Следствие и суд над Пугачёвым и его сообщниками

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Следствие и суд над Емельяном Пугачёвым и его сообщниками потребовали особого внимания императрицы Екатерины II и её правительства. Перед следствием стояла задача не только выяснения обстоятельств биографии Пугачёва и его сторонников, происхождения заговора и его причин, но и определение мер для предотвращения подобных мятежей в будущем. К следствию были привлечены как постоянно действующие государственные органы: Тайная экспедиция Сената, Генерал-аудиторская экспедиция Военной коллегии, губернские и гарнизонные канцелярии и суды, так и специально организованные судебно-следственные Секретные комиссии в Казани, Оренбурге, Яицком городке. Первые допросы Пугачёва после пленения в сентябре 1774 года были проведены в Яицком городке, затем в октябре — в Симбирске. С ноября 1774 года генеральное следствие над Пугачёвым и его главными сообщниками проводилось в Москве при деятельном участии Екатерины II, контролировавшей и управлявшей его ходом. Манифестом от 19 (30) декабря 1774 года императрица известила об окончании следствия и об учреждении суда. Проведение судебного процесса было возложено на Сенат с привлечением высших сановников империи и президентов всех коллегий. Судебные заседания были проведены в Московском Кремле 30—31 декабря 1774 года и 9 (20) января 1775 года и завершились вынесением приговора — сентенции от 10 (21) января 1775 года, по которой к смертной казни были приговорены Пугачёв, Перфильев, Зарубин, Шигаев, Подуров и Торнов, другие участники восстания — к телесным наказаниями и к каторге или ссылке в зависимости от тяжести признанной за ними вины.





Деятельность Секретных следственных комиссий

Первую «секретную комиссию» для проведения следствия над участниками восстания Екатерина II предписала учредить в Казани А. И. Бибикову одновременно с назначением его командующим экспедиции. В её состав были включены офицеры гвардии Лунин А. М., Маврин С. И., Собакин В. И. и секретарь Тайной экспедиции Сената Зряхов И. Позднее, в январе 1774 года, в связи с затруднениями при этапировании заключённых в Казань, для проведения следствия на месте в Самару был отправлен подпоручик Державин Г. Р. После смерти Бибикова, 26 апреля 1774 года Екатерина учредила две секретные комиссии — в Казани и Оренбурге, пополнив прежний состав следователей и передав их из под власти военного командования под контроль генерал-губернаторов Брандта и Рейнсдорпа. В Казань были привезены первая семья Пугачёва и игумен Филарет, как возможный его вдохновитель. Но главное внимание было уделено допросам в Оренбурге пленённых ближайших сообщников Пугачёва — Шигаева, Падурова, Каргина, Толкачёва, Хлопуши, Чики-Зарубина[1][2].

В июне Екатерина вновь меняет порядок работы секретных комиссий и передаёт их в подчинение генерал-майора П. С. Потёмкина. В августе 1774 года организуется Яицкая секретная комиссия во главе с Мавриным, проделавшим огромный объём работы по расследованию начальных этапов восстания, начиная с событий 1772 года. Он же провёл первые допросы Пугачёва в Яицком городке после его пленения. Всего через допросы всех секретных комиссий прошло 12438 человек, были казнены 4 человека в Оренбурге (Толкачёв, Хлопуша, Каргин, Волков), 38 человек в Казани (среди них — Белобородов и Губанов). Намного больше повстанцев было казнено без участия секретных комиссий по приказам военных руководителей, творивших суд и расправу по собственному усмотрению, ещё больше пленённых повстанцев погибло при этапировании и в заключении из-за недостатка в лечении и питании[3][4].

Следствие над Пугачёвым в Яицком городке и Симбирске

Генеральное следствие в Москве

Судебный процесс над участниками восстания

Подготовка процесса

5 (16) декабря 1774 года руководители генерального следствия над пугачёвцами М. Н. Волконский и П. С. Потёмкин доложили Екатерине II о том, что в результате проведённых в предшествующие недели допросов детальная картина преступления составлена и дальнейшие допросы не способны добавить что-либо к уже полученным сведениям. К донесению были приложены выписки из протоколов допросов Пугачёва и прочих 49 участников восстания с краткой характеристикой степени участия каждого из подследственных в «злодейских деяниях», а также заключение П. С. Потёмкина, озаглавленное им, как «Различие важности преступления способников злодейских, примеченное каждого раскаяние по свойству их», фактически являвшееся проектом распределения обвиняемых в будущем приговоре по девяти «сортам» (степеням) вины. К 1-му и 2-му «сортам» были отнесены те, кто по мнению Потёмкина, должны были быть преданы смертной казни: Пугачёв, Зарубин, Шигаев, Перфильев, Подуров, Торнов, Канзафар Усаев. Далее следовали 33 виновных в той или иной мере, а также 11 человек, причисленных к «9 сорту», то есть признанных непричастными к каким-либо преступлениям и которых по приговору суда можно было оставить без наказания. Распределение по сортам Потёмкин сопроводил весьма субъективными личностными характеристиками, никак не укладывавшимися в юридические обоснования вины: Перфильев — «не дурак, свойства самого злейшего»; Зарубин — «великий плут»; Подуров — «весьма неглуп», Оболяев — «прост, но великий плут» и так далее. Ещё 30 человек, также доставленные в Москву для следствия, не были включены ни в донесение Волконского и Потёмкина, ни в последующий приговор суда по причине их полной непричастности к событиям восстания[5].

Уже на следующий день, 6 декабря, Екатерина II в своём ответе, несмотря на выраженное недовольство тем, что на главный мучавший её вопрос — кто «выдумал самозванство: сам ли злодей, или иной кто», она не усмотрела ясного ответа, тем не менее, выразила желание «чтобы дело его (Пугачёва) скорея к окончанию приведено было». Екатерина II проинформировала, что по окончанию изучения экстрактов из допросов пугачёвцев, отправит в Москву генерал-прокурора князя А. А. Вяземского «с моими повелениями о образе суда, как в подобных случаях с государственными преступниками в обычае есть». В ходе совещания с Вяземским императрица в целом одобрила распределение обвиняемых по степеням их вины, повелев дополнить список пятью членами семьи Пугачёва — двумя жёнами Софьей и Устиньей и детьми Трофимом, Аграфеной и Христиной[6].

