Гай Фанний

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Гай Фанний
лат. Gaius Fannius
Легат в Африке
147 год до н. э.
Народный трибун Римской республики
142 год до н. э. (предположительно)
Претор Римской республики
132 или 126 год до н. э.
авгур
со 129 года до н. э. или с более раннего времени
Консул Римской республики
122 год до н. э.
 
Рождение: II век до н. э.
Смерть: после 122 года до н. э.
Род: Фаннии
Отец: Гай Фанний Страбон или Марк Фанний
Супруга: Лелия Младшая

Гай Фанний (лат. Gaius Fannius; II век до н. э.) — древнеримский военачальник, политический деятель и писатель, участник «кружка Сципиона». В молодости принимал участие в Третьей Пунической войне и войнах в Испании, где проявил большую храбрость: в частности, он вторым поднялся на стену Карфагена во время решающего штурма. В качестве претора сыграл важную роль в римско-иудейских отношениях. Был другом Тиберия и Гая Гракхов; благодаря поддержке последнего добился консульства на 122 год до н. э., но вскоре перешёл на сторону врагов Гракха и, в частности, выступил против предоставления римского гражданства италикам.

Гай Фанний написал «Анналы», от которых сохранились только фрагменты. Ему принадлежит также одна из лучших речей эпохи, хотя в целом Фанний считался посредственным оратором.

Возможно, в биографии Гая Фанния смешались факты о двух разных людях с одним именем. Свидетельства об этом сохранились в ряде сочинений Цицерона. «Проблема Фанния» стала предметом дискуссии в историографии и до сих пор не получила однозначного решения.





Биография

Происхождение

Гай Фанний принадлежал к недавно возвысившемуся плебейскому роду. Из-за лакуны в консульских фастах неизвестно, какой преномен носили его отец и дед. Гай Фанний Страбон, homo novus, достигший консульства в 161 году до н. э.[1], мог быть отцом или дядей Гая[2], а народный трибун 187 года Гай Фанний — дедом[3].

Начало карьеры

С молодых лет Гай Фанний принадлежал к окружению Сципиона Эмилиана. Его имя называют вместе с именами таких близких друзей Сципиона, как Гай Лелий Мудрый, Спурий Муммий, Маний Манилий[4].

Свою карьеру Гай Фанний начал, как это было принято, с военной службы. Во время Третьей Пунической войны он состоял в штабе Сципиона Эмилиана, возглавившего африканскую армию[5]. Предположительно в 147 году до н. э. он был легатом[6]. Согласно сочинению самого Фанния, использовавшемуся Плутархом при работе над «Сравнительными жизнеописаниями», при взятии Карфагена в 146 году до н. э. Гай был рядом с Тиберием Семпронием Гракхом, первым взошедшим на городскую стену, «и разделил с ним славу этого подвига»[7].

Вероятно, уже в 142 году до н. э. Фанний занимал должность народного трибуна[8][9], причём, по словам Цицерона, его трибунат «был направляем советами и авторитетом Публия Африкана», но «прошёл не без славы»[10]. Этим же годом в историографии датируют и брак Фанния и дочери Гая Лелия, заключённый для сплочения сципионовского политического лагеря[11]. В 141—140 годах до н. э. Фанний воевал в Испании под командованием Квинта Фабия Максима Сервилиана. В одном из сражений с Вириатом он «проявил свою блестящую храбрость» при отражении атаки лузитанов на римский лагерь, когда многие легионеры, не желая сражаться, попрятались в своих палатках[12][13].

Позже Фанний был претором. В этом качестве он сыграл важную роль при возобновлении союза с Иудеей, чей первосвященник Иоханан Гиркан прислал в Рим посольство[14]. Точных датировок здесь нет: существует гипотеза относительно 132 года до н. э.[15], и в этом случае получением магистратуры Фанний был обязан влиянию Сципиона Эмилиана[11]; но Цицерон в трактате «О государстве» называет Фанния в связи с событиями 129 года до н. э. всего лишь квесторием (то есть человеком, поднявшимся в своей политической карьере ещё только до квестуры)[16]. Классический справочник Томаса Броутона называет в качестве предполагаемой даты претуры 126 год[17].

Консульство

По мнению Фридриха Мюнцера, Фанний уже в 130 и 129 годах до н. э. претендовал на консульство, но добиться этой должности у него не получилось[11]. После смерти Сципиона Эмилиана его «кружок», видимо, потерял всякое политическое значение, так что Фанний не мог рассчитывать на поддержку старых друзей[18]. Достичь высшей точки своей карьеры ему удалось только в 122 году до н. э. благодаря активной поддержке народного трибуна Гая Семпрония Гракха, стремившегося укрепить таким образом свои позиции в противостоянии сенату[19]. Внезапное вмешательство Гракха в предвыборную кампанию обеспечило Фаннию огромное преимущество перед другими соискателями и, в частности, лишило шансов на победу ставленника сената Луция Опимия[20].

Получив консульство, Фанний сосредоточил в своих руках большую власть в городе, так как его коллега Гней Домиций Агенобарб весь год провёл в Галлии[21][15]. В ситуации острой борьбы между Гракхом и сенатом консул занял сторону последнего; так, накануне голосования о судьбе ряда законодательных инициатив Гая Семпрония Фанний приказал выдворить из города всех италиков, чтобы уменьшить число сторонников народного трибуна[22]. Важнейшей из этих инициатив было предложение предоставить гражданство всем латинам и права латинов всем союзникам, но Фанний произнёс «искусную и возвышенную» речь против этого законопроекта (De sociis et nomine latino contra C. Gracchum)[23], в которой обратился к римлянам с вопросом:

Неуже­ли вы дума­е­те, что, предо­ста­вив лати­нам граж­дан­ские пра­ва, вы и впредь буде­те сто­ять здесь в народ­ном собра­нии, как вы сто­и­те теперь пере­до мной, или что вы и впредь буде­те зани­мать те же места, что теперь, на всех играх и раз­вле­че­ни­ях? Неуже­ли вы не пони­ма­е­те, что эти люди запол­нят все места?

