Жертвоприношения в иудаизме

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
основные понятия

     

    Портал Иудаизм

Жертвоприноше́ние в иудаизме (ивр.קָרְבָּן‏‎, корбан, мн. число ‏קָרְבָּנוֹת‎‏‎, корбанот — производное от корня ‏קרב‎‏‎ — «приближать», «соединять») — форма религиозного культа, существовавшая во многих религиях древнего мира; преследует цель установления или укрепления связи личности или общины с Богом путём принесения ему в дар предметов, обладающих реальной или символической ценностью для жертвователя.

Вплоть до разрушения Второго Храма жертвоприношение являлось основной формой еврейского священнослужения.





Роль жертвы в истории и культуре

Обычай жертвоприношения восходит к глубокой древности. В политеистических религиях жертвоприношение часто сводилось к попыткам умилостивить богов с помощью подношения им даров и предложения им пищи, однако также они служили средством выражения благодарности, преданности богам или демонстрации собственной ничтожности. Широкое распространение жертвоприношения свидетельствует о том, что оно отвечало глубоким психологическим потребностям людей.

Формы жертвоприношения у древних израильтян были близки к формам ханаанского культа, однако Библия решительно отвергает и сурово порицает изуверские и оргиастические элементы этого культа, в первую очередь — человеческое жертвоприношение[1]. В еврейской религии он становится выражением покорности и благодарности Богу, но главным образом — основным средством искупления грехов и очищения от скверны (см. Ритуальная чистота). Возлагая руки на голову животного, жертвователь символически переносил на него свои грехи. Жертвоприношение служило ритуальным выражением представлений о неразрывной связи жизни и смерти.

Мнения о значении жертвоприношений в иудаизме

Точно установить назначение жертвоприношений в древности сегодня невозможно. Их основной смысл, по-видимому, состоял в том, чтобы выразить благодарность Богу, преданность Создателю.

Еврейская философия давала жертвоприношению различное — символическое или рациональное объяснение.

  • Филон Александрийский, Иехуда ха-Леви, Авраам Ибн Эзра и Нахманид (РаМБаН) склонялись к символическому пониманию жертвоприношения, которое, по их мнению, является изначально необходимым компонентом мироздания.К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 3994 дня]
  • В то же время, Маймонид (РаМБаМ) и многие другие средневековые еврейские философы-рационалисты (а вслед за ними и философы более поздних веков, вплоть до нашего времени) полагали, что централизация жертвоприношения должна была подготовить евреев к отказу от жертвоприношений животных и переходу к другим, более возвышенным формам культа.[2]
  • Каббала придает жертвоприношению мистико-символическое значение. В самом раннем тексте каббалы «Сефер ха-бахир» слово корбан считается производным от корня קרב («приближать», «соединять»): жертвоприношение соединяет совершающего его с Божественным миром. Самое подробное изложение символического понимания жертвоприношения содержится в книге Зохар, где говорится, что жертвоприношение соединяет высший и низший миры, верующего и Бога, а также мужское и женское начала в самом Боге. Принесение в жертву животных интерпретируется символически как искупление грехов плоти. По мнению некоторых каббалистов, мясо жертвенного животного достаётся силам зла; Богу нужна лишь каввана — доброе намерение совершающего жертвоприношение.К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 3994 дня]

Жертвоприношения в еврейской истории

Жертвоприношения в Библии

Жертвоприношения в Библии появляются уже в истории Каина и Авеля (Быт. 4), которые принесли часть от плодов своего труда в жертву Богу — жертва Каина была от плодов земли, тогда как Авель принёс жертву из первенцев своего стада. Согласно талмудической традиции, уже Адам принёс первого сотворённого быка, в качестве благодарственной жертвы Богу, за сотворение себя и сотворение всего мира и всех созданий и в качестве искупления за свой грех[3].

Жертвоприношение Ноя, которое он принёс после своего выхода из Ковчега (Быт. 8:20), имеет ряд характерных черт: сооружение жертвенника, различие между животными, пригодными и непригодными для жертвы, а сама жертва впервые называется «благоухание (ивр.ריח ניחוח‏‎), приятное Господу» (Быт. 8:21) (выражение, которое в Библии затем часто повторяется, см. Лев. 1:17; 2:9 и др.).

