников Друза наряду с Марком Эмилием Скавром[75]; в историографии существует предположение, что Красс и Скавр и являются авторами плана преобразований[76]. Луций Лициний обеспечил Друзу поддержку большинства в сенате и сам стал членом комиссии, занимавшейся распределением государственных земель[77].

Начинания Друза встретили активное сопротивление, возглавленное Квинтом Сервилием Цепионом и консулом Луцием Марцием Филиппом. Последний 12 сентября сделал сенсационное заявление: он сказал перед народным собранием, «что дол­жен искать более разум­но­го государ­ствен­но­го сове­та, ибо с тепе­реш­ним сена­том он не в состо­я­нии управ­лять рес­пуб­ли­кой»[78]. Друз уже на следующий день созвал сенат, и там Красс произнёс свою последнюю речь, которую Цицерон назвал «лебединой песнью»[79]. Луций Лициний «оплакал горькую участь осиротелого сената» и республики, которую консул, по его словам, хотел лишить едва ли не последней опоры. Филипп, потеряв контроль над собой, пригрозил оратору взысканием с него пени под залог (эта мера обычно применялась по отношению к сенаторам, пропускавшим заседания). Ответом на это стали знаменитые слова:

Что же, раз ты счел зало­го­вым иму­ще­ством пра­ва все­го мое­го сосло­вия и уре­за­ешь их перед лицом рим­ско­го наро­да, ты дума­ешь напу­гать меня эти­ми зало­га­ми? Не иму­ще­ство мое надо тебе уре­зать, если хочешь усми­рить Крас­са: язык мой тебе надо для это­го отре­зать! Но даже будь он вырван, само дыха­ние мое вос­сла­вит мою сво­бо­ду и опро­вергнет твой про­из­вол!

— Цицерон. Об ораторе, III, 4[80]

Сенат единогласно поддержал предложенное Крассом постановление, в котором говорилось: «рим­ский народ не дол­жен сомне­вать­ся в том, что сенат все­гда неиз­мен­но верен забо­те о бла­ге рес­пуб­ли­ки». Но во время выступления Луций Лициний почувствовал боль в груди, и его начало знобить. По возвращении домой у оратора началась лихорадка. Через 6 дней, 19 сентября 91 года до н. э., он умер от воспаления лёгких[81][82].

Семья

Луций Лициний был женат на Муции, дочери Квинта Муция Сцеволы Авгура. В этом браке родились две дочери: одна из них стала женой Публия Корнелия Сципиона Назики, вторая — женой Гая Мария Младшего. Своим завещанием Красс усыновил внука от старшей дочери, получившего имя Луций Лициний Красс Сципион[83]. Ещё одним внуком Красса был Квинт Цецилий Метелл Пий Сципион Назика.

Красс как оратор

При жизни и первое десятилетие после смерти Луций Лициний считался лучшим из римских ораторов, превосходившим даже Марка Антония. От последнего Красс отличался широкой образованностью и глубокими познаниями в области права. При этом его язык был очень точным и изящным, изложение — ясным; по словам Цицерона, «когда он рас­суж­дал о граж­дан­ском пра­ве, о спра­вед­ли­во­сти, о бла­ге, дово­ды и при­ме­ры при­хо­ди­ли к нему в изоби­лии». Обилием таких доводов и примеров Красс «совершенно подавил» своего друга Сцеволу в процессе по делу Мания Курия[84]. В своих речах Красс блестяще соединял пафос всех видов с остроумием[85]. Для него был характерен виртуозный ритмический стиль (азианизм), при котором прозаический текст делился на ритмизованные клаузулы[86][87].

Красс при­хо­дил отлич­но под­го­тов­лен­ный; его жда­ли, его слу­ша­ли, и с само­го нача­ла его неиз­мен­но про­ду­ман­ной речи ста­но­ви­лось ясно, что он не обма­нул ожи­да­ний. Не было ни лиш­них дви­же­ний тела, ни вне­зап­ных изме­не­ний голо­са, ни хож­де­ния взад и впе­ред, ни часто­го при­топ­ты­ва­ния ногой; речь страст­ная, а ино­гда — гнев­ная и пол­ная спра­вед­ли­во­го него­до­ва­ния; мно­го юмо­ра, но достой­но­го; и, что осо­бен­но труд­но, пыш­ность соче­та­лась у него с крат­ко­стью. А в уме­нии пере­бра­сы­вать­ся репли­ка­ми с про­тив­ни­ком он не имел рав­ных.

— Цицерон. Брут, 158[88]

Цицерон выстроил характеристику Луция Лициния в значительной степени на сопоставлении с его коллегой и частым оппонентом в судах Сцеволой. С его точки зрения Красс — «лучший правовед среди ораторов», тогда как Сцевола — «лучший оратор среди правоведов»[59]; Красс — «самый немногословный из изящных»[89], а Сцевола — «самый изящный из немногословных». Цицерон называет этих двоих лучшими знатоками ораторского искусства для своего времени; известно, что юный Квинт Гортензий впервые выступил в суде в их присутствии, и Красс и Сцевола сразу разглядели в нём большой талант[90]. Учеником Луция Лициния был выдающийся оратор и политик Публий Сульпиций. А Цицерон называл речь Красса в защиту Цепиона своей «наставницей»[73].

Герои трактата «Брут» сетуют на то, что Красс слишком редко издавал тексты своих выступлений. Причём в ряде случаев целые разделы в текстах только намечались, но не разрабатывались, так что читатель получал скорее план выступления с заметками для памяти[91]. Иногда Луций Лициний издавал и полные тексты, которые получали читательское признание и, несмотря на быстрое развитие ораторского искусства в ту эпоху, занимали место в ряду общепризнанных шедевров[2].

Оценки

Цицерон ставит Луция Лициния намного выше всех остальных мастеров красноречия той эпохи[85]. Поэтому именно в уста Красса Цицерон вложил рассказ о том, каким должен быть идеальный оратор[92]. По мнению Марка Туллия, Красс умер как раз тогда, когда после прохождения всего сursus honorum перед ним открывался путь «к высшему влиянию»[93].

Луций Лициний считался одним из лучших римских ораторов до времён Тацита[94][2]. При этом Луций Анней Сенека сообщает, что современные ему архаисты не признавали Красса, считая его «слишком изысканным и современным»[95]. После Тацита Луция Лициния уже не цитируют напрямую, хотя упоминания о нём встречаются до самого конца античности[2].

В историографии существует мнение, что лучшим римским оратором до Цицерона был всё-таки Гай Семпроний Гракх[96][97]. Говоря о политической карьере Красса, Э. Бэдиан называет его человеком «трезвым и проницательным», который в условиях острых конфликтов внутри римского нобилитета смог сохранить свободу действий, не связав свою судьбу ни с одной из враждующих сторон[98].