— Моммзен Т. История Рима. Ростов н/Д., 1997. Т. 2. С. 90-91.[24].

Голосование по этому законопроекту, вероятно, так и не состоялось[25]. Гай Семпроний Гракх погиб уже в следующем году, когда просенатские силы возглавлял Луций Опимий; о роли Гая Фанния в этих событиях ничего не известно, так же как и о последующей его судьбе[26].

Положение Фанния в 122 году до н. э. сравнивают с положением Гая Мария во время его шестого консулата (100 год до н. э.): в обоих случаях консул, сосредоточивший в своих руках власть над городом, вынужден был ради сохранения порядка поддержать сенат против своего союзника-трибуна и сразу после этого сошёл с политической сцены; Марий ушёл в тень только на некоторое время, а Фанний — окончательно[15].

Литературная деятельность

Гай Фанний был в числе римских историков, перешедших в подражание Катону Цензору с греческого на латынь[27]. Он написал историческое сочинение, получившее традиционное название — «Анналы» (Annales) — и описывавшее период от древнейших времён до современных автору[28]. Действие сочинения начиналось с прибытия в Италию Энея, и события до начала Пунических войн описывались очень сжато[29] (правда, есть предположение, что Фанний описал только современные ему события[30]). По примеру Катона Фанний включал в свой труд речи исторических деятелей (так произошло с речью Квинта Цецилия Метелла Македонского против Тиберия Гракха[31]); возможно, таким образом он старался показать мотивы действия исторических личностей «в духе Полибия»[32]. Новые принципы систематизации материала были им отвергнуты в пользу старой летописной манеры[33].

В одном из сохранившихся фрагментов первой книги своего труда Фанний настаивает на необходимости для историка опыта политической деятельности:

Когда из деятельной жизни мы в состоянии извлечь урок, многие вещи, которые в настоящий момент кажутся положительными, оказываются впоследствии отрицательными, и многие оказываются совершенно непохожими на те, какими они казались раньше.

— Дуров В. Художественная историография Древнего Рима. М., 1993. С.26.[34]

.

Сохранились ещё несколько цитат из «Анналов». В одной из них Фанний утверждает, что для Сципиона Африканского была характерна ироничность в духе Сократа[35], демонстрируя таким образом свою образованность[32]; в другой упоминается город Дрепана, так что речь там может идти либо о Первой Пунической войне, либо о Первом сицилийском восстании рабов[26].

Цицерон в «Бруте» называет этот труд «написанным совсем не бездарно» и «не лишённым изящества, хотя и далёким от совершенства»[36], но в его же диалоге «О законах» Аттик упоминает Фанния как одного из скучных историков, утверждая, что Целий Антипатр писал намного занимательнее[37]. Саллюстий ценил Фанния за правдивость[28]; Марк Юний Брут составил извлечение из его «Анналов»[38]. Плутарх, видимо, использовал труд Фанния при работе над своими «Сравнительными жизнеописаниями»[28]. Но при всём этом невозможно выяснить, насколько сильно Фанний повлиял на всю последующую традицию латинского историописания; уверенно можно утверждать только, что его сочинение стало важным источником о временах Гракхов[39]

Фанний имел репутацию посредственного оратора, из-за чего многие считали, что самую удачную его речь (против Гракха) написал Гай Персий или целый коллектив римских нобилей; якобы поэтому она и стала одной из лучших речей того времени. Цицерон предполагает, что эта речь всё же была написана Фаннием, поскольку у последнего был ораторский опыт (главным образом судебный) и поскольку информация о другом авторстве была бы использована политическими противниками оратора[40]. Марк Туллий приводит начало речи, составленное в стихотворном размере пеан: «Если страх вам внушит то, чем нам он грозит»[41]. Слухи о коллективном авторстве в этом случае могли быть связаны с тем, что речь Фанния озвучивала мнение по конкретной политической проблеме всего сенатского большинства[26].

Веллей Патеркул называет Фанния в числе выдающихся римских ораторов II века до н. э.[42].

Семья

Фанний был женат на Лелии Младшей, дочери Гая Лелия Мудрого; именно по настоянию тестя он стал учеником философа Панетия. Лелий при выборах в коллегию авгуров поддержал не этого своего зятя, а второго — мужа старшей дочери, Квинта Муция Сцеволу Авгура; за это Фанний невзлюбил тестя[36][43], хотя позже он, видимо, всё-таки стал авгуром[44][45].

Проблема двух Гаев Фанниев

Ещё в античную эпоху существовали предположения, что было двое разных политических деятелей и ораторов, носивших имя Гай Фанний. В 46 году до н. э. в трактате «Брут» Цицерон написал, что один из Фанниев, сын Гая, был народным трибуном, консулом и противником Гракха; второй, сын Марка, был зятем Лелия и историком, «человеком более жёстким и по характеру, и по складу речи»[46][47], и в 129 году до н. э., спустя 13 лет после трибуната первого Фанния, был всего лишь молодым квесторием[16].

К 45 году относится не вполне ясное сообщение Цицерона в одном из писем к Аттику:

…Меня сму­ща­ло в сде­лан­ном Бру­том извле­че­нии из запи­сок Фан­ния то, что было в кон­це, и я, сле­дуя это­му, напи­сал, что этот Фан­ний, кото­рый напи­сал исто­рию, — зять Лелия. Но ты меня попра­вил с гео­мет­ри­че­ской точ­но­стью, тебя же теперь — Брут и Фан­ний. Так, как ска­зано в «Бруте», я все-таки взял из хоро­ше­го источ­ни­ка — у Гор­тен­сия. Итак, испра­вишь это место.

