Шумахер, Пётр Васильевич

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Пётр Васильевич Шумахер
Дата рождения:

6 августа 1817(1817-08-06)

Место рождения:

Нарва

Дата смерти:

11 мая 1891(1891-05-11) (73 года)

Место смерти:

Москва

Гражданство:

Российская империя

Род деятельности:

поэт, актёр, чиновник, управляющий

Направление:

сатира, юмор, пародия, нецензурная поэзия

Жанр:

стихотворения малых форм, поэмы, оды

Язык произведений:

русский

[az.lib.ru/s/shumaher_p_w/ Произведения на сайте Lib.ru]

Пётр Васи́льевич Шума́хер (6 августа 1817, Нарва[1]11 мая 1891, Москва) — русский поэт-сатирик, пародист и юморист. Наиболее прочную славу Шумахер приобрёл благодаря приписываемому ему анонимному сборнику нецензурной (или срамной) поэзии «Между друзьями», впервые изданному в Лейпциге и Веймаре в 1883 году.[2]





Биография чиновника

Пётр Васильевич Шумахер (по происхождению датчанин) немецко-польских кровей. Его предки поселились в России ещё во времена царя Алексея Михайловича. Прадед владел в Москве аптекой. Отец, участник войны 1812 года, в должности адъютанта графа Егора Канкрина дошёл до Парижа, а во время своего возвращения из Европы — женился на матери поэта, полячке Хлобысевич.

Пётр Шумахер родился 6 августа 1817 года в Нарве, крёстным его был будущий министр финансов, граф Канкрин, впоследствии (в 1830-е годы) протежировавший также и его первым шагам на службе (в качестве чиновника Военного министерства и Министерства финансов).[2] Сперва Пётр Шумахер учился в Орше в иезуитском конквите, а затем в Петербургском Коммерческом училище. По окончании курса поступил на мелкую должность в Военное министерство, но довольно скоро перешёл в финансовое ведомство «чиновником для письма» к Якобсону.

В 1835 году по делам службы переселяется в Сибирь. В 1840-х годах ненадолго возвращается в Санкт-Петербург, однако выходит в отставку, чтобы поступить на частную службу управляющим золотыми приисками Базилевских, Рюминых и Бенардаки. Во время служебных поездок по приискам, кстати, Шумахер не раз встречался с декабристами, что дополнительно укрепило его резко-критический взгляд на современную российскую действительность.

Именно тогда, в сороковых годах Шумахер начинает писать стихи, однако первые успехи и известность приходит к нему только в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов.

За время работы на приисках Шумахер составил себе некоторый капитал и женился на купеческой вдове Александре Петровне Прен, а в начале 1850-х, уволившись с должности управляющего — снова возвращается в Петербург. Оставив службу вполне состоятельным человеком, в 1853—1854 годах Шумахер вместе с супругой отправляется путешествовать по Европе (посетив Францию, Италию и Германию). Вернувшись из-за границы, в 1855 году поселяется в Нижнем Новгороде в доме деда своей жены. Здесь он живёт на широкую ногу, ведёт разгульный образ жизни, но также и выступает на любительских театральных постановках и в концертах как актёр, чтец и поэт-сатирик.

О годах «счастливой семейной жизни», прошедших в Нижнем Новгороде, Шумахер не мог вспоминать без содрогания. Он считал это время наихудшим для себя. Позднее в одном из его писем внезапно прорвалась столь нехарактерная для него по-настоящему трагическая нотка: «О Нижнем я вспоминать не могу: в нём я выстрадал самое тяжёлое, самое ужасное время своей жизни. От горя, грубых оскорблений, унижений я доходил до отчаяния, и ещё голова крепка была, что с ума не спятил». Быстро спустив нажитое в Сибири состояние, в начале 1860-х Шумахер был вынужден опять вернуться в Санкт-Петербург и поступить на службу, где его снова определяют и направляют в Сибирь. Одновременно он окончательно расходится со своей бывшей женой, что стало для него подлинным освобождением.

В начале 1860-х годов Пётр Шумахер служит чиновником особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири графе Муравьёве-Амурском. За годы службы объездил громадную территорию генерал-губернаторства, занимаясь описанием населения и берегов Амура. По поручению Муравьева-Амурского и пользуясь предоставляемыми им документами, Шумахер также занимается составлением истории края. Результатом работы стали несколько исторических очерков, вышедших в конце 1870-х годов в «Русском Архиве»:

(из стихотворения «Бывало»)

Бывало, в дружеской попойке
Пропустишь водки целый штоф
И, дёрнув за город на тройке,
Глотаешь пойла всех сортов.

Бывало, в бешеную пору
Увидел юбку — и беда!
Влюблялся в женщин без разбору:
Был их поклонником всегда.

1877 год
  • «Оборона Камчатки и восточной Сибири против англо-французов в 1854 и 1855 гг.»
  • «К истории приобретения Амура: наши сношения с Китаем 1848—1860 гг. по неизданным источникам»
  • «Первые русские поселения на Сибирском востоке»
  • «Наши сношения с Китаем за 1567—1805 гг.»

Повседневное поведение и внешний облик Шумахера были чрезвычайно колоритны. Можно сказать, что он сам напоминал одного из смачных персонажей своей поэзии. Высокий и тучный, с густой шевелюрой, не поредевшей и не поседевшей до старости, он вёл жизнь шумную, весёлую и обильную, понимая толк в еде, питье и более тонких удовольствиях.[2] Одна его знакомая, знавшая Шумахера ещё со времён жизни в Иркутске, оставила о нём следующие воспоминания:

«…Водку он пил не иначе, как большими чайными стаканами. Со своими друзьями, фотографом Брюэн-де-Сент-Ипполитом и доктором Персиным, за один присест обыкновенно выпивали четверть ведра. Несмотря на невероятное количество выпиваемых им спиртных напитков, я пьяным его не видела никогда. Это была сильная и закалённая натура. Выходя на улицу, он никогда не надевал ни шубы, ни пальто и в самые сильные морозы щеголял в одном сюртуке. Домашний костюм его был — длинная женская рубашка, и больше ничего. <…> Несмотря на то, что он воспитывался у ксёндзов, он был полнейший атеист. Литературу и иностранные языки он знал великолепно. Для общества это был незаменимый человек. Он очень любил рассказывать. Когда он начинал говорить, пересыпая речь остротами и шутками, все тут же умолкали. <…> К сожалению, он был большой циник и, не стесняясь присутствием женщин, говорил непозволительные вещи. Утверждая, что необходимо серьёзное мешать с весёлым, он постоянно выкидывал разные дурачества. <…> Вообще он всегда говорил так, что трудно было уловить, правду ли он говорит или врёт.
А врать он любил вообще».[2]

По всей видимости, в поведении и облике Шумахера очень сильно проявлялся элемент декоративности, намеренной игры, а временами даже грубой стилизации. Каждому из своих поступков он пытался придать вид какого-то знака или образа. В своих «Записках о прошлом» Пётр Суворов писал о Шумахере: «…раз в неделю он совершал шумные поездки в баню. Как Вакх, он возлежал в глубине колесницы; кругом него помещались нимфы и обмахивали его вместо лавровых ветвей берёзовыми вениками. Песни неслись с экипажа…»[2]

Биография поэта

В 1872 году, в очередной раз выйдя в отставку, пятидесятипятилетний Шумахер снова вернулся в Петербург. Первое время он всерьёз пытался вести образ жизни профессионального литератора и сделать карьеру поэта. Он живёт один, достаточно плотно общаясь с литературными и театральными кругами столицы, регулярно участвует в вечерах «Артистического кружка», время от времени пытается хлопотать об организации своих концертов в Москве и Петербурге. Кстати говоря, именно сборы от подобных концертов и сделались в это время основным источником пополнения его весьма скудного бюджета. Один из его поклонников вспоминал впоследствии о неизменном успехе шумахерских декламаций, когда столь колоритный кинический поэт «под гром аплодисментов читал собственные злободневные куплеты, всегда свежие и остроумные»…[2] В этом смысле Шумахера безусловно можно назвать не столько поэтом, сколько автором-исполнителем, художественным чтецом, актёром и отчасти классическим шансонье, предтечей авторских концертов Михаила Кузмина, Игоря Северянина и Михаила Савоярова.

