Национальный конвент
Национальный конвент | |
Общая информация | |
---|---|
Дата создания |
21 сентября 1792 |
Предшествующее ведомство | |
Дата упразднения |
26 октября 1795 |
Заменено на |
Национа́льный Конве́нт (фр. Convention nationale) — высший законодательный и исполнительный орган Первой французской республики во время Великой французской революции, действовавший с 21 сентября 1792 по 26 октября 1795. Законодательное собрание после восстания 10 августа 1792 года, свергнувшего монархию, постановило приостановить короля Людовика XVI в его функциях и созвать национальный Конвент для выработки новой конституции. Выборы в Конвент были двухстепенными, в них участвовали все мужчины (исключая домашнюю прислугу), достигшие 21 года. Таким образом национальный Конвент — первая французская законодательная ассамблея, выбранная на основе всеобщего избирательного права.
Содержание
Выборы
Выборы состоялись 2 — 6 сентября 1792 после избрания выборщиков первичными собраниями 26 августа. После восстания 10 августа и ареста короля поток эмигрантов увеличился. Монархисты, монархисты-конституционалисты и открытые роялисты опасались появляться на избирательных участках и воздерживались от голосования. Явка была очень низкая — 11,9% избирателей, против 10,2% в 1791 году, в то время как число избирателей почти удвоилось. В целом, электорат вернул тот же самый тип депутатов, что и «активные» граждане выбрали в 1791 году.[1] По всей Франции только одиннадцать первичных собраний высказались за монархию. Среди выборных собраний не было ни одного, которое не отдавало бы предпочтение республике, хотя только Париж применял само слово. Среди выбранных депутатов не было ни одного, кто представлял себя на выборах в качестве роялиста.[2]
Депутаты Конвента представляли все классы французского общества, но наиболее многочисленными были юристы. Семьдесят пять депутатов были представителями в Учредительном собрании, а 183 - в Законодательном собрании. Общее число депутатов было 749, не считая 33 от французских колоний, из которых только некоторые успели прибыть в Париж к моменту начала заседаний.
Первые заседания Конвента проходили в зале Тюильри, затем в Манеже, и, наконец, с 10 мая 1793 в зале театра Тюильри. В зале заседаний была галерея для публики, которая довольно часто перебивала дебаты выкриками или аплодисментами. По своим собственным организационным правилам, Конвент выбирал президента раз в две недели. Президент Конвента имел право быть переизбранным после истечения двух недель. Обычно заседания проходили утром, но часто случались и вечерние заседания, иногда до поздней ночи. В чрезвычайных обстоятельствах Конвент объявлял себя в постоянной сессии и заседал нескольких дней без перерыва. Исполнительными и административными органами Конвента являлись комитеты, с более или менее широкими полномочиями. Самые известные из этих комитетов были Комитет общественного спасения (фр. Comité du salut public) и Комитет общественной безопасности (фр. Comité de la sûreté générale).[3]
Конвент являлся законодательной и исполнительной властью в течение первых лет Первой французской республики и время его существования можно разделить на три периода: жирондистский, якобинский и термидорианский.
Жирондистский Конвент
Первое заседание Конвента состоялось 21 сентября 1792 года. На следующий день, в абсолютной тишине, перед ассамблеей был поставлен вопрос «отмены монархии во Франции» — и был принят с единогласными возгласами одобрения. 22 сентября пришло известие о битве при Вальми. В тот же день было объявлено, что «в будущем акты собрания должен быть датированы первым годом Французской Республики»». Три дня спустя была добавлена поправка против федерализма: «французская республика едина и неделима». Республика была провозглашена, оставалось ввести в действие республиканское правительство. Страна была ненамного больше республиканской в чувстве и практике, чем прежде или в любое время с момента бегства короля в Варенн. Но теперь она обязана была стать республикой, потому что король уже не был главой государства.[4]
Военная ситуация изменилась, что, казалось, подтверждало жирондистские пророчества легкой победы. После Вальми прусские войска отступили и в ноябре французские войска заняли левый берег Рейна. Австрийцы, осаждавшие Лилль, 6 ноября были разбиты Дюмурье в битве при Жемаппе и эвакуировали Австрийские Нидерланды. Была занята Ницца и Савойя провозгласила союз с Францией. Эти успехи сделали безопасным ссориться дома.[5]
Жирондисты и монтаньяры
Жирондисты — было географическим термином, данным депутатам провинций, а якобинцы получили своё от названия Якобинского клуба. Теперь группа депутатов от Жиронды дала своё название в ассамблее, а имя парижского клуба идентифицировало себя с группой представителей Парижа. Лидеры якобинцев мало чем отличались от своих оппонентов в происхождении и воспитании. Как и жирондисты, они верили в войну, республику и Конвент. Они были не менее идеалистичны и не более гуманитарны. Но они больше прислушивались к интересам простых людей, у них было меньше политического и экономического доктринёрства и у них был дополнительный потенциал для реалистичного и, при необходимости, безжалостного вмешательства для достижения необходимых целей.[6]
Три вопроса доминировали первые месяцы Конвента: доминирование Парижа в политике страны, революционное насилие и суд над королём.