— Цицерон. К Аттику, ХII, 5, 3.[48]

Теодор Моммзен предположил, исходя из этой клаузулы, что уже после написания «Брута» Аттик убедил Цицерона в тождественности историка Фанния политику Фаннию; при этом Марк Туллий думал, что этот единственный Фанний был сыном Гая (видимо, консула 161 года до н. э.), но из составленной Брутом эпитомы выяснилось, что отца историка звали Марк[49]. Согласно этой гипотезе, Гай Фанний, сын Гая, вероятно, существовал, но умер совсем молодым, не оставив следа в дошедших до нас источниках. При этом Цицерон о нём всё же что-то слышал и решил, что часть сведений о Гае Фаннии относится к этому персонажу[50].

В письме, датированном 11 ноября 44 года, Цицерон называет народного трибуна Гая Фанния уже сыном Марка[51].

По мнению Фридриха Мюнцера, Гаев Фанниев действительно было двое, и они могли быть сыновьями двух братьев — Гая Фанния Страбона, консула 161 года до н. э., и некоего Марка Фанния — и внуками Гая Фанния, народного трибуна 187 года до н. э. При этом представитель старшей ветви (сын Гая) в 146 году до н. э. воевал в Африке, а сын Марка — в Греции[3]. У Полибия действительно упоминается военный с таким именем, которого пропретор Квинт Цецилий Метелл направил из Македонии в Коринф, чтобы убедить ахейцев не начинать войну против Рима; эта миссия закончилась полной неудачей[52][53].

Именно сын Марка, согласно Мюнцеру, сделал политическую карьеру (на ранних этапах благодаря Сципиону Эмилиану), стал зятем Гая Лелия и противником Гая Гракха. Сын Гая, напротив, брал Карфаген вместе с Тиберием Гракхом, а позже написал «Анналы»[3]. Сейчас многие учёные считают, что за большинством деталей биографии Гая Фанния стоит сын Марка, консул 122 года и противник Гракха[54][55].

Существует гипотеза, что историк Гай Фанний был сыном консула 122 года до н. э.[30]

Гай Фанний в культуре

Гай Фанний стал участником двух диалогов Цицерона — «О дружбе»[56] и «О государстве»[57]; действие обоих происходит в 129 году до н. э., и собеседниками Фанния являются его тесть Лелий, свояк Квинт Муций и старший друг и покровитель Сципион Эмилиан.

Фанний действует также в романе Милия Езерского «Гракхи». Здесь он назван «хитрым, льстивым притворщиком». Но в отличие от Луция Опимия Фанний, борясь с Гаем Гракхом, страдает от мук совести.

Напишите отзыв о статье "Гай Фанний"

Примечания

  1. Fasti Capitolini, 161 год до н. э..
  2. Münzer F., 1920, s.427-442.
  3. 1 2 3 Münzer F., 1920, р.437.
  4. Трухина Н., 1986, С.133.
  5. Трухина Н., 1986, С.129.
  6. Broughton T., 1951, р.464.
  7. Плутарх, 2001, 4.
  8. Цицерон, 2010, К Аттику XVI, 13, 2.
  9. Broughton T., 1951, р.475.
  10. Цицерон, 1994, Брут, 100.
  11. 1 2 3 Münzer F., 1920, s.439.
  12. Аппиан, 2002, 87.
  13. Симон Г., 2008, с.169.
  14. Иосиф Флавий, 1999, ХIII, 9, 2.
  15. 1 2 3 Fannius 7, 1909, s.1989.
  16. 1 2 Цицерон, 1966, О государстве I, 18.
  17. Broughton T., 1951, р.508.
  18. Заборовский Я., 1977, с.189.
  19. Плутарх, 2001, 29.
  20. Плутарх, 2001, 32.
  21. Broughton T., 1951, р.516.
  22. Плутарх, 2001, 33.
  23. Цицерон, 1994, Брут, 99.
  24. Моммзен Т., 1997, с. 90-91.
  25. [ancientrome.ru/genealogy/person.htm?p=495 Гай Семпроний Гракх на сайте «История Древнего Рима»]
  26. 1 2 3 Fannius 7, 1909, s.1990.
  27. Трухина Н., 1986, С.165.
  28. 1 2 3 История римской литературы, 1959, С.127.
  29. Дуров В., 1993, С.25.
  30. 1 2 Фон Альбрехт М., 2002, с.424.
  31. Цицерон, 1994, Брут, 81.
  32. 1 2 Фон Альбрехт М., 2002, с.425.
  33. Покровский М., 1942, с. 84-85.
  34. Дуров В., 1993, С.26.
  35. Цицерон, 2004, Учения академиков II, 15.
  36. 1 2 Цицерон, 1994, Брут, 101.
  37. Цицерон, 1966, О законах I, 6.
  38. Цицерон, 2010, К Аттику XII, 5, 3.
  39. Fannius 7, 1909, s.1991.
  40. Цицерон, 1994, Брут, 99-100.
  41. Цицерон, 1994, Об ораторе III, 183.
  42. Веллей Патеркул, 1996, I, 17, 3; II, 9, 1.
  43. Бобровникова Т., 2001, С.205.
  44. Цицерон, 1974, О дружбе 7.
  45. Münzer F., 1920, р.440.
  46. Цицерон, 1994, Брут, 99-101.
  47. Münzer F., 1920, s.436-437.
  48. Цицерон, 2010, К Аттику ХII, 5, 3.
  49. Fannius 7, 1920, s.1987-1988.
  50. Münzer F., 1920, р.441-442.
  51. Цицерон, 2010, К Аттику XVI, 13с, 2.
  52. Полибий, 2004, XХХVIII, 10.
  53. Broughton T., 1951, р.468.
  54. Suerbaum W., 2002, s.426.
  55. Cornell T., 2013, р.244-247.
  56. Цицерон, 1974, О дружбе 3 и далее.
  57. Цицерон, 1966, О государстве I, 18 и далее.