В истории патриархов многократно упоминается о сооружении ими жертвенников, посвящённых Имени Бога: Авраам (Быт. 15:9), Исаак (Быт. 26:25), Иаков (Быт. 31:54) и, хотя прямо о жертвоприношении упоминается лишь один раз у Авраама, принёсшего в жертву Богу барана вместо сына, но вопрос Исаака «Где же агнец для всесожжения?» указывает на то, что жертвоприношение животных было в их среде обычным делом.

В истории Иакова (Быт. 28:18; 35:14) рядом с жертвенником (мизбеах) впервые упоминается памятник (мацева), на котором он совершил возлияние елея (оливкового масла).

Библия предполагает также существование культа жертвоприношений и у языческих народов. Так, Моисей мотивирует свою просьбу к фараону отпустить евреев тем, что они должны принести жертвы Богу в пустыне (Исх. 5:1-3). Это также явствует из многочисленных предостережений в адрес еврейского народа от участия в языческих культах.

Эпоха Первого Храма

История жертвоприношений в иудаизме характеризуется постоянной тенденцией к централизации. После прихода евреев в Ханаан жертвоприношения, первоначально совершавшиеся в различных местах, постепенно централизуются. Давид учредил новый духовный центр в Иерусалиме, где после освящения Храма Соломона сосредоточилось принесение жертв[4]; однако вплоть до реформы царя Иошияху (Иосии) жертвы продолжали приноситься и в других местах[5].

Эпоха Второго Храма

В эпоху Второго Храма Иерусалим вновь стал духовным центром еврейской жизни и единственным местом совершения жертвоприношений Земле Израиля, хотя за её пределами жертвоприношения совершались также и в еврейской колонии Элефантины и в храме Ониаса в Египте.

Возобновлённый с постройкой Второго Храма ритуал жертвоприношения соответствовал установленному в Пятикнижии, с незначительными добавлениями (например, введено было возлияние воды на жертвенник в праздник Суккот).

С течением времени, однако, значение храмового ритуала несколько уменьшилось, в то время как синагога стала местом отправления части ритуальных заповедей, а изучение Торы приобрело большое значение. Тем не менее, именно благодаря Храму новые формы богослужения стали частью религиозной жизни еврейского народа, поскольку они основывались, главным образом, на элементах храмовой службы.

  • синагога (близкая по своим функциям к современной) находилась во дворе Храма, а молитвы и чтение Торы были частью храмовой службы.
  • храмовые ритуалы, такие как, биркат-коаним, помахивание лулавом в праздник Суккот, трубление в шофар и другие, пришли в синагогальную литургию из храмового ритуала и получили распространение в синагогах Израиля и диаспоры ещё в период существования Храма.
  • С течением времени к гомилетическому Мидрашу и изучению Торы, которые в эпоху Второго храма были связаны с храмовой службой, было добавлено чтение Торы в Храме. В субботу и в праздники Синедрион собирался в Храме в качестве бет-мидраша; в храмовом дворе законоучители преподавали народу законы Торы. Хранившиеся в Храме древние списки Священного Писания и произведения национальной исторической литературы были эталоном канонического текста, и по просьбе общин диаспоры храмовые писцы (Софрим) делали для них копии с этих книг. Несмотря на развитие новых форм богопочитания, в народном сознании Храм продолжал оставаться местопребыванием Шхины и единственным местом жертвоприношения Богу. Путём храмового жертвоприношения и сопровождающего его очищения искуплялись прегрешения как частных лиц, так и всего народа, что способствовало духовному очищению и моральному совершенствованию Израиля. Храмовый культ рассматривался как источник благословения не только для евреев, но и для всех народов мира.

Ессеи воздерживались от жертвоприношений в Храме, так как храмовый ритуал не соответствовал представлениям этой секты о ритуальной чистоте. Они надеялись, что в конце времён Храм окажется в их руках и они возобновят жертвоприношения в нём.

Дата последнего жертвоприношения в осаждённом римлянами городе точно зафиксирована в Талмуде[6] — 17 таммуза (70 года н. э.). Ту же дату сообщает и Иосиф Флавий[7].

После разрушения Храма

Монотеистическая основа иудаизма и беспрецедентная в истории религий централизация его культа сделали жертвоприношение невозможным после разрушения Второго Храма. Поэтому в иудаизме, единственном из древних религий, основной ритуал храмовой службы до восстановления Третьего Храма заменили иные формы служения Богу: молитва, изучение Торы и строгое следование её ритуальным и этическим предписаниям.