Антагонизм между Парижем и провинциями создавал трения, который служил больше в качестве пропагандистского оружия. Сопротивление департаментов централизации символизировало стремление уменьшить влияние столицы на революцию к одной-восемьдесят третьей доле влияния. Большая часть Жиронды желала удалить собрание из города, где доминировали «агитаторы и льстецы народу».[7]
Суд над королём
С момента открытия Конвента жирондисты не выразили ни малейшего интереса в судебном процессе над королём. Они были больше заинтересованы в дискредитации Парижа и его депутатов после сентябрьской резни. И их решение преследовать якобинцев было не просто выбором приоритетов; они искренне хотели спасти короля.[8] Но в действительности Конвенту пришлось объявить его виновным, если он хотел избежать признания восстания 10 августа 1792, как «противоправного», своёго собственного существования и провозглашения республики. «Если король невиновен, то те, кто свергли его виновны» — как Робеспьер напомнил собранию 2 декабря. После того, как Конвент признал вину Людовика, Конвент не мог не приговорить к смертной казни человека, который для подавления свободы призвал на помощь иностранные державы и кого санкюлоты считали ответственным за западню во время взятия Тюильри.[9]
Находка тайного сейфа в Тюильри 20 ноября 1792 сделал суд неизбежным. Документы, найденные в нём, вне всякого сомнения доказывали измену Людовика XVI.
Судебный процесс начался 10 декабря. Людовик XVI был классифицирован как враг и «узурпатор», чуждый телу нации. Голосование началось 14 января 1793. Каждый депутат объяснял своё голосование с трибуны. Голосование за виновность короля было единогласным. О результате голосования председатель Конвента объявил: «От имени французского народа Национальный Конвент объявил Людовика Капета виновным в злоумышлении против свободы нации и общей безопасности государства». Предложение о всенародном референдуме по наказанию короля было отвергнуто. Роковое голосование началось 16 января и продолжалось до утра следующего дня. Из присутствующих 721 депутатов, 387 высказались за смертную казнь, 334 были против. Двадцать шесть депутатов проголосовали за смерть при условии последующего помилования. 18 января вопрос о помиловании был поставлен на голосование: 380 голосов было подано против; 310 за. При каждом голосовании среди жирондистов происходил раскол.[10]
По приказу Конвента вся Национальная гвардия Парижа была выстроена по обе стороны пути на эшафот. Утром 21 января Людовик XVI был обезглавлен на площади Революции.
За редким исключением, французский народ принял содеянное спокойно, но это произвело глубокое впечатление. Смерть короля вызывала жалость, но все же нельзя отрицать, что монархическим настроениям был нанесен серьезный удар — король был казнен как обычный человек; монархия уничтожена и её сверхъестественные качества уже никогда нельзя было восстановить. Противники и сторонники содеянного поклялись в вечной ненависти друг к другу; остальная Европа объявила цареубийцам войну на истребление.[11]
Падение Жиронды
Заседания ассамблеи начались достаточно спокойно, но в течение нескольких дней жирондисты начали делать нападки на монтаньяров. Конфликт продолжался без перерыва до изгнания лидеров Жиронды из Конвента 2 июня 1793. Вначале жирондисты могли опереться на голоса большинства депутатов, многие из которых были шокированы событиями сентябрьской резни. Но их настойчивость в монополизации руководящих должностей и их нападки на лидеров монтаньяров вскоре начали раздражать тех, кто пытался занять независимую позицию. Один за другим, такие депутаты, как Кутон, Камбон, Карно, Ленде и Барер начали тяготеть к монтаньярам, в то время как большинство, «равнина» (фр. La Plaine), как это тогда называли, старалась держаться в стороне от обеих сторон.