В середине 1870-х годов стихи Петра Шумахера достаточно часто печатались в журналах и газетах, а также звучали со сцены (прежде всего, в авторском исполнении). Однако сам Пётр Шумахер как в силу своего асоциального характера, так и круга общения никогда не находился в эпицентре процесса развития большой литературы, хотя, по его же собственным словам, уже с конца 1830-х годов он стал в литературных кругах «вполне своим человеком» и знал литературную (богемную) жизнь обеих столиц, так сказать, «изнутри» (что и не мудрено). Однако беспорядочный образ его жизни (в том числе, постоянные разъезды и долгое пребывание в Сибири или Нижнем) и, главное, сам характер его темперамента и таланта превращал фигуру поэта в ярко-маргинальную и лишённую необходимого флёра поэтической «подлинности».[2] Ибо таков, прежде всего, и был его цинический талант поэта и человека. Почти все стихи Шумахера можно отнести к двум жанрам: это обличительные сатиры (или откровенные памфлеты, доходящие до пасквиля) — или же подчёркнуто-домашнее, кружковое стихотворство «в кругу друзей». По характеру своей индивидуальности и дарования Шумахер не относился (да и не мог относиться) к поэзии «высоко и серьёзно». И — как итог: отличительная черта обоих жанров его творчества — нарочитое избегание всего ценного и возвышенного, скептический и подчёркнуто-пониженный, «прозаический» взгляд на жизнь, построенный на резком конфликте между кажимостью и действительностью (мечтой и реальностью).[2]

Вполне под стать авторским амбициям развивалась и публичная судьба его творчества. О первых своих публикациях (случившихся в 1840-е годы в основном на страницах журнала «Репертуар русского и пантеон всех европейских театров») сам Шумахер позднее отзывался как о случайных и вышедших в свет чуть ли не «вопреки его авторской воле».[2] Значительно чаще он печатался в 1860—1870 годы (во времена пореформенного послабления цензуры, когда сатирическая журналистика и поэзия впервые получила возможность сделаться заметным общественным явлением).

На протяжении десяти лет Шумахер сотрудничал с остро-сатирическим журналом Василия Курочкина «Искра», руководимым революционно-демократической группой разночинцев, чему, безусловно, способствовало и родство талантов и личная приязнь этих двух поэтов. Именно сатирический (злободневный) талант и определил основное значение Петра Шумахера в глазах современников. Например, в некрологе по случаю смерти поэта, напечатанном в еженедельнике «Артист», было сказано: «Шумахер был по преимуществу сатирик — и только именно в этом роде творчества нельзя не признать его поэтом самостоятельным. Во многих вещах этого жанра он (как по направлению, так и по лёгкости слога и тонкой игривости) напоминает знаменитого Беранже».[2] А вот ещё одна цитата из литературной рецензии В. С. Курочкина: «Стихотворения его, всегда оригинальные по форме, иногда исполнены глубокого юмора, а многие из них имеют в высшей степени серьёзное общественное значение как резкие и правдивые сатиры».[3] В этом контексте нельзя не заметить, что общественно-политическая сатира Шумахера (к примеру, его «Сказка про белого царя», «Изображенье Российского царства», «Сердце царёво в руце Божией» и др.), как это ни парадоксально звучит, и не позволила в полной мере проявиться оригинальности его таланта. И так произошло прежде всего потому, что она была в целом типичной для времени александровских реформ: это было время едва ли не всеобщего расцвета стихотворной памфлетистики, очень редко проходившей сквозь мелкое сито цензуры, но зато широко ходившей в списках, а затем издаваемой в заграничных изданиях.

У Цепного моста
Видел я потеху:
Черт, держась за пузо,
Помирал со смеху.

«Батюшки! нет мочи! —
Говорил лукавый. —
В Третьем отделеньи
Изучают право!

Право на бесправье!..
Этак скоро, братцы,
Мне за богословье
Надо приниматься».

1870-е годы

Однако, в силу своего характера Шумахер не входил также и в устойчивый круг оппозиции, не присоединился ни к одному из кружков русских революционеров или нелегалов, хотя сам постоянно интересовался запрещённой литературой (читал, к примеру, издания Герцена и ещё в пору своей нижегородской жизни познакомил с ними Тараса Шевченко). В целом Шумахер сочувствовал русской политической эмиграции и был в курсе её дел, однако и к ней никогда не присоединился вполне.[2]

В начале 1872 года в Петербурге был отпечатан первый сборник стихов Шумахера «Для всякого употребления», однако это издание сразу же было запрещено цензурой и по требованию суда весь тираж книги (кроме единственного уцелевшего экземпляра, присланного автору для корректуры) уничтожили.[комм. 1] Против Шумахера было немедленно возбуждено уголовное дело по статьям: 1001 (цинизм) и 1045 (политические нападки против существующего строя). Не желая участвовать в заранее предсказуемом судебном и политическом фарсе, поэт спешно покидает Россию и выезжает за границу.

После выезда за границу хлопоты по изданию книги Шумахера взял на себя Тургенев (поскольку дело с уничтожением сборника было изрядно нашумевшим). Ему удалось договориться с немецким издателем И. Боком и в 1873 году в Берлине вышел небольшой сборник Петра Шумахера «Моим землякам. Сатирические шутки в стихах». А после долгих переговоров и финансовых разбирательств в 1880 году у того же издателя вышел также и второй выпуск под тем же названием (включивший в себя и новые стихотворения, написанные уже в эмиграции). По всей видимости, в этом деле Шумахера заботили скорее коммерческие вопросы, чем авторское самолюбие…, хотя и гонорар за оба издания оказался весьма скромным, так и оставшись невыплаченным в полной мере.[2]

В начале 1878 года окончательное расстройство материальных дел заставило Петра Васильевича вернуться в Россию и переехать в Москву. И хотя его выступления на вечерах «Московского Артистического кружка» снова пользуются большим успехом, однако всё более ухудшающееся здоровье мешает театральной деятельности. В 1880-е годы Шумахера ждала печальная судьба «приживалы». Он с трудом сводит концы с концами, постоянно пользуясь помощью (и гостеприимством) своих поклонников и друзей: Николая Кетчера, доктора Петра Пикулина, а также московского гражданского губернатора Василия Степановича Перфильева и его жены Прасковьи Фёдоровны.

В эти годы Шумахер — постоянный «гость» пикулинских обедов, на которых собираются известнейшие писатели и учёные: Б. Н. Чичерин, А. В. Станкевич, И. Е. Забелин, Е. Ф. Корш, А. А. Фет, К. Д. Кавелин, К. Т. Солдатенков и многие другие местные знаменитости. Между прочим, близкая дружба завязывается между Шумахером и племянником Пикулина, впоследствии известнейшим коллекционером и меценатом П. И. Щукиным, который регулярно снабжает своего нового приятеля книгами и с удовольствием собирает его стихотворения.[2] Впрочем и в эти (трудные для себя) времена Шумахер продолжает исправно наигрывать роль стареющего Вакха. Его письма к Щукину полны традиционных острот в прежнем духе, хотя от них за версту веет усталостью.

«…Бросаю перо и устремляюсь на бульвар. Не удаётся больше рассказать Ивану Яковлевичу Пикулину (конечно, это между нами), каких я там встречаю девиц и какие свожу с ними интриги, водя по две или три мамзели в номер гостиницы! Сюблим! <…> О половых органах нынче не читал. Эта книга из разряда гауптвахты (для меня). В мои-то цветущие лета я только под хмельком иду в гости к Эроту; а Гаммон говорит, что вино для любви вредно? Не глупее его были древние. Конечно, они не пили водки».[2]

В 1879 году в Москве выходит в печати единственный изданный на родине при жизни поэта сборник стихотворений Шумахера под весьма символическим названием «Шутки последних лет». Примерно в том же духе домашней поэзии он упражняется и в 1880-е годы. В письме к П. Ф. Перфильевой он даёт примерно такое (цинически трезвое) самоопределение своего творчества: «Признаться, меня очень позабавило обращение в письме Вашем: „Cher poёte“. Ну какой же я поэт? Я — певчий скворец. Без лирики нет поэзии. А у меня…, какая у меня лирика, дальше шутки в стихах ничего нет!» (достаточно любопытно сравнить эти строки из письма Шумахера с его же стихотворением 1880 года «Какой я, Машенька, поэт?»)[2]

Однако, что весьма показательно с точки зрения психологической, неизменно саркастическое отношение Шумахера вызывает именно эта, настолько диссонирующая с картинами повседневной жизни «чистая лирика» — в творчестве Фета, Майкова и близкого к ним числа поэтов, чистых лириков. Не раз и не два (точно так же, как и Козьма Прутков) он обращался к творчеству этих поэтов, чтобы написать «на них и для них» весьма дерзкие и лягновенные пародии. По кругу чтения и отзывах в письмах хорошо заметно, до какой степени все вкусы Шумахера погружены в прошлое. Особенно близок ему галантный XVIII век французской литературы и, говоря шире — вообще традиции фривольной (и даже скабрёзной) европейской фантазии, знатоком и ценителем которой он был всегда.[2] Снова и снова Шумахер перечитывает французскую эротическую поэзию, «штудирует и смакует» новеллы Маргариты Наваррской (и более всех, разумеется, «Гептамерон»), а также немецкие и итальянские образцы пониженного, площадного юмора.

