Гораций

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Гораций
Horatius

Портрет Горация работы Антона фон Вернера
Имя при рождении:

Квинт Гора́ций Флакк

Дата рождения:

8 декабря 65 до н. э.

Место рождения:

Веноза

Дата смерти:

27 ноября 8 до н. э.

Место смерти:

Рим

Род деятельности:

древнеримский поэт

Квинт Гора́ций Флакк (лат. Quintus Horatius Flaccus), очень часто просто Гора́ций (8 декабря 65 до н. э., Венузия — 27 ноября 8 до н. э., Рим) — древнеримский поэт «золотого века» римской литературы. Его творчество приходится на эпоху гражданских войн конца республики и первые десятилетия нового режима Октавиана Августа.





Биография

Квинт Гораций Флакк родился 8 декабря 65 года до н. э. в семье вольноотпущенника, владельца скромного имения в Венузии, римской военной колонии на юго-востоке Италии, на границе Лукании и Апулии[1]. Его полное имя засвидетельствовано в его работах и в подписи к «Юбилейному Гимну», который он написал по поручению императора Августа к столетним играм 17 года до н. э.; «Quintus Horatius Flaccus carmen composuit» («Квинт Гораций Флакк сочинил песнь»).

Отец Горация был вольноотпущенником. Юридически дети вольноотпущенников приравнивались к свободнорожденным, но такое происхождение, тем не менее, рассматривалось как социальная неполноценность, которая окончательно сглаживалась только в следующем поколении. Этот фактор оказал определенное влияние на мировоззрение и творчество Горация. О матери поэт не рассказывает, хотя упоминает няню Пуллию.

Когда будущий поэт был ребёнком, его отец оставил имение, спокойную экономную жизнь в провинции и переехал в Рим, чтобы дать сыну должное столичное образование, которое могло бы ввести его в более высокие общественные круги. В столице он исполнял должность комиссионера на аукционах, получая по одному проценту со сделки от покупателя и продавца. «Бедный, честный крестьянин», каким рисует отца Гораций, тем не менее, посредством такого занятия сумел покрывать расходы, связанные с образованием сына.

Гораций прошёл через все ступени образования, обычного у римской знати своего времени: от первоначального обучения в школе Орбилия в Риме, где он изучал «Латинскую Одиссею» Ливия Андроника и Гомера до платоновской Академии в Афинах, где он занимался греческой литературой и философией. (Академия того времени служила своего рода университетом или высшей школой для молодой аристократии Рима; одним из «одноклассников» Горация был, например, сын Цицерона.) В Афинах Гораций так хорошо овладел греческим, что даже писал на нём стихи.

Литературные и философские занятия Горация в Афинах были прерваны гражданской войной, наступившей после убийства Цезаря в 44. Осенью этого года, приблизительно через полгода после убийства Цезаря, в Афины прибывает Брут. Посещая философские лекции, он вербует приверженцев республиканского строя для борьбы с преемниками Цезаря — Антонием и Октавианом. Как и Цицерон, Гораций становится сторонником дела республики и присоединяется к Бруту.

Гораций поступает в армию Брута и получает даже несколько неожиданную для сына вольноотпущенника должность военного трибуна (tribunus militum), то есть офицера легиона; должности военных трибунов занимали в основном дети всадников и сенаторов, и она являлась первым шагом в карьере военного или магистрата. Этот факт позволяет предположить, что к этому времени Гораций (скорее всего, не без денег отца) обладал суммой в 400 000 сестерциев, то есть цензом, необходимым для зачисления в сословие всадников, какая сумма позже позволила ему вкупиться в коллегию писцов.

В битве при Филиппах в ноябре 42 войско Брута и Кассия было рассеяно и обращено в бегство, после чего оба Брут и Кассий кончают самоубийством. После этого поражения Гораций пересматривает свою позицию и отказывается от какой-либо деятельности в этом направлении. Впоследствии Гораций неоднократно упоминает о своих ранних республиканских «иллюзиях» и авантюре, которая могла оказаться для него роковой. В одной из Од он обращается к своему другу Помпею, который также принимал участие в сражении при Филиппах, где сообщает, что выжил только «бросив щит и бежав с поля боя» (что, между прочим, считалось первым признаком трусости).

В Италию он возвращается, вероятно, в начале 41. Отца уже не было в живых; его родина, Венузия, попала в число городов, отданных ветеранам Цезаря, и наследственное имущество Горация оказывается конфискованным. После амнистии, объявленной в 40 г. сторонникам Брута, он приезжает в Рим и остается там. Несмотря на собственные жалобы о бедности, которая заставляет его заняться поэзией, Гораций имеет достаточно средств, чтобы вкупиться в коллегию квесторских писцов (по ведомству государственных финансов). Римское общество относилось с предубеждением к оплачиваемому труду, но на некоторые квалифицированные профессии такое отношение не распространялось; пожизненные должности этой коллегии считались почетными. Гораций работает секретарем (scriba quaestorius), что обеспечивает ему возможность жить в Риме и заниматься литературой.

Видимо, к 3938 относятся первые поэтические опыты Горация на латинском языке: гекзаметрические стихотворения, впоследствии ставшие первой книгой «Сатир», и ямбические, впоследствии ставшие «Эподами». Литературные поиски Горация перекликаются с классицистическим движением, которое возглавляют Публий Вергилий Марон и Луций Варий Руф. Оба старших поэта становятся его друзьями. В 39—38 годах они представляют Горация Гаю Цильнию Меценату, близкому другу и соратнику Октавиана.

Меценат, после девятимесячных раздумий, приближает к себе поэта. Попав в окружение Мецената и соответственно принцепса, Гораций сохраняет присущую ему осмотрительность, не пытается выделиться, во всем проявляет уравновешенность. К программе социальных и политических реформ, проводимых Августом, Гораций относится с должным вниманием, не опускаясь, однако, до уровня «придворного льстеца». Горацием движет не сколько согласие с идеологией принципата, сколько чувство благодарности за долгожданный мир, восстановленный Августом в Италии, в которой почти сто лет происходили гражданские войны.

Светоний свидетельствует, что Октавиан Август предложил Горацию должность своего личного секретаря. Это предложение, в общем сулившее большие выгоды, Горация привлечь не могло и было им тактично отвергнуто. Гораций опасается в том числе того, что, приняв предложение, он лишится своей независимости, которой значительно дорожил.

В 38 Гораций предположительно присутствует, вместе с Меценатом, при морском поражении Октавиана у мыса Палинур. В этом же году Гораций в обществе Мецената, юриста Кокцея Нервы (прадеда императора Марка Кокцея Нервы), Фонтена Капитона (уполномоченного и легата Антония в Азии), поэтов Вергилия, Вария, издателя «Энеиды» Плотия Тукки совершает путешествие в Брундизий; об этом путешествии идет речь в известной Сатире (I 5). Между 36 и 33 (наиболее вероятно зимой 36—35) выходит первый сборник стихотворений Горация, книга «Сатир», посвященная Меценату.

В своей поэзии Гораций всегда подчеркивает, что его отношения с Меценатом основаны на взаимном уважении и дружбе независимо от социального статуса; он стремится развеять представление о том, что их отношения имели характер отношений патрона и клиента. Гораций никогда не злоупотребляет дружбой Мецената и не пользуется его расположением в ущерб кому-либо. Гораций далек от того, чтобы требовать от своего покровителя большего; он даже не пользуется этой дружбой, чтобы вернуть отцовское имение, конфискованное Октавианом в пользу ветеранов после сражения при Филиппах. Однако такое в известной мере зависимое состояние Горация не раз становится источником щекотливых положений, из которых он всегда выходит с совершенным тактом и достоинством. Далекий от честолюбивых стремлений, заботам и хлопотам городской жизни Гораций предпочитает тихую и спокойную жизнь в деревне.

Сблизившись с Меценатом и его окружением, Гораций обзаводится сильными покровителями и безусловно получает от Мецената существенные подарки. Предположительно в 33 Гораций приобретает своё прославленное имение в Сабинских горах, на реке Тибур, около теперешнего Тиволи). (По некоторым текстам Горация был сделан вывод, что имение ему было подарено Меценатом (напр. Carmina II 18: 11—14), но ни сам Гораций, ни Светоний об этом не упоминают. Подобные фрагменты вообще проблематично рассматривать как непосредственное свидетельство того, что вилла Горация была подарком; вдобавок, существуют свидетельства о значительном собственном достатке Горация к этому времени.)