Жирондисты были убеждены, что их оппоненты стремятся к диктатуре, в то время как монтаньяры считали, что жирондисты были готовы к любым компромиссам с консерваторами, и даже роялистами, чтобы гарантировать своё нахождение у власти. Ожесточенная неприязнь вскоре превратила Конвент в состояние совершенного паралича. Дебаты за дебатами вырождались в словесные перепалки, из-за которых невозможно было принять никакого решения. Политический тупик дискредитировал национальный представительный орган и, в конце концов, заставлял враждующие стороны опереться на опасных союзников, монархистов в случае жирондистов, санкюлотов в случае монтаньяров.[5]
Таким образом, безрезультатная борьба в Конвенте продолжалась. Решение должно было прийти извне.
В то же время военная ситуация изменилась. Неудачи в войне, измена Дюмурье и мятеж в Вандее, который начался в марте 1793, все это было использовано в качестве аргумента, изображавшего жирондистов как препятствие успешной обороне. Экономическая ситуация в начале 1793 года всё более ухудшается и в крупных городах начинаются волнения. Секционные активисты Парижа начали требовать «максимум» на основные продукты питания. Беспорядки и агитация продолжаются всю весну 1793-го и Конвент создает Комиссию Двенадцати по их расследованию, в которую вошли только жирондисты.
По приказу комиссии были арестованы несколько секционных агитаторов и 25 мая Коммуна потребовала их освобождения; в то же время общие собрания секций Парижа составили список 22 видных жирондистов и потребовали их ареста. В ответ, Инар, который председательствовал в Конвенте, произнес обличительную речь против Парижа, которая довольно сильно напоминала манифест герцога Брауншвейгского: «...Если во время одного из этих непрекращающихся волнений будет совершено покушение на народных представителей, то, объявляю вам от имени всей Франции — Париж будет уничтожен!...». На следующий день якобинцы объявили себя в состоянии восстания. 28 мая секция Ситэ призвала другие секции встретиться для организации восстания. 29 мая делегаты, представляющие тридцать три секции, сформировали повстанческий комитет из девяти членов.[12]
2 июня 1793 года 80 000 вооруженных санкюлотов окружили Конвент. После попытки депутатов выйти в демонстративной процессии и, натолкнувшись на вооружённых национальных гвардейцев, депутаты подчинились давлению и объявили об аресте 29 ведущих жирондистов. Таким образом Жиронда перестала быть политической силой. Жирондисты объявили войну, не зная как вести её; осудили короля и потребовали республику, но не решились низложить монарха и провозгласить республику; ухудшили экономическое положение в стране, но противостояли всем требованиям облегчения жизни народа.[13]
Якобинский Конвент
Едва Жиронда была устранена, как, теперь монтаньярский, Конвент оказывается между двух огней. Силы контрреволюции набирают новый импульс в федералистском восстании; народное движение, недовольное высокими ценами, усиливает давление на правительство. Между тем правительство, казалось, не в состоянии контролировать ситуацию. В июле 1793 страна казалась на грани дезинтеграции.[14]
Конституция 1793 года
В течение всего июня монтаньяры занимали выжидательную позицию, ожидая реакцию на восстание в Париже. Тем не менее, они не забыли о крестьянах. Крестьяне составляли самую большую часть Франции и в такой обстановке было важно удовлетворить их требования. Именно им восстание 31 мая (как и 14 июля и 10 августа) принесло существенные и постоянные выгоды. 3 июня были приняты законы о продаже имущества эмигрантов небольшими частями с условием уплаты в течение 10 лет; 10 июня был провозглашен дополнительный раздел общинных земель; и 17 июля закон об отмене сеньоральных повинностей и феодальных прав без всякой компенсации.[15]
Монтаньяры также попытались успокоить средние классы, отвергая любые обвинения в терроре, подтвердив права собственности, и, ограничив народное движение в узко-определённые рамки. Они попытались поддержать хрупкий баланс равновесия, баланс, который был разрушен в июле с ухудшением кризиса. Конвент быстро утвердил новую конституцию в надежде оградить себя от обвинения в диктатуре и умиротворить департаменты.[16]
Декларация прав, которая предшествовала тексту Конституции торжественно подтвердила неделимость государства и свободу слова, равенство и право сопротивления угнетению. Это выходило далеко за рамки Декларации 1789 года, добавив к нему право на социальную помощь, работу, образование и восстание. Никто не имел право навязать свою волю другим. Всякая политическая и социальная тирания отменялась. Конституция 1793 года стала библией демократов XIX века.[17]