Последние годы Шумахер прожил в бедности, не имея ни своего угла, ни какого-либо устойчивого источника дохода. То и дело переезжая из дома Перфильевых на дачу Пикулиных, в конце концов, старый поэт (певчий скворец) в конце 1887 года оказывается в странноприимном богадельном доме графа С. Д. Шереметева (для бездомных бедняков) на Сухаревке, где ему выделили отдельную просторную комнату. Здесь он прожил ещё несколько лет вплоть до своей кончины, немного не дотянув до своего 74-летия.

Пётр Шумахер умер 11 мая 1891 года, и был похоронен (согласно его завещанию) в Кусковском парке под кудрявой и развесистой рябиной со скворечником.

В качестве благодарности графу Шереметеву Шумахер оставил ему все свои рукописи, архив и переписку. Впрочем, последний подготовленный автором сборник «Стихи и песни» был издан Шереметевым только спустя одиннадцать лет после смерти поэта, в 1902 году.

Краткий очерк творчества

Какой я, Машенька, поэт?
Я нечто вроде певчей птицы.
Поэта мир — весь божий свет;
А русской музе тракту нет,
Везде заставы да границы.

И птице волю дал творец
Свободно петь на каждой ветке;
Я ж, верноподданный певец,
Свищу, как твой ручной скворец,
Народный гимн в цензурной клетке.[1]

1880

Поэзию Шумахера неизменно отличала живость ума, искусная рифмовка и непринуждённость слога. Многие его стихотворения представляют собой своеобразные живые сценки, монологи персонажей, а также имеют специфически песенную форму куплетов с рефреном. Василий Курочкин, продолжительное время сотрудничавший с Шумахером в качестве издателя и редактора, называл его «замечательным поэтом-сатириком».[3]

Сатирические стихотворения Шумахера своим остриём были направлены против самодержавия, полицейского произвола и крепостничества. За способность мгновенно схватывать нерв и остро откликаться на события общественно-политической жизни современники сравнивали его с Беранже. Стихотворение «Сказка про белого царя» (1859), в издевательской форме обличавшее Николая I, было широко распространено в списках и ходило по рукам как «вольнодумное произведение».

Однако по вполне понятным причинам цензура и Третье отделение ценили творчество поэта значительно меньше. Тираж первой книги автора был уничтожен, многие стихи были опубликованы в значительно урезанном и искажённом виде вследствие цензурных запретов, а большая часть произведений увидела свет только после Октябрьской революции. В ходе судебного процесса 1872 года, связанного с запрещением и уничтожением тиража сборника «Для всякого употребления» главный «критик» (прокурор) вменял в вину Шумахеру «неприличное осмеяние великих реформ Петра», «осмеяние награждения орденами, исходящей от высочайшей власти», а в стихотворении «Пруссофобы» также и «осмеяние национальности, многие представители которой стояли и стоят в высших сферах»[4].

К концу жизни поэт заметно сдаёт от бурной жизни, а также устаёт от бесплодной борьбы с цензурой. В годы усиления реакции Александра III политическая сатира в его произведениях становится менее хлёсткой и зубастой, а взгляды его приобретают более умеренный, отчасти старческий характер. Однако и в последние годы жизни влияние поэта не исчезало вовсе, да и Третье отделение никогда не выпускало из поля своего зрения его оппозиционные произведения.

Слава поэта, (в силу сугубой злободневности его сатир) оказалась недолговечной, и спустя уже 19 лет после его смерти статья, напечатанная о нём в журнале «Исторический вестник», уже вышла под более чем красноречивым заголовком: «Забытый поэт-сатирик».

Однако творчество Шумахера далеко не исчерпывалось одними только сатирическими произведениями. Его другие «нецензурные» (в прямом смысле слова) творения на «вечные темы» всё же значительно пережили его самого. И, несмотря на то, что до настоящего времени не известно какой-либо крупной подборки «пикантных стихов» Шумахера, его срамная поэзия, продолжающая лучшие традиции Парни, Баркова и Пушкина, доказала свою жизнеспособность (в отличие от злободневных и потому краткосрочных публицистических сатир).[5] Н. Ф. Бельчиков, изучавший рукописный архив поэта в конце 1920-х годов, постарался дать самую общую характеристику попавших к нему в руки текстов:

«…Шумахер был также крупным мастером фривольной макаронической поэзии, избирая порой сюжеты весьма пикантного свойства. В это смысле он — прямой продолжатель традиции Баркова и др.[6] <…> Потому совершенно понятна склонность Шумахера в последние годы к макаронической поэзии как к средству противопоставить ненавистной светской лжи изображение грубых, но искренних страстей. Эротика Шумахера нам представляется своеобразной самозащитой его от „ужасов“ российской реальности. Стихотворения этого рода („Отречение“ 1880, „Идиллия с элегией“ 1882, „Современный этюд“ 1882 и др.) не только эротичны. Сквозь эротику автор высмеивает глупость и тупость тогдашнего офицерства, или клеймит прогнившего насквозь бюрократа, или преследует атеистическую цель. К сожалению, среди этих стихотворений есть грубо-циничные. Шумахер в угоду друзьям спускался подчас до уровня самой плоской эротики».[7]

Однако если судить по поздним письмам и стихотворениям Шумахера и по описанию его жизни в 1880-е годы (оставленному П. И. Щукиным), становится понятно, что после своего возвращения в Москву шестидесятилетний поэт уже был далёк от барковских упражнений в гиперсексуальном творчестве. В это время его стиль сводится в основном к «эротическим намёкам» или почти романтической сублимации в стихах, обращённых к некоей идеальной поэтической героине (Машеньке).[5]

Рецепт

Когда в тебе горит огонь в крови
И хочешь ты, чтоб страсть твоя погасла,
Чтоб лютый жар остыл в твоей крови, —
Прими, мой друг, касторового масла.

1870-е

Естественным образом, активное творчество поэта в «похабном и смешном» духе пришлось на более ранний, самый активный период его разгульной полу-поэтической жизни (1840—1850-х годов), а потому и контингент его читателей радикально отличался от московского кружка Пикулина — Кетчера. В этой связи прежде всего обращают на себя внимание тесные и устойчивые связи Шумахера с театральной средой, группировавшейся вокруг известного актёра М. П. Садовского. Именно здесь и бытовала та циничная и восторженная среда, где активно сохранялись и поддерживались традиции рукописной «барковщины» и ходили по рукам разные сборники подобного рода.[5]

Однако и позднее Шумахер сохранил свои прежние связи и до него регулярно доходили списки подобной фривольной литературы (как правило, не поэтического, но актёрского или графоманского сочинения). В частности, в 1884 году Шумахер пересылал Щукину и Пикулину некий рукописный экземпляр крайне непристойной (обсценной) перелицовки (пародии) на «Горе от ума» некоего актёра Дольского. В этой связи особенно показателен сам факт неизменной вовлечённости Шумахера в процесс не только написания, но и распространения списков порнографической поэзии.[5] Одновременно и его собственные стихи «старого» сочинения продолжали циркулировать (и не только «между друзьями», но и в цензурных сферах). Один из знакомых Шумахера, учёный и общественный деятель Д. В. Каншин сообщал стареющему поэту в своём письме от 21 апреля 1884 года из Петербурга:

«…Стихи Ваши заставляли смеяться всех, кому я читал их, — юмор Ваш не стареет, а напротив, кажется добрее и сильнее прежнего. А если „друг печальный мой“ уже стал совсем не тот…, что уж тут прикажете делать! — Это обычный удел наших преклонных лет, но ведь и этому всегда можно помочь — стоит только разбудить воображение чтением литературы, посвящённой Эросу».[5]
Жопа