Напишите отзыв о статье "Луций Лициний Красс"

Примечания

  1. Альбрехт А., 2002, с. 429.
  2. 1 2 3 4 Licinius 55, 1926, s. 252.
  3. Häpke N. Licinius 55 // RE. — 1926. — С. 252-267.
  4. Короленков А., Смыков Е. Сулла. — М.: Молодая гвардия, 2007. — 430 с. — ISBN 978-5-235-02967-5.
  5. Бэдиан Э. Цепион и Норбан (заметки о десятилетии 100—90 гг. до н. э.) // Studia Historica. — 2010. — № Х. — С. 162-207.
  6. Короленков А. Процесс Рутилия Руфа и его политический контекст // Вестник древней истории. — 2014. — № 3. — С. 59—74.
  7. Селецкий П. О некоторых современных исследованиях социально-политической истории Рима 90-х годов I в. до н. э. // Вестник древней истории. — 1978. — № 3. — С. 205-215.
  8. История римской литературы. — М.: Издательство АН СССР, 1959. — Т. 1. — 534 с.
  9. Альбрехт М. История римской литературы. — М.: Греко-латинский кабинет, 2002. — Т. 1. — 704 с. — ISBN 5-87245-092-3.
  10. Бобровникова Т. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 2006. — 532 с. — ISBN 5-235-02933-X.
  11. Licinius, 1926, s. 214.
  12. Fasti Capitolini, ann. d. 95 до н. э..
  13. Licinius 54, 1926, s. 252.
  14. Licinii Crassi, 1926, s. 247-248.
  15. 1 2 Цицерон, 1994, Брут, 161.
  16. 1 2 3 Licinius 55, 1926, s. 254.
  17. Цицерон, 1994, Брут, 102.
  18. Цицерон, 1994, Об ораторе, II, 54.
  19. Цицерон, 1994, Об ораторе, I, 154-155.
  20. Цицерон, 1994, Об ораторе, III, 74.
  21. Цицерон, 1994, Об ораторе, II, 170.
  22. Цицерон, 1994, Брут, 159.
  23. Цицерон, 1993, Против Верреса, II, 3.
  24. 1 2 Licinius 55, 1926, s. 255.
  25. Licinius 55, 1926, s. 255-256.
  26. 1 2 3 Цицерон, 1994, Брут, 160.
  27. Broughton T., 1951, р. 528.
  28. 1 2 Licinius 55, 1926, s. 256.
  29. Broughton T., 1951, р. 546.
  30. 1 2 Цицерон, 1994, Об ораторе, II, 365.
  31. Цицерон, 1994, Об ораторе, III, 75.
  32. Broughton T., 1951, р.551.
  33. 1 2 3 Licinius 55, 1926, s. 257.
  34. Цицерон, 1993, В защиту Авла Клуенция Габита, 140.
  35. Цицерон, 1994, Об ораторе II, 240.
  36. Цицерон, 1994, Об ораторе II, 267.
  37. Цицерон, 1993, Против Гая Верреса («О предметах искусства»), прим.123.
  38. Licinius 55, 1926, s. 258.
  39. Цицерон, 1974, Об обязанностях II, 57.
  40. Цицерон, 1993, Против Гая Верреса («О предметах искусства»), 133.
  41. Плиний Старший, VIII, 53.
  42. Цицерон, 1993, Против Гая Верреса («О предметах искусства»), прим. 123.
  43. Цицерон, 1993, В защиту Гая Рабирия, 21.
  44. Broughton T., 1952, р. 4—5.
  45. Цицерон, 1994, Об ораторе, I, 112.
  46. Валерий Максим, 2007, IV, 5, 4.
  47. 1 2 Broughton T., 1952, р. 11.
  48. Цицерон, В защиту Луция Корнелия Бальба, 48.
  49. Цицерон, 1974, Об обязанностях III, 47.
  50. Цицерон, 1994, Об ораторе II, 257.
  51. Бэдиан Э., 2010, с. 179.
  52. Licinius 55, 1926, s. 258-259.
  53. 1 2 3 Licinius 55, 1926, s. 259.
  54. Цицерон, 1994, Брут, 162.
  55. Короленков А., Смыков Е., 2007, с. 137-138.
  56. Broughton T., 1952, р. 13.
  57. Асконий Педиан, 13С.
  58. Короленков А., 2014, с. 64; 67.
  59. 1 2 Цицерон, 1994, Брут, 145.
  60. Цицерон, 1994, Об ораторе II, 221-222.
  61. Licinius 55, 1926, s. 259-260.
  62. Короленков А., 2014, с. 63.
  63. Цицерон, 1994, Брут, 115.
  64. Короленков А., 2014, с. 69-71.
  65. Broughton T., 1952, р. 17.
  66. Licinius 55, 1926, s. 260.
  67. Светоний, 1999, О грамматиках и риторах, 25.
  68. Licinius 55, 1926, s. 260-261.
  69. Бобровникова Т., 2006, с. 28-29.
  70. Цицерон, 1994, Об ораторе, II, 230.
  71. Светоний, 1999, Нерон, 2, 2.
  72. Бобровникова Т., 2006, с. 29.
  73. 1 2 Цицерон, 1994, Брут, 164.
  74. Licinius 55, 1926, s. 261.
  75. Цицерон, 1993, О своём доме, 50.
  76. Селецкий П., 1978, с. 212.
  77. Licinius 55, 1926, s. 262.
  78. Цицерон, 1994, Об ораторе, III, 2.
  79. Цицерон, 1994, Об ораторе, III, 6.
  80. Цицерон, 1994, Об ораторе, III, 4.
  81. Бобровникова Т., 2006, с. 46.
  82. Licinius 55, 1926, s. 262-263.
  83. Цицерон, 1994, Брут, 212.
  84. Цицерон, 1994, Брут, 143-145.
  85. 1 2 Покровский М., 1942, с. 123.
  86. Альбрехт М., 2002, с. 80; 84.
  87. Licinius 55, 1926, s. 267.
  88. Цицерон, 1994, Брут, 158.
  89. Цицерон, 1994, Брут, 148.
  90. Цицерон, 1994, Брут, 228—229.
  91. Цицерон, 1994, Брут, 163-164.
  92. Цицерон, 1994, Об ораторе, I, 201-203.
  93. Цицерон, 1994, Об ораторе, III, 7.
  94. Тацит, 1990, Диалог об ораторах, 34.
  95. Сенека, 64, 113.
  96. Ковалёв С., 2002, с. 582.
  97. Альбрехт М., 2002, с. 543.
  98. Бэдиан Э., 2010, с. 180.