В последующие дни Екатерина работала над текстом манифеста об учреждении суда, к написанию черновика манифеста приложил руку новый фаворит императрицы генерал-адъютант Г. А. Потёмкин, редактировавший язык и стиль, так как сама Екатерина русским языком владела нетвёрдо, а также Санкт-Петербургский архиепископ Гавриил, добавивший в текст богословской риторики и положения, соответствующие православной обрядности. Окончательное согласование текста манифеста прошло на заседании Государственного совета 18 декабря. 19 (30) декабря 1774 года манифест был подписан императрицей и направлен в печать в типографии Сената и Академии наук вместе с приложенным к нему «Описанием происхождения дел и сокрушения злодея, бунтовщика и самозванца Емельки Пугачёва»[7][8].

Перед выездом в Москву для организации судебного процесса генерал-прокурор Сената Вяземский направил Екатерине докладные записки с просьбой дать указания по некоторым вопросам: можно ли использовать для заседаний Большой Кремлёвский дворец; ожидать ли прибытия всех членов Сената, в том числе находящихся в отпуске; что делать, если в ходе судебных заседаний откроются новые обстоятельства, пропущенные следствием; а также — как поступить с теми сообщниками Пугачёва, что являются депутатами Уложенной комиссии и по закону «от казней освобождаются»? На полях докладных записок Екатерина дала свои комментарии, в основном основанные на желании не затягивать процесс, то есть начинать в условленную дату, не дожидаясь прибытия всех назначенных членов суда, обсудить все вновь вскрывшиеся обстоятельства и «ежели неважно, то не останавливаться», а по поводу депутатов — уточнить, были ли «у каких проэктов подписки», и в случае отсутствия их подписей под законопроектами — депутатами их не считать. Таким образом Вяземский озаботился наличием высочайших инструкций на все возможные обстоятельства будущего процесса, несмотря на то, что сама Екатерина в переписке со своими зарубежными корреспондентами подчёркивала своё полное невмешательство в «судебную комедию с маркизом Пугачёвым»[7][9].

Вяземский прибыл в Москву вечером 25 декабря и на следующее утро осмотрел с генерал-губернатором Москвы помещения в Кремле для судебного заседания. В этот же день в Москву стали прибывать назначенные участники судебного процесса, а также помощники генерал-прокурора, на которых были возложены протокольные обязанности. Вяземский провёл ряд встреч с высшими московскими сановниками, а также прибывшим в Москву графом Паниным, командующим войсками, всё ещё задействованными в подавлении оставшихся очагов восстания. Из этих встреч Вяземский сделал вывод о настроениях знати на крайне жестокий приговор над пугачёвцами, что противоречило негласным указаниям Екатерины на смягчение наказаний. 28 декабря Вяземский писал императрице, что приложит все усилия, чтобы убедить членов суда и исполнить её волю, и что руководители следствия М. Н. Волконский и П. С. Потёмкин его в этом полностью поддерживают. По ранее принятому решению, судей должны были назначить из числа проживавших в Москве военных и статских чинов 2-го и 3-го классов (генерал-аншефов и генерал-поручиков, действительных тайных и тайных советников), всего таких было 22 человека, а также 13 чиновников из числа президентов и вице-президентов правительственных коллегий и руководителей высших московских правительственных учреждений. Состав суда был утверждён на заседании Сената, собранном в Москве 29 декабря, на котором было также решено привлечь для судебных заседаний служивших в Москве членов Святейшего Синода[10].

Состав суда

Полный список суда в соответствии с Манифестом Екатерины II от 19 декабря и решением Правительствующего Сената от 29 декабря 1774 года[11]:

Представители Сената: князь А. А. Вяземский — действительный тайный советник, генерал-прокурор Сената, князь М. Н. Волконский — генерал-аншеф, генерал-губернатор Москвы, Д. В. Волков — действительный тайный советник, президент Мануфактур-коллегии, А. П. Мельгунов — действительный тайный советник, исполняющий должность президента Коммерц-коллегии, тайные советники князь И. А. Вяземский, Л. И. Камынин, И. И. Козлов, М. Я. Маслов, В. А. Всеволожский, П. И. Вырубов, Г. Г. Протасов, генерал-поручик М. М. Измайлов, а также помощники Вяземского — обер-прокуроры Сената В. С. Перекусихин и князь П. М. Волконский, обер-секретарь Сената Н. Б. Самойлов.

Сановники и военные 2-го и 3-го классов: М. К. Лунин — тайный советник, президент Вотчинной коллегии, М. М. Салтыков — тайный советник, вице-президент Вотчинной коллегии, А. М. Херасков — действительный тайный советник, президент Ревизион-коллегии, А. А. Яковлев — действительный тайный советник, президент Юстиц-коллегии, П. В. Хитрово — действительный тайный советник, президент Коллегии экономии, тайный советник И. И. Мелиссино, А. Б. Самойлов — президент Главного магистрата, генерал-аншефы граф П. И. Панин и А. И. Глебов, генерал-поручики М. Г. Мартынов, Я. Я. Протасов, В. П. Мусин-Пушкин, И. И. Давыдов, М. Ф. Каменский, А. И. Апухтин, граф Ф. А. Остерман, П. М. Олсуфьев. Исключение было сделано для особы 4-го класса генерал-майора П. С. Потёмкина, как руководителя следствия, хорошо знавшего обстоятельства дела и каждого из подсудимых.

Представители Святейшего Синода: епископ Крутицкий и Можайский Самуил, епископ Суздальский и Юрьевский Геннадий, архимандрит Новоспасского монастыря Иоанн, протоиерей Успенского собора в Кремле Александр, протопоп лейб-гвардии Преображенского полка Андрей.

Заседания суда 30 и 31 декабря

На первое заседание суда 30 декабря 1774 (10 января 1775) года в Большом Кремлёвском дворце прибыли 31 человек из числа назначенных членов суда, 6 человек отсутствовали по причине болезни. В начале заседания судьям зачитали экстракт из следственного дела, который ранее был направлен для ознакомления Екатерине II. По окончании чтения было объявлено о требовании сохранения услышанного в тайне. Генерал-прокурор Вяземский предложил доставить на следующее заседание Пугачёва. Судьи обсудили вопрос о необходимости в доставке остальных обвиняемых в целях уточнения их личности и подтверждения сведений в протоколах допросов. Решили не вызывать обвиняемых в суд, в связи с большим их количеством и опасением, что это может затянуть процедуру. Вместо этого суд принял решение сформировать группу из трёх человек: сенатора Маслова, генерал-поручика Мартынова и архимандрита Иоанна с целью провести опрос подсудимых на местах. Комиссия опросила 50 заключённых, содержавшихся в камерах Монетного двора и Рязанского подворья на Мясницкой улице. Согласно их докладной записке, ни один из опрошенных ими «не противоречил своему допросу, и в пополнение ничего не сказал». Ещё одна группа судей была сформирована для сочинения сентенции (приговора), в её состав вошли сенаторы Волков, Козлов и генерал-майор Потёмкин[12]