Жопа — барыня большая, </br> Жопа — птица, не простая, </br> Жопа — шельма, жопа — блядь, </br> Жопа любит щеголять! </br> Жопу рядит вся Европа, </br> В кринолинах ходит жопа, </br> Жопой барышни вертят, </br> Жопы дуются, пыхтят, </br> Жопа чванится не в меру, </br> Приближаясь к кавалеру, </br> Нужно жопу почитать</br> И не сметь руками брать —</br> Впрочем, это и не диво, </br> Жопа слишком щекотлива, </br> Много смыслу в жопе есть. </br> Жопе — слава, жопе — честь, </br> Жопе дал почёт обычай, </br> Вовсе б не было приличий, </br> Обратились мы в ничто б, </br> Если б вдруг не стало жоп. </br>

1860-е

Пожалуй, наибольший резонанс из приписываемых Шумахеру срамных стихотворений имел уже не раз упомянутый сборник «Между друзей», сначала ходивший в списках, а затем выпущенный в 1883 году лейпцигским издателем Э. Л. Каспровичем в веймарской типографии Г. Ушмана.[8] Некоторые исследователи приписывают авторство всех 80 стихотворений этого сборника — Петру Шумахеру.[9] Однако текстологический анализ позволяет разделить эти стихотворения на несколько стилистических групп, одна из которых и в самом деле близка (или даже тождественна) творчеству Шумахера. С частности, к этой группе можно отнести стихотворения «Элегия», «Четыре времени года», «Домик в уездном городе Н.» и ещё с десяток им подобных.[5] И в самом деле, тема "телесного «низа», сублимации физиологических проблем и трудностей, а также внимание к нарочито опрощённым сторонам быта во все периоды творчества были характерны и для вполне «печатной части» поэзии Шумахера, а в лучших образцах роднили его с творчеством Козьмы Пруткова.

Наиболее показательными в этом смысле являются несколько кратких стихотворений 1870-х годов (например, «Рецепт», «Российская идиллия» (подражание Майкову) или «Мать-природа»), включённых в подготовленный автором незадолго до смерти сборник «Стихи и песни» (опубликованный графом Шереметевым посмертно в 1902 году). В них текстовое и стилистическое сходство с некоторыми стихами сборника «Между друзей» является бесспорным, а от «нецензурной» лексики отделяет всего один шаг (по части богатства словарного запаса). К примеру, в замечательно тонко выписанной карикатуре «Красный и сивый» постоянным рефреном повторяется одна и та же навязчивая фраза: «Я ничего не знаю, у меня глисты[5]

Достаточно курьёзно, что знаковым обозначением богатства подобного стиля для самого Шумахера в 1880-е годы стало имя не кого-нибудь, а Эмиля Золя, получившего в России репутацию не просто натуралистического, но и «грязного, порнографического» писателя.[комм. 2] Однако при этом ни стиль, ни традиции подобного стихосложения для Шумахера не были связаны с творчеством французского романиста, а восходили скорее к «натуральной школе» и «физиологическому» фельетону в российской литературе середины XIX века.[5]

Как практически прямое указание на авторство Шумахера для практически всех «пердёжных стихов», находящихся внутри сборника «Между друзей», можно расценить отдельную строку из стихотворения «Пердёж», в которой напрямую упомянут "сборник мой «Кислобздей». Известный московский актёр Н. С. Стромилов[кто?] в своём письме так сообщал о приезде Шумахера в Москву в середине 1860-х годов: «…Шумахер всё тот же, выпил в Сокольниках два штофа водки и снова читал нам свои кислобздёшные оды».[5] Таким образом, можно сделать однозначный вывод, что хотя в сборнике «Между друзей» и участвовало несколько авторов, однако основу книжки составила подборка текстов именно Петра Шумахера, к которому отсылают даже самые названия его книг: «Моим землякам» или «Шутки последних лет», поскольку он и сам настаивал на своей номинации как несерьёзного шутейного поэта, для которого нет ничего святого. В 1885 году Шумахер писал П. И. Щукину:

«…Всякий цинизм или, говоря по-русски, похабщина тогда хороша, когда набросана или написана если не высоким, то хорошим художником».[5]

Нет сомнений, что в лучших образцах своей сатиры или «цинизма» силой своего живого ума и вдохновения Шумахер достигал поставленной перед самим собой планки высокой или хорошей литературы.

Издания произведений и источники

  • Для всякого употребления. Санкт-Петербург, 1872 (издание запрещено цензурой и уничтожено).
  • Моим землякам. Сатирические шутки в стихах. Кн. 1. Берлин, 1873.
  • Шутки последних лет. Москва, 1879.
  • Моим землякам. Сатирические шутки в стихах. Кн. 2. Берлин, 1880.
  • Между друзьями (без указания авторства). Лейпциг, Веймар, 1883. [комм. 3]
  • Моим землякам. Сатирические шутки в стихах. Кн. 1-2. Женева, 1898.
  • Стихи и поэмы. Москва, 1902.
  • Стихотворения и сатиры. Вступит. статья, редакция и примечания Н. Ф. Бельчикова. «Библиотека поэта». Большая серия. Ленинград, 1937.
  • Поэты-демократы 1870-1880-х годов. Библиотека поэта. Большая серия. Ленинград, 1968 (сборник разных авторов).
  • Стихи не для дам, русская нецензурная поэзия второй половины XIX века. Москва, 1994 (сборник разных авторов).
  • Поэты-демократы 1870-1880-х годов. Библиотека поэта. Большая серия. — «Советский писатель», ленинградское отделение, 1968 г. 784 с.
  • Ник. Смирнов-Сокольский. Для всякого употребления. Рассказы о книгах. Издание пятое. М., «Книга», 1983.

Напишите отзыв о статье "Шумахер, Пётр Васильевич"

Комментарии

  1. В настоящее время этот единственный уцелевший экземпляр (перекочевавший из архива Шумахера сначала в архив графа Шереметева, а затем в собрание Н. П. Смирнова-Сокольского) хранится в Российской государственной библиотеке.
  2. Например, к одному из своему «натуралистических» стихотворений «Зимняя любовь» Шумахер предпосылает именно такой (слегка рифмованный) подзаголовок: «А-ля Золя».
  3. На самом издании указаны заведомо вымышленные выходные данные: «Царьград, в типографии Симониус и К°.», а на титуле после заглавия указано ещё раз: «Царьград, в книжном магазине Симониус и К°. (Галата)»

Примечания

  1. 1 2 [az.lib.ru/s/shumaher_p_w/text_0010.shtml Поэты-демократы 1870-1880-х годов. Библиотека поэта. Большая серия. Ленинград, 1968 г.]
  2. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 под ред. А.Ранчина и Н.Сапова. «Стихи не для дам». Русская нецензурная поэзия второй половины XIX века. — М.: «Ладомир», 1994. — С. 144-148.
  3. 1 2 «Биржевые ведомости». 1875, № 59
  4. [az.lib.ru/s/shumaher_p_w/text_0020.shtml Ник. Смирнов-Сокольский. Для всякого употребления. // Смирнов-Сокольский Н. П. Рассказы о книгах.]
  5. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 под ред. А.Ранчина и Н.Сапова. Русская нецензурная поэзия второй половины XIX века. — М.: «Ладомир», 1994. — С. 148-153.
  6. Бельчиков Н.Ф. Народничество в литературе и критике. — М., 1934. — С. 222.
  7. Шумахер П.В. (с предисловием Бельчикова Н.Ф.). Стихотворения и сатиры. — М.-Л., 1937. — С. 17-18.
  8. Леонид Бессмертных. Нецензурные сюжеты (об изданиях «Русских заветных сказок» Афанасьева). — М.-Л.: Эрос №1, 1991. — С. 23-24.
  9. А.Н. Афанасьев (с предисловием Леонида Бессмертных). Об изданиях «Русских заветных сказок» Афанасьева (история, гипотезы, открытия). — М.-Париж: МИРТ. «Русь», 1992. — С. XXXIX.