2 сентября 31 до н. э. Гораций вместе с Меценатом присутствует при битве у мыса Акций. В 30 до н. э. выходит вторая книга «Сатир» и «Эподы», сборник из 17 стихотворений, которые он писал одновременно с сатирами. Название «Эподы» было дано сборнику грамматиками и указывает на форму двустиший, где короткий стих следует за длинным. Сам Гораций назвал эти стихотворения «ямбами»; образцом для них послужили ямбы греческого поэта первой половины VII в. до н. э. Архилоха. Примечательно, что Гораций с самого начала творческого пути берет за образец древнегреческую классику, а не поэзию александрийцев, в соответствии с тенденцией своего времени и окружения.

Начиная с 30 года Гораций с перерывами пишет лирические стихотворения, первый сборник которых, книги Ι—III, выходит во второй половине 23. Лирические стихотворения вышли под названием «Песни» («Carmina»), но ещё в античности их стали называть одами. Это название сохранилось за ними до нашего времени. В античности греческий термин «ода» не был связан с собственно торжественным пафосом и употреблялся в значении «песня», как эквивалент латинского carmen.

Между 23 и 20 годами Гораций старается держаться вдали от Рима, забрасывает «чистую поэзию» и возвращается к полуфилософской «прозаической Музе» своих «Сатир». На этот раз уже не в полемической форме сатиры, а с преобладанием «мирного положительного» содержания; он пишет 1-ю книгу «Посланий», в которую вошло двадцать стихотворений. Послания выходят в 20 (или в начале 19). В промежутке с конца 20 до осени 19 выходит Послание Юлию Флору, впоследствии второе во втором сборнике «Посланий».

В 17 с беспрецедентной торжественностью справлялись «вековые игры», празднество «обновления века», которое должно было знаменовать конец периода гражданских войн и начало новой эры процветания Рима. Август поручил Горацию написать гимн для церемонии праздников. Для поэта это явилось государственным признанием ведущего положения, которое он занял в римской литературе. Торжественный «Юбилейный гимн» был исполнен в храме Аполлона Палатинского хором из 27 юношей и 27 девушек 3 июня 17 до н. э.

Можно сказать, что теперь, когда Гораций давно «охладел» к лирике, он стал популярным, признанным её мастером. Август обращается к Горацию с новым поручением написать стихотворения, прославляющие воинскую доблесть своих пасынков Тиберия и Друза. По словам Светония, сочинения Горация император «ценил до такой степени, и считал что они останутся на века, что не только возложил на него сочинение „Юбилейного гимна“, но и прославление винделикской победы Тиберия и Друза …заставив к тем трем книгам „Од“ после долгого перерыва добавить четвертую».[2] Так, в 13 появилась 4-я книга од, в которую вошло пятнадцать стихотворений, написанных в дифирамбической манере древнегреческого поэта Пиндара. Империя окончательно стабилизировалась, и в одах уже не остается следа республиканской идеологии. Помимо прославления императора и его пасынков, внешней и внутренней политики Августа как носителя мира и благоденствия, сборник содержит вариации прежних лирических тем.

К последнему десятилетию жизни Горация относится также вторая книга «Посланий», посвященная вопросам литературы. Книга, состоящая из трех писем, создавалась между 19 и 10 годами. Первое послание, обращенное к Августу (который выражал своё неудовольствие по поводу того, что до сих пор ещё не попал в число адресатов) вышло предположительно в 12. Второе послание, обращенное к Юлию Флору, выходило раньше, между 20 и 19 годами; третье, обращенное к Пизонам, вышло предположительно в 10 (и выходило отдельно, возможно, ещё в 18).

Смерть Горация наступила от внезапной болезни, незадолго до его 57-летия, 27 ноября 8 года. Как указывает Светоний, умер Гораций «через пятьдесят девять дней после смерти Мецената, на пятьдесят седьмом году жизни, наследником назначив Августа, при свидетелях устно, так как мучимый приступом болезни был не в силах подписать таблички завещания. Погребен и зарыт на окраине Эсквилина рядом с могилой Мецената».

Творчество

Горация много читали не только в древности, но и в новое время, поэтому до нас дошли все его произведения: сборник стихов «Ямбы», или «Эподы», две книги сатир («Беседы»), четыре книги лирических стихотворений, известных под названием «Оды», юбилейный гимн «Песнь столетия» и две книги посланий.

Сатиры

Вернувшись после амнистии в Рим и столкнувшись там с нуждой, для стартового сборника Гораций, тем не менее, избирает именно сатиру (несмотря на такую комбинацию факторов, как своё низкое происхождение и «подмоченную республиканскую» репутацию). Однако концепция Горация позволяет ему взяться за жанр, наименее подходящий для человека в его положении. В «Сатирах» Гораций не нападает на изъяны своих современников, но только демонстрирует их и высмеивает; изменять поведение людей или «наказывать» их Гораций не мыслит. Гораций не «брызжет яростью», но обо всем говорит с веселой серьёзностью, как человек доброжелательный. Он воздерживается от прямых порицаний, приглашает к размышлению о природе людей, оставляя за каждым право делать собственные выводы. Он не затрагивает актуальную политику и далек от личностей, его насмешки и поучения имеют общий характер.

Такая концепция совпадает со стремлениями Октавиана укрепить нравственные устои государства (следовательно, свой авторитет и свои позиции в Риме) посредством возврата к «добрым нравам» предков. (Пропаганда в этом направлении активно ведется под контролем самого Октавиана на протяжении всего первого десятилетия империи, когда Гораций писал «Сатиры».) Гораций считает, что примеры чужих пороков удерживают людей от ошибок. Эта позиция отвечает программе Октавиана, который считает, что сильная императорская власть необходима также и для контроля над «порочными представителями» общества.

Вместе с современной романтически настроенной интеллигенцией Гораций приходит к стоико-эпикурейской философии, проповедующей презрение к богатству и роскоши, стремление к «aurea mediocritas» («золотой середине»), умеренность во всем, довольство малым на лоне природы, наслаждение за бокалом вина. Это учение послужило той призмой, через которую Гораций стал рассматривать явления жизни. В тех случаях, когда эти явления вступали в противоречие с моралью философии, они естественно настраивали поэзию Горация на сатирический лад. Такая философия вызывала у него (как и у многих его современников), романтическое возвеличение доблести и строгости нравов прежних времен. Она же отчасти определила и форму его нелирических произведений — форму разговора по образцу так называемой «философской диатрибы» — диалога с мнимым собеседником, возражения которого автором опровергаются.

У Горация диатриба чаще видоизменяется в разговор автора с определенными лицами или, реже, в беседу разных лиц. Такова форма его «Сатир» (лат. satura — смесь, всякая всячина). Сам Гораций называет их «Sermones», «Беседы». Это написанные гекзаметром беседы на разные темы, часто в форме собственно «чистой» диатрибы. Они представляют собой сатиру в нашем смысле слова: или моралистического характера (против роскоши, зависти и пр.; напр. о преимуществах деревенской жизни, с басней о городской и сельской мыши, впоследствии переработанной Лафонтеном); или инвективного, нефилософского; или просто описания.

«Разговоры» Горация — настоящие «causeries» («беседы»); в обстановке зарождающейся монархии в них нет чувства политической независимости, характерного для сатир Луцилия, последователем которого Гораций себя считал.

Эподы

Первые эподы создавались ещё в то время, когда двадцатитрехлетний Гораций только вернулся в Рим, после битвы при Филиппах 42 г. до н. э.; они «дышат ещё не остывшим жаром гражданской войны». Другие были созданы незадолго до публикации, в конце войны между Октавианом и Антонием, накануне битвы при Акции 31 г. до н. э. и сразу после неё. Сборник также содержит «юношески пылкие строки», обращенные к недругам поэта и «пожилым прелестницам», домогающимся «молодой любви».

Уже в «Эподах» виден широкий метрический горизонт Горация; но пока, в отличие от лирических од, метры эподов не логаэдические, и восходят не к изысканным эолийцам Сапфо и Алкею, а «прямолинейному» горячему Архилоху. Первые десять эподов написаны чистым ямбом; в Эподах с XI по XVI соединяются разнодольные метры — трехдольные дактилические (гекзаметр) и двудольные ямбические (ямбический метр); Эпод XVII состоит из чистых ямбических триметров.