Новое Время

Реформистское направление в иудаизме исключило из своих молитвенников всякое упоминание о ритуале жертвоприношения. Некоторые консервативные общины упоминают о жертвоприношении в молитвах лишь применительно к прошлому. Ортодоксальный иудаизм продолжает придерживаться традиционной идеи о возобновлении жертвоприношений в восстановленном Храме.

Порядок жертвоприношений в иудаизме

О значении жертвоприношений Бог поведал Израилю после его освобождения из египетского рабства, когда у горы Синай народ принял от Господа Закон, устанавливающий число и вид угодных Богу жертвоприношений, а также порядок их принесения. К важнейшим видам жертвоприношений относятся: жертва всесожжения (ола) (Лев. 1), хлебное приношение (минха) (Лев. 2), мирная жертва (шламим) (Лев. 3), а также жертва за грех (хатат) (Лев. 4) и жертва повинности (ашам) (Лев. 5:1-6:7). Среди этих пяти видов жертвоприношений только одна была бескровной: хлебное приношение, которое могло приноситься самостоятельно, либо как дополнение к животному. Остальные жертвы приносились из крупного скота, овец, коз, а также из птиц: горлиц или голубей. Различные поводы, по которым приносились жертвы, отчасти видны уже из их названий (например, жертва за грех, жертва благодарности). Жертвы могли быть частными — приносимыми одним человеком или группой людей — или общественными — приносимыми от лица всей общины.

Жертва за грех

Жертва за грех (Хатат), жертва наивысшей святости (Иез. 42:13), которую приносили во искупление непреднамеренных проступков (Лев. 4:2). Жертвы за грех могли быть частными и общественными.

В частную жертву за грех в зависимости от ранга приносящего приносились различные животные: первосвященник приносил в жертву тельца — самое дорогостоящее из жертвенных животных; начальник общества жертвовал козла, а простой израильтянин — козу или овцу. Это правило указывает на то, что величина греха перед Богом соответствовала как положению согрешившего в обществе, так и степени его ответственности перед ним. Грех Первосвященника по тяжести соответствовал греху всего общества Израиля, которое он представлял пред Господом.

Общественные жертвы за грех приносились либо из тельцов и козлов, в случае, когда оказывалось, что важное, касающееся всех постановление суда противоречит законам Торы. Кроме того, во искупление невольных грехов общества в рош-ходеш и праздники в жертву приносились козлы. Особый ритуал очистительных жертвоприношений соблюдался в Йом-киппур.

Обряд жертвоприношения за грех во всех случаях состоял из следующих частей:

  1. представление жертвы. Согласно Лев. 1:3, жертвенное животное следовало привести к дверям скинии. Этим выражалась вера в Бога и потребность получить у Него прощение;
  2. возложение рук. Приносивший жертву возлагал свою руку на голову животного, перенося тем самым свою вину на него; при этом произносилась исповедь. В случае общественного жертвоприношения возложение рук совершалось тремя членами бейт дина.
  3. заклание. Животное закалывал либо сам провинившийся, либо священник. За грехом неминуемо следует смерть (см. Иез. 18:4; Рим. 6:23), поэтому — по милосердному установлению Бога — разрешалось, чтобы вместо грешника умерла жертва, оплатив своей жизнью его грех;
  4. принятие крови. После того как жертва была заклана, к своим обязанностям приступал священник. Крови, которая символизирует жизнь (см. Лев. 17:11), отводилась главная роль в жертвоприношении: она должна была стечь из туши животного, после чего её собирали в специальные сосуды.
  5. кропление кровью. Священник макал палец в кровь жертвы и мазал этой кровью выступающие части алтаря — роги жертвенника всесожжения, если жертву за грех приносил простой еврей, или роги жертвенника благовонных курений, стоявшего внутри скинии, если речь шла о жертве священника или всего общества. Если кровь наносилась на роги жертвенника, это служило доказательством того, что жизнь принесена в жертву и, следовательно, вина оплачена;
  6. воскурение частей жертвы. После кропления кровью сжигали тук (внутренний жир) животного; если это была жертва первосвященника или общества, кровью которой кропили внутри скинии, то шкуру, мясо и внутренности жертвенного животного следовало вынести на чистое место за пределами стана и там сжечь; в противном случае мясо жертвы съедалось священниками.