См. также

Ссылки

  • [www.znaniy.com/sh/122-shumaxer-pyotr-vasilevich.html Биографии писателей и поэтов: Пётр Шумахер]
  • [az.lib.ru/s/shumaher_p_w/ Произведения на сайте Lib.ru]
  • [az.lib.ru/s/shumaher_p_w/text_0020.shtml Статья Смирнова-Сокольского: «Для всякого употребления»]
  • [khanograf.ru/arte/Пётр_Васильевич_Шумахер_(Михаил_Савояров._Лица) Пётр Шумахер: «поэт царя Авгия»]

Отрывок, характеризующий Шумахер, Пётр Васильевич

Ростов сделался не в духе тотчас же после того, как он заметил неудовольствие на лице Бориса, и, как всегда бывает с людьми, которые не в духе, ему казалось, что все неприязненно смотрят на него и что всем он мешает. И действительно он мешал всем и один оставался вне вновь завязавшегося общего разговора. «И зачем он сидит тут?» говорили взгляды, которые бросали на него гости. Он встал и подошел к Борису.
– Однако я тебя стесняю, – сказал он ему тихо, – пойдем, поговорим о деле, и я уйду.
– Да нет, нисколько, сказал Борис. А ежели ты устал, пойдем в мою комнатку и ложись отдохни.
– И в самом деле…
Они вошли в маленькую комнатку, где спал Борис. Ростов, не садясь, тотчас же с раздраженьем – как будто Борис был в чем нибудь виноват перед ним – начал ему рассказывать дело Денисова, спрашивая, хочет ли и может ли он просить о Денисове через своего генерала у государя и через него передать письмо. Когда они остались вдвоем, Ростов в первый раз убедился, что ему неловко было смотреть в глаза Борису. Борис заложив ногу на ногу и поглаживая левой рукой тонкие пальцы правой руки, слушал Ростова, как слушает генерал доклад подчиненного, то глядя в сторону, то с тою же застланностию во взгляде прямо глядя в глаза Ростову. Ростову всякий раз при этом становилось неловко и он опускал глаза.
– Я слыхал про такого рода дела и знаю, что Государь очень строг в этих случаях. Я думаю, надо бы не доводить до Его Величества. По моему, лучше бы прямо просить корпусного командира… Но вообще я думаю…
– Так ты ничего не хочешь сделать, так и скажи! – закричал почти Ростов, не глядя в глаза Борису.
Борис улыбнулся: – Напротив, я сделаю, что могу, только я думал…
В это время в двери послышался голос Жилинского, звавший Бориса.
– Ну иди, иди, иди… – сказал Ростов и отказавшись от ужина, и оставшись один в маленькой комнатке, он долго ходил в ней взад и вперед, и слушал веселый французский говор из соседней комнаты.


Ростов приехал в Тильзит в день, менее всего удобный для ходатайства за Денисова. Самому ему нельзя было итти к дежурному генералу, так как он был во фраке и без разрешения начальства приехал в Тильзит, а Борис, ежели даже и хотел, не мог сделать этого на другой день после приезда Ростова. В этот день, 27 го июня, были подписаны первые условия мира. Императоры поменялись орденами: Александр получил Почетного легиона, а Наполеон Андрея 1 й степени, и в этот день был назначен обед Преображенскому батальону, который давал ему батальон французской гвардии. Государи должны были присутствовать на этом банкете.
Ростову было так неловко и неприятно с Борисом, что, когда после ужина Борис заглянул к нему, он притворился спящим и на другой день рано утром, стараясь не видеть его, ушел из дома. Во фраке и круглой шляпе Николай бродил по городу, разглядывая французов и их мундиры, разглядывая улицы и дома, где жили русский и французский императоры. На площади он видел расставляемые столы и приготовления к обеду, на улицах видел перекинутые драпировки с знаменами русских и французских цветов и огромные вензеля А. и N. В окнах домов были тоже знамена и вензеля.
«Борис не хочет помочь мне, да и я не хочу обращаться к нему. Это дело решенное – думал Николай – между нами всё кончено, но я не уеду отсюда, не сделав всё, что могу для Денисова и главное не передав письма государю. Государю?!… Он тут!» думал Ростов, подходя невольно опять к дому, занимаемому Александром.
У дома этого стояли верховые лошади и съезжалась свита, видимо приготовляясь к выезду государя.
«Всякую минуту я могу увидать его, – думал Ростов. Если бы только я мог прямо передать ему письмо и сказать всё, неужели меня бы арестовали за фрак? Не может быть! Он бы понял, на чьей стороне справедливость. Он всё понимает, всё знает. Кто же может быть справедливее и великодушнее его? Ну, да ежели бы меня и арестовали бы за то, что я здесь, что ж за беда?» думал он, глядя на офицера, всходившего в дом, занимаемый государем. «Ведь вот всходят же. – Э! всё вздор. Пойду и подам сам письмо государю: тем хуже будет для Друбецкого, который довел меня до этого». И вдруг, с решительностью, которой он сам не ждал от себя, Ростов, ощупав письмо в кармане, пошел прямо к дому, занимаемому государем.
«Нет, теперь уже не упущу случая, как после Аустерлица, думал он, ожидая всякую секунду встретить государя и чувствуя прилив крови к сердцу при этой мысли. Упаду в ноги и буду просить его. Он поднимет, выслушает и еще поблагодарит меня». «Я счастлив, когда могу сделать добро, но исправить несправедливость есть величайшее счастье», воображал Ростов слова, которые скажет ему государь. И он пошел мимо любопытно смотревших на него, на крыльцо занимаемого государем дома.
С крыльца широкая лестница вела прямо наверх; направо видна была затворенная дверь. Внизу под лестницей была дверь в нижний этаж.
– Кого вам? – спросил кто то.
– Подать письмо, просьбу его величеству, – сказал Николай с дрожанием голоса.
– Просьба – к дежурному, пожалуйте сюда (ему указали на дверь внизу). Только не примут.
Услыхав этот равнодушный голос, Ростов испугался того, что он делал; мысль встретить всякую минуту государя так соблазнительна и оттого так страшна была для него, что он готов был бежать, но камер фурьер, встретивший его, отворил ему дверь в дежурную и Ростов вошел.
Невысокий полный человек лет 30, в белых панталонах, ботфортах и в одной, видно только что надетой, батистовой рубашке, стоял в этой комнате; камердинер застегивал ему сзади шитые шелком прекрасные новые помочи, которые почему то заметил Ростов. Человек этот разговаривал с кем то бывшим в другой комнате.
– Bien faite et la beaute du diable, [Хорошо сложена и красота молодости,] – говорил этот человек и увидав Ростова перестал говорить и нахмурился.
– Что вам угодно? Просьба?…
– Qu'est ce que c'est? [Что это?] – спросил кто то из другой комнаты.
– Encore un petitionnaire, [Еще один проситель,] – отвечал человек в помочах.
– Скажите ему, что после. Сейчас выйдет, надо ехать.
– После, после, завтра. Поздно…
Ростов повернулся и хотел выйти, но человек в помочах остановил его.
– От кого? Вы кто?
– От майора Денисова, – отвечал Ростов.
– Вы кто? офицер?
– Поручик, граф Ростов.
– Какая смелость! По команде подайте. А сами идите, идите… – И он стал надевать подаваемый камердинером мундир.
Ростов вышел опять в сени и заметил, что на крыльце было уже много офицеров и генералов в полной парадной форме, мимо которых ему надо было пройти.
Проклиная свою смелость, замирая от мысли, что всякую минуту он может встретить государя и при нем быть осрамлен и выслан под арест, понимая вполне всю неприличность своего поступка и раскаиваясь в нем, Ростов, опустив глаза, пробирался вон из дома, окруженного толпой блестящей свиты, когда чей то знакомый голос окликнул его и чья то рука остановила его.
– Вы, батюшка, что тут делаете во фраке? – спросил его басистый голос.
Это был кавалерийский генерал, в эту кампанию заслуживший особенную милость государя, бывший начальник дивизии, в которой служил Ростов.
Ростов испуганно начал оправдываться, но увидав добродушно шутливое лицо генерала, отойдя к стороне, взволнованным голосом передал ему всё дело, прося заступиться за известного генералу Денисова. Генерал выслушав Ростова серьезно покачал головой.
– Жалко, жалко молодца; давай письмо.
Едва Ростов успел передать письмо и рассказать всё дело Денисова, как с лестницы застучали быстрые шаги со шпорами и генерал, отойдя от него, подвинулся к крыльцу. Господа свиты государя сбежали с лестницы и пошли к лошадям. Берейтор Эне, тот самый, который был в Аустерлице, подвел лошадь государя, и на лестнице послышался легкий скрип шагов, которые сейчас узнал Ростов. Забыв опасность быть узнанным, Ростов подвинулся с несколькими любопытными из жителей к самому крыльцу и опять, после двух лет, он увидал те же обожаемые им черты, то же лицо, тот же взгляд, ту же походку, то же соединение величия и кротости… И чувство восторга и любви к государю с прежнею силою воскресло в душе Ростова. Государь в Преображенском мундире, в белых лосинах и высоких ботфортах, с звездой, которую не знал Ростов (это была legion d'honneur) [звезда почетного легиона] вышел на крыльцо, держа шляпу под рукой и надевая перчатку. Он остановился, оглядываясь и всё освещая вокруг себя своим взглядом. Кое кому из генералов он сказал несколько слов. Он узнал тоже бывшего начальника дивизии Ростова, улыбнулся ему и подозвал его к себе.
Вся свита отступила, и Ростов видел, как генерал этот что то довольно долго говорил государю.
Государь сказал ему несколько слов и сделал шаг, чтобы подойти к лошади. Опять толпа свиты и толпа улицы, в которой был Ростов, придвинулись к государю. Остановившись у лошади и взявшись рукою за седло, государь обратился к кавалерийскому генералу и сказал громко, очевидно с желанием, чтобы все слышали его.
– Не могу, генерал, и потому не могу, что закон сильнее меня, – сказал государь и занес ногу в стремя. Генерал почтительно наклонил голову, государь сел и поехал галопом по улице. Ростов, не помня себя от восторга, с толпою побежал за ним.