Среди тем ранних эподов особенно интересной и важной представляется тема гражданская; она проходит красной нитью через все творчество Горация, но с наибольшей силой и пафосом звучит, возможно, именно здесь, в этих ранних стихотворениях (Эпод VII, Эпод XVI). О том, как развивались взгляды Горация (как заканчивалась его «антиреспубликанская» трансформация), позволяют судить два «актийских» Эпода (I и IX), написанных в 31 г до н. э., в год битвы при Акции.

Между 33—31 гг. Гораций приобретает своё прославленное имение в Сабинских горах; новая деревенская обстановка, возможно, вдохновила Горация написать прославленный Эпод II.

Эподы XI, XIII, XIV, XV образуют особую группу: здесь нет ни политики, ни язвительности, насмешек, злого сарказма, свойственных ямбографии. Они отличаются особым настроением — Гораций явно пробует силы в области «чистой лирики», а эподы написаны уже не чистым ямбом, но квази-логаэдическими стихами. В «любовных» Эподах XIV и XV Гораций уже далеко отходит от лирики Архилоха. В смысле пыла и страсти Архилоху ближе лирика Катулла, спектр переживаний и сомнений которой сложнее и намного «взъерошеннее», чем у Горация. Лирика же Горация открывает иное чувство (можно сказать, более римское) — сдержанное, неповерхностное, прочувствованное одинаково «умом и сердцем» — согласованное с отточенным, бесстрастно-изящным образом его поэзии в целом.

Ближе всего к своим древним прототипам, эподам Архилоха, стоят Эподы IV, V, VI, VIII, X и XII. Язвительный сатирический тон в них «доходит до бичующего сарказма»; в то же время «пыл ненависти» в этих эподах явно более технологичен — для Горация, характерно сдержанного даже в пору «горячей ветреной юности», такой пыл здесь скорее художественный прием, инструмент.

Тем не менее, обычно сдержанный и изящно-бесстрастный даже в ранние годы, Гораций мог быть и яростен и циничен; откровенные до непристойности Эподы VIII и XII ставят немалые преграды перед переводчиками. Однако сам Гораций не испытывал в связи с ними никакого стеснения — подобные стихи были обычны в среде, для которой они предназначались. (Вообще, сохранившиеся фрагменты переписки Августа доносят до нас дух грубоватого цинизма, имевшего место среди ближайшего окружения принцепса.)

В коротких «Эподах», сильных и звучных, полных огня и юного пыла, заключено ясное видение мира, доступное настоящему гению. Мы находим здесь незаурядную палитру образов, мыслей и чувств, отлитых в чеканную форму, которая в целом для латинской поэзии была свежей и необычной. Эподам ещё недостает того кристально чистого звучания, неповторимой лаконичности и вдумчивой глубины, которой будут отличаться лучшие оды Горация. Но уже этой небольшой книгой стихов Гораций представил себя как «звезда первой величины» на литературном небосводе Рима.

Оды

От архилохова стиля эподов Гораций переходит к формам монодической лирики. Теперь его образцы — Анакреонт, Пиндар, Сапфо, в первую очередь Алкей, и Гораций видит своё право на литературное бессмертие в том, что он «первый свел эолийскую песнь на италийский лад». Первый сборник содержит стихотворения, написанные исконно греческими размерами: алкеевой строфой, сапфической, асклепиадовой и другими в различных вариациях. В сумме тринадцать строфических форм, и почти все они для латинской поэзии новые (только сапфическая строфа встречалась ранее у Катулла). В латинской трактовке греческих прототипов, обладающих «неродными» для латинского языка свойствами, Гораций обнаруживает метрическое мастерство, не превзойденное никем из последующих римских поэтов.

Оды отличаются высоким стилем, который отсутствует в эподах и от которого он отказывается в сатирах. Воспроизводя метрическое построение и общий стилистический тон эолийской лирики, Гораций во всем остальном идет по собственному пути. Как и в эподах, он использует художественный опыт разных периодов и часто перекликается с эллинистической поэзией. Древнегреческая форма служит облачением для эллинистически-римского содержания.

Отдельное место занимают т. н. «Римские оды» (III, 1—6), в которых наиболее законченно выражено отношение Горация к идеологической программе Августа. Оды связаны общей темой и единым стихотворным размером (излюбленной Горацием Алкеевой строфой). Программа «Римских од» такова: грехи отцов, совершенные ими во время гражданских войн и как проклятие тяготеющие над детьми, будут искуплены только возвращением римлян к старинной простоте нравов и древнему почитанию богов. «Римские оды» отражают состояние римского общества, вступившее в решающую стадию эллинизации, которая придала культуре Империи ясный греко-римский характер.

Любопытно, что ювелирно обработанная и «насыщенная мыслью», но сдержанная и бесстрастная лирика не встретила у современников того приема, которого ожидал автор. Её находили излишне аристократичной и недостаточно оригинальной (следует сделать вывод, что таково было мнение общей «образованной массы»).

В целом оды проводят все ту же мораль умеренности и квиетизма. В знаменитой 30 Оде третьей книги Гораций сулит себе бессмертие как поэту; ода вызвала многочисленные подражания, из которых наиболее известны подражания Державина и Пушкина).

Послания

По форме, содержанию, художественным приемам и разнообразию тем «Послания» сближаются с «Сатирами», с которых поэтическая карьера Горация начинается. Гораций сам указывает на связь посланий с сатирами, назвав их, как раньше «Сатиры», «беседами» («sermones»); в них, как до этого в сатирах, Гораций использует дактилический гекзаметр. Комментаторы всех периодов считают «Послания» значительным шагом в искусстве изображения внутренней жизни человека; сам же Гораций даже не причислял их к собственно поэзии.

Отдельное место занимает знаменитое «Послание к Пизонам» («Epistola ad Pisones»), названное позднее «Ars poëtica». Послание относится к типу «нормативных» поэтик, содержащих «догматические предписания» с позиций определенного литературного направления. В этом послании мы находим наиболее полное изложение теоретических взглядов Горация на литературу и тех принципов, которым в своей поэтической практике он следовал сам. Этим посланием Гораций включается в литературную полемику между поклонниками архаической литературы и почитателями современной поэзии (последние эпической напыщенности и примитивной форме старых поэтов противопоставляли поэзию субъективных чувств и отточенность поэтической техники). В послании звучит предостережение Августу, который намеревался возродить древний театр как искусство народных масс и использовать его в целях политической пропаганды. Гораций полагает, что принцепсу не следует угождать грубым вкусам и прихотям необразованной публики.

По сообщению античного комментатора, теоретическим источником Горация был трактат Неоптолема из Париона, которому он следует в расположении материала и в основных эстетических представлениях. (Поэзия вообще, поэтическое произведение, поэт — этот ход изложения Неоптолема сохранен у Горация.) Но Гораций не ставит целью создать какой-либо полный трактат. Свободная форма «послания» позволяет ему остановиться только на некоторых вопросах, более-менее актуальных с точки зрения литературных направлений в Риме. «Наука поэзии» представляет собой своего рода «теоретический манифест» римского классицизма времени Августа.

Юбилейный гимн

В 17 году до н. э. с беспрецедентной торжественностью справлялись «вековые игры», празднество «обновления века», которое должно было знаменовать конец периода гражданских войн и начало новой эры процветания Рима. Предполагалась сложная, тщательно разработанная церемония, которую, согласно официальному объявлению, «ещё никто не видел и никогда более не увидит» и в которой должны были принять участие знатнейшие люди Рима. Она завершалась гимном, подводившим итог всему празднеству. Гимн был поручен Горацию. Для поэта это явилось государственным признанием ведущего положения, которое он занял в римской литературе. Гораций принял поручение и решил этот вопрос превратив формулы культовой поэзии во славу живой природе и манифест римского патриотизма. Торжественный «Юбилейный гимн» был исполнен в храме Аполлона Палатинского хором из 27 юношей и 27 девушек 3 июня 17 г. до н. э.