Жертва всесожжения

При принесении жертвы всесожжения (Ола) (Лев. 1) идея примирения отступала на второй план; в этом случае кровью кропили только внешние стороны жертвенника.

Сущность жертвы всесожжения состояла в том, что за представлением жертвенного животного, возложением рук, закланием и кроплением кровью следовало полное сожжение жертвы. Священник разрезал тушу животного на куски, и, возложив на жертвенник, сжигал её. Таким образом, жертва в дыму и пламени полностью возносилась к Богу, и все её части сгорали. Жертвователь ничего не оставлял себе, все принадлежало Богу (ср. Быт. 22:2). Это жертвоприношение символизировало полную преданность Господу человека, приносящего жертву. Еврейскому народу было заповедано ежедневно приносить во всесожжение двух однолетних баранов — одного утром, а другого вечером (см., например, Исх. 29:38-42; Чис. 28:3-8; Езд. 9:4-5; Дан. 9:21 и т. д.).

Порядок принесения всесожжения был следующим: возложение рук (только в случае частной жертвы), заклание, принятие крови, кропление на углы внешнего жертвенника снизу, сжигание жертвы. Кожа с жертвы снималась и доставалась священнику.

Хлебное приношение

Хлебное приношение (Минха) (Лев. 2) приготовлялось из муки высшего качества, белый цвет которой символизировал чистоту. Поскольку идеи примирения (переноса собственной вины на жертву) в этом обряде не было, то возложения рук в данном случае не предписывалось. Жертву следовало приносить соленой: соль предохраняет продукт от порчи, что символически означает возможность противостоять всякой порочности. В хлебное приношение входило также оливковое масло (елей) (Исх. 29:40). Остатки жертвы, которые не сжигались, предназначались священникам. К этой жертве добавляли ладан, символизировавший молитву (ср. Пс. 140:2; Лк. 1:10; Откр. 5:8); молитва и выражение благодарности должны были сопровождать жертвоприношение. Приношение не должно было содержать квасного теста, которое символизирует греховность (ср. 1Кор. 5:6-8).

Минха приносилась либо как самостоятельное жертвоприношение, либо вместе с возлиянием вина дополняла собой жертву всесожжения (Чис. 28:4-6).

Жертва повинности

Жертва повинности (Лев. 5) была аналогична жертве за грех; она приносилась во искупление ряда определённых грехов, а именно:

жертва за непреднамеренный грех, когда факт его совершения вызывал сомнения Лев. 5:17
жертва человека, который нанёс ближнему ущерб, а затем раскаялся и возместил его (Лев. 6:1-7);
жертва за незаконное использование святыни (Лев. 5:15-16);
жертва за прелюбодеяние с обручённой рабыней (Лев. 19:20-22);
жертва за нарушение обета назорейства;
жертва исцелившегося от проказы.

Мирная жертва

Мирная жертва (Шламим) (Лев. 3) приносилась из крупного скота — быков (волов) или коров, или из мелкого — овец или коз. Ритуал был похож на ритуал принесения жертвы всесожжения, с той лишь разницей, что сжигалось не все животное, а только его жир, то есть лучшее от жертвы (см. Ис. 25:6, Ис. 55:2). Священник получал от жертвы грудь и плечо. После того как Господу было отдано самое лучшее, начиналась трапеза, во время которой жертвователь и его родственники ели мясо жертвенного животного (Лев. 7:15). Эта совместная трапеза была одновременно радостным праздником примирения (ср. Пс. 22:5; Лк. 15:23) в Доме Божьем (Втор. 12:5-7), символом восстановленного общения с Богом.

Среди мирных жертв различали жертву благодарности (Лев. 7:12-15, Лев. 22:29), жертву по обету и жертву по усердию (Лев. 7:16, Лев. 22:21, Чис. 15:3).

