Карьера Артуро Уи

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Карьера Артуро Уи, которой могло не быть
Der aufhaltsame Aufstieg des Arturo Ui
Жанр:

пьеса-памфлет

Автор:

Бертольт Брехт

Язык оригинала:

немецкий

Дата написания:

1941

«Карьера Артуро Уи, которой могло не быть» (нем. Der aufhaltsame Aufstieg des Arturo Ui) — пьеса-памфлет немецкого поэта и драматурга Бертольта Брехта, написанная в 1941 году; одно из самых ярких воплощений его теории «эпического театра».





История создания

Пьеса «Карьера Артуро Уи» была задумана Брехтом ещё в 1935 году, во время его недолгого пребывания в Соединённых Штатах; эта поездка подсказала ему и место действия пьесы — Чикаго и, как напишет позже Брехт, «гангстерское „облачение“ (являющееся разоблачением)»[1]. Однако написана пьеса была лишь в марте-апреле 1941 года в Финляндии[2].

В то время, когда нацистская Германия уже покорила почти всю Европу, Брехт написал пьесу-притчу о возвышении Гитлера и его партии, — пьесу о гангстерах, которая, по его замыслу, должна была напомнить «некоторые всем известные события». При этом он отметил в своём дневнике: «Конечно, всё должно быть написано в высоком стиле», — Брехт, в своих пьесах предпочитавший прозу, «Карьеру Артуро Уи» написал в основном шекспировским 5-стопным ямбом[1]; этот приём он уже использовал с той же целью в пьесе «Святая Иоанна скотобоен»[3]. Ради «высокого стиля» он прибег в своей пьесе и к пародированию в отдельных сценах У. Шекспира — его «Ричарда III», «Ричарда II» и «Макбета», — а также «Фауста» И. В. Гёте[2]. Масштабные шекспировские злодеи, по замыслу автора, должны были оттенять ничтожность его героя — мелкого, трусливого авантюриста и шантажиста[2]. Гангстерская среда в сочетании с «высоким стилем» должна была создать двойной «эффект очуждения»[1].

Реальные исторические события, писал Брехт в своём дневнике, «должны постоянно просвечивать, но, с другой стороны, гангстерское „облачение“… должно иметь самостоятельный смысл», — слишком тесная связь этих двух линий, как опасался Брехт, заставит зрителей за каждой подробностью искать реальное событие, а за каждым персонажем — исторический прототип[1]; гангстерская история была шире конкретного исторического прецедента. Брехт не ставил перед собой задачу рассказать историю прихода нацистов к власти, его пьеса была задумана как памфлет, а не историческая хроника; тем не менее реальные события «просвечивали», при постановке пьесы в конце каждой сцены должны были появляться надписи, воссоздающие хронологию реальных событий[2]. Узнаваемы были и основные действующие лица: в Артуро Уи легко узнавался Гитлер, в Старом Догсборо — Пауль фон Гинденбург, которого нацисты шантажировали незаконно приобретённым имением, в Догсборо-сыне, соответственно, его сын Оскар. В примитивном и агрессивном Эрнесто Роме современники узнавали начальника штаба СА Эрнста Рёма, в «интеллектуальном» Джузеппе Дживоле — Йозефа Геббельса, а в Эмануэле Гири — Германа Геринга. В Игнатии Дольфите, чью вдову Уи обольщает, как шекспировский Ричард III — вдову принца Эдуарда, даже по имени не трудно было узнать Игнациуса Дольфуса, канцлера и министра иностранных дел Австрии, убитого национал-социалистами 1934 году; его вдова, Бетти Дольфит, здесь — аллегория Австрии, присоединённой Гитлером четыре года спустя. В Кларке можно было узнать фон Папена, а в Теде Рэгге — Грегора Штрассера; наконец, в Рыббе, которого гангстеры обвиняют в поджоге склада, узнавался безработный голландец ван дер Люббе, ложно обвинённый нацистами в поджоге рейхстага[2]. Брехт использовал в своей пьесе и ещё один известный исторический факт: желая овладеть приёмами воздействия на человеческую психику, Гитлер в Мюнхене брал уроки у Базиля — бывшего актёра придворного театра[4].

В «высоком стиле», по мысли Брехта, пьеса должна была ставиться и на сцене, лучше всего — в стиле елизаветинского театра[5]. «Следует использовать, — писал Брехт, — маски, интонации, жесты, напоминающие о прототипах, но чистой пародии следует избегать, и комическое начало непременно должно звучать до известной степени жутко»[5].

При жизни автора пьеса не ставилась на сцене, — после войны Брехт не поставил «Карьеру Артуро Уи» и в своём театре, «Берлинер ансамбль», поскольку нацистская тема в ГДР оказалась под запретом: неприятное прошлое предпочли предать забвению[6]. Первую постановку осуществил в 1958 году ученик Брехта Петер Палич в Западной Германии — в Штутгарте[4].

На русском языке пьеса впервые была опубликована в 1964 году в 5-томнике сочинений Б. Брехта, в переводе Е. Г. Эткинда[2].