На площади куда поехал государь, стояли лицом к лицу справа батальон преображенцев, слева батальон французской гвардии в медвежьих шапках.
В то время как государь подъезжал к одному флангу баталионов, сделавших на караул, к противоположному флангу подскакивала другая толпа всадников и впереди их Ростов узнал Наполеона. Это не мог быть никто другой. Он ехал галопом в маленькой шляпе, с Андреевской лентой через плечо, в раскрытом над белым камзолом синем мундире, на необыкновенно породистой арабской серой лошади, на малиновом, золотом шитом, чепраке. Подъехав к Александру, он приподнял шляпу и при этом движении кавалерийский глаз Ростова не мог не заметить, что Наполеон дурно и не твердо сидел на лошади. Батальоны закричали: Ура и Vive l'Empereur! [Да здравствует Император!] Наполеон что то сказал Александру. Оба императора слезли с лошадей и взяли друг друга за руки. На лице Наполеона была неприятно притворная улыбка. Александр с ласковым выражением что то говорил ему.
Ростов не спуская глаз, несмотря на топтание лошадьми французских жандармов, осаживавших толпу, следил за каждым движением императора Александра и Бонапарте. Его, как неожиданность, поразило то, что Александр держал себя как равный с Бонапарте, и что Бонапарте совершенно свободно, как будто эта близость с государем естественна и привычна ему, как равный, обращался с русским царем.
Александр и Наполеон с длинным хвостом свиты подошли к правому флангу Преображенского батальона, прямо на толпу, которая стояла тут. Толпа очутилась неожиданно так близко к императорам, что Ростову, стоявшему в передних рядах ее, стало страшно, как бы его не узнали.
– Sire, je vous demande la permission de donner la legion d'honneur au plus brave de vos soldats, [Государь, я прошу у вас позволенья дать орден Почетного легиона храбрейшему из ваших солдат,] – сказал резкий, точный голос, договаривающий каждую букву. Это говорил малый ростом Бонапарте, снизу прямо глядя в глаза Александру. Александр внимательно слушал то, что ему говорили, и наклонив голову, приятно улыбнулся.
– A celui qui s'est le plus vaillament conduit dans cette derieniere guerre, [Тому, кто храбрее всех показал себя во время войны,] – прибавил Наполеон, отчеканивая каждый слог, с возмутительным для Ростова спокойствием и уверенностью оглядывая ряды русских, вытянувшихся перед ним солдат, всё держащих на караул и неподвижно глядящих в лицо своего императора.
– Votre majeste me permettra t elle de demander l'avis du colonel? [Ваше Величество позволит ли мне спросить мнение полковника?] – сказал Александр и сделал несколько поспешных шагов к князю Козловскому, командиру батальона. Бонапарте стал между тем снимать перчатку с белой, маленькой руки и разорвав ее, бросил. Адъютант, сзади торопливо бросившись вперед, поднял ее.
– Кому дать? – не громко, по русски спросил император Александр у Козловского.
– Кому прикажете, ваше величество? – Государь недовольно поморщился и, оглянувшись, сказал:
– Да ведь надобно же отвечать ему.
Козловский с решительным видом оглянулся на ряды и в этом взгляде захватил и Ростова.
«Уж не меня ли?» подумал Ростов.
– Лазарев! – нахмурившись прокомандовал полковник; и первый по ранжиру солдат, Лазарев, бойко вышел вперед.
– Куда же ты? Тут стой! – зашептали голоса на Лазарева, не знавшего куда ему итти. Лазарев остановился, испуганно покосившись на полковника, и лицо его дрогнуло, как это бывает с солдатами, вызываемыми перед фронт.
Наполеон чуть поворотил голову назад и отвел назад свою маленькую пухлую ручку, как будто желая взять что то. Лица его свиты, догадавшись в ту же секунду в чем дело, засуетились, зашептались, передавая что то один другому, и паж, тот самый, которого вчера видел Ростов у Бориса, выбежал вперед и почтительно наклонившись над протянутой рукой и не заставив ее дожидаться ни одной секунды, вложил в нее орден на красной ленте. Наполеон, не глядя, сжал два пальца. Орден очутился между ними. Наполеон подошел к Лазареву, который, выкатывая глаза, упорно продолжал смотреть только на своего государя, и оглянулся на императора Александра, показывая этим, что то, что он делал теперь, он делал для своего союзника. Маленькая белая рука с орденом дотронулась до пуговицы солдата Лазарева. Как будто Наполеон знал, что для того, чтобы навсегда этот солдат был счастлив, награжден и отличен от всех в мире, нужно было только, чтобы его, Наполеонова рука, удостоила дотронуться до груди солдата. Наполеон только прило жил крест к груди Лазарева и, пустив руку, обратился к Александру, как будто он знал, что крест должен прилипнуть к груди Лазарева. Крест действительно прилип.
Русские и французские услужливые руки, мгновенно подхватив крест, прицепили его к мундиру. Лазарев мрачно взглянул на маленького человечка, с белыми руками, который что то сделал над ним, и продолжая неподвижно держать на караул, опять прямо стал глядеть в глаза Александру, как будто он спрашивал Александра: всё ли еще ему стоять, или не прикажут ли ему пройтись теперь, или может быть еще что нибудь сделать? Но ему ничего не приказывали, и он довольно долго оставался в этом неподвижном состоянии.
Государи сели верхами и уехали. Преображенцы, расстроивая ряды, перемешались с французскими гвардейцами и сели за столы, приготовленные для них.
Лазарев сидел на почетном месте; его обнимали, поздравляли и жали ему руки русские и французские офицеры. Толпы офицеров и народа подходили, чтобы только посмотреть на Лазарева. Гул говора русского французского и хохота стоял на площади вокруг столов. Два офицера с раскрасневшимися лицами, веселые и счастливые прошли мимо Ростова.
– Каково, брат, угощенье? Всё на серебре, – сказал один. – Лазарева видел?
– Видел.
– Завтра, говорят, преображенцы их угащивать будут.
– Нет, Лазареву то какое счастье! 10 франков пожизненного пенсиона.
– Вот так шапка, ребята! – кричал преображенец, надевая мохнатую шапку француза.
– Чудо как хорошо, прелесть!
– Ты слышал отзыв? – сказал гвардейский офицер другому. Третьего дня было Napoleon, France, bravoure; [Наполеон, Франция, храбрость;] вчера Alexandre, Russie, grandeur; [Александр, Россия, величие;] один день наш государь дает отзыв, а другой день Наполеон. Завтра государь пошлет Георгия самому храброму из французских гвардейцев. Нельзя же! Должен ответить тем же.
Борис с своим товарищем Жилинским тоже пришел посмотреть на банкет преображенцев. Возвращаясь назад, Борис заметил Ростова, который стоял у угла дома.
– Ростов! здравствуй; мы и не видались, – сказал он ему, и не мог удержаться, чтобы не спросить у него, что с ним сделалось: так странно мрачно и расстроено было лицо Ростова.
– Ничего, ничего, – отвечал Ростов.
– Ты зайдешь?
– Да, зайду.
Ростов долго стоял у угла, издалека глядя на пирующих. В уме его происходила мучительная работа, которую он никак не мог довести до конца. В душе поднимались страшные сомнения. То ему вспоминался Денисов с своим изменившимся выражением, с своей покорностью и весь госпиталь с этими оторванными руками и ногами, с этой грязью и болезнями. Ему так живо казалось, что он теперь чувствует этот больничный запах мертвого тела, что он оглядывался, чтобы понять, откуда мог происходить этот запах. То ему вспоминался этот самодовольный Бонапарте с своей белой ручкой, который был теперь император, которого любит и уважает император Александр. Для чего же оторванные руки, ноги, убитые люди? То вспоминался ему награжденный Лазарев и Денисов, наказанный и непрощенный. Он заставал себя на таких странных мыслях, что пугался их.
Запах еды преображенцев и голод вызвали его из этого состояния: надо было поесть что нибудь, прежде чем уехать. Он пошел к гостинице, которую видел утром. В гостинице он застал так много народу, офицеров, так же как и он приехавших в статских платьях, что он насилу добился обеда. Два офицера одной с ним дивизии присоединились к нему. Разговор естественно зашел о мире. Офицеры, товарищи Ростова, как и большая часть армии, были недовольны миром, заключенным после Фридланда. Говорили, что еще бы подержаться, Наполеон бы пропал, что у него в войсках ни сухарей, ни зарядов уж не было. Николай молча ел и преимущественно пил. Он выпил один две бутылки вина. Внутренняя поднявшаяся в нем работа, не разрешаясь, всё также томила его. Он боялся предаваться своим мыслям и не мог отстать от них. Вдруг на слова одного из офицеров, что обидно смотреть на французов, Ростов начал кричать с горячностью, ничем не оправданною, и потому очень удивившею офицеров.
– И как вы можете судить, что было бы лучше! – закричал он с лицом, вдруг налившимся кровью. – Как вы можете судить о поступках государя, какое мы имеем право рассуждать?! Мы не можем понять ни цели, ни поступков государя!
– Да я ни слова не говорил о государе, – оправдывался офицер, не могший иначе как тем, что Ростов пьян, объяснить себе его вспыльчивости.
Но Ростов не слушал.
– Мы не чиновники дипломатические, а мы солдаты и больше ничего, – продолжал он. – Умирать велят нам – так умирать. А коли наказывают, так значит – виноват; не нам судить. Угодно государю императору признать Бонапарте императором и заключить с ним союз – значит так надо. А то, коли бы мы стали обо всем судить да рассуждать, так этак ничего святого не останется. Этак мы скажем, что ни Бога нет, ничего нет, – ударяя по столу кричал Николай, весьма некстати, по понятиям своих собеседников, но весьма последовательно по ходу своих мыслей.
– Наше дело исполнять свой долг, рубиться и не думать, вот и всё, – заключил он.
– И пить, – сказал один из офицеров, не желавший ссориться.
– Да, и пить, – подхватил Николай. – Эй ты! Еще бутылку! – крикнул он.