Источники и литература

Источники

  1. Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию. Трагедии. — М.: Художественная литература, 1986. — 544 с.
  2. [www.attalus.org/latin/index.html Асконий Педиан]. Сайт «Аttalus». Проверено 9 января 2016.
  3. Валерий Максим. Достопамятные деяния и изречения. — СПб.: Издательство СПбГУ, 2007. — 308 с. — ISBN 978-5-288-04267-6.
  4. Публий Корнелий Тацит. Диалог об ораторах // Сочинения. — СПб.: Наука, 1993. — С. 356—384. — ISBN 5-02-028170-0.
  5. Плиний Старший. [books.google.de/books?id=Sp9AAAAAcAAJ&printsec=frontcover&hl=ru#v=onepage&q&f=false Естественная история]. Проверено 2 августа 2016.
  6. Светоний. Жизнь двенадцати цезарей // Светоний. Властелины Рима. — М.: Ладомир, 1999. — С. 12-281. — ISBN 5-86218-365-5.
  7. Цицерон. [ancientrome.ru/antlitr/t.htm?a=1414760387 В защиту Луция Корнелия Бальба]. Проверено 4 сентября 2016.
  8. Цицерон. Об обязанностях // О старости. О дружбе. Об обязанностях. — М.: Наука, 1974. — С. 58-158.
  9. Цицерон. Речи. — М.: Наука, 1993. — ISBN 5-02-011168-6.
  10. Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве. — М.: Ладомир, 1994. — 475 с. — ISBN 5-86218-097-4.
  11. [ancientrome.ru/gosudar/capitol.htm Fasti Capitolini]. Сайт «История Древнего Рима». Проверено 2 августа 2016.

Литература

  1. Альбрехт М. История римской литературы. — М.: Греко-латинский кабинет, 2002. — Т. 1. — 704 с. — ISBN 5-87245-092-3.
  2. Бобровникова Т. Цицерон. — М.: Молодая гвардия, 2006. — 532 с. — ISBN 5-235-02933-X.
  3. Бэдиан Э. Цепион и Норбан (заметки о десятилетии 100—90 гг. до н. э.) // Studia Historica. — 2010. — № Х. — С. 162-207.
  4. История римской литературы. — М.: Издательство АН СССР, 1959. — Т. 1. — 534 с.
  5. Ковалёв С. История Рима. — М.: Полигон, 2002. — 864 с. — ISBN 5-89173-171-1.
  6. Короленков А. Процесс Рутилия Руфа и его политический контекст // Вестник древней истории. — 2014. — № 3. — С. 59—74.
  7. Короленков А., Смыков Е. Сулла. — М.: Молодая гвардия, 2007. — 430 с. — ISBN 978-5-235-02967-5.
  8. Покровский М. История римской литературы. — М., 1942. — 408 с.
  9. Селецкий П. О некоторых современных исследованиях социально-политической истории Рима 90-х годов I в. до н. э. // Вестник древней истории. — 1978. — № 3. — С. 205-215.
  10. Циркин Ю. Гражданские войны в Риме. Побеждённые. — СПб.: Издательство СПбГУ, 2006. — 314 с. — ISBN 5-288-03867-8.
  11. Broughton T. Magistrates of the Roman Republic. — New York, 1951. — Vol. I. — P. 600.
  12. Broughton T. Magistrates of the Roman Republic. — New York, 1952. — Vol. II. — P. 558.
  13. Häpke N. Licinius 55 // RE. — 1926. — С. 252-267.
  14. Münzer F. Licinii Crassi // RE. — 1926. — С. 245-250.
  15. Münzer F. Licinius // RE. — 1926. — С. 214-215.
  16. Münzer F. Licinius 54 // RE. — 1926. — С. 252.

Ссылки

  • [quod.lib.umich.edu/m/moa/ACL3129.0001.001/894?rgn=full+text;view=image Луций Лициний Красс] (англ.). — в Smith's Dictionary of Greek and Roman Biography and Mythology.




Отрывок, характеризующий Луций Лициний Красс

– Да, – сказала графиня, после того как луч солнца, проникнувший в гостиную вместе с этим молодым поколением, исчез, и как будто отвечая на вопрос, которого никто ей не делал, но который постоянно занимал ее. – Сколько страданий, сколько беспокойств перенесено за то, чтобы теперь на них радоваться! А и теперь, право, больше страха, чем радости. Всё боишься, всё боишься! Именно тот возраст, в котором так много опасностей и для девочек и для мальчиков.
– Всё от воспитания зависит, – сказала гостья.
– Да, ваша правда, – продолжала графиня. – До сих пор я была, слава Богу, другом своих детей и пользуюсь полным их доверием, – говорила графиня, повторяя заблуждение многих родителей, полагающих, что у детей их нет тайн от них. – Я знаю, что я всегда буду первою confidente [поверенной] моих дочерей, и что Николенька, по своему пылкому характеру, ежели будет шалить (мальчику нельзя без этого), то всё не так, как эти петербургские господа.
– Да, славные, славные ребята, – подтвердил граф, всегда разрешавший запутанные для него вопросы тем, что всё находил славным. – Вот подите, захотел в гусары! Да вот что вы хотите, ma chere!
– Какое милое существо ваша меньшая, – сказала гостья. – Порох!
– Да, порох, – сказал граф. – В меня пошла! И какой голос: хоть и моя дочь, а я правду скажу, певица будет, Саломони другая. Мы взяли итальянца ее учить.
– Не рано ли? Говорят, вредно для голоса учиться в эту пору.
– О, нет, какой рано! – сказал граф. – Как же наши матери выходили в двенадцать тринадцать лет замуж?
– Уж она и теперь влюблена в Бориса! Какова? – сказала графиня, тихо улыбаясь, глядя на мать Бориса, и, видимо отвечая на мысль, всегда ее занимавшую, продолжала. – Ну, вот видите, держи я ее строго, запрещай я ей… Бог знает, что бы они делали потихоньку (графиня разумела: они целовались бы), а теперь я знаю каждое ее слово. Она сама вечером прибежит и всё мне расскажет. Может быть, я балую ее; но, право, это, кажется, лучше. Я старшую держала строго.
– Да, меня совсем иначе воспитывали, – сказала старшая, красивая графиня Вера, улыбаясь.
Но улыбка не украсила лица Веры, как это обыкновенно бывает; напротив, лицо ее стало неестественно и оттого неприятно.
Старшая, Вера, была хороша, была неглупа, училась прекрасно, была хорошо воспитана, голос у нее был приятный, то, что она сказала, было справедливо и уместно; но, странное дело, все, и гостья и графиня, оглянулись на нее, как будто удивились, зачем она это сказала, и почувствовали неловкость.
– Всегда с старшими детьми мудрят, хотят сделать что нибудь необыкновенное, – сказала гостья.
– Что греха таить, ma chere! Графинюшка мудрила с Верой, – сказал граф. – Ну, да что ж! всё таки славная вышла, – прибавил он, одобрительно подмигивая Вере.
Гостьи встали и уехали, обещаясь приехать к обеду.
– Что за манера! Уж сидели, сидели! – сказала графиня, проводя гостей.