Публикации фрагментов

  • Hermann Peter: Historicorum Romanorum Reliquiae (HRR). 1870. B. I, S. 139—141.
  • Hans Beck, Uwe Walter. Die frühen römischen Historiker. B. 1: Von Fabius Pictor bis Cn. Gellius. Wissenschaftliche Buchgesellschaft, Darmstadt 2001. ISBN 3-534-14757-X. S. 340—346.

Литература

Первичные источники

  1. Аппиан. Иберийско-римские войны // Римская история. — М.: Ладомир, 2002. — С. 50-106. — ISBN 5-86218-174-1.
  2. Веллей Патеркул. Римская история // Малые римские историки. — М.: Ладомир, 1996. — С. 11-98. — ISBN 5-86218-125-3.
  3. Иосиф Флавий. Иудейские древности. — Ростов-на-Дону: Феникс, 1999. — Т. 1. — ISBN 5-222-00476-7.
  4. Плутарх. Тиберий и Гай Гракхи // Сравнительные жизнеописания. — СПб., 2001. — Т. 3. — С. 153-192. — ISBN 5-306-00240-4.
  5. Полибий. Всеобщая история. — М.: АСТ, 2004. — Т. 2. — 765 с. — ISBN 5-17-024957-8.
  6. Цицерон. Брут // Три трактата об ораторском искусстве. — М.: Ладомир, 1994. — С. 253-328. — ISBN 5-86218-097-4.
  7. Цицерон. О государстве // Диалоги. — М.: Наука, 1966. — С. 7-88.
  8. Цицерон. О дружбе // О старости. О дружбе. Об обязанностях. — М.: Наука, 1974. — С. 31-57.
  9. Цицерон. Об ораторе // Три трактата об ораторском искусстве. — М.: Ладомир, 1994. — С. 75-272. — ISBN 5-86218-097-4.
  10. Цицерон. Письма Марка Туллия Цицерона к Аттику, близким, брату Квинту, М. Бруту. — СПб.: Наука, 2010. — Т. 3. — 832 с. — ISBN 978-5-02-025247-9,978-5-02-025244-8.
  11. Цицерон. Учения академиков. — М.: Индрик, 2004. — 320 с. — ISBN 5-85759-262-8.

Вторичные источники

  1. Broughton T. Magistrates of the Roman Republic. — New York, 1951. — Vol. I. — P. 600.
  2. Cornell T. The Fragments of the Roman Historians. — Oxford: Oxford University Press, 2013. — ISBN 978-0-19-927705-6.
  3. Münzer F. Fannius 7 // RE. — 1909. — Т. VI, 2. — С. 1987-1991.
  4. Münzer F. Fanniusfrage // Hermes. — 1920. — № 55. — С. 427-442.
  5. Suerbaum W. Handbuch der Lateinischen Literatur der Antike,. — München, 2002. — Т. 1. — С. 425-427. — ISBN 3-406-48134-5.
  6. Фон Альбрехт М. История римской литературы. — М.: Греко-римский кабинет, 2003. — Т. 1. — 704 с. — ISBN 5-87245-092-3.
  7. Бобровникова Т. Повседневная жизнь римского патриция в эпоху разрушения Карфагена. — М.: Молодая гвардия, 2001. — 493 с. — ISBN 5-235-02399-4.
  8. Дуров В. Художественная историография Древнего Рима. — СПб.: Издательство СПбГУ, 1993. — 288 с. — ISBN 5-288-01299-0.
  9. Заборовский Я. Некоторые стороны политической борьбы в римском сенате (40—20-е гг. II в. до н. э.) // Вестник древней истории. — 1977. — № 3. — С. 182-191.
  10. История римской литературы. — М.: Издательство АН СССР, 1959. — Т. 1. — 534 с.
  11. Моммзен Т. История Рима. — Ростов-на-Дону: Феникс, 1997. — Т. 2. — 640 с. — ISBN 5-222-00047-8.
  12. Покровский М. История римской литературы. — М.: Наука, 1942. — 432 с.
  13. Симон Г. Войны Рима в Испании. — М.: Гуманитарная академия, 2008. — 288 с. — ISBN 978-5-93762-023-1.
  14. Трухина Н. Политика и политики "золотого века" Римской республики. — М.: Издательство МГУ, 1986. — 184 с.