Действующие лица

  • Зазывала
  • Флейк, Карузер, Бучер, Малберри, Кларк — дельцы, члены правления треста «Цветная капуста»
  • Шийт — владелец пароходства
  • Старый Догсборо
  • Догсборо-сын
  • Артуро Уи — главарь гангстеров
  • Эрнесто Рома — его помощник
  • Тед Рэгг — репортер газеты «Стар»
  • Докдейзи.
  • Эмануэле Гири — гангстер
  • Боул — кассир у Шийта
  • Гудвилл и Гэфлз — чиновники из городской управы
  • О’Кейси — чиновник, ведущий расследование
  • Актёр
  • Джузеппе Дживола — торговец цветами, гангстер
  • Xук — оптовый торговец овощами.
  • Обвиняемый Рыббе
  • Защитник
  • Судья
  • Прокурор
  • Молодой Инна — близкий друг Эрнесто Ромы
  • Игнатий Дольфит
  • Бетти Дольфит — его жена

Сюжет

Как во времена Шекспира, Зазывала приглашает публику в театр, обещая представить в спектакле «цвет бандитского мира», но в то же время и «правду истории, горькую самую».

Члены правления чикагского треста «Цветная капуста» обсуждают свои печальные дела: клиенты разоряются, покупать капусту некому. В приёмной дожидается мелкий гангстер Артуро Уи, который, по словам одного из членов правления, «чует трупный запах и сразу хочет выгоду извлечь», — он берётся объявить зеленщикам, что покупать капусту у других поставщиков опасно для здоровья. Правление треста не желает иметь дело с бандитом, его приказывают гнать в шею. Трест рассчитывает получить заём на постройку причалов, чтобы овощи обходились дешевле, но влиятельный старик Догсборо, которого правление треста вывело в люди, отказывает ему в помощи.

Член правления треста Флейк пытается задёшево купить пароходство у его разорившегося владельца — Шийта, который, однако, ещё рассчитывая на чью-то помощь, отказывается продавать. Появляется Уи со своим грозным помощником Ромой; Флейк рассказывает о новой инициативе Уи — продавать капусту с помощью его револьвера; он как будто считает, что всю эту нечисть, промышляющую шантажом, убийством и грабежом, надо выжигать калёным железом, но Шийт с ужасом обнаруживает сходство между Флейком и подручным Уи — и соглашается продать пароходство; сделка заключается тайно.

Представители треста как бы в благодарность за оказанные некогда услуги дарят старику Догсборо контрольный пакет акций пароходства. Догсборо принимает подарок. Некоторое время спустя городское правление по предложению Догсборо выдаёт тресту заём; однако никакие причалы не строятся, и муниципалитет назначает проверку в пароходстве.

Уи тем временем пребывает в депрессии: во время последнего налёта его едва не пристрелили и едва не арестовали, с тех пор он боится рискованных дел, на которые подбивает его Эрнесто Рома; его ребята скучают без дела: «Они стреляют по тузам бубновымм, а не по людям. Это — очень вредно». Рома хочет осуществить давно задуманный рэкет: разгромить магазины «Цветной капусты», после чего предложить тресту охрану. Дживола предлагает шантажировать старика Догсборо, к рукам которого, кроме контрольного пакета акций, прилипла ещё какая-то дача. В сопровождении Ромы Артуро является к Догсборо и просит замолвить за него словечко в тресте «Цветная капуста», — перемежая просьбы угрозами и истериками («Мне сорок лет, и я — пустое место»), он так ничего и не добивается. Но, узнав о предстоящей проверке, Догсборо отправляет Уи на переговоры с Шийтом, который должен заявить, что пароходство всё ещё принадлежит ему. В результате переговоров Шийта находят мёртвым; Уи приписывает ему растрату средств, предназначенных для строительства причалов. Свидетеля Боула, который мог подтвердить, что пароходство давно уже принадлежит Догсборо, люди Уи также устраняют. Старому Догсборо, замешанному теперь ещё и в убийствах, ничего не остаётся, как оказывать покровительство Уи.

С помощью Догсборо Уи становится членом правления «Цветной капусты», — теперь ему необходима внешняя респектабельность, и он приглашает старомодного провинциального актёра, который ставит ему походку (она должна соответствовать тому, как «маленькие люди хозяина себе воображают»), а также «стояние» и «сидение». Наученный актёром, он выступает перед зеленщиками с пламенной речью, обещает им надёжную защиту от гангстеров — всего за тридцать процентов от выручки. Люди Уи поджигают склад торговца, неосторожно заявившего, что в городе спокойно и защита не нужна, — по обвинению в поджоге склада судят некоего Рыббе, опоенного дурманом.

Догсборо пишет завещание и предсмертное письмо, в котором кается в своих грехах и сообщает всё, что известно ему об убийстве Шийта и многих других лиц. Уи и компания выкрадывают письмо и подделывают завещание. Подчинив себе Чикаго, Артуро хочет распространить свою власть и на соседний Цицеро, но этому мешает журналист Дольфит со своей «паскудной нравственной газетой». Подручные Уи тем временем ссорятся между собой, и Роме удаётся убедить Артуро в том, что члены правления треста при поддержке некоторых его соратников плетут против него интриги. Уи поручает ему устранить всех, кто может представлять опасность, но, пока он репетирует речь, призванную вдохновить людей Ромы на новые подвиги, Гири приводит к нему миссис Дольфит, — она торгует овощами, имеет свой интерес и утверждает, что кампания в прессе направлена не против Уи, а против Эрнесто Ромы: если бы не он, Дольфит не имел бы ничего против слияния с чикагским трестом. И Артуро жертвует Ромой.

Напуганный убийством Ромы Дольфит всё же пытается объяснить Уи, что жители Цицеро имеют право сами решать, нужна ли им защита, — в следующей картине Дольфита уже хоронят. Его вдова обвиняет Уи в убийстве мужа и решительно отказывается сотрудничать с ним. На организованном бандой Уи собрании чикагские торговцы овощами пытаются бунтовать и призывают коллег из Цицеро присоединиться к ним, — но теперь уже вдова Дольфита убеждает их признать Уи своим защитником. Торговец из Цицеро просит разрешения покинуть собрание. «Любой свободен делать всё, что хочет», — отвечает Дживола; сразу по выходе торговца убивают. «Как ваш свободный выбор?» — спрашивает Гири оставшихся. Участники собрания голосуют за Уи обеими руками.