Когда Наташа вышла из гостиной и побежала, она добежала только до цветочной. В этой комнате она остановилась, прислушиваясь к говору в гостиной и ожидая выхода Бориса. Она уже начинала приходить в нетерпение и, топнув ножкой, сбиралась было заплакать оттого, что он не сейчас шел, когда заслышались не тихие, не быстрые, приличные шаги молодого человека.
Наташа быстро бросилась между кадок цветов и спряталась.
Борис остановился посереди комнаты, оглянулся, смахнул рукой соринки с рукава мундира и подошел к зеркалу, рассматривая свое красивое лицо. Наташа, притихнув, выглядывала из своей засады, ожидая, что он будет делать. Он постоял несколько времени перед зеркалом, улыбнулся и пошел к выходной двери. Наташа хотела его окликнуть, но потом раздумала. «Пускай ищет», сказала она себе. Только что Борис вышел, как из другой двери вышла раскрасневшаяся Соня, сквозь слезы что то злобно шепчущая. Наташа удержалась от своего первого движения выбежать к ней и осталась в своей засаде, как под шапкой невидимкой, высматривая, что делалось на свете. Она испытывала особое новое наслаждение. Соня шептала что то и оглядывалась на дверь гостиной. Из двери вышел Николай.
– Соня! Что с тобой? Можно ли это? – сказал Николай, подбегая к ней.
– Ничего, ничего, оставьте меня! – Соня зарыдала.
– Нет, я знаю что.
– Ну знаете, и прекрасно, и подите к ней.
– Соооня! Одно слово! Можно ли так мучить меня и себя из за фантазии? – говорил Николай, взяв ее за руку.
Соня не вырывала у него руки и перестала плакать.
Наташа, не шевелясь и не дыша, блестящими главами смотрела из своей засады. «Что теперь будет»? думала она.
– Соня! Мне весь мир не нужен! Ты одна для меня всё, – говорил Николай. – Я докажу тебе.
– Я не люблю, когда ты так говоришь.
– Ну не буду, ну прости, Соня! – Он притянул ее к себе и поцеловал.
«Ах, как хорошо!» подумала Наташа, и когда Соня с Николаем вышли из комнаты, она пошла за ними и вызвала к себе Бориса.
– Борис, подите сюда, – сказала она с значительным и хитрым видом. – Мне нужно сказать вам одну вещь. Сюда, сюда, – сказала она и привела его в цветочную на то место между кадок, где она была спрятана. Борис, улыбаясь, шел за нею.
– Какая же это одна вещь ? – спросил он.
Она смутилась, оглянулась вокруг себя и, увидев брошенную на кадке свою куклу, взяла ее в руки.
– Поцелуйте куклу, – сказала она.
Борис внимательным, ласковым взглядом смотрел в ее оживленное лицо и ничего не отвечал.
– Не хотите? Ну, так подите сюда, – сказала она и глубже ушла в цветы и бросила куклу. – Ближе, ближе! – шептала она. Она поймала руками офицера за обшлага, и в покрасневшем лице ее видны были торжественность и страх.
– А меня хотите поцеловать? – прошептала она чуть слышно, исподлобья глядя на него, улыбаясь и чуть не плача от волненья.
Борис покраснел.
– Какая вы смешная! – проговорил он, нагибаясь к ней, еще более краснея, но ничего не предпринимая и выжидая.
Она вдруг вскочила на кадку, так что стала выше его, обняла его обеими руками, так что тонкие голые ручки согнулись выше его шеи и, откинув движением головы волосы назад, поцеловала его в самые губы.
Она проскользнула между горшками на другую сторону цветов и, опустив голову, остановилась.
– Наташа, – сказал он, – вы знаете, что я люблю вас, но…
– Вы влюблены в меня? – перебила его Наташа.
– Да, влюблен, но, пожалуйста, не будем делать того, что сейчас… Еще четыре года… Тогда я буду просить вашей руки.
Наташа подумала.
– Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… – сказала она, считая по тоненьким пальчикам. – Хорошо! Так кончено?
И улыбка радости и успокоения осветила ее оживленное лицо.
– Кончено! – сказал Борис.
– Навсегда? – сказала девочка. – До самой смерти?
И, взяв его под руку, она с счастливым лицом тихо пошла с ним рядом в диванную.


Графиня так устала от визитов, что не велела принимать больше никого, и швейцару приказано было только звать непременно кушать всех, кто будет еще приезжать с поздравлениями. Графине хотелось с глазу на глаз поговорить с другом своего детства, княгиней Анной Михайловной, которую она не видала хорошенько с ее приезда из Петербурга. Анна Михайловна, с своим исплаканным и приятным лицом, подвинулась ближе к креслу графини.
– С тобой я буду совершенно откровенна, – сказала Анна Михайловна. – Уж мало нас осталось, старых друзей! От этого я так и дорожу твоею дружбой.
Анна Михайловна посмотрела на Веру и остановилась. Графиня пожала руку своему другу.
– Вера, – сказала графиня, обращаясь к старшей дочери, очевидно, нелюбимой. – Как у вас ни на что понятия нет? Разве ты не чувствуешь, что ты здесь лишняя? Поди к сестрам, или…
Красивая Вера презрительно улыбнулась, видимо не чувствуя ни малейшего оскорбления.
– Ежели бы вы мне сказали давно, маменька, я бы тотчас ушла, – сказала она, и пошла в свою комнату.
Но, проходя мимо диванной, она заметила, что в ней у двух окошек симметрично сидели две пары. Она остановилась и презрительно улыбнулась. Соня сидела близко подле Николая, который переписывал ей стихи, в первый раз сочиненные им. Борис с Наташей сидели у другого окна и замолчали, когда вошла Вера. Соня и Наташа с виноватыми и счастливыми лицами взглянули на Веру.
Весело и трогательно было смотреть на этих влюбленных девочек, но вид их, очевидно, не возбуждал в Вере приятного чувства.
– Сколько раз я вас просила, – сказала она, – не брать моих вещей, у вас есть своя комната.
Она взяла от Николая чернильницу.
– Сейчас, сейчас, – сказал он, мокая перо.
– Вы всё умеете делать не во время, – сказала Вера. – То прибежали в гостиную, так что всем совестно сделалось за вас.
Несмотря на то, или именно потому, что сказанное ею было совершенно справедливо, никто ей не отвечал, и все четверо только переглядывались между собой. Она медлила в комнате с чернильницей в руке.
– И какие могут быть в ваши года секреты между Наташей и Борисом и между вами, – всё одни глупости!
– Ну, что тебе за дело, Вера? – тихеньким голоском, заступнически проговорила Наташа.
Она, видимо, была ко всем еще более, чем всегда, в этот день добра и ласкова.
– Очень глупо, – сказала Вера, – мне совестно за вас. Что за секреты?…
– У каждого свои секреты. Мы тебя с Бергом не трогаем, – сказала Наташа разгорячаясь.
– Я думаю, не трогаете, – сказала Вера, – потому что в моих поступках никогда ничего не может быть дурного. А вот я маменьке скажу, как ты с Борисом обходишься.
– Наталья Ильинишна очень хорошо со мной обходится, – сказал Борис. – Я не могу жаловаться, – сказал он.
– Оставьте, Борис, вы такой дипломат (слово дипломат было в большом ходу у детей в том особом значении, какое они придавали этому слову); даже скучно, – сказала Наташа оскорбленным, дрожащим голосом. – За что она ко мне пристает? Ты этого никогда не поймешь, – сказала она, обращаясь к Вере, – потому что ты никогда никого не любила; у тебя сердца нет, ты только madame de Genlis [мадам Жанлис] (это прозвище, считавшееся очень обидным, было дано Вере Николаем), и твое первое удовольствие – делать неприятности другим. Ты кокетничай с Бергом, сколько хочешь, – проговорила она скоро.
– Да уж я верно не стану перед гостями бегать за молодым человеком…
– Ну, добилась своего, – вмешался Николай, – наговорила всем неприятностей, расстроила всех. Пойдемте в детскую.
Все четверо, как спугнутая стая птиц, поднялись и пошли из комнаты.
– Мне наговорили неприятностей, а я никому ничего, – сказала Вера.
– Madame de Genlis! Madame de Genlis! – проговорили смеющиеся голоса из за двери.
Красивая Вера, производившая на всех такое раздражающее, неприятное действие, улыбнулась и видимо не затронутая тем, что ей было сказано, подошла к зеркалу и оправила шарф и прическу. Глядя на свое красивое лицо, она стала, повидимому, еще холоднее и спокойнее.