Отрывок, характеризующий Гай Фанний

Ростов ехал шагом, не зная, зачем и к кому он теперь поедет. Государь ранен, сражение проиграно. Нельзя было не верить этому теперь. Ростов ехал по тому направлению, которое ему указали и по которому виднелись вдалеке башня и церковь. Куда ему было торопиться? Что ему было теперь говорить государю или Кутузову, ежели бы даже они и были живы и не ранены?
– Этой дорогой, ваше благородие, поезжайте, а тут прямо убьют, – закричал ему солдат. – Тут убьют!
– О! что говоришь! сказал другой. – Куда он поедет? Тут ближе.
Ростов задумался и поехал именно по тому направлению, где ему говорили, что убьют.
«Теперь всё равно: уж ежели государь ранен, неужели мне беречь себя?» думал он. Он въехал в то пространство, на котором более всего погибло людей, бегущих с Працена. Французы еще не занимали этого места, а русские, те, которые были живы или ранены, давно оставили его. На поле, как копны на хорошей пашне, лежало человек десять, пятнадцать убитых, раненых на каждой десятине места. Раненые сползались по два, по три вместе, и слышались неприятные, иногда притворные, как казалось Ростову, их крики и стоны. Ростов пустил лошадь рысью, чтобы не видать всех этих страдающих людей, и ему стало страшно. Он боялся не за свою жизнь, а за то мужество, которое ему нужно было и которое, он знал, не выдержит вида этих несчастных.
Французы, переставшие стрелять по этому, усеянному мертвыми и ранеными, полю, потому что уже никого на нем живого не было, увидав едущего по нем адъютанта, навели на него орудие и бросили несколько ядер. Чувство этих свистящих, страшных звуков и окружающие мертвецы слились для Ростова в одно впечатление ужаса и сожаления к себе. Ему вспомнилось последнее письмо матери. «Что бы она почувствовала, – подумал он, – коль бы она видела меня теперь здесь, на этом поле и с направленными на меня орудиями».
В деревне Гостиерадеке были хотя и спутанные, но в большем порядке русские войска, шедшие прочь с поля сражения. Сюда уже не доставали французские ядра, и звуки стрельбы казались далекими. Здесь все уже ясно видели и говорили, что сражение проиграно. К кому ни обращался Ростов, никто не мог сказать ему, ни где был государь, ни где был Кутузов. Одни говорили, что слух о ране государя справедлив, другие говорили, что нет, и объясняли этот ложный распространившийся слух тем, что, действительно, в карете государя проскакал назад с поля сражения бледный и испуганный обер гофмаршал граф Толстой, выехавший с другими в свите императора на поле сражения. Один офицер сказал Ростову, что за деревней, налево, он видел кого то из высшего начальства, и Ростов поехал туда, уже не надеясь найти кого нибудь, но для того только, чтобы перед самим собою очистить свою совесть. Проехав версты три и миновав последние русские войска, около огорода, окопанного канавой, Ростов увидал двух стоявших против канавы всадников. Один, с белым султаном на шляпе, показался почему то знакомым Ростову; другой, незнакомый всадник, на прекрасной рыжей лошади (лошадь эта показалась знакомою Ростову) подъехал к канаве, толкнул лошадь шпорами и, выпустив поводья, легко перепрыгнул через канаву огорода. Только земля осыпалась с насыпи от задних копыт лошади. Круто повернув лошадь, он опять назад перепрыгнул канаву и почтительно обратился к всаднику с белым султаном, очевидно, предлагая ему сделать то же. Всадник, которого фигура показалась знакома Ростову и почему то невольно приковала к себе его внимание, сделал отрицательный жест головой и рукой, и по этому жесту Ростов мгновенно узнал своего оплакиваемого, обожаемого государя.
«Но это не мог быть он, один посреди этого пустого поля», подумал Ростов. В это время Александр повернул голову, и Ростов увидал так живо врезавшиеся в его памяти любимые черты. Государь был бледен, щеки его впали и глаза ввалились; но тем больше прелести, кротости было в его чертах. Ростов был счастлив, убедившись в том, что слух о ране государя был несправедлив. Он был счастлив, что видел его. Он знал, что мог, даже должен был прямо обратиться к нему и передать то, что приказано было ему передать от Долгорукова.
Но как влюбленный юноша дрожит и млеет, не смея сказать того, о чем он мечтает ночи, и испуганно оглядывается, ища помощи или возможности отсрочки и бегства, когда наступила желанная минута, и он стоит наедине с ней, так и Ростов теперь, достигнув того, чего он желал больше всего на свете, не знал, как подступить к государю, и ему представлялись тысячи соображений, почему это было неудобно, неприлично и невозможно.
«Как! Я как будто рад случаю воспользоваться тем, что он один и в унынии. Ему неприятно и тяжело может показаться неизвестное лицо в эту минуту печали; потом, что я могу сказать ему теперь, когда при одном взгляде на него у меня замирает сердце и пересыхает во рту?» Ни одна из тех бесчисленных речей, которые он, обращая к государю, слагал в своем воображении, не приходила ему теперь в голову. Те речи большею частию держались совсем при других условиях, те говорились большею частию в минуту побед и торжеств и преимущественно на смертном одре от полученных ран, в то время как государь благодарил его за геройские поступки, и он, умирая, высказывал ему подтвержденную на деле любовь свою.
«Потом, что же я буду спрашивать государя об его приказаниях на правый фланг, когда уже теперь 4 й час вечера, и сражение проиграно? Нет, решительно я не должен подъезжать к нему. Не должен нарушать его задумчивость. Лучше умереть тысячу раз, чем получить от него дурной взгляд, дурное мнение», решил Ростов и с грустью и с отчаянием в сердце поехал прочь, беспрестанно оглядываясь на всё еще стоявшего в том же положении нерешительности государя.