Сценическая судьба

Первая постановка «Карьеры Артуро Уи», в Государственном драматическом театре Штутгарта в ноябре 1958 года, имела шумный успех; поскольку в ГДР пьеса не ставилась, западногерманский критик писал: «Там, в зоне, где тоже живут немцы и где Брехт пользовался славой и почётом как друг режима и даже имел в своем распоряжении собственный театр, там эта пьеса до сих пор не может быть сыграна, — и это, видимо, связано с тем, что слишком подробное описание политических методов гангстера Уи… может вызвать неприятные для тамошних господ сравнения у их подданных»[7]. Уже через несколько месяцев, в марте 1959 года, штутгартскую версию «Карьеры Артуро Уи» затмил спектакль «Берлинер ансамбль», поставленный тем же Петером Паличем вместе с другим учеником Брехта — Манфредом Веквертом[8].

Берлинский спектакль отличался большей политической остротой и определённостью, только за один год он прошел девяносто четыре раза, был высоко оценён как в обеих частях Германии, так и во Франции, где театр гастролировал в 1960 году[8]. Вскоре после гастролей «Берлинер ансамбль» Жан Вилар поставил «Карьеру Артуро Уи» в Национальном народном театре (ТНП), сыграв в нём главную роль, — пресса оценила спектакль как одно из высших достижений современного театрального искусства, упрочившее славу Брехта-драматурга. «Эта шекспировская эпопея, полная крови, грохота, ярости и гротеска, — писала газета „Le Parisien“, — пробуждает в нас ещё жгучие воспоминания. Она к тому же заставляет нас испытывать угрызения совести и более пристально всмотреться в наше время»[9].

Ещё один выдающийся спектакль был создан в 1962 году в варшавском театре «Вспулчесны» режиссёром Эрвином Аксером; тонкий и гибкий, по определению критика, художник, свободно изменявший свою манеру в зависимости от драматургии, Аксер исходил из того, что «иначе, чем методом Брехта-режиссёра, нельзя поставить Брехта-драматурга»[10]. Его спектакль только за первые полтора года выдержал более ста пятидесяти представлений[11]. «В Варшаве, — писал советский критик А. Гершкович, — „Карьера“ сыграна так, что, кажется, лучше сыграть невозможно… Брехт написал яркий гротеск, пьесу-памфлет. Польский театр заострил его до предела. Брехт советовал при постановке пьесы передать „в гротеске атмосферу ужаса“. Польский театр сделал спектакль, от которого кровь леденеет в жилах, но мысль работает сурово и безотказано. Брехт предлагал ставить „Карьеру“ в пластической манере, в быстром темпе, с четким расположением отдельных групп, в духе старинной исторической живописи. Польский театр создал оживший паноптикум каннибалов…»[12]. Как и в парижском спектакле, особой похвалы удостоился исполнитель главной роли, в данном случае — Тадеуш Ломницкий[11]. По мнению Ю. Юзовского, игра Ломницкого стоила целого социологического исследования: он проследил не только путь мелкого проходимца к положению главы государства, но и «своего рода психологическую карьеру… от недочеловека к сверхчеловеку», создал узнаваемый тип ничтожества, которое, по словам критика, избавляется от комплекса неполноценности, лишая полноценности окружающих[11].

«Карьера Артуро Уи» в БДТ

На советской сцене Брехт в те годы не приживался: в лучшем случае его ставили не по-брехтовски, а в традициях русского психологического театра, в худшем — слишком примитивно понимая принципы «эпического театра»; осторожный Георгий Товстоногов для постановки «Карьеры Артуро Уи» в Большом драматическом театре пригласил Аксера[13]. Польский режиссёр ставил спектакль в БДТ с теми же художниками и с тем же композитором, которые оформили его постановку во «Вспулчесны», но ленинградский спектакль не стал повторением варшавского, — по свидетельству самого режиссёра, все основные элементы его первоначального замысла были сохранены, но некоторые частности изменились, как и толкование некоторых ролей. Изменения, рассказывал Аксер, возникли по инициативе актёров БДТ и были связаны с индивидуальными особенностями их дарований, но форма спектакля и в Ленинграде определялась принципами «эпического театра»: «Так же как и при первоначальной трактовке, мы подчеркиваем, что рассказанная в пьесе „гангстерская история“ соотносится с событиями в Германии в 1933—1938 гг.; но, сохраняя аллегорию, мы старались в соответствии с желанием автора придать действующим лицам известную самостоятельность»[9]. Этот первый брехтовский спектакль был высоко оценён и критикой, и зрителями[9], а роль Артуро Уи стала одной из лучших в творческой биографии Евгения Лебедева. «Выдающийся польский артист, — писала Р. Беньяш, — показал в роли Артуро великолепное виртуозное мастерство. Но не было у него той силы внутренней энергии, той отдачи всего существа, той органической переплетенности буффонады и подлинности, которыми покоряет Лебедев»[14]. В отличие от Ломницкого, Лебедев играл Уи гротескно, в начале, по словам критика, это был «скорее, отброс человечества, чем человек», — весь перекошенный, согнутый, обвислый, он больше походил на обглоданного, шелудивого пса, «кажется, кликни его, он прибежит на четвереньках», но при этом пса злобного: он грызёт свою шляпу в бессильной ярости, выслеживает, вынюхивает, ловит в воздухе запах поживы, в любой момент готовый выскочить из-за угла и вцепиться в свою долю[15]. По мере продвижения он постепенно распрямлялся, приобретал некоторое благообразие и в этом благообразии становился ещё страшнее[14].