В гостиной продолжался разговор.
– Ah! chere, – говорила графиня, – и в моей жизни tout n'est pas rose. Разве я не вижу, что du train, que nous allons, [не всё розы. – при нашем образе жизни,] нашего состояния нам не надолго! И всё это клуб, и его доброта. В деревне мы живем, разве мы отдыхаем? Театры, охоты и Бог знает что. Да что обо мне говорить! Ну, как же ты это всё устроила? Я часто на тебя удивляюсь, Annette, как это ты, в свои годы, скачешь в повозке одна, в Москву, в Петербург, ко всем министрам, ко всей знати, со всеми умеешь обойтись, удивляюсь! Ну, как же это устроилось? Вот я ничего этого не умею.
– Ах, душа моя! – отвечала княгиня Анна Михайловна. – Не дай Бог тебе узнать, как тяжело остаться вдовой без подпоры и с сыном, которого любишь до обожания. Всему научишься, – продолжала она с некоторою гордостью. – Процесс мой меня научил. Ежели мне нужно видеть кого нибудь из этих тузов, я пишу записку: «princesse une telle [княгиня такая то] желает видеть такого то» и еду сама на извозчике хоть два, хоть три раза, хоть четыре, до тех пор, пока не добьюсь того, что мне надо. Мне всё равно, что бы обо мне ни думали.
– Ну, как же, кого ты просила о Бореньке? – спросила графиня. – Ведь вот твой уже офицер гвардии, а Николушка идет юнкером. Некому похлопотать. Ты кого просила?
– Князя Василия. Он был очень мил. Сейчас на всё согласился, доложил государю, – говорила княгиня Анна Михайловна с восторгом, совершенно забыв всё унижение, через которое она прошла для достижения своей цели.
– Что он постарел, князь Василий? – спросила графиня. – Я его не видала с наших театров у Румянцевых. И думаю, забыл про меня. Il me faisait la cour, [Он за мной волочился,] – вспомнила графиня с улыбкой.
– Всё такой же, – отвечала Анна Михайловна, – любезен, рассыпается. Les grandeurs ne lui ont pas touriene la tete du tout. [Высокое положение не вскружило ему головы нисколько.] «Я жалею, что слишком мало могу вам сделать, милая княгиня, – он мне говорит, – приказывайте». Нет, он славный человек и родной прекрасный. Но ты знаешь, Nathalieie, мою любовь к сыну. Я не знаю, чего я не сделала бы для его счастья. А обстоятельства мои до того дурны, – продолжала Анна Михайловна с грустью и понижая голос, – до того дурны, что я теперь в самом ужасном положении. Мой несчастный процесс съедает всё, что я имею, и не подвигается. У меня нет, можешь себе представить, a la lettre [буквально] нет гривенника денег, и я не знаю, на что обмундировать Бориса. – Она вынула платок и заплакала. – Мне нужно пятьсот рублей, а у меня одна двадцатипятирублевая бумажка. Я в таком положении… Одна моя надежда теперь на графа Кирилла Владимировича Безухова. Ежели он не захочет поддержать своего крестника, – ведь он крестил Борю, – и назначить ему что нибудь на содержание, то все мои хлопоты пропадут: мне не на что будет обмундировать его.
Графиня прослезилась и молча соображала что то.
– Часто думаю, может, это и грех, – сказала княгиня, – а часто думаю: вот граф Кирилл Владимирович Безухой живет один… это огромное состояние… и для чего живет? Ему жизнь в тягость, а Боре только начинать жить.
– Он, верно, оставит что нибудь Борису, – сказала графиня.
– Бог знает, chere amie! [милый друг!] Эти богачи и вельможи такие эгоисты. Но я всё таки поеду сейчас к нему с Борисом и прямо скажу, в чем дело. Пускай обо мне думают, что хотят, мне, право, всё равно, когда судьба сына зависит от этого. – Княгиня поднялась. – Теперь два часа, а в четыре часа вы обедаете. Я успею съездить.
И с приемами петербургской деловой барыни, умеющей пользоваться временем, Анна Михайловна послала за сыном и вместе с ним вышла в переднюю.
– Прощай, душа моя, – сказала она графине, которая провожала ее до двери, – пожелай мне успеха, – прибавила она шопотом от сына.
– Вы к графу Кириллу Владимировичу, ma chere? – сказал граф из столовой, выходя тоже в переднюю. – Коли ему лучше, зовите Пьера ко мне обедать. Ведь он у меня бывал, с детьми танцовал. Зовите непременно, ma chere. Ну, посмотрим, как то отличится нынче Тарас. Говорит, что у графа Орлова такого обеда не бывало, какой у нас будет.