На следующий день, ранним утром 31 декабря, Пугачёва привезли в здание Большого Кремлёвского дворца, задолго до приезда членов суда. Приезд судей растянулся более, чем на три часа, последние прибыли на заседание уже после 11 утра, больными оставались пятеро человек из состава суда. Судьи заслушали доклад комиссии, опрашивавшей подсудимых, постановив приобщить его к следственному делу. Генерал-прокурор Вяземский огласил вопросы, которые он предложил задать Пугачёву, и получив согласие судей, приказал доставить в зал заседания суда Пугачёва. Конвоиры ввели Пугачёва в зал заседания и заставили встать на колени. Были заданы вопросы: «Ты ли Зимовейской станицы беглой донской казак Емелька Пугачёв? Ты ли по побеге с Дону, шатаясь по разным местам, был на Яике и сначала подговаривал яицких казаков к побегу на Кубань, потом называл себя покойным государем Петром Фёдоровичем? Ты ли содержался в Казани в остроге? Ты ли, ушед с Казани, принял публично имя покойного государя Петра Третьего, собрал шайку подобных злодеев с оною осаждал Оренбург, выжег Казань ии делал разные государственные разорения, сражался с верными ея императорского величества войсками и, наконец, артелью твоей связан и отдан правосудию ея величества, так как в допросе твоём обо всём обстоятельно от тебя показано? Имеешь ли чистосердечное раскаяние во всех содеянных тобою преступлениях?» На все Пугачёв ответил утвердительно, добавив после: «Каюсь Богу, всемилостивейшей государыне и всему роду христианскому»[13].

Пугачёва вывели и Вяземский предложил заслушать выписки из законодательных актов (Соборного уложения 1649 года, Воинского 1716 года и Морского 1720 года уставов), сделанные комиссией, готовившей текст приговора, а также проект распределения обвиняемых по «сортам вины», ранее уже направленный императрице. Судьи согласились в целом с данным распределением, но как и ожидал Вяземский ранее, не сразу пришли к единому мнению по поводу предлагаемых мер наказания[14].

Детали разногласий между судьями сохранились в черновике донесения Вяземского Екатерине II, которая изначально рекомендовала ограничить применение такого средневекового вида казни, как четвертование, лишь для приговора Пугачёву. Но судьи вступили в спор вокруг меры наказания для Афанасия Перфильева, настаивая, что его вина слишком велика, чтобы ограничиваться «лишь» отсечением головы. Приводили пример пугачёвского полковника Белобородова, обезглавленного в Москве в сентябре 1774 года, якобы «в народе отзывались, что оный казнён весьма лёгкою казнию». После чего, уже и четвертование для Пугачёва показалось слишком лёгкой мерой, многие из судей настаивали его «живова колесовать, дабы тем отличить ево» от Перфильева. Вяземскому пришлось пойти на «уступку» — дать согласие на то, что после четвертования части тела Пугачёва «положить на колёсах, которые до прибытия вашего величества сожжены быть могут». В черновике вычеркнута фраза «а голову оставить на коле», видно Вяземскому было непросто отстаивать всякую попытку отойти от средневековых ритуалов. Следующими пунктами судьи приняли решение о смертной казни для Чики-Зарубина, Шигаева, Персианинова (Торнова), Канзафара (Усаева) и Подурова. Отдельно в решении отметили, что Чика должен был быть обезглавлен в Уфе, а Канзафар Усаев — повешен в Челябинске. Следующую волну споров вызвало решение о мере наказания для яицких казаков Караваева, Плотникова и Закладнова, бывших среди самых первых заговорщиков, признавших в Пугачёве императора Петра III и начавших агитацию казаков в Яицком городке. Они были арестованы до начала выступления и потому не принимали участия в восстании, но судьи считали, что как, «первые разгласители», они достойны смертной казни, но затем всё же согласились «наказать их на теле» и сослать затем на каторгу. Как писал Вяземский императрице, затем при решении участи подсудимых, отнесённых к последующим классам вины, «затруднения большого уже не было»[15].

Отдельного внимания судей потребовало рассмотрение приговора двум депутатам Уложенной комиссии, примкнувших к Пугачёву: Подурову и Горскому. Согласно указу и манифесту Екатерины II от 14 (25) декабря 1764 года об учреждении комиссии и объявлении «Обряда выбора», её депутаты имели гарантии неприкосновенности: «Во всю жизнь свою всякой депутат, в какое бы прегрешение не впал, освобождён: 1) от смертныя казни, 2) от пыток, 3) от телесного наказания». Но в тексте обряда была включена оговорка, на которую и указала Екатерина Вяземскому перед началом процесса: дарованные выгоды и привилегии касаются лишь только тех депутатов, «кои действительно при сём деле трудились и коих имена в подписке тоя или другия части проэкта найдутся». На эти положения 25-ой статьи и сослались судьи в тексте отдельного протокола, касающегося приговора Подурову: «по депутатству ни в чём не упражнялся… Оного Подурова по злодеяниям его из депутатов исключа, в сентенции депутатом не именовать». С Горским поступили ещё проще: учитывая факт того, что сразу при аресте его подвергли телесным наказаниям, то судьи решили, что вследствие этого он фактически уже утратил депутатское достоинство и «не может быть депутатом»[16].

Решительная сентенция

Выбранные судом в комиссию для составления сентенции (приговора) сенаторы Д. В. Волков и И. И. Козлов обладали профессиональным опытом в подобных поручениях. Волков, опытный царедворец, автор Манифеста о вольности дворянства, в своё время участвовал в судебном процессе над В. Я. Мировичем. Козлов курировал от лица Сената Юстиц-коллегию, Экспедицию о колодниках и Уголовную экспедицию, был знатоком уголовного законодательства. П. С. Потёмкин же, как руководитель следствия, лучше всех знал обстоятельства событий восстания и каждого из подсудимых, именно его записка о «Различии важности преступления способников злодейских…» и стала основой при составлении текста сентенции. В помощь членам комиссии Вяземским были направлены вице-президент Юстиц-коллегии А. М. Колошин и обер-секретарь Межевой экспедиции Сената А. Т. Князев. Уже в донесении от 31 декабря Вяземский писал императрице: «Теперь спешим сочинением, и как скоро оное поспеет, то прежде подписания (судьями) на высочайшее вашего величества усмотрение пришлю с нарочным курьером. Как же всё уже одумано и положено нами, то и не думаю, чтоб оная долго замедлилась сочинением»[17].