Влияние

Сам поэт измерял в «Памятнике» своё литературное бессмертие вечностью римского государства, но наибольший расцвет его славы был ещё впереди. Начиная с каролингских времён интерес к Горацию возрастает; свидетельством этого интереса служат 250 дошедших до нас средневековых рукописей его произведений. В период раннего Средневековья морально-философские произведения Горация, сатиры и в особенности послания привлекали большее внимание, чем лирика; Горация почитали как моралиста и знали главным образом в качестве автора сатир и посланий. Ему, «сатирику Горацию», Данте (Ад IV) отводит место в Аиде вслед за Вергилием и Гомером.

Новую оценку принёс с собой Ренессанс, когда нарождавшаяся «буржуазная личность» противопоставила себя «церковному созерцанию». (Известно, что в 1347 г. рукопись с произведениями Горация приобрел Петрарка; в некоторых его стихотворениях обнаруживается явное влияние Горация.) Как лирический выразитель такого нового мироощущения, Гораций стал любимым поэтом Возрождения (вместе с Вергилием, и часто превосходя его). Гуманисты считали Горация «своим» всецело; но высоко ценили его также иезуиты — выхолощенный или христианизированный Гораций оказывал положительное нравственное воздействие на учеников. Картины простой деревенской («горацианской») жизни приходились по душе людям сходной с ним судьбы, близких вкусов (какими были, например, Петрарка, Ронсар, Монтень, Роберт Геррик, Бен Джонсон, Мильтон).

Лирические размеры Горация использовались в новолатинском стихосложении, что, как считается, особенно удачно получалось у немецкого гуманиста Конрада Цельтиса, который кроме того установил обычай петь оды Горация в школе (что в 16 в. стало повсеместной практикой). Впоследствии Горация стали переводить на новые языки (удачнее всего, как считается, на немецкий).

В России Горацию подражал Кантемир; увлекались им Пушкин, Дельвиг, Майков и другие.

«Искусство поэзии» оказало колоссальное влияние на литературную критику; из него заимствовались классические принципы, ссылками на него обосновывались старания обуздать излишества барокко. Из «Ars poëtica» для своей «Поэтики» много заимствует Буало; им восторгается Байрон, его изучают Лессинг и др. Однако «Буре и натиску», другим движениям романтиков было не по пути с «певцом благоразумия, уравновешенности и умеренности», и с той поры популярность Горация больше не поднималась на прежнюю высоту.

После изобретения книгопечатания ни один античный автор не издавался столько раз, сколько Гораций. Его наследие вызвало огромное количество как новолатинских, так и национальных подражаний и сыграло большую роль в формировании новоевропейской лирики.

В честь Горация назван кратер на Меркурии.

Изречения

Carpe diem — «хватай день» (Carmina I 11, 8). В полном виде: «carpe diem quam minimum credula postero», «пользуйся (каждым) днем, как можно менее полагаясь на следующий»

Dulce et decorum est pro patria mori — «Красиво и сладко умереть за отечество» (Carmina III 2, 13). Часто использовавшийся в газетах Первой мировой войны лозунг; также заглавие горько ироничного стихотворения английского поэта Уилфреда Оуэна «Dulce Et Decorum Est» об этой войне.

Sapere aude — «решись быть мудрым» (Epistulae I 2, 40). Изречение было воспринято Иммануилом Кантом и стало своеобразным лозунгом Эпохи Просвещения. Данное изречение является девизом Московского физико-технического института (вариант «дерзай знать»).

Произведения

В хронологическом порядке:

Переводы

  • В серии «Loeb classical library» сочинения изданы в 2 томах (№ 33, 194).
  • В серии «Collection Budé» сочинения [www.lesbelleslettres.com/recherche/?fa=tags&tag=HORACE изданы] в 3 томах.

Переводы на русский язык

Среди переводивших произведения на русский язык:

Неоднократно выходили «школьные издания» избранных стихов Горация.

Основные русские переводы:

  • [dlib.rsl.ru/viewer/01003335802 Квинта Горация Флакка Десять писем первой книги.] / Пер. Харитона Макентина. 2-е изд. — СПб., 1744. — 81, 24 стр.
  • Письмо Горация Флакка о стихотворстве к Пизонам. / Пер. Н. Поповского. — СПб., 1753. — 40 стр.
  • Квинта Горация Флакка Сатиры, или Беседы с примечаниями. / Пер. И. С. Баркова. — СПб., 1763. — 184 стр.
  • Наука поэзии, или Послание к Пизонам Кв. Горация Флакка. / Пер. и прим. М. Дмитриева. — М., 1853. — 90 стр.
  • Оды Квинта Горация Флакка. / Пер. А. Фета. — СПб., 1856. — 130 стр.
  • Сатиры Квинта Горация Флакка. / Пер. М. Дмитриева. — М., 1858. — 191 стр.
  • К. Гораций Флакк. / В пер. А. Фета. — М., 1883. — 485 стр. (почти полный перевод (с незначит. проп.))
  • Избранные стихотворения. / Перевод и комментарии О. А. Шебора. — СПб., 1894. — Вып. 1—2. Первое издание. (Всего 16 изданий.)
  • Квинт Гораций Флакк. Полное собрание сочинений. / Пер. под ред. Ф. А. Петровского, вступ. ст. В. Я. Каплинского. — М.-Л.: Academia. 1936. — 447 стр. — 5300 экз.
    • переизд. под назв. «Собрание сочинений». Вступ. статья В. С. Дурова. — СПб.: Студиа биографика, 1993. — 446 стр.
  • Гораций. Оды. Эподы. Сатиры. Послания. / Вступ. ст. М. Гаспарова. — М., Худож. лит. 1970. — 479 стр. — 40 000 экз. (в частности, издание включает новый перевод Гаспаровым «Науки поэзии»)
  • Квинт Гораций Флакк. Наука поэзии. / Пер. М. М. Позднева. // Книга сочинителя. — СПб.: Амфора. — 2008. С. 113—142.
  • Кв. Гораций Флакк: Книга Эподов. Предисл., пер. и прим. Г. М. Севера. (Серия «Новые переводы классиков».) Toronto: Aeterna, 2015. ISBN 978-1-329-45480-4.

См. также

Источники

  1. Гораций, поэт // Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона : в 86 т. (82 т. и 4 доп.). — СПб., 1890—1907.
  2. Г. Светоний Транквилл, Жизнь Горация

Библиография

  • Новое издание Heinze R., Lpz., 1921.
  • Критич. изд. Volmer F., Lpz., 1921.
  • Гай Светоний Транквилл. Жизнеописание Горация.
  • Schanz M., Gesch. d. röm. Liter., I, München, 1927.
  • Ribbeck, Gesch. d. röm. Dichtung, Stuttg. 1889.
  • Stemplinger, Ed., Horaz im Urteil der Jahrhunderte, Lpz. 1921.
  • Campbell A. V., Horace. A new interpretation. 1924.
  • Нагуевский Д. И. История римской литературы. т. II. Казань. 1925.
  • Благовещенский Н. М. Гораций и его время. СПб, 1864. 2-е изд. Варшава, 1878.
  • Коссович И. А. Горацианские лирические размеры, их применение к русской метрике, с приложениями и пояснениями. Варшава, 1874. 118 стр.
  • Цветков П. Мысли Горация о поэзии и условиях совершенства поэтических произведений в «Посланиях к Пизонам» (речь). М., 1885.
  • Зенгер Г. Э. Критический комментарий к некоторым спорным текстам Горация. Варшава, 1886. XL, 451 стр.
  • Детто В. А. Гораций и его время. Вильна, 1888. 172 стр.
  • Каплинский В. Я. «Поэтика» Горация. Спорные вопросы интерпретации, формы и содержания. Саратов, 1920.
  • Борухович В. Г. Квинт Гораций Флакк. Поэзия и время. Саратов, Изд-во Сарат.ун-та. 1993.
  • Алексеев В. М. Римлянин Гораций и китаец Лу Цзи о поэтическом мастерстве.// Известия АН СССР. Отделение литературы и языка. 1944, Том 3. Выпуск 4. С. 154—164. То же.- Алексеев В. М. Труды по китайской литературе. В 2 кн. Кн. I. М., 2002.