Пьеса Брехта заканчивается шестистрочным «Эпилогом», написанным уже после поражения Германии: «А вы учитесь не смотреть, но видеть…» — и неясно, кто должен произносить эти строки[16]. Аксер решил финал в духе «эпического театра»: в последней сцене Лебедев появлялся на трибуне в гриме Гитлера, с его усиками и чёлкой, произносил страстную речь, похожую на злобный собачий лай, после чего спускался с трибуны, медленно, на ходу снимая грим, выходил на авансцену, уже не Гитлер и не Артуро Уи, а актёр Евгений Лебедев, и от своего имени, «раздельно и трудно, как будто каждое слово даётся ему ценой величайшего нервного напряжения», по свидетельству критика[17], произносил этот эпилог:

…Ещё плодоносить способно чрево
Которое вынашивало гада.[16]

Известные постановки

Напишите отзыв о статье "Карьера Артуро Уи"

Примечания

  1. 1 2 3 4 [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Из дневника Брехта] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах.. — М.: Искусство, 1964. — Т. 3. — С. 336.
  2. 1 2 3 4 5 6 Эткинд Е. Г. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Карьера Артуро Уи, которой могло не быть] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. — М., 1964. — Т. 3. — С. 343—344.
  3. Третьяков С. М. Люди одного костра // Дэн Ши-хуа. Био-интервью. — М.: "Советский писатель", 1962. — С. 491.
  4. 1 2 Шумахер Э. Жизнь Брехта = Leben Brechts. — М.: Радуга, 1988. — С. 153. — ISBN 5-05-002298-3.
  5. 1 2 Брехт Б. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Указание для постановки] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах.. — М.: Искусство, 1964. — Т. 3. — С. 342.
  6. [www.manfredwekwerth.de/biographisches.html Biographisches] (нем.). Manfred Wekwerth (Website). Проверено 15 января 2013. [www.webcitation.org/6Dv2JAGoA Архивировано из первоисточника 25 января 2013].
  7. Цит. по: Эткинд Е. Г. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Карьера Артуро Уи, которой могло не быть] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. — М., 1964. — Т. 3. — С. 344.
  8. 1 2 Эткинд Е. Г. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Карьера Артуро Уи, которой могло не быть] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. — М., 1964. — Т. 3. — С. 344—345.
  9. 1 2 3 Эткинд Е. Г. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Карьера Артуро Уи, которой могло не быть] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. — М., 1964. — Т. 3. — С. 346.
  10. Скляревская И. Р. Два театра Эрвина Аксера (Э. Аксер в БДТ) // БДТ им. М. Горького: Вехи истории: Сборник научных трудов. Составитель Г. В. Титова. — СПб., 1992. — С. 88.
  11. 1 2 3 Эткинд Е. Г. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Карьера Артуро Уи, которой могло не быть] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. — М., 1964. — Т. 3. — С. 347—348.
  12. Гершкович А. Театр наших друзей. — М.: "Знание", 1963. — С. 6, 9.
  13. Эткинд Е. Г. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Карьера Артуро Уи, которой могло не быть] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. — М., 1964. — Т. 3. — С. 348—349.
  14. 1 2 Беньяш Р. М. Без грима и в гриме: Театральные портреты. — Л.; М., 1965. — С. 143. — 224 с.
  15. Беньяш Р. М. Без грима и в гриме: Театральные портреты. — Л.; М., 1965. — С. 137—138. — 224 с.
  16. 1 2 Брехт Б. [lib.ru/INPROZ/BREHT/breht3_5.txt Карьера Артуро Уи, которой могло не быть] // Бертольт Брехт. Театр. Пьесы. Статьи. Высказывания. В пяти томах. — М., 1964. — Т. 3. — С. 333.
  17. Беньяш Р. М. Без грима и в гриме: Театральные портреты. — Л.; М., 1965. — С. 144—145. — 224 с.
  18. [download.goldenmask.ru/2007/arturo/ «Карьера Артуро Уи, которой могло не быть»]. Легендарные спектакли XX века. Театр им. Моссовета. Проверено 20 декабря 2012. [www.webcitation.org/6Dmv7tIXh Архивировано из первоисточника 19 января 2013].
  19. [www.librarian.be/pdf/arturoui.pdf "Der aufhaltsame Aufstieg des Arturo Ui" in einer Inszenierung von Heiner Muller] (1996). Проверено 19 февраля 2013. [www.webcitation.org/6F7ujxlBX Архивировано из первоисточника 15 марта 2013].