В первый раздел сентенции были включены положения об учреждении суда и его составе, о заседаниях 30—31 декабря и принятых на них определениях. Во втором разделе были приведены биографические сведения о Пугачёве и членах его семьи, а также изложены события накануне и в ходе восстания. Согласно тексту приговора, Пугачёв не имел изначально умысла «завладеть Отечеством и похитить монаршую власть», а, лишь спасаясь от преследования и видя мятежные настроения яицких казаков, подговаривал их к побегу на Кубань, чтобы «с готовою и отборною шайкою разбойничать и от казни за свои преступления… укрываться». Но «приметив в одних склонность ко всякому злодеянию», а в прочих — «простоту и легковерие», Пугачёв решил присвоить себе имя «в Бозе почивающего государя императора Петра Третьего». В ходе начавшегося бунта, он «обольщал слабомысленных людей несовместными обещаниями», чем привлёк к себе множество сторонников, противников же «приводил в страх и ужас». Но после пленения, Пугачёв признался во всех преступлениях, принёс раскаяние и «очистил душу свою совершенным покаянием перед Богом и ея императорским величеством и перед всем родом человеческим». Признались в своих преступлениях и все прочие его сообщники и также принесли покаяние[18].

В третьем разделе были приведены многочисленные выписки из церковных установлений и законодательных актов, на которые ссылался суд при внесении приговора. Выписка была составлена Князевым, в своей "церковной" части были приведены положения о божественной сущности власти и вытекающих из этого требований послушания ей, как власти Божьей. Потому и пошедшие против власти навлекли на себя гнев Божий и подлежат наказанию вплоть до смертной казни. Из приведённых положений Воинского и Морского уставов и Соборного уложения 1649 года, согласно пятнадцати подсудимые также подлежали смертной казни: намерение завладеть государством и быть государем; «приход скопом и заговором» к царю и его приказным и воинским служителям с целью убийства и грабежа; сожжение и разорение города, села, деревни, церкви; участие делом и словом в бунте, возмущении или в иной измене и многие другие[19].

Четвёртый раздел содержал характеристики участия в бунте каждого из подсудимых и назначенные исходя из этого меры наказания. Спешка при составлении приговора привела к тому, что четвёртый раздел содержал очевидные стилистические нестыковки - высокопарные и даже напыщенные формулировки П. С. Потёмкина чередовались с сухими, холодными казёнными фразами, принадлежащими опытным екатерининским сановникам.

Заседание суда 9 января 1775 года

Накануне заседания суда 9 (20) января 1775 года Вяземский получил одобрение Екатерины II текста приговора и распорядился оповестить судей о созыве окончательного заседания суда в Кремле. С утра в Кремль прибыли 33 члена суда, 5 судей по-прежнему отсутствовали по причине болезни, причём генералы Панин и Олсуфьев, президент Коллегии экономии Хитрово и протоирей Александр не были ни на одном из судебных заседаний. Само заседание 9 января было непродолжительным, сначала судьи заслушали заявление представителей Священного Синода о невозможности подписания ими сентенции, включающей смертные договоры, и решили включить это заявление в общий текст приговора. Далее Вяземский сообщил об одобрении императрицей выработанного текста сентенции и предложил судьям подписать её. Из присутствующих, как и было заявлено, приговор не подписали епископы Самуил и Геннадий, архимандрит Иоанн и протопоп Андрей. Нет под приговором и подписи генерал-прокурора Вяземского[20].

В первом протоколе судебного заседания было отражено решение о времени проведения казни — на следующий день 10 (21) января 1775 года «пополуночи в 11 часов» на Болотной площади. Помилование, тем кого оно касалось, должно было быть объявлено днём позже в Кремле, а кроме того, было предписано огласить его текст по городу, «а после и пропечатать в газетах». Во втором протоколе первым пунктом было записано об утверждении судьями проекта постановления, согласно которому публикация текста сентенции должно было сопровождаться текстом прилагаемого к ней «Описания, собранного поныне из ведомостей разных городов, сколько самозванцем и бунтовщиком Емелькою Пугачёвым и его злодейскими сообщниками осквернено и разграблено Божиих храмов, а также побито дворянства, духовенства, мещанства и прочих званий людей, с показанием, кто именно и в которых местах». Во втором пункте давались распоряжения генерал-губернатору Москвы Волконскому и обер-полицмейстеру Архарову по охране и оцеплении места казни и мерах по обеспечению порядка в ходе казни и экзекуций. В третьем пункте возлагалось на Сенат определить места ссылки и каторги осуждённых к ним и оповестить об этом местные власти. И последним четвёртым пунктом было записано решение о награде в 200 рублей для крестьянина Филиппова, донёсшего на Пугачёва после первой его поездки в Яицкий городок осенью 1772 года[21].

По окончании последнего заседания суда Вяземский составил подробное донесение Екатерине II о его ходе, которое было доставлено в Петербург лишь на третий день, одновременно с сообщением о свершившихся казнях[22].

Исполнение приговора

Исполнение смертных приговоров

Каторга и ссылка

Напишите отзыв о статье "Следствие и суд над Пугачёвым и его сообщниками"

Примечания

  1. Мавродин, т.III, 1970, с. 379—394.
  2. Трефилов, 2015, с. 308—317.
  3. Мавродин, т.III, 1970, с. 394—398.
  4. Трефилов, 2015, с. 317—321.
  5. Овчинников, 1995, с. 138—142, 145.
  6. Овчинников, 1995, с. 138.
  7. 1 2 Овчинников Р. В. [www.vostlit.info/Texts/Dokumenty/Russ/XVIII/1760-1780/Pugachev/Sledstv_dok/text5.htm Следствие и суд над Е. И. Пугачевым] // Вопросы истории. — М., 1966. — № 9.
  8. Овчинников, 1995, с. 145—148.
  9. Овчинников, 1995, с. 148—151.
  10. Овчинников, 1995, с. 151—154.
  11. Овчинников, 1995, с. 154—155.
  12. Овчинников, 1995, с. 157—158.
  13. Овчинников, 1995, с. 158—159.
  14. Овчинников, 1995, с. 159—160.
  15. Овчинников, 1995, с. 163—164.
  16. Овчинников, 1995, с. 161—163.
  17. Овчинников, 1995, с. 166—167.
  18. Овчинников, 1995, с. 167—168.
  19. Овчинников, 1995, с. 168—169.
  20. Овчинников, 1995, с. 173—174.
  21. Овчинников, 1995, с. 174.
  22. Овчинников, 1995, с. 175.