Напишите отзыв о статье "Гораций"

Ссылки

  • [www.horatius.ru/ HORATIUS.RU — все переводы с 1730-х гг. по настоящее время; материалы и пр.]
  • [www.horatius.net/ HORATIUS.NET — тексты и комментарии (на латинском)]
  • [lib.ru/POEEAST/GORACIJ/ Гораций] в библиотеке Максима Мошкова
  • [worldpoetry.ru/gor/ Оды Горация]
  • [www.horatius.ru/index.xps?10.2.55 «Книга Эподов», очерк]

Отрывок, характеризующий Гораций

– Благодарю вашу светлость, – отвечал князь Андрей, – но я боюсь, что не гожусь больше для штабов, – сказал он с улыбкой, которую Кутузов заметил. Кутузов вопросительно посмотрел на него. – А главное, – прибавил князь Андрей, – я привык к полку, полюбил офицеров, и люди меня, кажется, полюбили. Мне бы жалко было оставить полк. Ежели я отказываюсь от чести быть при вас, то поверьте…
Умное, доброе и вместе с тем тонко насмешливое выражение светилось на пухлом лице Кутузова. Он перебил Болконского:
– Жалею, ты бы мне нужен был; но ты прав, ты прав. Нам не сюда люди нужны. Советчиков всегда много, а людей нет. Не такие бы полки были, если бы все советчики служили там в полках, как ты. Я тебя с Аустерлица помню… Помню, помню, с знаменем помню, – сказал Кутузов, и радостная краска бросилась в лицо князя Андрея при этом воспоминании. Кутузов притянул его за руку, подставляя ему щеку, и опять князь Андрей на глазах старика увидал слезы. Хотя князь Андрей и знал, что Кутузов был слаб на слезы и что он теперь особенно ласкает его и жалеет вследствие желания выказать сочувствие к его потере, но князю Андрею и радостно и лестно было это воспоминание об Аустерлице.
– Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога – это дорога чести. – Он помолчал. – Я жалел о тебе в Букареште: мне послать надо было. – И, переменив разговор, Кутузов начал говорить о турецкой войне и заключенном мире. – Да, немало упрекали меня, – сказал Кутузов, – и за войну и за мир… а все пришло вовремя. Tout vient a point a celui qui sait attendre. [Все приходит вовремя для того, кто умеет ждать.] A и там советчиков не меньше было, чем здесь… – продолжал он, возвращаясь к советчикам, которые, видимо, занимали его. – Ох, советчики, советчики! – сказал он. Если бы всех слушать, мы бы там, в Турции, и мира не заключили, да и войны бы не кончили. Всё поскорее, а скорое на долгое выходит. Если бы Каменский не умер, он бы пропал. Он с тридцатью тысячами штурмовал крепости. Взять крепость не трудно, трудно кампанию выиграть. А для этого не нужно штурмовать и атаковать, а нужно терпение и время. Каменский на Рущук солдат послал, а я их одних (терпение и время) посылал и взял больше крепостей, чем Каменский, и лошадиное мясо турок есть заставил. – Он покачал головой. – И французы тоже будут! Верь моему слову, – воодушевляясь, проговорил Кутузов, ударяя себя в грудь, – будут у меня лошадиное мясо есть! – И опять глаза его залоснились слезами.
– Однако до лжно же будет принять сражение? – сказал князь Андрей.
– До лжно будет, если все этого захотят, нечего делать… А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время; те всё сделают, да советчики n'entendent pas de cette oreille, voila le mal. [этим ухом не слышат, – вот что плохо.] Одни хотят, другие не хотят. Что ж делать? – спросил он, видимо, ожидая ответа. – Да, что ты велишь делать? – повторил он, и глаза его блестели глубоким, умным выражением. – Я тебе скажу, что делать, – проговорил он, так как князь Андрей все таки не отвечал. – Я тебе скажу, что делать и что я делаю. Dans le doute, mon cher, – он помолчал, – abstiens toi, [В сомнении, мой милый, воздерживайся.] – выговорил он с расстановкой.
– Ну, прощай, дружок; помни, что я всей душой несу с тобой твою потерю и что я тебе не светлейший, не князь и не главнокомандующий, а я тебе отец. Ежели что нужно, прямо ко мне. Прощай, голубчик. – Он опять обнял и поцеловал его. И еще князь Андрей не успел выйти в дверь, как Кутузов успокоительно вздохнул и взялся опять за неконченный роман мадам Жанлис «Les chevaliers du Cygne».
Как и отчего это случилось, князь Андрей не мог бы никак объяснить; но после этого свидания с Кутузовым он вернулся к своему полку успокоенный насчет общего хода дела и насчет того, кому оно вверено было. Чем больше он видел отсутствие всего личного в этом старике, в котором оставались как будто одни привычки страстей и вместо ума (группирующего события и делающего выводы) одна способность спокойного созерцания хода событий, тем более он был спокоен за то, что все будет так, как должно быть. «У него не будет ничего своего. Он ничего не придумает, ничего не предпримет, – думал князь Андрей, – но он все выслушает, все запомнит, все поставит на свое место, ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит. Он понимает, что есть что то сильнее и значительнее его воли, – это неизбежный ход событий, и он умеет видеть их, умеет понимать их значение и, ввиду этого значения, умеет отрекаться от участия в этих событиях, от своей личной волн, направленной на другое. А главное, – думал князь Андрей, – почему веришь ему, – это то, что он русский, несмотря на роман Жанлис и французские поговорки; это то, что голос его задрожал, когда он сказал: „До чего довели!“, и что он захлипал, говоря о том, что он „заставит их есть лошадиное мясо“. На этом же чувстве, которое более или менее смутно испытывали все, и основано было то единомыслие и общее одобрение, которое сопутствовало народному, противному придворным соображениям, избранию Кутузова в главнокомандующие.