В 1808 году император Александр ездил в Эрфурт для нового свидания с императором Наполеоном, и в высшем Петербургском обществе много говорили о величии этого торжественного свидания.
В 1809 году близость двух властелинов мира, как называли Наполеона и Александра, дошла до того, что, когда Наполеон объявил в этом году войну Австрии, то русский корпус выступил за границу для содействия своему прежнему врагу Бонапарте против прежнего союзника, австрийского императора; до того, что в высшем свете говорили о возможности брака между Наполеоном и одной из сестер императора Александра. Но, кроме внешних политических соображений, в это время внимание русского общества с особенной живостью обращено было на внутренние преобразования, которые были производимы в это время во всех частях государственного управления.
Жизнь между тем, настоящая жизнь людей с своими существенными интересами здоровья, болезни, труда, отдыха, с своими интересами мысли, науки, поэзии, музыки, любви, дружбы, ненависти, страстей, шла как и всегда независимо и вне политической близости или вражды с Наполеоном Бонапарте, и вне всех возможных преобразований.
Князь Андрей безвыездно прожил два года в деревне. Все те предприятия по именьям, которые затеял у себя Пьер и не довел ни до какого результата, беспрестанно переходя от одного дела к другому, все эти предприятия, без выказыванья их кому бы то ни было и без заметного труда, были исполнены князем Андреем.
Он имел в высшей степени ту недостававшую Пьеру практическую цепкость, которая без размахов и усилий с его стороны давала движение делу.
Одно именье его в триста душ крестьян было перечислено в вольные хлебопашцы (это был один из первых примеров в России), в других барщина заменена оброком. В Богучарово была выписана на его счет ученая бабка для помощи родильницам, и священник за жалованье обучал детей крестьянских и дворовых грамоте.
Одну половину времени князь Андрей проводил в Лысых Горах с отцом и сыном, который был еще у нянек; другую половину времени в богучаровской обители, как называл отец его деревню. Несмотря на выказанное им Пьеру равнодушие ко всем внешним событиям мира, он усердно следил за ними, получал много книг, и к удивлению своему замечал, когда к нему или к отцу его приезжали люди свежие из Петербурга, из самого водоворота жизни, что эти люди, в знании всего совершающегося во внешней и внутренней политике, далеко отстали от него, сидящего безвыездно в деревне.
Кроме занятий по именьям, кроме общих занятий чтением самых разнообразных книг, князь Андрей занимался в это время критическим разбором наших двух последних несчастных кампаний и составлением проекта об изменении наших военных уставов и постановлений.
Весною 1809 года, князь Андрей поехал в рязанские именья своего сына, которого он был опекуном.
Пригреваемый весенним солнцем, он сидел в коляске, поглядывая на первую траву, первые листья березы и первые клубы белых весенних облаков, разбегавшихся по яркой синеве неба. Он ни о чем не думал, а весело и бессмысленно смотрел по сторонам.
Проехали перевоз, на котором он год тому назад говорил с Пьером. Проехали грязную деревню, гумны, зеленя, спуск, с оставшимся снегом у моста, подъём по размытой глине, полосы жнивья и зеленеющего кое где кустарника и въехали в березовый лес по обеим сторонам дороги. В лесу было почти жарко, ветру не слышно было. Береза вся обсеянная зелеными клейкими листьями, не шевелилась и из под прошлогодних листьев, поднимая их, вылезала зеленея первая трава и лиловые цветы. Рассыпанные кое где по березнику мелкие ели своей грубой вечной зеленью неприятно напоминали о зиме. Лошади зафыркали, въехав в лес и виднее запотели.
Лакей Петр что то сказал кучеру, кучер утвердительно ответил. Но видно Петру мало было сочувствования кучера: он повернулся на козлах к барину.
– Ваше сиятельство, лёгко как! – сказал он, почтительно улыбаясь.
– Что!
– Лёгко, ваше сиятельство.
«Что он говорит?» подумал князь Андрей. «Да, об весне верно, подумал он, оглядываясь по сторонам. И то зелено всё уже… как скоро! И береза, и черемуха, и ольха уж начинает… А дуб и не заметно. Да, вот он, дуб».
На краю дороги стоял дуб. Вероятно в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный в два обхвата дуб с обломанными, давно видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюжими, несимметрично растопыренными, корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
«Весна, и любовь, и счастие!» – как будто говорил этот дуб, – «и как не надоест вам всё один и тот же глупый и бессмысленный обман. Всё одно и то же, и всё обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастия. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинакие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они – из спины, из боков; как выросли – так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам».
Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего то ждал от него. Цветы и трава были и под дубом, но он всё так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно, стоял посреди их.
«Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб, думал князь Андрей, пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, – наша жизнь кончена!» Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно приятных в связи с этим дубом, возник в душе князя Андрея. Во время этого путешествия он как будто вновь обдумал всю свою жизнь, и пришел к тому же прежнему успокоительному и безнадежному заключению, что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая.