Литература

  • Александер Дж.Т. Емельян Пугачёв и крестьянское восстание на окраине России в 1773—1775 гг. — Уфа: ИП Галиуллин Д. А., 2011. — 164 с. — 200 экз. — ISBN 978-5-905269-03-5.
  • Александер Дж.Т. Российская власть и восстание под предводительством Емельяна Пугачева. — Уфа: ИП Галиуллин Д. А., 2012. — 237 с. — ISBN 978-5-905269-09-7.
  • Дубровин Н. Ф. Пугачёв и его сообщники. Эпизод из истории царствования Императрицы Екатерины II. Том III. — СПб.: тип. Н. И. Скороходова, 1884. — 416 с.
  • отв.ред. Мавродин В. В. Крестьянская война в России 1773—1775 годах. Восстание Пугачёва. Том III. — Л.: Издательство Ленинградского университета, 1970. — 488 с. — 1500 экз.
  • Сост. Овчинников Р. В., Светенко А. С. Емельян Пугачёв на следствии. Сборник документов и материалов. — М.: Языки русской культуры, 1997. — 464 с. — 2000 экз. — ISBN 5-7859-0022-X.
  • Р. В. Овчинников. Следствие и суд над Е.И. Пугачёвым и его сподвижниками. — М.: ИРИ РАН, 1995. — 272 с. — 500 экз. — ISBN 5-201-00579-9.
  • Трефилов Е. Н. Пугачёв. — М.: Молодая гвардия, 2015. — 399 с. — (Жизнь замечательных людей). — 3000 экз. — ISBN 978-5-235-03796-0.


Отрывок, характеризующий Следствие и суд над Пугачёвым и его сообщниками

Видно, Пфуль, уже всегда готовый на ироническое раздражение, нынче был особенно возбужден тем, что осмелились без него осматривать его лагерь и судить о нем. Князь Андрей по одному короткому этому свиданию с Пфулем благодаря своим аустерлицким воспоминаниям составил себе ясную характеристику этого человека. Пфуль был один из тех безнадежно, неизменно, до мученичества самоуверенных людей, которыми только бывают немцы, и именно потому, что только немцы бывают самоуверенными на основании отвлеченной идеи – науки, то есть мнимого знания совершенной истины. Француз бывает самоуверен потому, что он почитает себя лично, как умом, так и телом, непреодолимо обворожительным как для мужчин, так и для женщин. Англичанин самоуверен на том основании, что он есть гражданин благоустроеннейшего в мире государства, и потому, как англичанин, знает всегда, что ему делать нужно, и знает, что все, что он делает как англичанин, несомненно хорошо. Итальянец самоуверен потому, что он взволнован и забывает легко и себя и других. Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что нибудь. Немец самоуверен хуже всех, и тверже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина. Таков, очевидно, был Пфуль. У него была наука – теория облического движения, выведенная им из истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей военной истории, казалось ему бессмыслицей, варварством, безобразным столкновением, в котором с обеих сторон было сделано столько ошибок, что войны эти не могли быть названы войнами: они не подходили под теорию и не могли служить предметом науки.
В 1806 м году Пфуль был одним из составителей плана войны, кончившейся Иеной и Ауерштетом; но в исходе этой войны он не видел ни малейшего доказательства неправильности своей теории. Напротив, сделанные отступления от его теории, по его понятиям, были единственной причиной всей неудачи, и он с свойственной ему радостной иронией говорил: «Ich sagte ja, daji die ganze Geschichte zum Teufel gehen wird». [Ведь я же говорил, что все дело пойдет к черту (нем.) ] Пфуль был один из тех теоретиков, которые так любят свою теорию, что забывают цель теории – приложение ее к практике; он в любви к теории ненавидел всякую практику и знать ее не хотел. Он даже радовался неуспеху, потому что неуспех, происходивший от отступления в практике от теории, доказывал ему только справедливость его теории.
Он сказал несколько слов с князем Андреем и Чернышевым о настоящей войне с выражением человека, который знает вперед, что все будет скверно и что даже не недоволен этим. Торчавшие на затылке непричесанные кисточки волос и торопливо прилизанные височки особенно красноречиво подтверждали это.
Он прошел в другую комнату, и оттуда тотчас же послышались басистые и ворчливые звуки его голоса.