После отъезда государя из Москвы московская жизнь потекла прежним, обычным порядком, и течение этой жизни было так обычно, что трудно было вспомнить о бывших днях патриотического восторга и увлечения, и трудно было верить, что действительно Россия в опасности и что члены Английского клуба суть вместе с тем и сыны отечества, готовые для него на всякую жертву. Одно, что напоминало о бывшем во время пребывания государя в Москве общем восторженно патриотическом настроении, было требование пожертвований людьми и деньгами, которые, как скоро они были сделаны, облеклись в законную, официальную форму и казались неизбежны.
С приближением неприятеля к Москве взгляд москвичей на свое положение не только не делался серьезнее, но, напротив, еще легкомысленнее, как это всегда бывает с людьми, которые видят приближающуюся большую опасность. При приближении опасности всегда два голоса одинаково сильно говорят в душе человека: один весьма разумно говорит о том, чтобы человек обдумал самое свойство опасности и средства для избавления от нее; другой еще разумнее говорит, что слишком тяжело и мучительно думать об опасности, тогда как предвидеть все и спастись от общего хода дела не во власти человека, и потому лучше отвернуться от тяжелого, до тех пор пока оно не наступило, и думать о приятном. В одиночестве человек большею частью отдается первому голосу, в обществе, напротив, – второму. Так было и теперь с жителями Москвы. Давно так не веселились в Москве, как этот год.
Растопчинские афишки с изображением вверху питейного дома, целовальника и московского мещанина Карпушки Чигирина, который, быв в ратниках и выпив лишний крючок на тычке, услыхал, будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился, разругал скверными словами всех французов, вышел из питейного дома и заговорил под орлом собравшемуся народу, читались и обсуживались наравне с последним буриме Василия Львовича Пушкина.
В клубе, в угловой комнате, собирались читать эти афиши, и некоторым нравилось, как Карпушка подтрунивал над французами, говоря, что они от капусты раздуются, от каши перелопаются, от щей задохнутся, что они все карлики и что их троих одна баба вилами закинет. Некоторые не одобряли этого тона и говорила, что это пошло и глупо. Рассказывали о том, что французов и даже всех иностранцев Растопчин выслал из Москвы, что между ними шпионы и агенты Наполеона; но рассказывали это преимущественно для того, чтобы при этом случае передать остроумные слова, сказанные Растопчиным при их отправлении. Иностранцев отправляли на барке в Нижний, и Растопчин сказал им: «Rentrez en vous meme, entrez dans la barque et n'en faites pas une barque ne Charon». [войдите сами в себя и в эту лодку и постарайтесь, чтобы эта лодка не сделалась для вас лодкой Харона.] Рассказывали, что уже выслали из Москвы все присутственные места, и тут же прибавляли шутку Шиншина, что за это одно Москва должна быть благодарна Наполеону. Рассказывали, что Мамонову его полк будет стоить восемьсот тысяч, что Безухов еще больше затратил на своих ратников, но что лучше всего в поступке Безухова то, что он сам оденется в мундир и поедет верхом перед полком и ничего не будет брать за места с тех, которые будут смотреть на него.
– Вы никому не делаете милости, – сказала Жюли Друбецкая, собирая и прижимая кучку нащипанной корпии тонкими пальцами, покрытыми кольцами.
Жюли собиралась на другой день уезжать из Москвы и делала прощальный вечер.
– Безухов est ridicule [смешон], но он так добр, так мил. Что за удовольствие быть так caustique [злоязычным]?
– Штраф! – сказал молодой человек в ополченском мундире, которого Жюли называла «mon chevalier» [мой рыцарь] и который с нею вместе ехал в Нижний.
В обществе Жюли, как и во многих обществах Москвы, было положено говорить только по русски, и те, которые ошибались, говоря французские слова, платили штраф в пользу комитета пожертвований.
– Другой штраф за галлицизм, – сказал русский писатель, бывший в гостиной. – «Удовольствие быть не по русски.
– Вы никому не делаете милости, – продолжала Жюли к ополченцу, не обращая внимания на замечание сочинителя. – За caustique виновата, – сказала она, – и плачу, но за удовольствие сказать вам правду я готова еще заплатить; за галлицизмы не отвечаю, – обратилась она к сочинителю: – у меня нет ни денег, ни времени, как у князя Голицына, взять учителя и учиться по русски. А вот и он, – сказала Жюли. – Quand on… [Когда.] Нет, нет, – обратилась она к ополченцу, – не поймаете. Когда говорят про солнце – видят его лучи, – сказала хозяйка, любезно улыбаясь Пьеру. – Мы только говорили о вас, – с свойственной светским женщинам свободой лжи сказала Жюли. – Мы говорили, что ваш полк, верно, будет лучше мамоновского.
– Ах, не говорите мне про мой полк, – отвечал Пьер, целуя руку хозяйке и садясь подле нее. – Он мне так надоел!
– Вы ведь, верно, сами будете командовать им? – сказала Жюли, хитро и насмешливо переглянувшись с ополченцем.
Ополченец в присутствии Пьера был уже не так caustique, и в лице его выразилось недоуменье к тому, что означала улыбка Жюли. Несмотря на свою рассеянность и добродушие, личность Пьера прекращала тотчас же всякие попытки на насмешку в его присутствии.
– Нет, – смеясь, отвечал Пьер, оглядывая свое большое, толстое тело. – В меня слишком легко попасть французам, да и я боюсь, что не влезу на лошадь…
В числе перебираемых лиц для предмета разговора общество Жюли попало на Ростовых.
– Очень, говорят, плохи дела их, – сказала Жюли. – И он так бестолков – сам граф. Разумовские хотели купить его дом и подмосковную, и все это тянется. Он дорожится.
– Нет, кажется, на днях состоится продажа, – сказал кто то. – Хотя теперь и безумно покупать что нибудь в Москве.
– Отчего? – сказала Жюли. – Неужели вы думаете, что есть опасность для Москвы?
– Отчего же вы едете?
– Я? Вот странно. Я еду, потому… ну потому, что все едут, и потом я не Иоанна д'Арк и не амазонка.
– Ну, да, да, дайте мне еще тряпочек.
– Ежели он сумеет повести дела, он может заплатить все долги, – продолжал ополченец про Ростова.
– Добрый старик, но очень pauvre sire [плох]. И зачем они живут тут так долго? Они давно хотели ехать в деревню. Натали, кажется, здорова теперь? – хитро улыбаясь, спросила Жюли у Пьера.
– Они ждут меньшого сына, – сказал Пьер. – Он поступил в казаки Оболенского и поехал в Белую Церковь. Там формируется полк. А теперь они перевели его в мой полк и ждут каждый день. Граф давно хотел ехать, но графиня ни за что не согласна выехать из Москвы, пока не приедет сын.
– Я их третьего дня видела у Архаровых. Натали опять похорошела и повеселела. Она пела один романс. Как все легко проходит у некоторых людей!
– Что проходит? – недовольно спросил Пьер. Жюли улыбнулась.
– Вы знаете, граф, что такие рыцари, как вы, бывают только в романах madame Suza.
– Какой рыцарь? Отчего? – краснея, спросил Пьер.
– Ну, полноте, милый граф, c'est la fable de tout Moscou. Je vous admire, ma parole d'honneur. [это вся Москва знает. Право, я вам удивляюсь.]
– Штраф! Штраф! – сказал ополченец.
– Ну, хорошо. Нельзя говорить, как скучно!
– Qu'est ce qui est la fable de tout Moscou? [Что знает вся Москва?] – вставая, сказал сердито Пьер.
– Полноте, граф. Вы знаете!
– Ничего не знаю, – сказал Пьер.
– Я знаю, что вы дружны были с Натали, и потому… Нет, я всегда дружнее с Верой. Cette chere Vera! [Эта милая Вера!]
– Non, madame, [Нет, сударыня.] – продолжал Пьер недовольным тоном. – Я вовсе не взял на себя роль рыцаря Ростовой, и я уже почти месяц не был у них. Но я не понимаю жестокость…
– Qui s'excuse – s'accuse, [Кто извиняется, тот обвиняет себя.] – улыбаясь и махая корпией, говорила Жюли и, чтобы за ней осталось последнее слово, сейчас же переменила разговор. – Каково, я нынче узнала: бедная Мари Волконская приехала вчера в Москву. Вы слышали, она потеряла отца?
– Неужели! Где она? Я бы очень желал увидать ее, – сказал Пьер.
– Я вчера провела с ней вечер. Она нынче или завтра утром едет в подмосковную с племянником.
– Ну что она, как? – сказал Пьер.
– Ничего, грустна. Но знаете, кто ее спас? Это целый роман. Nicolas Ростов. Ее окружили, хотели убить, ранили ее людей. Он бросился и спас ее…
– Еще роман, – сказал ополченец. – Решительно это общее бегство сделано, чтобы все старые невесты шли замуж. Catiche – одна, княжна Болконская – другая.
– Вы знаете, что я в самом деле думаю, что она un petit peu amoureuse du jeune homme. [немножечко влюблена в молодого человека.]
– Штраф! Штраф! Штраф!
– Но как же это по русски сказать?..