Главной целью Конституции было обеспечить преобладающую роль депутатов в законодательном собрании, что рассматривалась как необходимая основа политической демократии. Каждый депутат в законодательное собрание должен был быть избран прямым голосованием, простым большинством поданых голосов и переизбирался каждый год. Законодательное собрание выбирало исполнительный совет из 24 членов из числа 83 кандидатов, выбранных департаментами на основе всеобщего избирательного права, и, таким же образом, министров, которые также были ответственны перед представителями народа. Национальный суверенитет был расширен через институт референдума — Конституция должна была быть ратифицирована народом, как и законы в некоторых, точно определенных обстоятельствах.[18]
Конституция была представлена для всеобщей ратификации и принята огромным большинством в 1 801 918 за и 17 610 против. Результаты плебисцита были обнародованы 10 августа 1793 года, но применение Конституции, текст которой был помещён в «священный ковчег» в зале заседаний Конвента, было отложено до заключения мира.[19]
Федералистское восстание и война
И действительно, монтаньяры столкнулись с драматическими обстоятельствами — федералистский мятеж, война в Вандее, военные неудачи, ухудшение экономической ситуации. Несмотря ни на что, гражданской войны избежать не удалось.[15] К середине июня около шестидесяти департаментов были охвачены более или менее открытым восстанием. К счастью, пограничные районы страны остались верны Конвенту. В основном, восстания поднимала ведомственная и районная администрация. Коммуны, которые были более народными в составе, отнеслись к восстанию довольно холодно, если не враждебно; и федералистским лидерам, несмотря на их фразеологию, не хватало веры в своё дело и вскоре и они сами стали ссориться между собой. Искренние республиканцы среди них не могли ассоциировать себя с иностранным вторжением и мятежом в Вандее. Те, кто оказались отвергнутыми на местах, искали поддержки у умеренных, фельянов и даже у аристократов.[20]
Июль и август были неважные месяцы на границах. В течение трех недель Майнц, символ победы прошлого года, капитулировал перед прусскими войсками, а австрийцы захватили крепости Конде и Валансьен и вторглись в северную Францию. Испанские войска пересекли Пиренеи и начали наступать на Перпиньян. Пьемонт воспользовался восстанием в Лионе и вторгся во Францию с востока. В Корсике Паоли поднял восстание и с британской помощью изгнал французов с острова. Английские войска начали осаду Дюнкерка в августе и в октябре союзники вторглись в Эльзас. Военная ситуация стала отчаянной.
Кроме того, побег жирондистов из под домашнего ареста и другие события лета усугубили ярость революционеров и убедили их, что их оппоненты отказались от всех норм цивилизованного поведения. 13 июля, Шарлотта Корде убила идола санкюлотов Жана-Поля Марата. Она была в контакте с жирондистами в Нормандии и они, как полагают, использовали её в качестве своего агента.[21]
Колебания, осторожность и нерешительность Конвента в течение первых нескольких дней были искуплены силой организации подавления мятежа. Были выданы ордера на арест восставших лидеров Жиронды, восставшие члены администрации департаментов были лишены своих полномочий.[22] Регионы, в которых восстание было наиболее опасно, были именно те, в которых находилось наибольшое количество роялистов. Там не было места для третьей силы между монтаньярами, которые ассоциировались с Республикой, и роялизмом, который был союзником врага. Если бы федералистское восстание удалось, оно бы привело к реставрации монархии. Роялисткий мятеж в Вандее уже вынудил Конвент сделать большой шаг в направлении террора — то есть, диктатуры центральной власти и подавления свобод. Федералистское восстание теперь заставило его сделать ещё более решительный шаг в том же направлении.[23]
Революционное правительство
Исполнительными и административными органами Конвента являлись комитеты. Самые известные из них были Комитет общественного спасения (фр. Comité du salut public) и Комитет общественной безопасности (фр. Comité de la sûreté générale). Второй, который имел большие полномочия, менее известен, чем первый, который был действительной исполнительной властью и был наделён огромными прерогативами. Образованный ещё в апреле, его состав был сильно изменён летом 1793[24].