Не успел князь Андрей проводить глазами Пфуля, как в комнату поспешно вошел граф Бенигсен и, кивнув головой Болконскому, не останавливаясь, прошел в кабинет, отдавая какие то приказания своему адъютанту. Государь ехал за ним, и Бенигсен поспешил вперед, чтобы приготовить кое что и успеть встретить государя. Чернышев и князь Андрей вышли на крыльцо. Государь с усталым видом слезал с лошади. Маркиз Паулучи что то говорил государю. Государь, склонив голову налево, с недовольным видом слушал Паулучи, говорившего с особенным жаром. Государь тронулся вперед, видимо, желая окончить разговор, но раскрасневшийся, взволнованный итальянец, забывая приличия, шел за ним, продолжая говорить:
– Quant a celui qui a conseille ce camp, le camp de Drissa, [Что же касается того, кто присоветовал Дрисский лагерь,] – говорил Паулучи, в то время как государь, входя на ступеньки и заметив князя Андрея, вглядывался в незнакомое ему лицо.
– Quant a celui. Sire, – продолжал Паулучи с отчаянностью, как будто не в силах удержаться, – qui a conseille le camp de Drissa, je ne vois pas d'autre alternative que la maison jaune ou le gibet. [Что же касается, государь, до того человека, который присоветовал лагерь при Дрисее, то для него, по моему мнению, есть только два места: желтый дом или виселица.] – Не дослушав и как будто не слыхав слов итальянца, государь, узнав Болконского, милостиво обратился к нему:
– Очень рад тебя видеть, пройди туда, где они собрались, и подожди меня. – Государь прошел в кабинет. За ним прошел князь Петр Михайлович Волконский, барон Штейн, и за ними затворились двери. Князь Андрей, пользуясь разрешением государя, прошел с Паулучи, которого он знал еще в Турции, в гостиную, где собрался совет.
Князь Петр Михайлович Волконский занимал должность как бы начальника штаба государя. Волконский вышел из кабинета и, принеся в гостиную карты и разложив их на столе, передал вопросы, на которые он желал слышать мнение собранных господ. Дело было в том, что в ночь было получено известие (впоследствии оказавшееся ложным) о движении французов в обход Дрисского лагеря.
Первый начал говорить генерал Армфельд, неожиданно, во избежание представившегося затруднения, предложив совершенно новую, ничем (кроме как желанием показать, что он тоже может иметь мнение) не объяснимую позицию в стороне от Петербургской и Московской дорог, на которой, по его мнению, армия должна была, соединившись, ожидать неприятеля. Видно было, что этот план давно был составлен Армфельдом и что он теперь изложил его не столько с целью отвечать на предлагаемые вопросы, на которые план этот не отвечал, сколько с целью воспользоваться случаем высказать его. Это было одно из миллионов предположений, которые так же основательно, как и другие, можно было делать, не имея понятия о том, какой характер примет война. Некоторые оспаривали его мнение, некоторые защищали его. Молодой полковник Толь горячее других оспаривал мнение шведского генерала и во время спора достал из бокового кармана исписанную тетрадь, которую он попросил позволения прочесть. В пространно составленной записке Толь предлагал другой – совершенно противный и плану Армфельда и плану Пфуля – план кампании. Паулучи, возражая Толю, предложил план движения вперед и атаки, которая одна, по его словам, могла вывести нас из неизвестности и западни, как он называл Дрисский лагерь, в которой мы находились. Пфуль во время этих споров и его переводчик Вольцоген (его мост в придворном отношении) молчали. Пфуль только презрительно фыркал и отворачивался, показывая, что он никогда не унизится до возражения против того вздора, который он теперь слышит. Но когда князь Волконский, руководивший прениями, вызвал его на изложение своего мнения, он только сказал:
– Что же меня спрашивать? Генерал Армфельд предложил прекрасную позицию с открытым тылом. Или атаку von diesem italienischen Herrn, sehr schon! [этого итальянского господина, очень хорошо! (нем.) ] Или отступление. Auch gut. [Тоже хорошо (нем.) ] Что ж меня спрашивать? – сказал он. – Ведь вы сами знаете все лучше меня. – Но когда Волконский, нахмурившись, сказал, что он спрашивает его мнение от имени государя, то Пфуль встал и, вдруг одушевившись, начал говорить:
– Все испортили, все спутали, все хотели знать лучше меня, а теперь пришли ко мне: как поправить? Нечего поправлять. Надо исполнять все в точности по основаниям, изложенным мною, – говорил он, стуча костлявыми пальцами по столу. – В чем затруднение? Вздор, Kinder spiel. [детские игрушки (нем.) ] – Он подошел к карте и стал быстро говорить, тыкая сухим пальцем по карте и доказывая, что никакая случайность не может изменить целесообразности Дрисского лагеря, что все предвидено и что ежели неприятель действительно пойдет в обход, то неприятель должен быть неминуемо уничтожен.
Паулучи, не знавший по немецки, стал спрашивать его по французски. Вольцоген подошел на помощь своему принципалу, плохо говорившему по французски, и стал переводить его слова, едва поспевая за Пфулем, который быстро доказывал, что все, все, не только то, что случилось, но все, что только могло случиться, все было предвидено в его плане, и что ежели теперь были затруднения, то вся вина была только в том, что не в точности все исполнено. Он беспрестанно иронически смеялся, доказывал и, наконец, презрительно бросил доказывать, как бросает математик поверять различными способами раз доказанную верность задачи. Вольцоген заменил его, продолжая излагать по французски его мысли и изредка говоря Пфулю: «Nicht wahr, Exellenz?» [Не правда ли, ваше превосходительство? (нем.) ] Пфуль, как в бою разгоряченный человек бьет по своим, сердито кричал на Вольцогена:
– Nun ja, was soll denn da noch expliziert werden? [Ну да, что еще тут толковать? (нем.) ] – Паулучи и Мишо в два голоса нападали на Вольцогена по французски. Армфельд по немецки обращался к Пфулю. Толь по русски объяснял князю Волконскому. Князь Андрей молча слушал и наблюдал.
Из всех этих лиц более всех возбуждал участие в князе Андрее озлобленный, решительный и бестолково самоуверенный Пфуль. Он один из всех здесь присутствовавших лиц, очевидно, ничего не желал для себя, ни к кому не питал вражды, а желал только одного – приведения в действие плана, составленного по теории, выведенной им годами трудов. Он был смешон, был неприятен своей ироничностью, но вместе с тем он внушал невольное уважение своей беспредельной преданностью идее. Кроме того, во всех речах всех говоривших была, за исключением Пфуля, одна общая черта, которой не было на военном совете в 1805 м году, – это был теперь хотя и скрываемый, но панический страх перед гением Наполеона, страх, который высказывался в каждом возражении. Предполагали для Наполеона всё возможным, ждали его со всех сторон и его страшным именем разрушали предположения один другого. Один Пфуль, казалось, и его, Наполеона, считал таким же варваром, как и всех оппонентов своей теории. Но, кроме чувства уважения, Пфуль внушал князю Андрею и чувство жалости. По тому тону, с которым с ним обращались придворные, по тому, что позволил себе сказать Паулучи императору, но главное по некоторой отчаянности выражении самого Пфуля, видно было, что другие знали и он сам чувствовал, что падение его близко. И, несмотря на свою самоуверенность и немецкую ворчливую ироничность, он был жалок с своими приглаженными волосами на височках и торчавшими на затылке кисточками. Он, видимо, хотя и скрывал это под видом раздражения и презрения, он был в отчаянии оттого, что единственный теперь случай проверить на огромном опыте и доказать всему миру верность своей теории ускользал от него.
Прения продолжались долго, и чем дольше они продолжались, тем больше разгорались споры, доходившие до криков и личностей, и тем менее было возможно вывести какое нибудь общее заключение из всего сказанного. Князь Андрей, слушая этот разноязычный говор и эти предположения, планы и опровержения и крики, только удивлялся тому, что они все говорили. Те, давно и часто приходившие ему во время его военной деятельности, мысли, что нет и не может быть никакой военной науки и поэтому не может быть никакого так называемого военного гения, теперь получили для него совершенную очевидность истины. «Какая же могла быть теория и наука в деле, которого условия и обстоятельства неизвестны и не могут быть определены, в котором сила деятелей войны еще менее может быть определена? Никто не мог и не может знать, в каком будет положении наша и неприятельская армия через день, и никто не может знать, какая сила этого или того отряда. Иногда, когда нет труса впереди, который закричит: „Мы отрезаны! – и побежит, а есть веселый, смелый человек впереди, который крикнет: «Ура! – отряд в пять тысяч стоит тридцати тысяч, как под Шепграбеном, а иногда пятьдесят тысяч бегут перед восемью, как под Аустерлицем. Какая же может быть наука в таком деле, в котором, как во всяком практическом деле, ничто не может быть определено и все зависит от бесчисленных условий, значение которых определяется в одну минуту, про которую никто не знает, когда она наступит. Армфельд говорит, что наша армия отрезана, а Паулучи говорит, что мы поставили французскую армию между двух огней; Мишо говорит, что негодность Дрисского лагеря состоит в том, что река позади, а Пфуль говорит, что в этом его сила. Толь предлагает один план, Армфельд предлагает другой; и все хороши, и все дурны, и выгоды всякого положения могут быть очевидны только в тот момент, когда совершится событие. И отчего все говорят: гений военный? Разве гений тот человек, который вовремя успеет велеть подвезти сухари и идти тому направо, тому налево? Оттого только, что военные люди облечены блеском и властью и массы подлецов льстят власти, придавая ей несвойственные качества гения, их называют гениями. Напротив, лучшие генералы, которых я знал, – глупые или рассеянные люди. Лучший Багратион, – сам Наполеон признал это. А сам Бонапарте! Я помню самодовольное и ограниченное его лицо на Аустерлицком поле. Не только гения и каких нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно (иначе у него недостанет терпения), и тогда только он будет храбрый полководец. Избави бог, коли он человек, полюбит кого нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо и что нет. Понятно, что исстари еще для них подделали теорию гениев, потому что они – власть. Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: пропали, или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!“
Так думал князь Андрей, слушая толки, и очнулся только тогда, когда Паулучи позвал его и все уже расходились.
На другой день на смотру государь спросил у князя Андрея, где он желает служить, и князь Андрей навеки потерял себя в придворном мире, не попросив остаться при особе государя, а попросив позволения служить в армии.