Отрывок, характеризующий Карьера Артуро Уи


В просторной, лучшей избе мужика Андрея Савостьянова в два часа собрался совет. Мужики, бабы и дети мужицкой большой семьи теснились в черной избе через сени. Одна только внучка Андрея, Малаша, шестилетняя девочка, которой светлейший, приласкав ее, дал за чаем кусок сахара, оставалась на печи в большой избе. Малаша робко и радостно смотрела с печи на лица, мундиры и кресты генералов, одного за другим входивших в избу и рассаживавшихся в красном углу, на широких лавках под образами. Сам дедушка, как внутренне называла Maлаша Кутузова, сидел от них особо, в темном углу за печкой. Он сидел, глубоко опустившись в складное кресло, и беспрестанно покряхтывал и расправлял воротник сюртука, который, хотя и расстегнутый, все как будто жал его шею. Входившие один за другим подходили к фельдмаршалу; некоторым он пожимал руку, некоторым кивал головой. Адъютант Кайсаров хотел было отдернуть занавеску в окне против Кутузова, но Кутузов сердито замахал ему рукой, и Кайсаров понял, что светлейший не хочет, чтобы видели его лицо.
Вокруг мужицкого елового стола, на котором лежали карты, планы, карандаши, бумаги, собралось так много народа, что денщики принесли еще лавку и поставили у стола. На лавку эту сели пришедшие: Ермолов, Кайсаров и Толь. Под самыми образами, на первом месте, сидел с Георгием на шее, с бледным болезненным лицом и с своим высоким лбом, сливающимся с голой головой, Барклай де Толли. Второй уже день он мучился лихорадкой, и в это самое время его знобило и ломало. Рядом с ним сидел Уваров и негромким голосом (как и все говорили) что то, быстро делая жесты, сообщал Барклаю. Маленький, кругленький Дохтуров, приподняв брови и сложив руки на животе, внимательно прислушивался. С другой стороны сидел, облокотивши на руку свою широкую, с смелыми чертами и блестящими глазами голову, граф Остерман Толстой и казался погруженным в свои мысли. Раевский с выражением нетерпения, привычным жестом наперед курчавя свои черные волосы на висках, поглядывал то на Кутузова, то на входную дверь. Твердое, красивое и доброе лицо Коновницына светилось нежной и хитрой улыбкой. Он встретил взгляд Малаши и глазами делал ей знаки, которые заставляли девочку улыбаться.
Все ждали Бенигсена, который доканчивал свой вкусный обед под предлогом нового осмотра позиции. Его ждали от четырех до шести часов, и во все это время не приступали к совещанию и тихими голосами вели посторонние разговоры.
Только когда в избу вошел Бенигсен, Кутузов выдвинулся из своего угла и подвинулся к столу, но настолько, что лицо его не было освещено поданными на стол свечами.
Бенигсен открыл совет вопросом: «Оставить ли без боя священную и древнюю столицу России или защищать ее?» Последовало долгое и общее молчание. Все лица нахмурились, и в тишине слышалось сердитое кряхтенье и покашливанье Кутузова. Все глаза смотрели на него. Малаша тоже смотрела на дедушку. Она ближе всех была к нему и видела, как лицо его сморщилось: он точно собрался плакать. Но это продолжалось недолго.
– Священную древнюю столицу России! – вдруг заговорил он, сердитым голосом повторяя слова Бенигсена и этим указывая на фальшивую ноту этих слов. – Позвольте вам сказать, ваше сиятельство, что вопрос этот не имеет смысла для русского человека. (Он перевалился вперед своим тяжелым телом.) Такой вопрос нельзя ставить, и такой вопрос не имеет смысла. Вопрос, для которого я просил собраться этих господ, это вопрос военный. Вопрос следующий: «Спасенье России в армии. Выгоднее ли рисковать потерею армии и Москвы, приняв сраженье, или отдать Москву без сражения? Вот на какой вопрос я желаю знать ваше мнение». (Он откачнулся назад на спинку кресла.)
Начались прения. Бенигсен не считал еще игру проигранною. Допуская мнение Барклая и других о невозможности принять оборонительное сражение под Филями, он, проникнувшись русским патриотизмом и любовью к Москве, предлагал перевести войска в ночи с правого на левый фланг и ударить на другой день на правое крыло французов. Мнения разделились, были споры в пользу и против этого мнения. Ермолов, Дохтуров и Раевский согласились с мнением Бенигсена. Руководимые ли чувством потребности жертвы пред оставлением столицы или другими личными соображениями, но эти генералы как бы не понимали того, что настоящий совет не мог изменить неизбежного хода дел и что Москва уже теперь оставлена. Остальные генералы понимали это и, оставляя в стороне вопрос о Москве, говорили о том направлении, которое в своем отступлении должно было принять войско. Малаша, которая, не спуская глаз, смотрела на то, что делалось перед ней, иначе понимала значение этого совета. Ей казалось, что дело было только в личной борьбе между «дедушкой» и «длиннополым», как она называла Бенигсена. Она видела, что они злились, когда говорили друг с другом, и в душе своей она держала сторону дедушки. В средине разговора она заметила быстрый лукавый взгляд, брошенный дедушкой на Бенигсена, и вслед за тем, к радости своей, заметила, что дедушка, сказав что то длиннополому, осадил его: Бенигсен вдруг покраснел и сердито прошелся по избе. Слова, так подействовавшие на Бенигсена, были спокойным и тихим голосом выраженное Кутузовым мнение о выгоде и невыгоде предложения Бенигсена: о переводе в ночи войск с правого на левый фланг для атаки правого крыла французов.
– Я, господа, – сказал Кутузов, – не могу одобрить плана графа. Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история подтверждает это соображение. Так, например… (Кутузов как будто задумался, приискивая пример и светлым, наивным взглядом глядя на Бенигсена.) Да вот хоть бы Фридландское сражение, которое, как я думаю, граф хорошо помнит, было… не вполне удачно только оттого, что войска наши перестроивались в слишком близком расстоянии от неприятеля… – Последовало, показавшееся всем очень продолжительным, минутное молчание.
Прения опять возобновились, но часто наступали перерывы, и чувствовалось, что говорить больше не о чем.
Во время одного из таких перерывов Кутузов тяжело вздохнул, как бы сбираясь говорить. Все оглянулись на него.
– Eh bien, messieurs! Je vois que c'est moi qui payerai les pots casses, [Итак, господа, стало быть, мне платить за перебитые горшки,] – сказал он. И, медленно приподнявшись, он подошел к столу. – Господа, я слышал ваши мнения. Некоторые будут несогласны со мной. Но я (он остановился) властью, врученной мне моим государем и отечеством, я – приказываю отступление.
Вслед за этим генералы стали расходиться с той же торжественной и молчаливой осторожностью, с которой расходятся после похорон.
Некоторые из генералов негромким голосом, совсем в другом диапазоне, чем когда они говорили на совете, передали кое что главнокомандующему.
Малаша, которую уже давно ждали ужинать, осторожно спустилась задом с полатей, цепляясь босыми ножонками за уступы печки, и, замешавшись между ног генералов, шмыгнула в дверь.
Отпустив генералов, Кутузов долго сидел, облокотившись на стол, и думал все о том же страшном вопросе: «Когда же, когда же наконец решилось то, что оставлена Москва? Когда было сделано то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?»
– Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого я не думал!
– Вам надо отдохнуть, ваша светлость, – сказал Шнейдер.
– Да нет же! Будут же они лошадиное мясо жрать, как турки, – не отвечая, прокричал Кутузов, ударяя пухлым кулаком по столу, – будут и они, только бы…