– Mon cher Boris, [Дорогой Борис,] – сказала княгиня Анна Михайловна сыну, когда карета графини Ростовой, в которой они сидели, проехала по устланной соломой улице и въехала на широкий двор графа Кирилла Владимировича Безухого. – Mon cher Boris, – сказала мать, выпрастывая руку из под старого салопа и робким и ласковым движением кладя ее на руку сына, – будь ласков, будь внимателен. Граф Кирилл Владимирович всё таки тебе крестный отец, и от него зависит твоя будущая судьба. Помни это, mon cher, будь мил, как ты умеешь быть…
– Ежели бы я знал, что из этого выйдет что нибудь, кроме унижения… – отвечал сын холодно. – Но я обещал вам и делаю это для вас.
Несмотря на то, что чья то карета стояла у подъезда, швейцар, оглядев мать с сыном (которые, не приказывая докладывать о себе, прямо вошли в стеклянные сени между двумя рядами статуй в нишах), значительно посмотрев на старенький салоп, спросил, кого им угодно, княжен или графа, и, узнав, что графа, сказал, что их сиятельству нынче хуже и их сиятельство никого не принимают.
– Мы можем уехать, – сказал сын по французски.
– Mon ami! [Друг мой!] – сказала мать умоляющим голосом, опять дотрогиваясь до руки сына, как будто это прикосновение могло успокоивать или возбуждать его.
Борис замолчал и, не снимая шинели, вопросительно смотрел на мать.
– Голубчик, – нежным голоском сказала Анна Михайловна, обращаясь к швейцару, – я знаю, что граф Кирилл Владимирович очень болен… я затем и приехала… я родственница… Я не буду беспокоить, голубчик… А мне бы только надо увидать князя Василия Сергеевича: ведь он здесь стоит. Доложи, пожалуйста.
Швейцар угрюмо дернул снурок наверх и отвернулся.
– Княгиня Друбецкая к князю Василию Сергеевичу, – крикнул он сбежавшему сверху и из под выступа лестницы выглядывавшему официанту в чулках, башмаках и фраке.
Мать расправила складки своего крашеного шелкового платья, посмотрелась в цельное венецианское зеркало в стене и бодро в своих стоптанных башмаках пошла вверх по ковру лестницы.
– Mon cher, voue m'avez promis, [Мой друг, ты мне обещал,] – обратилась она опять к Сыну, прикосновением руки возбуждая его.
Сын, опустив глаза, спокойно шел за нею.
Они вошли в залу, из которой одна дверь вела в покои, отведенные князю Василью.
В то время как мать с сыном, выйдя на середину комнаты, намеревались спросить дорогу у вскочившего при их входе старого официанта, у одной из дверей повернулась бронзовая ручка и князь Василий в бархатной шубке, с одною звездой, по домашнему, вышел, провожая красивого черноволосого мужчину. Мужчина этот был знаменитый петербургский доктор Lorrain.
– C'est donc positif? [Итак, это верно?] – говорил князь.
– Mon prince, «errare humanum est», mais… [Князь, человеку ошибаться свойственно.] – отвечал доктор, грассируя и произнося латинские слова французским выговором.
– C'est bien, c'est bien… [Хорошо, хорошо…]
Заметив Анну Михайловну с сыном, князь Василий поклоном отпустил доктора и молча, но с вопросительным видом, подошел к ним. Сын заметил, как вдруг глубокая горесть выразилась в глазах его матери, и слегка улыбнулся.
– Да, в каких грустных обстоятельствах пришлось нам видеться, князь… Ну, что наш дорогой больной? – сказала она, как будто не замечая холодного, оскорбительного, устремленного на нее взгляда.
Князь Василий вопросительно, до недоумения, посмотрел на нее, потом на Бориса. Борис учтиво поклонился. Князь Василий, не отвечая на поклон, отвернулся к Анне Михайловне и на ее вопрос отвечал движением головы и губ, которое означало самую плохую надежду для больного.
– Неужели? – воскликнула Анна Михайловна. – Ах, это ужасно! Страшно подумать… Это мой сын, – прибавила она, указывая на Бориса. – Он сам хотел благодарить вас.
Борис еще раз учтиво поклонился.
– Верьте, князь, что сердце матери никогда не забудет того, что вы сделали для нас.
– Я рад, что мог сделать вам приятное, любезная моя Анна Михайловна, – сказал князь Василий, оправляя жабо и в жесте и голосе проявляя здесь, в Москве, перед покровительствуемою Анною Михайловной еще гораздо большую важность, чем в Петербурге, на вечере у Annette Шерер.
– Старайтесь служить хорошо и быть достойным, – прибавил он, строго обращаясь к Борису. – Я рад… Вы здесь в отпуску? – продиктовал он своим бесстрастным тоном.
– Жду приказа, ваше сиятельство, чтоб отправиться по новому назначению, – отвечал Борис, не выказывая ни досады за резкий тон князя, ни желания вступить в разговор, но так спокойно и почтительно, что князь пристально поглядел на него.
– Вы живете с матушкой?
– Я живу у графини Ростовой, – сказал Борис, опять прибавив: – ваше сиятельство.
– Это тот Илья Ростов, который женился на Nathalie Шиншиной, – сказала Анна Михайловна.
– Знаю, знаю, – сказал князь Василий своим монотонным голосом. – Je n'ai jamais pu concevoir, comment Nathalieie s'est decidee a epouser cet ours mal – leche l Un personnage completement stupide et ridicule.Et joueur a ce qu'on dit. [Я никогда не мог понять, как Натали решилась выйти замуж за этого грязного медведя. Совершенно глупая и смешная особа. К тому же игрок, говорят.]
– Mais tres brave homme, mon prince, [Но добрый человек, князь,] – заметила Анна Михайловна, трогательно улыбаясь, как будто и она знала, что граф Ростов заслуживал такого мнения, но просила пожалеть бедного старика. – Что говорят доктора? – спросила княгиня, помолчав немного и опять выражая большую печаль на своем исплаканном лице.
– Мало надежды, – сказал князь.
– А мне так хотелось еще раз поблагодарить дядю за все его благодеяния и мне и Боре. C'est son filleuil, [Это его крестник,] – прибавила она таким тоном, как будто это известие должно было крайне обрадовать князя Василия.
Князь Василий задумался и поморщился. Анна Михайловна поняла, что он боялся найти в ней соперницу по завещанию графа Безухого. Она поспешила успокоить его.
– Ежели бы не моя истинная любовь и преданность дяде, – сказала она, с особенною уверенностию и небрежностию выговаривая это слово: – я знаю его характер, благородный, прямой, но ведь одни княжны при нем…Они еще молоды… – Она наклонила голову и прибавила шопотом: – исполнил ли он последний долг, князь? Как драгоценны эти последние минуты! Ведь хуже быть не может; его необходимо приготовить ежели он так плох. Мы, женщины, князь, – она нежно улыбнулась, – всегда знаем, как говорить эти вещи. Необходимо видеть его. Как бы тяжело это ни было для меня, но я привыкла уже страдать.
Князь, видимо, понял, и понял, как и на вечере у Annette Шерер, что от Анны Михайловны трудно отделаться.
– Не было бы тяжело ему это свидание, chere Анна Михайловна, – сказал он. – Подождем до вечера, доктора обещали кризис.
– Но нельзя ждать, князь, в эти минуты. Pensez, il у va du salut de son ame… Ah! c'est terrible, les devoirs d'un chretien… [Подумайте, дело идет о спасения его души! Ах! это ужасно, долг христианина…]
Из внутренних комнат отворилась дверь, и вошла одна из княжен племянниц графа, с угрюмым и холодным лицом и поразительно несоразмерною по ногам длинною талией.
Князь Василий обернулся к ней.
– Ну, что он?
– Всё то же. И как вы хотите, этот шум… – сказала княжна, оглядывая Анну Михайловну, как незнакомую.
– Ah, chere, je ne vous reconnaissais pas, [Ах, милая, я не узнала вас,] – с счастливою улыбкой сказала Анна Михайловна, легкою иноходью подходя к племяннице графа. – Je viens d'arriver et je suis a vous pour vous aider a soigner mon oncle . J`imagine, combien vous avez souffert, [Я приехала помогать вам ходить за дядюшкой. Воображаю, как вы настрадались,] – прибавила она, с участием закатывая глаза.
Княжна ничего не ответила, даже не улыбнулась и тотчас же вышла. Анна Михайловна сняла перчатки и в завоеванной позиции расположилась на кресле, пригласив князя Василья сесть подле себя.
– Борис! – сказала она сыну и улыбнулась, – я пройду к графу, к дяде, а ты поди к Пьеру, mon ami, покаместь, да не забудь передать ему приглашение от Ростовых. Они зовут его обедать. Я думаю, он не поедет? – обратилась она к князю.
– Напротив, – сказал князь, видимо сделавшийся не в духе. – Je serais tres content si vous me debarrassez de ce jeune homme… [Я был бы очень рад, если бы вы меня избавили от этого молодого человека…] Сидит тут. Граф ни разу не спросил про него.
Он пожал плечами. Официант повел молодого человека вниз и вверх по другой лестнице к Петру Кирилловичу.