Ростов перед открытием кампании получил письмо от родителей, в котором, кратко извещая его о болезни Наташи и о разрыве с князем Андреем (разрыв этот объясняли ему отказом Наташи), они опять просили его выйти в отставку и приехать домой. Николай, получив это письмо, и не попытался проситься в отпуск или отставку, а написал родителям, что очень жалеет о болезни и разрыве Наташи с ее женихом и что он сделает все возможное для того, чтобы исполнить их желание. Соне он писал отдельно.
«Обожаемый друг души моей, – писал он. – Ничто, кроме чести, не могло бы удержать меня от возвращения в деревню. Но теперь, перед открытием кампании, я бы счел себя бесчестным не только перед всеми товарищами, но и перед самим собою, ежели бы я предпочел свое счастие своему долгу и любви к отечеству. Но это последняя разлука. Верь, что тотчас после войны, ежели я буду жив и все любим тобою, я брошу все и прилечу к тебе, чтобы прижать тебя уже навсегда к моей пламенной груди».
Действительно, только открытие кампании задержало Ростова и помешало ему приехать – как он обещал – и жениться на Соне. Отрадненская осень с охотой и зима со святками и с любовью Сони открыли ему перспективу тихих дворянских радостей и спокойствия, которых он не знал прежде и которые теперь манили его к себе. «Славная жена, дети, добрая стая гончих, лихие десять – двенадцать свор борзых, хозяйство, соседи, служба по выборам! – думал он. Но теперь была кампания, и надо было оставаться в полку. А так как это надо было, то Николай Ростов, по своему характеру, был доволен и той жизнью, которую он вел в полку, и сумел сделать себе эту жизнь приятною.
Приехав из отпуска, радостно встреченный товарищами, Николай был посылал за ремонтом и из Малороссии привел отличных лошадей, которые радовали его и заслужили ему похвалы от начальства. В отсутствие его он был произведен в ротмистры, и когда полк был поставлен на военное положение с увеличенным комплектом, он опять получил свой прежний эскадрон.
Началась кампания, полк был двинут в Польшу, выдавалось двойное жалованье, прибыли новые офицеры, новые люди, лошади; и, главное, распространилось то возбужденно веселое настроение, которое сопутствует началу войны; и Ростов, сознавая свое выгодное положение в полку, весь предался удовольствиям и интересам военной службы, хотя и знал, что рано или поздно придется их покинуть.
Войска отступали от Вильны по разным сложным государственным, политическим и тактическим причинам. Каждый шаг отступления сопровождался сложной игрой интересов, умозаключений и страстей в главном штабе. Для гусар же Павлоградского полка весь этот отступательный поход, в лучшую пору лета, с достаточным продовольствием, был самым простым и веселым делом. Унывать, беспокоиться и интриговать могли в главной квартире, а в глубокой армии и не спрашивали себя, куда, зачем идут. Если жалели, что отступают, то только потому, что надо было выходить из обжитой квартиры, от хорошенькой панны. Ежели и приходило кому нибудь в голову, что дела плохи, то, как следует хорошему военному человеку, тот, кому это приходило в голову, старался быть весел и не думать об общем ходе дел, а думать о своем ближайшем деле. Сначала весело стояли подле Вильны, заводя знакомства с польскими помещиками и ожидая и отбывая смотры государя и других высших командиров. Потом пришел приказ отступить к Свенцянам и истреблять провиант, который нельзя было увезти. Свенцяны памятны были гусарам только потому, что это был пьяный лагерь, как прозвала вся армия стоянку у Свенцян, и потому, что в Свенцянах много было жалоб на войска за то, что они, воспользовавшись приказанием отбирать провиант, в числе провианта забирали и лошадей, и экипажи, и ковры у польских панов. Ростов помнил Свенцяны потому, что он в первый день вступления в это местечко сменил вахмистра и не мог справиться с перепившимися всеми людьми эскадрона, которые без его ведома увезли пять бочек старого пива. От Свенцян отступали дальше и дальше до Дриссы, и опять отступили от Дриссы, уже приближаясь к русским границам.
13 го июля павлоградцам в первый раз пришлось быть в серьезном деле.
12 го июля в ночь, накануне дела, была сильная буря с дождем и грозой. Лето 1812 года вообще было замечательно бурями.
Павлоградские два эскадрона стояли биваками, среди выбитого дотла скотом и лошадьми, уже выколосившегося ржаного поля. Дождь лил ливмя, и Ростов с покровительствуемым им молодым офицером Ильиным сидел под огороженным на скорую руку шалашиком. Офицер их полка, с длинными усами, продолжавшимися от щек, ездивший в штаб и застигнутый дождем, зашел к Ростову.
– Я, граф, из штаба. Слышали подвиг Раевского? – И офицер рассказал подробности Салтановского сражения, слышанные им в штабе.
Ростов, пожимаясь шеей, за которую затекала вода, курил трубку и слушал невнимательно, изредка поглядывая на молодого офицера Ильина, который жался около него. Офицер этот, шестнадцатилетний мальчик, недавно поступивший в полк, был теперь в отношении к Николаю тем, чем был Николай в отношении к Денисову семь лет тому назад. Ильин старался во всем подражать Ростову и, как женщина, был влюблен в него.
Офицер с двойными усами, Здржинский, рассказывал напыщенно о том, как Салтановская плотина была Фермопилами русских, как на этой плотине был совершен генералом Раевским поступок, достойный древности. Здржинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину своих двух сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошел в атаку. Ростов слушал рассказ и не только ничего не говорил в подтверждение восторга Здржинского, но, напротив, имел вид человека, который стыдился того, что ему рассказывают, хотя и не намерен возражать. Ростов после Аустерлицкой и 1807 года кампаний знал по своему собственному опыту, что, рассказывая военные происшествия, всегда врут, как и сам он врал, рассказывая; во вторых, он имел настолько опытности, что знал, как все происходит на войне совсем не так, как мы можем воображать и рассказывать. И потому ему не нравился рассказ Здржинского, не нравился и сам Здржинский, который, с своими усами от щек, по своей привычке низко нагибался над лицом того, кому он рассказывал, и теснил его в тесном шалаше. Ростов молча смотрел на него. «Во первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, – думал Ростов, – остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом, зачем тут, на войне, мешать своих детей? Я бы не только Петю брата не повел бы, даже и Ильина, даже этого чужого мне, но доброго мальчика, постарался бы поставить куда нибудь под защиту», – продолжал думать Ростов, слушая Здржинского. Но он не сказал своих мыслей: он и на это уже имел опыт. Он знал, что этот рассказ содействовал к прославлению нашего оружия, и потому надо было делать вид, что не сомневаешься в нем. Так он и делал.
– Однако мочи нет, – сказал Ильин, замечавший, что Ростову не нравится разговор Здржинского. – И чулки, и рубашка, и под меня подтекло. Пойду искать приюта. Кажется, дождик полегче. – Ильин вышел, и Здржинский уехал.
Через пять минут Ильин, шлепая по грязи, прибежал к шалашу.
– Ура! Ростов, идем скорее. Нашел! Вот тут шагов двести корчма, уж туда забрались наши. Хоть посушимся, и Марья Генриховна там.
Марья Генриховна была жена полкового доктора, молодая, хорошенькая немка, на которой доктор женился в Польше. Доктор, или оттого, что не имел средств, или оттого, что не хотел первое время женитьбы разлучаться с молодой женой, возил ее везде за собой при гусарском полку, и ревность доктора сделалась обычным предметом шуток между гусарскими офицерами.
Ростов накинул плащ, кликнул за собой Лаврушку с вещами и пошел с Ильиным, где раскатываясь по грязи, где прямо шлепая под утихавшим дождем, в темноте вечера, изредка нарушаемой далекими молниями.
– Ростов, ты где?
– Здесь. Какова молния! – переговаривались они.