По опекунским делам рязанского именья, князю Андрею надо было видеться с уездным предводителем. Предводителем был граф Илья Андреич Ростов, и князь Андрей в середине мая поехал к нему.
Был уже жаркий период весны. Лес уже весь оделся, была пыль и было так жарко, что проезжая мимо воды, хотелось купаться.
Князь Андрей, невеселый и озабоченный соображениями о том, что и что ему нужно о делах спросить у предводителя, подъезжал по аллее сада к отрадненскому дому Ростовых. Вправо из за деревьев он услыхал женский, веселый крик, и увидал бегущую на перерез его коляски толпу девушек. Впереди других ближе, подбегала к коляске черноволосая, очень тоненькая, странно тоненькая, черноглазая девушка в желтом ситцевом платье, повязанная белым носовым платком, из под которого выбивались пряди расчесавшихся волос. Девушка что то кричала, но узнав чужого, не взглянув на него, со смехом побежала назад.
Князю Андрею вдруг стало от чего то больно. День был так хорош, солнце так ярко, кругом всё так весело; а эта тоненькая и хорошенькая девушка не знала и не хотела знать про его существование и была довольна, и счастлива какой то своей отдельной, – верно глупой – но веселой и счастливой жизнию. «Чему она так рада? о чем она думает! Не об уставе военном, не об устройстве рязанских оброчных. О чем она думает? И чем она счастлива?» невольно с любопытством спрашивал себя князь Андрей.
Граф Илья Андреич в 1809 м году жил в Отрадном всё так же как и прежде, то есть принимая почти всю губернию, с охотами, театрами, обедами и музыкантами. Он, как всякому новому гостю, был рад князю Андрею, и почти насильно оставил его ночевать.
В продолжение скучного дня, во время которого князя Андрея занимали старшие хозяева и почетнейшие из гостей, которыми по случаю приближающихся именин был полон дом старого графа, Болконский несколько раз взглядывая на Наташу чему то смеявшуюся и веселившуюся между другой молодой половиной общества, всё спрашивал себя: «о чем она думает? Чему она так рада!».
Вечером оставшись один на новом месте, он долго не мог заснуть. Он читал, потом потушил свечу и опять зажег ее. В комнате с закрытыми изнутри ставнями было жарко. Он досадовал на этого глупого старика (так он называл Ростова), который задержал его, уверяя, что нужные бумаги в городе, не доставлены еще, досадовал на себя за то, что остался.
Князь Андрей встал и подошел к окну, чтобы отворить его. Как только он открыл ставни, лунный свет, как будто он настороже у окна давно ждал этого, ворвался в комнату. Он отворил окно. Ночь была свежая и неподвижно светлая. Перед самым окном был ряд подстриженных дерев, черных с одной и серебристо освещенных с другой стороны. Под деревами была какая то сочная, мокрая, кудрявая растительность с серебристыми кое где листьями и стеблями. Далее за черными деревами была какая то блестящая росой крыша, правее большое кудрявое дерево, с ярко белым стволом и сучьями, и выше его почти полная луна на светлом, почти беззвездном, весеннем небе. Князь Андрей облокотился на окно и глаза его остановились на этом небе.
Комната князя Андрея была в среднем этаже; в комнатах над ним тоже жили и не спали. Он услыхал сверху женский говор.
– Только еще один раз, – сказал сверху женский голос, который сейчас узнал князь Андрей.
– Да когда же ты спать будешь? – отвечал другой голос.
– Я не буду, я не могу спать, что ж мне делать! Ну, последний раз…
Два женские голоса запели какую то музыкальную фразу, составлявшую конец чего то.
– Ах какая прелесть! Ну теперь спать, и конец.
– Ты спи, а я не могу, – отвечал первый голос, приблизившийся к окну. Она видимо совсем высунулась в окно, потому что слышно было шуршанье ее платья и даже дыханье. Всё затихло и окаменело, как и луна и ее свет и тени. Князь Андрей тоже боялся пошевелиться, чтобы не выдать своего невольного присутствия.
– Соня! Соня! – послышался опять первый голос. – Ну как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Ах, какая прелесть! Да проснись же, Соня, – сказала она почти со слезами в голосе. – Ведь этакой прелестной ночи никогда, никогда не бывало.
Соня неохотно что то отвечала.
– Нет, ты посмотри, что за луна!… Ах, какая прелесть! Ты поди сюда. Душенька, голубушка, поди сюда. Ну, видишь? Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки, – туже, как можно туже – натужиться надо. Вот так!
– Полно, ты упадешь.
Послышалась борьба и недовольный голос Сони: «Ведь второй час».
– Ах, ты только всё портишь мне. Ну, иди, иди.
Опять всё замолкло, но князь Андрей знал, что она всё еще сидит тут, он слышал иногда тихое шевеленье, иногда вздохи.
– Ах… Боже мой! Боже мой! что ж это такое! – вдруг вскрикнула она. – Спать так спать! – и захлопнула окно.
«И дела нет до моего существования!» подумал князь Андрей в то время, как он прислушивался к ее говору, почему то ожидая и боясь, что она скажет что нибудь про него. – «И опять она! И как нарочно!» думал он. В душе его вдруг поднялась такая неожиданная путаница молодых мыслей и надежд, противоречащих всей его жизни, что он, чувствуя себя не в силах уяснить себе свое состояние, тотчас же заснул.


На другой день простившись только с одним графом, не дождавшись выхода дам, князь Андрей поехал домой.
Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь домой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот старый, корявый дуб так странно и памятно поразил его. Бубенчики еще глуше звенели в лесу, чем полтора месяца тому назад; всё было полно, тенисто и густо; и молодые ели, рассыпанные по лесу, не нарушали общей красоты и, подделываясь под общий характер, нежно зеленели пушистыми молодыми побегами.
Целый день был жаркий, где то собиралась гроза, но только небольшая тучка брызнула на пыль дороги и на сочные листья. Левая сторона леса была темна, в тени; правая мокрая, глянцовитая блестела на солнце, чуть колыхаясь от ветра. Всё было в цвету; соловьи трещали и перекатывались то близко, то далеко.
«Да, здесь, в этом лесу был этот дуб, с которым мы были согласны», подумал князь Андрей. «Да где он», подумал опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и сам того не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он искал. Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя, – ничего не было видно. Сквозь жесткую, столетнюю кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да, это тот самый дуб», подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое, укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна, – и всё это вдруг вспомнилось ему.
«Нет, жизнь не кончена в 31 год, вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. Мало того, что я знаю всё то, что есть во мне, надо, чтобы и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтоб не жили они так независимо от моей жизни, чтоб на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!»

Возвратившись из своей поездки, князь Андрей решился осенью ехать в Петербург и придумал разные причины этого решенья. Целый ряд разумных, логических доводов, почему ему необходимо ехать в Петербург и даже служить, ежеминутно был готов к его услугам. Он даже теперь не понимал, как мог он когда нибудь сомневаться в необходимости принять деятельное участие в жизни, точно так же как месяц тому назад он не понимал, как могла бы ему притти мысль уехать из деревни. Ему казалось ясно, что все его опыты жизни должны были пропасть даром и быть бессмыслицей, ежели бы он не приложил их к делу и не принял опять деятельного участия в жизни. Он даже не понимал того, как на основании таких же бедных разумных доводов прежде очевидно было, что он бы унизился, ежели бы теперь после своих уроков жизни опять бы поверил в возможность приносить пользу и в возможность счастия и любви. Теперь разум подсказывал совсем другое. После этой поездки князь Андрей стал скучать в деревне, прежние занятия не интересовали его, и часто, сидя один в своем кабинете, он вставал, подходил к зеркалу и долго смотрел на свое лицо. Потом он отворачивался и смотрел на портрет покойницы Лизы, которая с взбитыми a la grecque [по гречески] буклями нежно и весело смотрела на него из золотой рамки. Она уже не говорила мужу прежних страшных слов, она просто и весело с любопытством смотрела на него. И князь Андрей, заложив назад руки, долго ходил по комнате, то хмурясь, то улыбаясь, передумывая те неразумные, невыразимые словом, тайные как преступление мысли, связанные с Пьером, с славой, с девушкой на окне, с дубом, с женской красотой и любовью, которые изменили всю его жизнь. И в эти то минуты, когда кто входил к нему, он бывал особенно сух, строго решителен и в особенности неприятно логичен.
– Mon cher, [Дорогой мой,] – бывало скажет входя в такую минуту княжна Марья, – Николушке нельзя нынче гулять: очень холодно.