Напишите отзыв о статье "Жертвоприношения в иудаизме"

Примечания

  1. Лев. 18:21; 20:2; Втор. 12:30-31 и др.
  2. Маймонид, Путеводитель заблудших 3:32
  3. Талмуд, Хулин 60а
  4. I Цар. 8:5, 62-65; II Хрон. 5:6; 7:4-9
  5. II Цар. 22-23; II Хрон. 34-35
  6. Талмуд, Таанит 4б
  7. Иосиф Флавий, Иудейская Война, 6:9:3-4

Ссылки

Отрывок, характеризующий Жертвоприношения в иудаизме

– Говорят, вы заключили мир с турками?
Балашев утвердительно наклонил голову.
– Мир заключен… – начал он. Но Наполеон не дал ему говорить. Ему, видно, нужно было говорить самому, одному, и он продолжал говорить с тем красноречием и невоздержанием раздраженности, к которому так склонны балованные люди.
– Да, я знаю, вы заключили мир с турками, не получив Молдавии и Валахии. А я бы дал вашему государю эти провинции так же, как я дал ему Финляндию. Да, – продолжал он, – я обещал и дал бы императору Александру Молдавию и Валахию, а теперь он не будет иметь этих прекрасных провинций. Он бы мог, однако, присоединить их к своей империи, и в одно царствование он бы расширил Россию от Ботнического залива до устьев Дуная. Катерина Великая не могла бы сделать более, – говорил Наполеон, все более и более разгораясь, ходя по комнате и повторяя Балашеву почти те же слова, которые ои говорил самому Александру в Тильзите. – Tout cela il l'aurait du a mon amitie… Ah! quel beau regne, quel beau regne! – повторил он несколько раз, остановился, достал золотую табакерку из кармана и жадно потянул из нее носом.
– Quel beau regne aurait pu etre celui de l'Empereur Alexandre! [Всем этим он был бы обязан моей дружбе… О, какое прекрасное царствование, какое прекрасное царствование! О, какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Александра!]
Он с сожалением взглянул на Балашева, и только что Балашев хотел заметить что то, как он опять поспешно перебил его.
– Чего он мог желать и искать такого, чего бы он не нашел в моей дружбе?.. – сказал Наполеон, с недоумением пожимая плечами. – Нет, он нашел лучшим окружить себя моими врагами, и кем же? – продолжал он. – Он призвал к себе Штейнов, Армфельдов, Винцингероде, Бенигсенов, Штейн – прогнанный из своего отечества изменник, Армфельд – развратник и интриган, Винцингероде – беглый подданный Франции, Бенигсен несколько более военный, чем другие, но все таки неспособный, который ничего не умел сделать в 1807 году и который бы должен возбуждать в императоре Александре ужасные воспоминания… Положим, ежели бы они были способны, можно бы их употреблять, – продолжал Наполеон, едва успевая словом поспевать за беспрестанно возникающими соображениями, показывающими ему его правоту или силу (что в его понятии было одно и то же), – но и того нет: они не годятся ни для войны, ни для мира. Барклай, говорят, дельнее их всех; но я этого не скажу, судя по его первым движениям. А они что делают? Что делают все эти придворные! Пфуль предлагает, Армфельд спорит, Бенигсен рассматривает, а Барклай, призванный действовать, не знает, на что решиться, и время проходит. Один Багратион – военный человек. Он глуп, но у него есть опытность, глазомер и решительность… И что за роль играет ваш молодой государь в этой безобразной толпе. Они его компрометируют и на него сваливают ответственность всего совершающегося. Un souverain ne doit etre a l'armee que quand il est general, [Государь должен находиться при армии только тогда, когда он полководец,] – сказал он, очевидно, посылая эти слова прямо как вызов в лицо государя. Наполеон знал, как желал император Александр быть полководцем.
– Уже неделя, как началась кампания, и вы не сумели защитить Вильну. Вы разрезаны надвое и прогнаны из польских провинций. Ваша армия ропщет…
– Напротив, ваше величество, – сказал Балашев, едва успевавший запоминать то, что говорилось ему, и с трудом следивший за этим фейерверком слов, – войска горят желанием…