В покинутой корчме, перед которою стояла кибиточка доктора, уже было человек пять офицеров. Марья Генриховна, полная белокурая немочка в кофточке и ночном чепчике, сидела в переднем углу на широкой лавке. Муж ее, доктор, спал позади ее. Ростов с Ильиным, встреченные веселыми восклицаниями и хохотом, вошли в комнату.
– И! да у вас какое веселье, – смеясь, сказал Ростов.
– А вы что зеваете?
– Хороши! Так и течет с них! Гостиную нашу не замочите.
– Марьи Генриховны платье не запачкать, – отвечали голоса.
Ростов с Ильиным поспешили найти уголок, где бы они, не нарушая скромности Марьи Генриховны, могли бы переменить мокрое платье. Они пошли было за перегородку, чтобы переодеться; но в маленьком чуланчике, наполняя его весь, с одной свечкой на пустом ящике, сидели три офицера, играя в карты, и ни за что не хотели уступить свое место. Марья Генриховна уступила на время свою юбку, чтобы употребить ее вместо занавески, и за этой занавеской Ростов и Ильин с помощью Лаврушки, принесшего вьюки, сняли мокрое и надели сухое платье.
В разломанной печке разложили огонь. Достали доску и, утвердив ее на двух седлах, покрыли попоной, достали самоварчик, погребец и полбутылки рому, и, попросив Марью Генриховну быть хозяйкой, все столпились около нее. Кто предлагал ей чистый носовой платок, чтобы обтирать прелестные ручки, кто под ножки подкладывал ей венгерку, чтобы не было сыро, кто плащом занавешивал окно, чтобы не дуло, кто обмахивал мух с лица ее мужа, чтобы он не проснулся.
– Оставьте его, – говорила Марья Генриховна, робко и счастливо улыбаясь, – он и так спит хорошо после бессонной ночи.
– Нельзя, Марья Генриховна, – отвечал офицер, – надо доктору прислужиться. Все, может быть, и он меня пожалеет, когда ногу или руку резать станет.
Стаканов было только три; вода была такая грязная, что нельзя было решить, когда крепок или некрепок чай, и в самоваре воды было только на шесть стаканов, но тем приятнее было по очереди и старшинству получить свой стакан из пухлых с короткими, не совсем чистыми, ногтями ручек Марьи Генриховны. Все офицеры, казалось, действительно были в этот вечер влюблены в Марью Генриховну. Даже те офицеры, которые играли за перегородкой в карты, скоро бросили игру и перешли к самовару, подчиняясь общему настроению ухаживанья за Марьей Генриховной. Марья Генриховна, видя себя окруженной такой блестящей и учтивой молодежью, сияла счастьем, как ни старалась она скрывать этого и как ни очевидно робела при каждом сонном движении спавшего за ней мужа.
Ложка была только одна, сахару было больше всего, но размешивать его не успевали, и потому было решено, что она будет поочередно мешать сахар каждому. Ростов, получив свой стакан и подлив в него рому, попросил Марью Генриховну размешать.
– Да ведь вы без сахара? – сказала она, все улыбаясь, как будто все, что ни говорила она, и все, что ни говорили другие, было очень смешно и имело еще другое значение.
– Да мне не сахар, мне только, чтоб вы помешали своей ручкой.
Марья Генриховна согласилась и стала искать ложку, которую уже захватил кто то.
– Вы пальчиком, Марья Генриховна, – сказал Ростов, – еще приятнее будет.
– Горячо! – сказала Марья Генриховна, краснея от удовольствия.
Ильин взял ведро с водой и, капнув туда рому, пришел к Марье Генриховне, прося помешать пальчиком.
– Это моя чашка, – говорил он. – Только вложите пальчик, все выпью.
Когда самовар весь выпили, Ростов взял карты и предложил играть в короли с Марьей Генриховной. Кинули жребий, кому составлять партию Марьи Генриховны. Правилами игры, по предложению Ростова, было то, чтобы тот, кто будет королем, имел право поцеловать ручку Марьи Генриховны, а чтобы тот, кто останется прохвостом, шел бы ставить новый самовар для доктора, когда он проснется.
– Ну, а ежели Марья Генриховна будет королем? – спросил Ильин.