Когда Пьер вернулся домой, ему подали две принесенные в этот день афиши Растопчина.
В первой говорилось о том, что слух, будто графом Растопчиным запрещен выезд из Москвы, – несправедлив и что, напротив, граф Растопчин рад, что из Москвы уезжают барыни и купеческие жены. «Меньше страху, меньше новостей, – говорилось в афише, – но я жизнью отвечаю, что злодей в Москве не будет». Эти слова в первый раз ясно ыоказали Пьеру, что французы будут в Москве. Во второй афише говорилось, что главная квартира наша в Вязьме, что граф Витгснштейн победил французов, но что так как многие жители желают вооружиться, то для них есть приготовленное в арсенале оружие: сабли, пистолеты, ружья, которые жители могут получать по дешевой цене. Тон афиш был уже не такой шутливый, как в прежних чигиринских разговорах. Пьер задумался над этими афишами. Очевидно, та страшная грозовая туча, которую он призывал всеми силами своей души и которая вместе с тем возбуждала в нем невольный ужас, – очевидно, туча эта приближалась.
«Поступить в военную службу и ехать в армию или дожидаться? – в сотый раз задавал себе Пьер этот вопрос. Он взял колоду карт, лежавших у него на столе, и стал делать пасьянс.
– Ежели выйдет этот пасьянс, – говорил он сам себе, смешав колоду, держа ее в руке и глядя вверх, – ежели выйдет, то значит… что значит?.. – Он не успел решить, что значит, как за дверью кабинета послышался голос старшей княжны, спрашивающей, можно ли войти.
– Тогда будет значить, что я должен ехать в армию, – договорил себе Пьер. – Войдите, войдите, – прибавил он, обращаясь к княжие.
(Одна старшая княжна, с длинной талией и окаменелым лидом, продолжала жить в доме Пьера; две меньшие вышли замуж.)
– Простите, mon cousin, что я пришла к вам, – сказала она укоризненно взволнованным голосом. – Ведь надо наконец на что нибудь решиться! Что ж это будет такое? Все выехали из Москвы, и народ бунтует. Что ж мы остаемся?
– Напротив, все, кажется, благополучно, ma cousine, – сказал Пьер с тою привычкой шутливости, которую Пьер, всегда конфузно переносивший свою роль благодетеля перед княжною, усвоил себе в отношении к ней.
– Да, это благополучно… хорошо благополучие! Мне нынче Варвара Ивановна порассказала, как войска наши отличаются. Уж точно можно чести приписать. Да и народ совсем взбунтовался, слушать перестают; девка моя и та грубить стала. Этак скоро и нас бить станут. По улицам ходить нельзя. А главное, нынче завтра французы будут, что ж нам ждать! Я об одном прошу, mon cousin, – сказала княжна, – прикажите свезти меня в Петербург: какая я ни есть, а я под бонапартовской властью жить не могу.
– Да полноте, ma cousine, откуда вы почерпаете ваши сведения? Напротив…
– Я вашему Наполеону не покорюсь. Другие как хотят… Ежели вы не хотите этого сделать…
– Да я сделаю, я сейчас прикажу.
Княжне, видимо, досадно было, что не на кого было сердиться. Она, что то шепча, присела на стул.
– Но вам это неправильно доносят, – сказал Пьер. – В городе все тихо, и опасности никакой нет. Вот я сейчас читал… – Пьер показал княжне афишки. – Граф пишет, что он жизнью отвечает, что неприятель не будет в Москве.
– Ах, этот ваш граф, – с злобой заговорила княжна, – это лицемер, злодей, который сам настроил народ бунтовать. Разве не он писал в этих дурацких афишах, что какой бы там ни был, тащи его за хохол на съезжую (и как глупо)! Кто возьмет, говорит, тому и честь и слава. Вот и долюбезничался. Варвара Ивановна говорила, что чуть не убил народ ее за то, что она по французски заговорила…
– Да ведь это так… Вы всё к сердцу очень принимаете, – сказал Пьер и стал раскладывать пасьянс.
Несмотря на то, что пасьянс сошелся, Пьер не поехал в армию, а остался в опустевшей Москве, все в той же тревоге, нерешимости, в страхе и вместе в радости ожидая чего то ужасного.
На другой день княжна к вечеру уехала, и к Пьеру приехал его главноуправляющий с известием, что требуемых им денег для обмундирования полка нельзя достать, ежели не продать одно имение. Главноуправляющий вообще представлял Пьеру, что все эти затеи полка должны были разорить его. Пьер с трудом скрывал улыбку, слушая слова управляющего.
– Ну, продайте, – говорил он. – Что ж делать, я не могу отказаться теперь!
Чем хуже было положение всяких дел, и в особенности его дел, тем Пьеру было приятнее, тем очевиднее было, что катастрофа, которой он ждал, приближается. Уже никого почти из знакомых Пьера не было в городе. Жюли уехала, княжна Марья уехала. Из близких знакомых одни Ростовы оставались; но к ним Пьер не ездил.
В этот день Пьер, для того чтобы развлечься, поехал в село Воронцово смотреть большой воздушный шар, который строился Леппихом для погибели врага, и пробный шар, который должен был быть пущен завтра. Шар этот был еще не готов; но, как узнал Пьер, он строился по желанию государя. Государь писал графу Растопчину об этом шаре следующее:
«Aussitot que Leppich sera pret, composez lui un equipage pour sa nacelle d'hommes surs et intelligents et depechez un courrier au general Koutousoff pour l'en prevenir. Je l'ai instruit de la chose.
Recommandez, je vous prie, a Leppich d'etre bien attentif sur l'endroit ou il descendra la premiere fois, pour ne pas se tromper et ne pas tomber dans les mains de l'ennemi. Il est indispensable qu'il combine ses mouvements avec le general en chef».
[Только что Леппих будет готов, составьте экипаж для его лодки из верных и умных людей и пошлите курьера к генералу Кутузову, чтобы предупредить его.
Я сообщил ему об этом. Внушите, пожалуйста, Леппиху, чтобы он обратил хорошенько внимание на то место, где он спустится в первый раз, чтобы не ошибиться и не попасть в руки врага. Необходимо, чтоб он соображал свои движения с движениями главнокомандующего.]
Возвращаясь домой из Воронцова и проезжая по Болотной площади, Пьер увидал толпу у Лобного места, остановился и слез с дрожек. Это была экзекуция французского повара, обвиненного в шпионстве. Экзекуция только что кончилась, и палач отвязывал от кобылы жалостно стонавшего толстого человека с рыжими бакенбардами, в синих чулках и зеленом камзоле. Другой преступник, худенький и бледный, стоял тут же. Оба, судя по лицам, были французы. С испуганно болезненным видом, подобным тому, который имел худой француз, Пьер протолкался сквозь толпу.
– Что это? Кто? За что? – спрашивал он. Но вниманье толпы – чиновников, мещан, купцов, мужиков, женщин в салопах и шубках – так было жадно сосредоточено на то, что происходило на Лобном месте, что никто не отвечал ему. Толстый человек поднялся, нахмурившись, пожал плечами и, очевидно, желая выразить твердость, стал, не глядя вокруг себя, надевать камзол; но вдруг губы его задрожали, и он заплакал, сам сердясь на себя, как плачут взрослые сангвинические люди. Толпа громко заговорила, как показалось Пьеру, – для того, чтобы заглушить в самой себе чувство жалости.
– Повар чей то княжеский…
– Что, мусью, видно, русский соус кисел французу пришелся… оскомину набил, – сказал сморщенный приказный, стоявший подле Пьера, в то время как француз заплакал. Приказный оглянулся вокруг себя, видимо, ожидая оценки своей шутки. Некоторые засмеялись, некоторые испуганно продолжали смотреть на палача, который раздевал другого.
Пьер засопел носом, сморщился и, быстро повернувшись, пошел назад к дрожкам, не переставая что то бормотать про себя в то время, как он шел и садился. В продолжение дороги он несколько раз вздрагивал и вскрикивал так громко, что кучер спрашивал его:
– Что прикажете?
– Куда ж ты едешь? – крикнул Пьер на кучера, выезжавшего на Лубянку.
– К главнокомандующему приказали, – отвечал кучер.
– Дурак! скотина! – закричал Пьер, что редко с ним случалось, ругая своего кучера. – Домой я велел; и скорее ступай, болван. Еще нынче надо выехать, – про себя проговорил Пьер.
Пьер при виде наказанного француза и толпы, окружавшей Лобное место, так окончательно решил, что не может долее оставаться в Москве и едет нынче же в армию, что ему казалось, что он или сказал об этом кучеру, или что кучер сам должен был знать это.
Приехав домой, Пьер отдал приказание своему все знающему, все умеющему, известному всей Москве кучеру Евстафьевичу о том, что он в ночь едет в Можайск к войску и чтобы туда были высланы его верховые лошади. Все это не могло быть сделано в тот же день, и потому, по представлению Евстафьевича, Пьер должен был отложить свой отъезд до другого дня, с тем чтобы дать время подставам выехать на дорогу.
24 го числа прояснело после дурной погоды, и в этот день после обеда Пьер выехал из Москвы. Ночью, переменя лошадей в Перхушкове, Пьер узнал, что в этот вечер было большое сражение. Рассказывали, что здесь, в Перхушкове, земля дрожала от выстрелов. На вопросы Пьера о том, кто победил, никто не мог дать ему ответа. (Это было сражение 24 го числа при Шевардине.) На рассвете Пьер подъезжал к Можайску.
Все дома Можайска были заняты постоем войск, и на постоялом дворе, на котором Пьера встретили его берейтор и кучер, в горницах не было места: все было полно офицерами.
В Можайске и за Можайском везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон. Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, – чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то… С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство.