– Я все знаю, – перебил его Наполеон, – я все знаю, и знаю число ваших батальонов так же верно, как и моих. У вас нет двухсот тысяч войска, а у меня втрое столько. Даю вам честное слово, – сказал Наполеон, забывая, что это его честное слово никак не могло иметь значения, – даю вам ma parole d'honneur que j'ai cinq cent trente mille hommes de ce cote de la Vistule. [честное слово, что у меня пятьсот тридцать тысяч человек по сю сторону Вислы.] Турки вам не помощь: они никуда не годятся и доказали это, замирившись с вами. Шведы – их предопределение быть управляемыми сумасшедшими королями. Их король был безумный; они переменили его и взяли другого – Бернадота, который тотчас сошел с ума, потому что сумасшедший только, будучи шведом, может заключать союзы с Россией. – Наполеон злобно усмехнулся и опять поднес к носу табакерку.
На каждую из фраз Наполеона Балашев хотел и имел что возразить; беспрестанно он делал движение человека, желавшего сказать что то, но Наполеон перебивал его. Например, о безумии шведов Балашев хотел сказать, что Швеция есть остров, когда Россия за нее; но Наполеон сердито вскрикнул, чтобы заглушить его голос. Наполеон находился в том состоянии раздражения, в котором нужно говорить, говорить и говорить, только для того, чтобы самому себе доказать свою справедливость. Балашеву становилось тяжело: он, как посол, боялся уронить достоинство свое и чувствовал необходимость возражать; но, как человек, он сжимался нравственно перед забытьем беспричинного гнева, в котором, очевидно, находился Наполеон. Он знал, что все слова, сказанные теперь Наполеоном, не имеют значения, что он сам, когда опомнится, устыдится их. Балашев стоял, опустив глаза, глядя на движущиеся толстые ноги Наполеона, и старался избегать его взгляда.
– Да что мне эти ваши союзники? – говорил Наполеон. – У меня союзники – это поляки: их восемьдесят тысяч, они дерутся, как львы. И их будет двести тысяч.
И, вероятно, еще более возмутившись тем, что, сказав это, он сказал очевидную неправду и что Балашев в той же покорной своей судьбе позе молча стоял перед ним, он круто повернулся назад, подошел к самому лицу Балашева и, делая энергические и быстрые жесты своими белыми руками, закричал почти:
– Знайте, что ежели вы поколеблете Пруссию против меня, знайте, что я сотру ее с карты Европы, – сказал он с бледным, искаженным злобой лицом, энергическим жестом одной маленькой руки ударяя по другой. – Да, я заброшу вас за Двину, за Днепр и восстановлю против вас ту преграду, которую Европа была преступна и слепа, что позволила разрушить. Да, вот что с вами будет, вот что вы выиграли, удалившись от меня, – сказал он и молча прошел несколько раз по комнате, вздрагивая своими толстыми плечами. Он положил в жилетный карман табакерку, опять вынул ее, несколько раз приставлял ее к носу и остановился против Балашева. Он помолчал, поглядел насмешливо прямо в глаза Балашеву и сказал тихим голосом: – Et cependant quel beau regne aurait pu avoir votre maitre! [A между тем какое прекрасное царствование мог бы иметь ваш государь!]
Балашев, чувствуя необходимость возражать, сказал, что со стороны России дела не представляются в таком мрачном виде. Наполеон молчал, продолжая насмешливо глядеть на него и, очевидно, его не слушая. Балашев сказал, что в России ожидают от войны всего хорошего. Наполеон снисходительно кивнул головой, как бы говоря: «Знаю, так говорить ваша обязанность, но вы сами в это не верите, вы убеждены мною».
В конце речи Балашева Наполеон вынул опять табакерку, понюхал из нее и, как сигнал, стукнул два раза ногой по полу. Дверь отворилась; почтительно изгибающийся камергер подал императору шляпу и перчатки, другой подал носовои платок. Наполеон, ne глядя на них, обратился к Балашеву.
– Уверьте от моего имени императора Александра, – сказал оц, взяв шляпу, – что я ему предан по прежнему: я анаю его совершенно и весьма высоко ценю высокие его качества. Je ne vous retiens plus, general, vous recevrez ma lettre a l'Empereur. [Не удерживаю вас более, генерал, вы получите мое письмо к государю.] – И Наполеон пошел быстро к двери. Из приемной все бросилось вперед и вниз по лестнице.