В противоположность Кутузову, в то же время, в событии еще более важнейшем, чем отступление армии без боя, в оставлении Москвы и сожжении ее, Растопчин, представляющийся нам руководителем этого события, действовал совершенно иначе.
Событие это – оставление Москвы и сожжение ее – было так же неизбежно, как и отступление войск без боя за Москву после Бородинского сражения.
Каждый русский человек, не на основании умозаключений, а на основании того чувства, которое лежит в нас и лежало в наших отцах, мог бы предсказать то, что совершилось.
Начиная от Смоленска, во всех городах и деревнях русской земли, без участия графа Растопчина и его афиш, происходило то же самое, что произошло в Москве. Народ с беспечностью ждал неприятеля, не бунтовал, не волновался, никого не раздирал на куски, а спокойно ждал своей судьбы, чувствуя в себе силы в самую трудную минуту найти то, что должно было сделать. И как только неприятель подходил, богатейшие элементы населения уходили, оставляя свое имущество; беднейшие оставались и зажигали и истребляли то, что осталось.
Сознание того, что это так будет, и всегда так будет, лежало и лежит в душе русского человека. И сознание это и, более того, предчувствие того, что Москва будет взята, лежало в русском московском обществе 12 го года. Те, которые стали выезжать из Москвы еще в июле и начале августа, показали, что они ждали этого. Те, которые выезжали с тем, что они могли захватить, оставляя дома и половину имущества, действовали так вследствие того скрытого (latent) патриотизма, который выражается не фразами, не убийством детей для спасения отечества и т. п. неестественными действиями, а который выражается незаметно, просто, органически и потому производит всегда самые сильные результаты.
«Стыдно бежать от опасности; только трусы бегут из Москвы», – говорили им. Растопчин в своих афишках внушал им, что уезжать из Москвы было позорно. Им совестно было получать наименование трусов, совестно было ехать, но они все таки ехали, зная, что так надо было. Зачем они ехали? Нельзя предположить, чтобы Растопчин напугал их ужасами, которые производил Наполеон в покоренных землях. Уезжали, и первые уехали богатые, образованные люди, знавшие очень хорошо, что Вена и Берлин остались целы и что там, во время занятия их Наполеоном, жители весело проводили время с обворожительными французами, которых так любили тогда русские мужчины и в особенности дамы.
Они ехали потому, что для русских людей не могло быть вопроса: хорошо ли или дурно будет под управлением французов в Москве. Под управлением французов нельзя было быть: это было хуже всего. Они уезжали и до Бородинского сражения, и еще быстрее после Бородинского сражения, невзирая на воззвания к защите, несмотря на заявления главнокомандующего Москвы о намерении его поднять Иверскую и идти драться, и на воздушные шары, которые должны были погубить французов, и несмотря на весь тот вздор, о котором нисал Растопчин в своих афишах. Они знали, что войско должно драться, и что ежели оно не может, то с барышнями и дворовыми людьми нельзя идти на Три Горы воевать с Наполеоном, а что надо уезжать, как ни жалко оставлять на погибель свое имущество. Они уезжали и не думали о величественном значении этой громадной, богатой столицы, оставленной жителями и, очевидно, сожженной (большой покинутый деревянный город необходимо должен был сгореть); они уезжали каждый для себя, а вместе с тем только вследствие того, что они уехали, и совершилось то величественное событие, которое навсегда останется лучшей славой русского народа. Та барыня, которая еще в июне месяце с своими арапами и шутихами поднималась из Москвы в саратовскую деревню, с смутным сознанием того, что она Бонапарту не слуга, и со страхом, чтобы ее не остановили по приказанию графа Растопчина, делала просто и истинно то великое дело, которое спасло Россию. Граф же Растопчин, который то стыдил тех, которые уезжали, то вывозил присутственные места, то выдавал никуда не годное оружие пьяному сброду, то поднимал образа, то запрещал Августину вывозить мощи и иконы, то захватывал все частные подводы, бывшие в Москве, то на ста тридцати шести подводах увозил делаемый Леппихом воздушный шар, то намекал на то, что он сожжет Москву, то рассказывал, как он сжег свой дом и написал прокламацию французам, где торжественно упрекал их, что они разорили его детский приют; то принимал славу сожжения Москвы, то отрекался от нее, то приказывал народу ловить всех шпионов и приводить к нему, то упрекал за это народ, то высылал всех французов из Москвы, то оставлял в городе г жу Обер Шальме, составлявшую центр всего французского московского населения, а без особой вины приказывал схватить и увезти в ссылку старого почтенного почт директора Ключарева; то сбирал народ на Три Горы, чтобы драться с французами, то, чтобы отделаться от этого народа, отдавал ему на убийство человека и сам уезжал в задние ворота; то говорил, что он не переживет несчастия Москвы, то писал в альбомы по французски стихи о своем участии в этом деле, – этот человек не понимал значения совершающегося события, а хотел только что то сделать сам, удивить кого то, что то совершить патриотически геройское и, как мальчик, резвился над величавым и неизбежным событием оставления и сожжения Москвы и старался своей маленькой рукой то поощрять, то задерживать течение громадного, уносившего его вместе с собой, народного потока.