24 го было сражение при Шевардинском редуте, 25 го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26 го произошло Бородинское сражение.
Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть – для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершении очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение.
Ежели бы полководцы руководились разумными причинами, казалось, как ясно должно было быть для Наполеона, что, зайдя за две тысячи верст и принимая сражение с вероятной случайностью потери четверти армии, он шел на верную погибель; и столь же ясно бы должно было казаться Кутузову, что, принимая сражение и тоже рискуя потерять четверть армии, он наверное теряет Москву. Для Кутузова это было математически ясно, как ясно то, что ежели в шашках у меня меньше одной шашкой и я буду меняться, я наверное проиграю и потому не должен меняться.
Когда у противника шестнадцать шашек, а у меня четырнадцать, то я только на одну восьмую слабее его; а когда я поменяюсь тринадцатью шашками, то он будет втрое сильнее меня.
До Бородинского сражения наши силы приблизительно относились к французским как пять к шести, а после сражения как один к двум, то есть до сражения сто тысяч; ста двадцати, а после сражения пятьдесят к ста. А вместе с тем умный и опытный Кутузов принял сражение. Наполеон же, гениальный полководец, как его называют, дал сражение, теряя четверть армии и еще более растягивая свою линию. Ежели скажут, что, заняв Москву, он думал, как занятием Вены, кончить кампанию, то против этого есть много доказательств. Сами историки Наполеона рассказывают, что еще от Смоленска он хотел остановиться, знал опасность своего растянутого положения знал, что занятие Москвы не будет концом кампании, потому что от Смоленска он видел, в каком положении оставлялись ему русские города, и не получал ни одного ответа на свои неоднократные заявления о желании вести переговоры.
Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных орудий мировых событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла.
На другой вопрос: как даны были Бородинское и предшествующее ему Шевардинское сражения – существует точно так же весьма определенное и всем известное, совершенно ложное представление. Все историки описывают дело следующим образом:
Русская армия будто бы в отступлении своем от Смоленска отыскивала себе наилучшую позицию для генерального сражения, и таковая позиция была найдена будто бы у Бородина.
Русские будто бы укрепили вперед эту позицию, влево от дороги (из Москвы в Смоленск), под прямым почти углом к ней, от Бородина к Утице, на том самом месте, где произошло сражение.
Впереди этой позиции будто бы был выставлен для наблюдения за неприятелем укрепленный передовой пост на Шевардинском кургане. 24 го будто бы Наполеон атаковал передовой пост и взял его; 26 го же атаковал всю русскую армию, стоявшую на позиции на Бородинском поле.
Так говорится в историях, и все это совершенно несправедливо, в чем легко убедится всякий, кто захочет вникнуть в сущность дела.
Русские не отыскивали лучшей позиции; а, напротив, в отступлении своем прошли много позиций, которые были лучше Бородинской. Они не остановились ни на одной из этих позиций: и потому, что Кутузов не хотел принять позицию, избранную не им, и потому, что требованье народного сражения еще недостаточно сильно высказалось, и потому, что не подошел еще Милорадович с ополчением, и еще по другим причинам, которые неисчислимы. Факт тот – что прежние позиции были сильнее и что Бородинская позиция (та, на которой дано сражение) не только не сильна, но вовсе не есть почему нибудь позиция более, чем всякое другое место в Российской империи, на которое, гадая, указать бы булавкой на карте.
Русские не только не укрепляли позицию Бородинского поля влево под прямым углом от дороги (то есть места, на котором произошло сражение), но и никогда до 25 го августа 1812 года не думали о том, чтобы сражение могло произойти на этом месте. Этому служит доказательством, во первых, то, что не только 25 го не было на этом месте укреплений, но что, начатые 25 го числа, они не были кончены и 26 го; во вторых, доказательством служит положение Шевардинского редута: Шевардинский редут, впереди той позиции, на которой принято сражение, не имеет никакого смысла. Для чего был сильнее всех других пунктов укреплен этот редут? И для чего, защищая его 24 го числа до поздней ночи, были истощены все усилия и потеряно шесть тысяч человек? Для наблюдения за неприятелем достаточно было казачьего разъезда. В третьих, доказательством того, что позиция, на которой произошло сражение, не была предвидена и что Шевардинский редут не был передовым пунктом этой позиции, служит то, что Барклай де Толли и Багратион до 25 го числа находились в убеждении, что Шевардинский редут есть левый фланг позиции и что сам Кутузов в донесении своем, писанном сгоряча после сражения, называет Шевардинский редут левым флангом позиции. Уже гораздо после, когда писались на просторе донесения о Бородинском сражении, было (вероятно, для оправдания ошибок главнокомандующего, имеющего быть непогрешимым) выдумано то несправедливое и странное показание, будто Шевардинский редут служил передовым постом (тогда как это был только укрепленный пункт левого фланга) и будто Бородинское сражение было принято нами на укрепленной и наперед избранной позиции, тогда как оно произошло на совершенно неожиданном и почти не укрепленном месте.
Дело же, очевидно, было так: позиция была избрана по реке Колоче, пересекающей большую дорогу не под прямым, а под острым углом, так что левый фланг был в Шевардине, правый около селения Нового и центр в Бородине, при слиянии рек Колочи и Во йны. Позиция эта, под прикрытием реки Колочи, для армии, имеющей целью остановить неприятеля, движущегося по Смоленской дороге к Москве, очевидна для всякого, кто посмотрит на Бородинское поле, забыв о том, как произошло сражение.
Наполеон, выехав 24 го к Валуеву, не увидал (как говорится в историях) позицию русских от Утицы к Бородину (он не мог увидать эту позицию, потому что ее не было) и не увидал передового поста русской армии, а наткнулся в преследовании русского арьергарда на левый фланг позиции русских, на Шевардинский редут, и неожиданно для русских перевел войска через Колочу. И русские, не успев вступить в генеральное сражение, отступили своим левым крылом из позиции, которую они намеревались занять, и заняли новую позицию, которая была не предвидена и не укреплена. Перейдя на левую сторону Колочи, влево от дороги, Наполеон передвинул все будущее сражение справа налево (со стороны русских) и перенес его в поле между Утицей, Семеновским и Бородиным (в это поле, не имеющее в себе ничего более выгодного для позиции, чем всякое другое поле в России), и на этом поле произошло все сражение 26 го числа. В грубой форме план предполагаемого сражения и происшедшего сражения будет следующий:

Ежели бы Наполеон не выехал вечером 24 го числа на Колочу и не велел бы тотчас же вечером атаковать редут, а начал бы атаку на другой день утром, то никто бы не усомнился в том, что Шевардинский редут был левый фланг нашей позиции; и сражение произошло бы так, как мы его ожидали. В таком случае мы, вероятно, еще упорнее бы защищали Шевардинский редут, наш левый фланг; атаковали бы Наполеона в центре или справа, и 24 го произошло бы генеральное сражение на той позиции, которая была укреплена и предвидена. Но так как атака на наш левый фланг произошла вечером, вслед за отступлением нашего арьергарда, то есть непосредственно после сражения при Гридневой, и так как русские военачальники не хотели или не успели начать тогда же 24 го вечером генерального сражения, то первое и главное действие Бородинского сражения было проиграно еще 24 го числа и, очевидно, вело к проигрышу и того, которое было дано 26 го числа.
После потери Шевардинского редута к утру 25 го числа мы оказались без позиции на левом фланге и были поставлены в необходимость отогнуть наше левое крыло и поспешно укреплять его где ни попало.
Но мало того, что 26 го августа русские войска стояли только под защитой слабых, неконченных укреплений, – невыгода этого положения увеличилась еще тем, что русские военачальники, не признав вполне совершившегося факта (потери позиции на левом фланге и перенесения всего будущего поля сражения справа налево), оставались в своей растянутой позиции от села Нового до Утицы и вследствие того должны были передвигать свои войска во время сражения справа налево. Таким образом, во все время сражения русские имели против всей французской армии, направленной на наше левое крыло, вдвое слабейшие силы. (Действия Понятовского против Утицы и Уварова на правом фланге французов составляли отдельные от хода сражения действия.)
Итак, Бородинское сражение произошло совсем не так, как (стараясь скрыть ошибки наших военачальников и вследствие того умаляя славу русского войска и народа) описывают его. Бородинское сражение не произошло на избранной и укрепленной позиции с несколько только слабейшими со стороны русских силами, а Бородинское сражение, вследствие потери Шевардинского редута, принято было русскими на открытой, почти не укрепленной местности с вдвое слабейшими силами против французов, то есть в таких условиях, в которых не только немыслимо было драться десять часов и сделать сражение нерешительным, но немыслимо было удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и бегства.