После всего того, что сказал ему Наполеон, после этих взрывов гнева и после последних сухо сказанных слов:
«Je ne vous retiens plus, general, vous recevrez ma lettre», Балашев был уверен, что Наполеон уже не только не пожелает его видеть, но постарается не видать его – оскорбленного посла и, главное, свидетеля его непристойной горячности. Но, к удивлению своему, Балашев через Дюрока получил в этот день приглашение к столу императора.
На обеде были Бессьер, Коленкур и Бертье. Наполеон встретил Балашева с веселым и ласковым видом. Не только не было в нем выражения застенчивости или упрека себе за утреннюю вспышку, но он, напротив, старался ободрить Балашева. Видно было, что уже давно для Наполеона в его убеждении не существовало возможности ошибок и что в его понятии все то, что он делал, было хорошо не потому, что оно сходилось с представлением того, что хорошо и дурно, но потому, что он делал это.
Император был очень весел после своей верховой прогулки по Вильне, в которой толпы народа с восторгом встречали и провожали его. Во всех окнах улиц, по которым он проезжал, были выставлены ковры, знамена, вензеля его, и польские дамы, приветствуя его, махали ему платками.
За обедом, посадив подле себя Балашева, он обращался с ним не только ласково, но обращался так, как будто он и Балашева считал в числе своих придворных, в числе тех людей, которые сочувствовали его планам и должны были радоваться его успехам. Между прочим разговором он заговорил о Москве и стал спрашивать Балашева о русской столице, не только как спрашивает любознательный путешественник о новом месте, которое он намеревается посетить, но как бы с убеждением, что Балашев, как русский, должен быть польщен этой любознательностью.
– Сколько жителей в Москве, сколько домов? Правда ли, что Moscou называют Moscou la sainte? [святая?] Сколько церквей в Moscou? – спрашивал он.
И на ответ, что церквей более двухсот, он сказал:
– К чему такая бездна церквей?
– Русские очень набожны, – отвечал Балашев.
– Впрочем, большое количество монастырей и церквей есть всегда признак отсталости народа, – сказал Наполеон, оглядываясь на Коленкура за оценкой этого суждения.
Балашев почтительно позволил себе не согласиться с мнением французского императора.
– У каждой страны свои нравы, – сказал он.
– Но уже нигде в Европе нет ничего подобного, – сказал Наполеон.
– Прошу извинения у вашего величества, – сказал Балашев, – кроме России, есть еще Испания, где также много церквей и монастырей.
Этот ответ Балашева, намекавший на недавнее поражение французов в Испании, был высоко оценен впоследствии, по рассказам Балашева, при дворе императора Александра и очень мало был оценен теперь, за обедом Наполеона, и прошел незаметно.
По равнодушным и недоумевающим лицам господ маршалов видно было, что они недоумевали, в чем тут состояла острота, на которую намекала интонация Балашева. «Ежели и была она, то мы не поняли ее или она вовсе не остроумна», – говорили выражения лиц маршалов. Так мало был оценен этот ответ, что Наполеон даже решительно не заметил его и наивно спросил Балашева о том, на какие города идет отсюда прямая дорога к Москве. Балашев, бывший все время обеда настороже, отвечал, что comme tout chemin mene a Rome, tout chemin mene a Moscou, [как всякая дорога, по пословице, ведет в Рим, так и все дороги ведут в Москву,] что есть много дорог, и что в числе этих разных путей есть дорога на Полтаву, которую избрал Карл XII, сказал Балашев, невольно вспыхнув от удовольствия в удаче этого ответа. Не успел Балашев досказать последних слов: «Poltawa», как уже Коленкур заговорил о неудобствах дороги из Петербурга в Москву и о своих петербургских воспоминаниях.
После обеда перешли пить кофе в кабинет Наполеона, четыре дня тому назад бывший кабинетом императора Александра. Наполеон сел, потрогивая кофе в севрской чашке, и указал на стул подло себя Балашеву.
Есть в человеке известное послеобеденное расположение духа, которое сильнее всяких разумных причин заставляет человека быть довольным собой и считать всех своими друзьями. Наполеон находился в этом расположении. Ему казалось, что он окружен людьми, обожающими его. Он был убежден, что и Балашев после его обеда был его другом и обожателем. Наполеон обратился к нему с приятной и слегка насмешливой улыбкой.
– Это та же комната, как мне говорили, в которой жил император Александр. Странно, не правда ли, генерал? – сказал он, очевидно, не сомневаясь в том, что это обращение не могло не быть приятно его собеседнику, так как оно доказывало превосходство его, Наполеона, над Александром.
Балашев ничего не мог отвечать на это и молча наклонил голову.
– Да, в этой комнате, четыре дня тому назад, совещались Винцингероде и Штейн, – с той же насмешливой, уверенной улыбкой продолжал Наполеон. – Чего я не могу понять, – сказал он, – это того, что император Александр приблизил к себе всех личных моих неприятелей. Я этого не… понимаю. Он не подумал о том, что я могу сделать то же? – с вопросом обратился он к Балашеву, и, очевидно, это воспоминание втолкнуло его опять в тот след утреннего гнева, который еще был свеж в нем.
– И пусть он знает, что я это сделаю, – сказал Наполеон, вставая и отталкивая рукой свою чашку. – Я выгоню из Германии всех его родных, Виртембергских, Баденских, Веймарских… да, я выгоню их. Пусть он готовит для них убежище в России!
Балашев наклонил голову, видом своим показывая, что он желал бы откланяться и слушает только потому, что он не может не слушать того, что ему говорят. Наполеон не замечал этого выражения; он обращался к Балашеву не как к послу своего врага, а как к человеку, который теперь вполне предан ему и должен радоваться унижению своего бывшего господина.
– И зачем император Александр принял начальство над войсками? К чему это? Война мое ремесло, а его дело царствовать, а не командовать войсками. Зачем он взял на себя такую ответственность?
Наполеон опять взял табакерку, молча прошелся несколько раз по комнате и вдруг неожиданно подошел к Балашеву и с легкой улыбкой так уверенно, быстро, просто, как будто он делал какое нибудь не только важное, но и приятное для Балашева дело, поднял руку к лицу сорокалетнего русского генерала и, взяв его за ухо, слегка дернул, улыбнувшись одними губами.
– Avoir l'oreille tiree par l'Empereur [Быть выдранным за ухо императором] считалось величайшей честью и милостью при французском дворе.
– Eh bien, vous ne dites rien, admirateur et courtisan de l'Empereur Alexandre? [Ну у, что ж вы ничего не говорите, обожатель и придворный императора Александра?] – сказал он, как будто смешно было быть в его присутствии чьим нибудь courtisan и admirateur [придворным и обожателем], кроме его, Наполеона.
– Готовы ли лошади для генерала? – прибавил он, слегка наклоняя голову в ответ на поклон Балашева.
– Дайте ему моих, ему далеко ехать…
Письмо, привезенное Балашевым, было последнее письмо Наполеона к Александру. Все подробности разговора были переданы русскому императору, и война началась.