В то время как Ростов делал эти соображения и печально отъезжал от государя, капитан фон Толь случайно наехал на то же место и, увидав государя, прямо подъехал к нему, предложил ему свои услуги и помог перейти пешком через канаву. Государь, желая отдохнуть и чувствуя себя нездоровым, сел под яблочное дерево, и Толь остановился подле него. Ростов издалека с завистью и раскаянием видел, как фон Толь что то долго и с жаром говорил государю, как государь, видимо, заплакав, закрыл глаза рукой и пожал руку Толю.
«И это я мог бы быть на его месте?» подумал про себя Ростов и, едва удерживая слезы сожаления об участи государя, в совершенном отчаянии поехал дальше, не зная, куда и зачем он теперь едет.
Его отчаяние было тем сильнее, что он чувствовал, что его собственная слабость была причиной его горя.
Он мог бы… не только мог бы, но он должен был подъехать к государю. И это был единственный случай показать государю свою преданность. И он не воспользовался им… «Что я наделал?» подумал он. И он повернул лошадь и поскакал назад к тому месту, где видел императора; но никого уже не было за канавой. Только ехали повозки и экипажи. От одного фурмана Ростов узнал, что Кутузовский штаб находится неподалеку в деревне, куда шли обозы. Ростов поехал за ними.
Впереди его шел берейтор Кутузова, ведя лошадей в попонах. За берейтором ехала повозка, и за повозкой шел старик дворовый, в картузе, полушубке и с кривыми ногами.
– Тит, а Тит! – сказал берейтор.
– Чего? – рассеянно отвечал старик.
– Тит! Ступай молотить.
– Э, дурак, тьфу! – сердито плюнув, сказал старик. Прошло несколько времени молчаливого движения, и повторилась опять та же шутка.
В пятом часу вечера сражение было проиграно на всех пунктах. Более ста орудий находилось уже во власти французов.
Пржебышевский с своим корпусом положил оружие. Другие колонны, растеряв около половины людей, отступали расстроенными, перемешанными толпами.
Остатки войск Ланжерона и Дохтурова, смешавшись, теснились около прудов на плотинах и берегах у деревни Аугеста.
В 6 м часу только у плотины Аугеста еще слышалась жаркая канонада одних французов, выстроивших многочисленные батареи на спуске Праценских высот и бивших по нашим отступающим войскам.
В арьергарде Дохтуров и другие, собирая батальоны, отстреливались от французской кавалерии, преследовавшей наших. Начинало смеркаться. На узкой плотине Аугеста, на которой столько лет мирно сиживал в колпаке старичок мельник с удочками, в то время как внук его, засучив рукава рубашки, перебирал в лейке серебряную трепещущую рыбу; на этой плотине, по которой столько лет мирно проезжали на своих парных возах, нагруженных пшеницей, в мохнатых шапках и синих куртках моравы и, запыленные мукой, с белыми возами уезжали по той же плотине, – на этой узкой плотине теперь между фурами и пушками, под лошадьми и между колес толпились обезображенные страхом смерти люди, давя друг друга, умирая, шагая через умирающих и убивая друг друга для того только, чтобы, пройдя несколько шагов, быть точно. так же убитыми.
Каждые десять секунд, нагнетая воздух, шлепало ядро или разрывалась граната в средине этой густой толпы, убивая и обрызгивая кровью тех, которые стояли близко. Долохов, раненый в руку, пешком с десятком солдат своей роты (он был уже офицер) и его полковой командир, верхом, представляли из себя остатки всего полка. Влекомые толпой, они втеснились во вход к плотине и, сжатые со всех сторон, остановились, потому что впереди упала лошадь под пушкой, и толпа вытаскивала ее. Одно ядро убило кого то сзади их, другое ударилось впереди и забрызгало кровью Долохова. Толпа отчаянно надвинулась, сжалась, тронулась несколько шагов и опять остановилась.
Пройти эти сто шагов, и, наверное, спасен; простоять еще две минуты, и погиб, наверное, думал каждый. Долохов, стоявший в середине толпы, рванулся к краю плотины, сбив с ног двух солдат, и сбежал на скользкий лед, покрывший пруд.
– Сворачивай, – закричал он, подпрыгивая по льду, который трещал под ним, – сворачивай! – кричал он на орудие. – Держит!…
Лед держал его, но гнулся и трещал, и очевидно было, что не только под орудием или толпой народа, но под ним одним он сейчас рухнется. На него смотрели и жались к берегу, не решаясь еще ступить на лед. Командир полка, стоявший верхом у въезда, поднял руку и раскрыл рот, обращаясь к Долохову. Вдруг одно из ядер так низко засвистело над толпой, что все нагнулись. Что то шлепнулось в мокрое, и генерал упал с лошадью в лужу крови. Никто не взглянул на генерала, не подумал поднять его.
– Пошел на лед! пошел по льду! Пошел! вороти! аль не слышишь! Пошел! – вдруг после ядра, попавшего в генерала, послышались бесчисленные голоса, сами не зная, что и зачем кричавшие.
Одно из задних орудий, вступавшее на плотину, своротило на лед. Толпы солдат с плотины стали сбегать на замерзший пруд. Под одним из передних солдат треснул лед, и одна нога ушла в воду; он хотел оправиться и провалился по пояс.
Ближайшие солдаты замялись, орудийный ездовой остановил свою лошадь, но сзади всё еще слышались крики: «Пошел на лед, что стал, пошел! пошел!» И крики ужаса послышались в толпе. Солдаты, окружавшие орудие, махали на лошадей и били их, чтобы они сворачивали и подвигались. Лошади тронулись с берега. Лед, державший пеших, рухнулся огромным куском, и человек сорок, бывших на льду, бросились кто вперед, кто назад, потопляя один другого.
Ядра всё так же равномерно свистели и шлепались на лед, в воду и чаще всего в толпу, покрывавшую плотину, пруды и берег.