Элен, возвратившись вместе с двором из Вильны в Петербург, находилась в затруднительном положении.
В Петербурге Элен пользовалась особым покровительством вельможи, занимавшего одну из высших должностей в государстве. В Вильне же она сблизилась с молодым иностранным принцем. Когда она возвратилась в Петербург, принц и вельможа были оба в Петербурге, оба заявляли свои права, и для Элен представилась новая еще в ее карьере задача: сохранить свою близость отношений с обоими, не оскорбив ни одного.
То, что показалось бы трудным и даже невозможным для другой женщины, ни разу не заставило задуматься графиню Безухову, недаром, видно, пользовавшуюся репутацией умнейшей женщины. Ежели бы она стала скрывать свои поступки, выпутываться хитростью из неловкого положения, она бы этим самым испортила свое дело, сознав себя виноватою; но Элен, напротив, сразу, как истинно великий человек, который может все то, что хочет, поставила себя в положение правоты, в которую она искренно верила, а всех других в положение виноватости.
В первый раз, как молодое иностранное лицо позволило себе делать ей упреки, она, гордо подняв свою красивую голову и вполуоборот повернувшись к нему, твердо сказала:
– Voila l'egoisme et la cruaute des hommes! Je ne m'attendais pas a autre chose. Za femme se sacrifie pour vous, elle souffre, et voila sa recompense. Quel droit avez vous, Monseigneur, de me demander compte de mes amities, de mes affections? C'est un homme qui a ete plus qu'un pere pour moi. [Вот эгоизм и жестокость мужчин! Я ничего лучшего и не ожидала. Женщина приносит себя в жертву вам; она страдает, и вот ей награда. Ваше высочество, какое имеете вы право требовать от меня отчета в моих привязанностях и дружеских чувствах? Это человек, бывший для меня больше чем отцом.]
Лицо хотело что то сказать. Элен перебила его.
– Eh bien, oui, – сказала она, – peut etre qu'il a pour moi d'autres sentiments que ceux d'un pere, mais ce n'est; pas une raison pour que je lui ferme ma porte. Je ne suis pas un homme pour etre ingrate. Sachez, Monseigneur, pour tout ce qui a rapport a mes sentiments intimes, je ne rends compte qu'a Dieu et a ma conscience, [Ну да, может быть, чувства, которые он питает ко мне, не совсем отеческие; но ведь из за этого не следует же мне отказывать ему от моего дома. Я не мужчина, чтобы платить неблагодарностью. Да будет известно вашему высочеству, что в моих задушевных чувствах я отдаю отчет только богу и моей совести.] – кончила она, дотрогиваясь рукой до высоко поднявшейся красивой груди и взглядывая на небо.
– Mais ecoutez moi, au nom de Dieu. [Но выслушайте меня, ради бога.]
– Epousez moi, et je serai votre esclave. [Женитесь на мне, и я буду вашею рабою.]
– Mais c'est impossible. [Но это невозможно.]
– Vous ne daignez pas descende jusqu'a moi, vous… [Вы не удостаиваете снизойти до брака со мною, вы…] – заплакав, сказала Элен.
Лицо стало утешать ее; Элен же сквозь слезы говорила (как бы забывшись), что ничто не может мешать ей выйти замуж, что есть примеры (тогда еще мало было примеров, но она назвала Наполеона и других высоких особ), что она никогда не была женою своего мужа, что она была принесена в жертву.
– Но законы, религия… – уже сдаваясь, говорило лицо.
– Законы, религия… На что бы они были выдуманы, ежели бы они не могли сделать этого! – сказала Элен.
Важное лицо было удивлено тем, что такое простое рассуждение могло не приходить ему в голову, и обратилось за советом к святым братьям Общества Иисусова, с которыми оно находилось в близких отношениях.
Через несколько дней после этого, на одном из обворожительных праздников, который давала Элен на своей даче на Каменном острову, ей был представлен немолодой, с белыми как снег волосами и черными блестящими глазами, обворожительный m r de Jobert, un jesuite a robe courte, [г н Жобер, иезуит в коротком платье,] который долго в саду, при свете иллюминации и при звуках музыки, беседовал с Элен о любви к богу, к Христу, к сердцу божьей матери и об утешениях, доставляемых в этой и в будущей жизни единою истинною католическою религией. Элен была тронута, и несколько раз у нее и у m r Jobert в глазах стояли слезы и дрожал голос. Танец, на который кавалер пришел звать Элен, расстроил ее беседу с ее будущим directeur de conscience [блюстителем совести]; но на другой день m r de Jobert пришел один вечером к Элен и с того времени часто стал бывать у нее.
В один день он сводил графиню в католический храм, где она стала на колени перед алтарем, к которому она была подведена. Немолодой обворожительный француз положил ей на голову руки, и, как она сама потом рассказывала, она почувствовала что то вроде дуновения свежего ветра, которое сошло ей в душу. Ей объяснили, что это была la grace [благодать].
Потом ей привели аббата a robe longue [в длинном платье], он исповедовал ее и отпустил ей грехи ее. На другой день ей принесли ящик, в котором было причастие, и оставили ей на дому для употребления. После нескольких дней Элен, к удовольствию своему, узнала, что она теперь вступила в истинную католическую церковь и что на днях сам папа узнает о ней и пришлет ей какую то бумагу.
Все, что делалось за это время вокруг нее и с нею, все это внимание, обращенное на нее столькими умными людьми и выражающееся в таких приятных, утонченных формах, и голубиная чистота, в которой она теперь находилась (она носила все это время белые платья с белыми лентами), – все это доставляло ей удовольствие; но из за этого удовольствия она ни на минуту не упускала своей цели. И как всегда бывает, что в деле хитрости глупый человек проводит более умных, она, поняв, что цель всех этих слов и хлопот состояла преимущественно в том, чтобы, обратив ее в католичество, взять с нее денег в пользу иезуитских учреждений {о чем ей делали намеки), Элен, прежде чем давать деньги, настаивала на том, чтобы над нею произвели те различные операции, которые бы освободили ее от мужа. В ее понятиях значение всякой религии состояло только в том, чтобы при удовлетворении человеческих желаний соблюдать известные приличия. И с этою целью она в одной из своих бесед с духовником настоятельно потребовала от него ответа на вопрос о том, в какой мере ее брак связывает ее.
Они сидели в гостиной у окна. Были сумерки. Из окна пахло цветами. Элен была в белом платье, просвечивающем на плечах и груди. Аббат, хорошо откормленный, а пухлой, гладко бритой бородой, приятным крепким ртом и белыми руками, сложенными кротко на коленях, сидел близко к Элен и с тонкой улыбкой на губах, мирно – восхищенным ее красотою взглядом смотрел изредка на ее лицо и излагал свой взгляд на занимавший их вопрос. Элен беспокойно улыбалась, глядела на его вьющиеся волоса, гладко выбритые чернеющие полные щеки и всякую минуту ждала нового оборота разговора. Но аббат, хотя, очевидно, и наслаждаясь красотой и близостью своей собеседницы, был увлечен мастерством своего дела.
Ход рассуждения руководителя совести был следующий. В неведении значения того, что вы предпринимали, вы дали обет брачной верности человеку, который, с своей стороны, вступив в брак и не веря в религиозное значение брака, совершил кощунство. Брак этот не имел двоякого значения, которое должен он иметь. Но несмотря на то, обет ваш связывал вас. Вы отступили от него. Что вы совершили этим? Peche veniel или peche mortel? [Грех простительный или грех смертный?] Peche veniel, потому что вы без дурного умысла совершили поступок. Ежели вы теперь, с целью иметь детей, вступили бы в новый брак, то грех ваш мог бы быть прощен. Но вопрос опять распадается надвое: первое…
– Но я думаю, – сказала вдруг соскучившаяся Элен с своей обворожительной улыбкой, – что я, вступив в истинную религию, не могу быть связана тем, что наложила на меня ложная религия.
Directeur de conscience [Блюститель совести] был изумлен этим постановленным перед ним с такою простотою Колумбовым яйцом. Он восхищен был неожиданной быстротой успехов своей ученицы, но не мог отказаться от своего трудами умственными построенного здания аргументов.
– Entendons nous, comtesse, [Разберем дело, графиня,] – сказал он с улыбкой и стал опровергать рассуждения своей духовной дочери.