Пьер так и не успел выбрать себе карьеры в Петербурге и, действительно, был выслан в Москву за буйство. История, которую рассказывали у графа Ростова, была справедлива. Пьер участвовал в связываньи квартального с медведем. Он приехал несколько дней тому назад и остановился, как всегда, в доме своего отца. Хотя он и предполагал, что история его уже известна в Москве, и что дамы, окружающие его отца, всегда недоброжелательные к нему, воспользуются этим случаем, чтобы раздражить графа, он всё таки в день приезда пошел на половину отца. Войдя в гостиную, обычное местопребывание княжен, он поздоровался с дамами, сидевшими за пяльцами и за книгой, которую вслух читала одна из них. Их было три. Старшая, чистоплотная, с длинною талией, строгая девица, та самая, которая выходила к Анне Михайловне, читала; младшие, обе румяные и хорошенькие, отличавшиеся друг от друга только тем, что у одной была родинка над губой, очень красившая ее, шили в пяльцах. Пьер был встречен как мертвец или зачумленный. Старшая княжна прервала чтение и молча посмотрела на него испуганными глазами; младшая, без родинки, приняла точно такое же выражение; самая меньшая, с родинкой, веселого и смешливого характера, нагнулась к пяльцам, чтобы скрыть улыбку, вызванную, вероятно, предстоящею сценой, забавность которой она предвидела. Она притянула вниз шерстинку и нагнулась, будто разбирая узоры и едва удерживаясь от смеха.
– Bonjour, ma cousine, – сказал Пьер. – Vous ne me гесоnnaissez pas? [Здравствуйте, кузина. Вы меня не узнаете?]
– Я слишком хорошо вас узнаю, слишком хорошо.
– Как здоровье графа? Могу я видеть его? – спросил Пьер неловко, как всегда, но не смущаясь.
– Граф страдает и физически и нравственно, и, кажется, вы позаботились о том, чтобы причинить ему побольше нравственных страданий.
– Могу я видеть графа? – повторил Пьер.
– Гм!.. Ежели вы хотите убить его, совсем убить, то можете видеть. Ольга, поди посмотри, готов ли бульон для дяденьки, скоро время, – прибавила она, показывая этим Пьеру, что они заняты и заняты успокоиваньем его отца, тогда как он, очевидно, занят только расстроиванием.
Ольга вышла. Пьер постоял, посмотрел на сестер и, поклонившись, сказал:
– Так я пойду к себе. Когда можно будет, вы мне скажите.
Он вышел, и звонкий, но негромкий смех сестры с родинкой послышался за ним.
На другой день приехал князь Василий и поместился в доме графа. Он призвал к себе Пьера и сказал ему:
– Mon cher, si vous vous conduisez ici, comme a Petersbourg, vous finirez tres mal; c'est tout ce que je vous dis. [Мой милый, если вы будете вести себя здесь, как в Петербурге, вы кончите очень дурно; больше мне нечего вам сказать.] Граф очень, очень болен: тебе совсем не надо его видеть.
С тех пор Пьера не тревожили, и он целый день проводил один наверху, в своей комнате.
В то время как Борис вошел к нему, Пьер ходил по своей комнате, изредка останавливаясь в углах, делая угрожающие жесты к стене, как будто пронзая невидимого врага шпагой, и строго взглядывая сверх очков и затем вновь начиная свою прогулку, проговаривая неясные слова, пожимая плечами и разводя руками.
– L'Angleterre a vecu, [Англии конец,] – проговорил он, нахмуриваясь и указывая на кого то пальцем. – M. Pitt comme traitre a la nation et au droit des gens est condamiene a… [Питт, как изменник нации и народному праву, приговаривается к…] – Он не успел договорить приговора Питту, воображая себя в эту минуту самим Наполеоном и вместе с своим героем уже совершив опасный переезд через Па де Кале и завоевав Лондон, – как увидал входившего к нему молодого, стройного и красивого офицера. Он остановился. Пьер оставил Бориса четырнадцатилетним мальчиком и решительно не помнил его; но, несмотря на то, с свойственною ему быстрою и радушною манерой взял его за руку и дружелюбно улыбнулся.
– Вы меня помните? – спокойно, с приятной улыбкой сказал Борис. – Я с матушкой приехал к графу, но он, кажется, не совсем здоров.
– Да, кажется, нездоров. Его всё тревожат, – отвечал Пьер, стараясь вспомнить, кто этот молодой человек.
Борис чувствовал, что Пьер не узнает его, но не считал нужным называть себя и, не испытывая ни малейшего смущения, смотрел ему прямо в глаза.
– Граф Ростов просил вас нынче приехать к нему обедать, – сказал он после довольно долгого и неловкого для Пьера молчания.
– А! Граф Ростов! – радостно заговорил Пьер. – Так вы его сын, Илья. Я, можете себе представить, в первую минуту не узнал вас. Помните, как мы на Воробьевы горы ездили c m me Jacquot… [мадам Жако…] давно.
– Вы ошибаетесь, – неторопливо, с смелою и несколько насмешливою улыбкой проговорил Борис. – Я Борис, сын княгини Анны Михайловны Друбецкой. Ростова отца зовут Ильей, а сына – Николаем. И я m me Jacquot никакой не знал.
Пьер замахал руками и головой, как будто комары или пчелы напали на него.
– Ах, ну что это! я всё спутал. В Москве столько родных! Вы Борис…да. Ну вот мы с вами и договорились. Ну, что вы думаете о булонской экспедиции? Ведь англичанам плохо придется, ежели только Наполеон переправится через канал? Я думаю, что экспедиция очень возможна. Вилльнев бы не оплошал!
Борис ничего не знал о булонской экспедиции, он не читал газет и о Вилльневе в первый раз слышал.
– Мы здесь в Москве больше заняты обедами и сплетнями, чем политикой, – сказал он своим спокойным, насмешливым тоном. – Я ничего про это не знаю и не думаю. Москва занята сплетнями больше всего, – продолжал он. – Теперь говорят про вас и про графа.
Пьер улыбнулся своей доброю улыбкой, как будто боясь за своего собеседника, как бы он не сказал чего нибудь такого, в чем стал бы раскаиваться. Но Борис говорил отчетливо, ясно и сухо, прямо глядя в глаза Пьеру.
– Москве больше делать нечего, как сплетничать, – продолжал он. – Все заняты тем, кому оставит граф свое состояние, хотя, может быть, он переживет всех нас, чего я от души желаю…
– Да, это всё очень тяжело, – подхватил Пьер, – очень тяжело. – Пьер всё боялся, что этот офицер нечаянно вдастся в неловкий для самого себя разговор.
– А вам должно казаться, – говорил Борис, слегка краснея, но не изменяя голоса и позы, – вам должно казаться, что все заняты только тем, чтобы получить что нибудь от богача.
«Так и есть», подумал Пьер.
– А я именно хочу сказать вам, чтоб избежать недоразумений, что вы очень ошибетесь, ежели причтете меня и мою мать к числу этих людей. Мы очень бедны, но я, по крайней мере, за себя говорю: именно потому, что отец ваш богат, я не считаю себя его родственником, и ни я, ни мать никогда ничего не будем просить и не примем от него.
Пьер долго не мог понять, но когда понял, вскочил с дивана, ухватил Бориса за руку снизу с свойственною ему быстротой и неловкостью и, раскрасневшись гораздо более, чем Борис, начал говорить с смешанным чувством стыда и досады.
– Вот это странно! Я разве… да и кто ж мог думать… Я очень знаю…
Но Борис опять перебил его:
– Я рад, что высказал всё. Может быть, вам неприятно, вы меня извините, – сказал он, успокоивая Пьера, вместо того чтоб быть успокоиваемым им, – но я надеюсь, что не оскорбил вас. Я имею правило говорить всё прямо… Как же мне передать? Вы приедете обедать к Ростовым?
И Борис, видимо свалив с себя тяжелую обязанность, сам выйдя из неловкого положения и поставив в него другого, сделался опять совершенно приятен.
– Нет, послушайте, – сказал Пьер, успокоиваясь. – Вы удивительный человек. То, что вы сейчас сказали, очень хорошо, очень хорошо. Разумеется, вы меня не знаете. Мы так давно не видались…детьми еще… Вы можете предполагать во мне… Я вас понимаю, очень понимаю. Я бы этого не сделал, у меня недостало бы духу, но это прекрасно. Я очень рад, что познакомился с вами. Странно, – прибавил он, помолчав и улыбаясь, – что вы во мне предполагали! – Он засмеялся. – Ну, да что ж? Мы познакомимся с вами лучше. Пожалуйста. – Он пожал руку Борису. – Вы знаете ли, я ни разу не был у графа. Он меня не звал… Мне его жалко, как человека… Но что же делать?
– И вы думаете, что Наполеон успеет переправить армию? – спросил Борис, улыбаясь.
Пьер понял, что Борис хотел переменить разговор, и, соглашаясь с ним, начал излагать выгоды и невыгоды булонского предприятия.
Лакей пришел вызвать Бориса к княгине. Княгиня уезжала. Пьер обещался приехать обедать затем, чтобы ближе сойтись с Борисом, крепко жал его руку, ласково глядя ему в глаза через очки… По уходе его Пьер долго еще ходил по комнате, уже не пронзая невидимого врага шпагой, а улыбаясь при воспоминании об этом милом, умном и твердом молодом человеке.
Как это бывает в первой молодости и особенно в одиноком положении, он почувствовал беспричинную нежность к этому молодому человеку и обещал себе непременно подружиться с ним.
Князь Василий провожал княгиню. Княгиня держала платок у глаз, и лицо ее было в слезах.
– Это ужасно! ужасно! – говорила она, – но чего бы мне ни стоило, я исполню свой долг. Я приеду ночевать. Его нельзя так оставить. Каждая минута дорога. Я не понимаю, чего мешкают княжны. Может, Бог поможет мне найти средство его приготовить!… Adieu, mon prince, que le bon Dieu vous soutienne… [Прощайте, князь, да поддержит вас Бог.]
– Adieu, ma bonne, [Прощайте, моя милая,] – отвечал князь Василий, повертываясь от нее.
– Ах, он в ужасном положении, – сказала мать сыну, когда они опять садились в карету. – Он почти никого не узнает.
– Я не понимаю, маменька, какие его отношения к Пьеру? – спросил сын.
– Всё скажет завещание, мой друг; от него и наша судьба зависит…
– Но почему вы думаете, что он оставит что нибудь нам?
– Ах, мой друг! Он так богат, а мы так бедны!
– Ну, это еще недостаточная причина, маменька.
– Ах, Боже мой! Боже мой! Как он плох! – восклицала мать.