На Праценской горе, на том самом месте, где он упал с древком знамени в руках, лежал князь Андрей Болконский, истекая кровью, и, сам не зная того, стонал тихим, жалостным и детским стоном.
К вечеру он перестал стонать и совершенно затих. Он не знал, как долго продолжалось его забытье. Вдруг он опять чувствовал себя живым и страдающим от жгучей и разрывающей что то боли в голове.
«Где оно, это высокое небо, которое я не знал до сих пор и увидал нынче?» было первою его мыслью. «И страдания этого я не знал также, – подумал он. – Да, я ничего, ничего не знал до сих пор. Но где я?»
Он стал прислушиваться и услыхал звуки приближающегося топота лошадей и звуки голосов, говоривших по французски. Он раскрыл глаза. Над ним было опять всё то же высокое небо с еще выше поднявшимися плывущими облаками, сквозь которые виднелась синеющая бесконечность. Он не поворачивал головы и не видал тех, которые, судя по звуку копыт и голосов, подъехали к нему и остановились.
Подъехавшие верховые были Наполеон, сопутствуемый двумя адъютантами. Бонапарте, объезжая поле сражения, отдавал последние приказания об усилении батарей стреляющих по плотине Аугеста и рассматривал убитых и раненых, оставшихся на поле сражения.
– De beaux hommes! [Красавцы!] – сказал Наполеон, глядя на убитого русского гренадера, который с уткнутым в землю лицом и почернелым затылком лежал на животе, откинув далеко одну уже закоченевшую руку.
– Les munitions des pieces de position sont epuisees, sire! [Батарейных зарядов больше нет, ваше величество!] – сказал в это время адъютант, приехавший с батарей, стрелявших по Аугесту.
– Faites avancer celles de la reserve, [Велите привезти из резервов,] – сказал Наполеон, и, отъехав несколько шагов, он остановился над князем Андреем, лежавшим навзничь с брошенным подле него древком знамени (знамя уже, как трофей, было взято французами).
– Voila une belle mort, [Вот прекрасная смерть,] – сказал Наполеон, глядя на Болконского.
Князь Андрей понял, что это было сказано о нем, и что говорит это Наполеон. Он слышал, как называли sire того, кто сказал эти слова. Но он слышал эти слова, как бы он слышал жужжание мухи. Он не только не интересовался ими, но он и не заметил, а тотчас же забыл их. Ему жгло голову; он чувствовал, что он исходит кровью, и он видел над собою далекое, высокое и вечное небо. Он знал, что это был Наполеон – его герой, но в эту минуту Наполеон казался ему столь маленьким, ничтожным человеком в сравнении с тем, что происходило теперь между его душой и этим высоким, бесконечным небом с бегущими по нем облаками. Ему было совершенно всё равно в эту минуту, кто бы ни стоял над ним, что бы ни говорил об нем; он рад был только тому, что остановились над ним люди, и желал только, чтоб эти люди помогли ему и возвратили бы его к жизни, которая казалась ему столь прекрасною, потому что он так иначе понимал ее теперь. Он собрал все свои силы, чтобы пошевелиться и произвести какой нибудь звук. Он слабо пошевелил ногою и произвел самого его разжалобивший, слабый, болезненный стон.
– А! он жив, – сказал Наполеон. – Поднять этого молодого человека, ce jeune homme, и свезти на перевязочный пункт!
Сказав это, Наполеон поехал дальше навстречу к маршалу Лану, который, сняв шляпу, улыбаясь и поздравляя с победой, подъезжал к императору.
Князь Андрей не помнил ничего дальше: он потерял сознание от страшной боли, которую причинили ему укладывание на носилки, толчки во время движения и сондирование раны на перевязочном пункте. Он очнулся уже только в конце дня, когда его, соединив с другими русскими ранеными и пленными офицерами, понесли в госпиталь. На этом передвижении он чувствовал себя несколько свежее и мог оглядываться и даже говорить.
Первые слова, которые он услыхал, когда очнулся, – были слова французского конвойного офицера, который поспешно говорил:
– Надо здесь остановиться: император сейчас проедет; ему доставит удовольствие видеть этих пленных господ.
– Нынче так много пленных, чуть не вся русская армия, что ему, вероятно, это наскучило, – сказал другой офицер.
– Ну, однако! Этот, говорят, командир всей гвардии императора Александра, – сказал первый, указывая на раненого русского офицера в белом кавалергардском мундире.
Болконский узнал князя Репнина, которого он встречал в петербургском свете. Рядом с ним стоял другой, 19 летний мальчик, тоже раненый кавалергардский офицер.
Бонапарте, подъехав галопом, остановил лошадь.
– Кто старший? – сказал он, увидав пленных.
Назвали полковника, князя Репнина.
– Вы командир кавалергардского полка императора Александра? – спросил Наполеон.
– Я командовал эскадроном, – отвечал Репнин.
– Ваш полк честно исполнил долг свой, – сказал Наполеон.
– Похвала великого полководца есть лучшая награда cолдату, – сказал Репнин.
– С удовольствием отдаю ее вам, – сказал Наполеон. – Кто этот молодой человек подле вас?
Князь Репнин назвал поручика Сухтелена.
Посмотрев на него, Наполеон сказал, улыбаясь:
– II est venu bien jeune se frotter a nous. [Молод же явился он состязаться с нами.]
– Молодость не мешает быть храбрым, – проговорил обрывающимся голосом Сухтелен.
– Прекрасный ответ, – сказал Наполеон. – Молодой человек, вы далеко пойдете!
Князь Андрей, для полноты трофея пленников выставленный также вперед, на глаза императору, не мог не привлечь его внимания. Наполеон, видимо, вспомнил, что он видел его на поле и, обращаясь к нему, употребил то самое наименование молодого человека – jeune homme, под которым Болконский в первый раз отразился в его памяти.
– Et vous, jeune homme? Ну, а вы, молодой человек? – обратился он к нему, – как вы себя чувствуете, mon brave?
Несмотря на то, что за пять минут перед этим князь Андрей мог сказать несколько слов солдатам, переносившим его, он теперь, прямо устремив свои глаза на Наполеона, молчал… Ему так ничтожны казались в эту минуту все интересы, занимавшие Наполеона, так мелочен казался ему сам герой его, с этим мелким тщеславием и радостью победы, в сравнении с тем высоким, справедливым и добрым небом, которое он видел и понял, – что он не мог отвечать ему.
Да и всё казалось так бесполезно и ничтожно в сравнении с тем строгим и величественным строем мысли, который вызывали в нем ослабление сил от истекшей крови, страдание и близкое ожидание смерти. Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих.
Император, не дождавшись ответа, отвернулся и, отъезжая, обратился к одному из начальников:
– Пусть позаботятся об этих господах и свезут их в мой бивуак; пускай мой доктор Ларрей осмотрит их раны. До свидания, князь Репнин, – и он, тронув лошадь, галопом поехал дальше.
На лице его было сиянье самодовольства и счастия.
Солдаты, принесшие князя Андрея и снявшие с него попавшийся им золотой образок, навешенный на брата княжною Марьею, увидав ласковость, с которою обращался император с пленными, поспешили возвратить образок.
Князь Андрей не видал, кто и как надел его опять, но на груди его сверх мундира вдруг очутился образок на мелкой золотой цепочке.
«Хорошо бы это было, – подумал князь Андрей, взглянув на этот образок, который с таким чувством и благоговением навесила на него сестра, – хорошо бы это было, ежели бы всё было так ясно и просто, как оно кажется княжне Марье. Как хорошо бы было знать, где искать помощи в этой жизни и чего ждать после нее, там, за гробом! Как бы счастлив и спокоен я был, ежели бы мог сказать теперь: Господи, помилуй меня!… Но кому я скажу это! Или сила – неопределенная, непостижимая, к которой я не только не могу обращаться, но которой не могу выразить словами, – великое всё или ничего, – говорил он сам себе, – или это тот Бог, который вот здесь зашит, в этой ладонке, княжной Марьей? Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего то непонятного, но важнейшего!»
Носилки тронулись. При каждом толчке он опять чувствовал невыносимую боль; лихорадочное состояние усилилось, и он начинал бредить. Те мечтания об отце, жене, сестре и будущем сыне и нежность, которую он испытывал в ночь накануне сражения, фигура маленького, ничтожного Наполеона и над всем этим высокое небо, составляли главное основание его горячечных представлений.
Тихая жизнь и спокойное семейное счастие в Лысых Горах представлялись ему. Он уже наслаждался этим счастием, когда вдруг являлся маленький Напoлеон с своим безучастным, ограниченным и счастливым от несчастия других взглядом, и начинались сомнения, муки, и только небо обещало успокоение. К утру все мечтания смешались и слились в хаос и мрак беспамятства и забвения, которые гораздо вероятнее, по мнению самого Ларрея, доктора Наполеона, должны были разрешиться смертью, чем выздоровлением.
– C'est un sujet nerveux et bilieux, – сказал Ларрей, – il n'en rechappera pas. [Это человек нервный и желчный, он не выздоровеет.]
Князь Андрей, в числе других безнадежных раненых, был сдан на попечение жителей.