Элен понимала, что дело было очень просто и легко с духовной точки зрения, но что ее руководители делали затруднения только потому, что они опасались, каким образом светская власть посмотрит на это дело.
И вследствие этого Элен решила, что надо было в обществе подготовить это дело. Она вызвала ревность старика вельможи и сказала ему то же, что первому искателю, то есть поставила вопрос так, что единственное средство получить права на нее состояло в том, чтобы жениться на ней. Старое важное лицо первую минуту было так же поражено этим предложением выйти замуж от живого мужа, как и первое молодое лицо; но непоколебимая уверенность Элен в том, что это так же просто и естественно, как и выход девушки замуж, подействовала и на него. Ежели бы заметны были хоть малейшие признаки колебания, стыда или скрытности в самой Элен, то дело бы ее, несомненно, было проиграно; но не только не было этих признаков скрытности и стыда, но, напротив, она с простотой и добродушной наивностью рассказывала своим близким друзьям (а это был весь Петербург), что ей сделали предложение и принц и вельможа и что она любит обоих и боится огорчить того и другого.
По Петербургу мгновенно распространился слух не о том, что Элен хочет развестись с своим мужем (ежели бы распространился этот слух, очень многие восстали бы против такого незаконного намерения), но прямо распространился слух о том, что несчастная, интересная Элен находится в недоуменье о том, за кого из двух ей выйти замуж. Вопрос уже не состоял в том, в какой степени это возможно, а только в том, какая партия выгоднее и как двор посмотрит на это. Были действительно некоторые закоснелые люди, не умевшие подняться на высоту вопроса и видевшие в этом замысле поругание таинства брака; но таких было мало, и они молчали, большинство же интересовалось вопросами о счастии, которое постигло Элен, и какой выбор лучше. О том же, хорошо ли или дурно выходить от живого мужа замуж, не говорили, потому что вопрос этот, очевидно, был уже решенный для людей поумнее нас с вами (как говорили) и усомниться в правильности решения вопроса значило рисковать выказать свою глупость и неумение жить в свете.