Когда Анна Михайловна уехала с сыном к графу Кириллу Владимировичу Безухому, графиня Ростова долго сидела одна, прикладывая платок к глазам. Наконец, она позвонила.
– Что вы, милая, – сказала она сердито девушке, которая заставила себя ждать несколько минут. – Не хотите служить, что ли? Так я вам найду место.
Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и поэтому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной «милая» и «вы».
– Виновата с, – сказала горничная.
– Попросите ко мне графа.
Граф, переваливаясь, подошел к жене с несколько виноватым видом, как и всегда.
– Ну, графинюшка! Какое saute au madere [сотэ на мадере] из рябчиков будет, ma chere! Я попробовал; не даром я за Тараску тысячу рублей дал. Стоит!
Он сел подле жены, облокотив молодецки руки на колена и взъерошивая седые волосы.
– Что прикажете, графинюшка?
– Вот что, мой друг, – что это у тебя запачкано здесь? – сказала она, указывая на жилет. – Это сотэ, верно, – прибавила она улыбаясь. – Вот что, граф: мне денег нужно.
Лицо ее стало печально.
– Ах, графинюшка!…
И граф засуетился, доставая бумажник.
– Мне много надо, граф, мне пятьсот рублей надо.
И она, достав батистовый платок, терла им жилет мужа.
– Сейчас, сейчас. Эй, кто там? – крикнул он таким голосом, каким кричат только люди, уверенные, что те, кого они кличут, стремглав бросятся на их зов. – Послать ко мне Митеньку!
Митенька, тот дворянский сын, воспитанный у графа, который теперь заведывал всеми его делами, тихими шагами вошел в комнату.
– Вот что, мой милый, – сказал граф вошедшему почтительному молодому человеку. – Принеси ты мне… – он задумался. – Да, 700 рублей, да. Да смотри, таких рваных и грязных, как тот раз, не приноси, а хороших, для графини.
– Да, Митенька, пожалуйста, чтоб чистенькие, – сказала графиня, грустно вздыхая.
– Ваше сиятельство, когда прикажете доставить? – сказал Митенька. – Изволите знать, что… Впрочем, не извольте беспокоиться, – прибавил он, заметив, как граф уже начал тяжело и часто дышать, что всегда было признаком начинавшегося гнева. – Я было и запамятовал… Сию минуту прикажете доставить?
– Да, да, то то, принеси. Вот графине отдай.
– Экое золото у меня этот Митенька, – прибавил граф улыбаясь, когда молодой человек вышел. – Нет того, чтобы нельзя. Я же этого терпеть не могу. Всё можно.
– Ах, деньги, граф, деньги, сколько от них горя на свете! – сказала графиня. – А эти деньги мне очень нужны.