После своего свидания в Москве с Пьером князь Андреи уехал в Петербург по делам, как он сказал своим родным, но, в сущности, для того, чтобы встретить там князя Анатоля Курагина, которого он считал необходимым встретить. Курагина, о котором он осведомился, приехав в Петербург, уже там не было. Пьер дал знать своему шурину, что князь Андрей едет за ним. Анатоль Курагин тотчас получил назначение от военного министра и уехал в Молдавскую армию. В это же время в Петербурге князь Андрей встретил Кутузова, своего прежнего, всегда расположенного к нему, генерала, и Кутузов предложил ему ехать с ним вместе в Молдавскую армию, куда старый генерал назначался главнокомандующим. Князь Андрей, получив назначение состоять при штабе главной квартиры, уехал в Турцию.
Князь Андрей считал неудобным писать к Курагину и вызывать его. Не подав нового повода к дуэли, князь Андрей считал вызов с своей стороны компрометирующим графиню Ростову, и потому он искал личной встречи с Курагиным, в которой он намерен был найти новый повод к дуэли. Но в Турецкой армии ему также не удалось встретить Курагина, который вскоре после приезда князя Андрея в Турецкую армию вернулся в Россию. В новой стране и в новых условиях жизни князю Андрею стало жить легче. После измены своей невесты, которая тем сильнее поразила его, чем старательнее он скрывал ото всех произведенное на него действие, для него были тяжелы те условия жизни, в которых он был счастлив, и еще тяжелее были свобода и независимость, которыми он так дорожил прежде. Он не только не думал тех прежних мыслей, которые в первый раз пришли ему, глядя на небо на Аустерлицком поле, которые он любил развивать с Пьером и которые наполняли его уединение в Богучарове, а потом в Швейцарии и Риме; но он даже боялся вспоминать об этих мыслях, раскрывавших бесконечные и светлые горизонты. Его интересовали теперь только самые ближайшие, не связанные с прежними, практические интересы, за которые он ухватывался с тем большей жадностью, чем закрытое были от него прежние. Как будто тот бесконечный удаляющийся свод неба, стоявший прежде над ним, вдруг превратился в низкий, определенный, давивший его свод, в котором все было ясно, но ничего не было вечного и таинственного.