В начале 1806 года Николай Ростов вернулся в отпуск. Денисов ехал тоже домой в Воронеж, и Ростов уговорил его ехать с собой до Москвы и остановиться у них в доме. На предпоследней станции, встретив товарища, Денисов выпил с ним три бутылки вина и подъезжая к Москве, несмотря на ухабы дороги, не просыпался, лежа на дне перекладных саней, подле Ростова, который, по мере приближения к Москве, приходил все более и более в нетерпение.
«Скоро ли? Скоро ли? О, эти несносные улицы, лавки, калачи, фонари, извозчики!» думал Ростов, когда уже они записали свои отпуски на заставе и въехали в Москву.
– Денисов, приехали! Спит! – говорил он, всем телом подаваясь вперед, как будто он этим положением надеялся ускорить движение саней. Денисов не откликался.
– Вот он угол перекресток, где Захар извозчик стоит; вот он и Захар, и всё та же лошадь. Вот и лавочка, где пряники покупали. Скоро ли? Ну!
– К какому дому то? – спросил ямщик.
– Да вон на конце, к большому, как ты не видишь! Это наш дом, – говорил Ростов, – ведь это наш дом! Денисов! Денисов! Сейчас приедем.
Денисов поднял голову, откашлялся и ничего не ответил.
– Дмитрий, – обратился Ростов к лакею на облучке. – Ведь это у нас огонь?
– Так точно с и у папеньки в кабинете светится.
– Еще не ложились? А? как ты думаешь? Смотри же не забудь, тотчас достань мне новую венгерку, – прибавил Ростов, ощупывая новые усы. – Ну же пошел, – кричал он ямщику. – Да проснись же, Вася, – обращался он к Денисову, который опять опустил голову. – Да ну же, пошел, три целковых на водку, пошел! – закричал Ростов, когда уже сани были за три дома от подъезда. Ему казалось, что лошади не двигаются. Наконец сани взяли вправо к подъезду; над головой своей Ростов увидал знакомый карниз с отбитой штукатуркой, крыльцо, тротуарный столб. Он на ходу выскочил из саней и побежал в сени. Дом также стоял неподвижно, нерадушно, как будто ему дела не было до того, кто приехал в него. В сенях никого не было. «Боже мой! все ли благополучно?» подумал Ростов, с замиранием сердца останавливаясь на минуту и тотчас пускаясь бежать дальше по сеням и знакомым, покривившимся ступеням. Всё та же дверная ручка замка, за нечистоту которой сердилась графиня, также слабо отворялась. В передней горела одна сальная свеча.
Старик Михайла спал на ларе. Прокофий, выездной лакей, тот, который был так силен, что за задок поднимал карету, сидел и вязал из покромок лапти. Он взглянул на отворившуюся дверь, и равнодушное, сонное выражение его вдруг преобразилось в восторженно испуганное.
– Батюшки, светы! Граф молодой! – вскрикнул он, узнав молодого барина. – Что ж это? Голубчик мой! – И Прокофий, трясясь от волненья, бросился к двери в гостиную, вероятно для того, чтобы объявить, но видно опять раздумал, вернулся назад и припал к плечу молодого барина.
– Здоровы? – спросил Ростов, выдергивая у него свою руку.
– Слава Богу! Всё слава Богу! сейчас только покушали! Дай на себя посмотреть, ваше сиятельство!
– Всё совсем благополучно?
– Слава Богу, слава Богу!
Ростов, забыв совершенно о Денисове, не желая никому дать предупредить себя, скинул шубу и на цыпочках побежал в темную, большую залу. Всё то же, те же ломберные столы, та же люстра в чехле; но кто то уж видел молодого барина, и не успел он добежать до гостиной, как что то стремительно, как буря, вылетело из боковой двери и обняло и стало целовать его. Еще другое, третье такое же существо выскочило из другой, третьей двери; еще объятия, еще поцелуи, еще крики, слезы радости. Он не мог разобрать, где и кто папа, кто Наташа, кто Петя. Все кричали, говорили и целовали его в одно и то же время. Только матери не было в числе их – это он помнил.
– А я то, не знал… Николушка… друг мой!
– Вот он… наш то… Друг мой, Коля… Переменился! Нет свечей! Чаю!
– Да меня то поцелуй!
– Душенька… а меня то.
Соня, Наташа, Петя, Анна Михайловна, Вера, старый граф, обнимали его; и люди и горничные, наполнив комнаты, приговаривали и ахали.