Под двойным знаменем фиксирования цен и террора давление санкюлотов достигло своего пика летом 1793 года. Помимо всего этого, пришло известие о беспрецедентной измене: Тулон и, находящаяся там, эскадра были сданы врагу[25]. Кризис в снабжении продовольствием оставался главной причиной недовольства санкюлотов, лидеры «бешеных», с Жаком Ру во главе, требуют от Конвента установления «максимума». Конвент и монтаньяры в том числе были против всякого экономического регулирования, как, впрочем, и жирондисты. В принятой конституции неприкосновенность частной собственности была подтверждена. Но вторжение, федералистский мятеж и война в Вандее — вся революционная логика мобилизации ресурсов — были бесконечно более мощным стимулом, чем экономические доктрины. В августе серия декретов дали комитету полномочия по контролю над обращением зерна, а также утвердили свирепые наказания за их нарушение. В каждом районе были созданы «хранилища изобилия». 23 августа декрет о массовой мобилизации (фр. levée en masse) объявлял всё взрослое население республики «находящимся в состоянии постоянной реквизиции».[26]
5 сентября парижане попытались повторить восстание 2 июня. Вооруженные секции снова окружили Конвент с требованием создания внутренней революционной армии, ареста «подозрительных» и чистки комитетов. Вероятно, это был ключевой день в формировании революционного правительства: Конвент поддался давлению, но сохранил контроль над событиями. Это поставило террор на повестку дня — 5 сентября, 9-го создание революционной армии, 11-го — декрет о «максимуме» на хлеб (общий контроль цен и заработной платы — 29 сентября), 14-го реорганизация Революционного Трибунала, 17-го закон о «подозрительных», и 20-го декрет давал право местным революционным комитетам задачу составления списков.[27]
Наконец, Франция увидела, что её правительство принимает определённую форму. Поименным голосованием Конвент обновил состав Комитета общественного спасения: 10 июля Дантон был из него исключён. Кутон, Сен-Жюст, Жанбон Сен-Андре и Приёр из Марны составили ядро нового комитета. К ним добавили Барера и Ленде, Робеспьера назначили 27 июля, a затем Карно и Приёра из департамента Кот-д’Ор 14 августа; Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенна — 6 сентября. У них было несколько ясных идей, которым они следовали: борьба и победа. Это был комитет, который впоследствии назвали великим комитетом II года.[28]
Комитет всегда работал коллегиально, несмотря на специфический характер задач каждого директора: деление на «политиков» и «техников» было термидорианским изобретением, чтобы оставить жертвы террора у ног одних робеспьеристов. Многое, однако, различало двенадцать членов Комитета; Барер был более человеком Конвента, чем комитета, и был ближе к «равнине». У Робера Ленде были сомнения по поводу террора, который, напротив, был ближе для Колло д'Эрбуа и Бийо-Варенна, вошедших в комитет под давлением санкюлотов в сентябре. Но ситуация, которая объединила их летом 1793 была сильнее разногласий.[24] Прежде всего комитет должен был утвердить себя и выбрать те требования народа, которые были наиболее подходящими для достижения целей ассамблеи: сокрушить врагов Республики и зачеркнуть последние надежды аристократии на реставрацию. Управлять во имя Конвента и в то же время контролировать его, сдерживать санкюлотов без охлаждения их энтузиазма — это был необходимый баланс революционного правительства.[29]
Эта сумма учреждений, мер и процедур была закреплена в декрете от 14 фримера (4 декабря 1793), который определил это постепенное развитие централизованной диктатуры основанной на терроре. В центре был Конвент, исполнительной властью которого был Комитет общественного спасения, наделенный огромными полномочиями: он интерпретировал декреты Конвента и определял способы их применения; под его непосредственным руководством были все государственные органы и все государственные служащие; он определял военную и дипломатическую деятельность, назначал генералов и членов других комитетов при условии ратификации их Конвентом. Он был ответственным за ведение войны, общественный порядок, обеспечение и снабжение населения. Парижская коммуна, известный бастион санкюлотов, также был нейтрализован, попав под его контроль.[27]
Экономика
Административная и экономическая централизация шли рука об руку. Блокада вынудила Францию в автаркию; чтобы сохранить Республику правительство мобилизовало все производительные силы нации и, хотя неохотно, приняла необходимость контролируемой экономики, которую вводили экспромтом как того требовала ситуация.[30] Необходимо было разработать военное производство, возродить внешнюю торговлю и найти новые ресурсы в самой Франции, а времени было мало. Обстоятельства постепенно вынудили правительство взять на себя руководство экономикой всей страны.[31]
Все материальные ресурсы стали предметом реквизиции. Фермеры сдавали зерно, корм, шерсть, лен, коноплю, а ремесленники и торговцы — выпускаемую продукцию. Сырье тщательно искали — металл всех видов, церковные колокола, старую бумагу, ветошь и пергамент, травы, хворост и даже пепел для производства калийных солей и каштаны для их перегонки. Все предприятия были переданы в распоряжение нации — леса, рудники, карьеры, печи, горны, кожевные заводы, фабрики бумаги, фабрики тканей и мастерские по производству обуви. Труд и ценность произведённого подлежали регулированию цен. Никто не имел право спекулировать пока Отечество находилось в опасности. Вооружение вызывало большую обеспокоенность. Уже в сентябре 1793 был дан толчок по созданию национальных мануфактур для военной промышленности — создание фабрики в Париже для производства ружей и личного оружия, гренельский пороховой завод.[32] Особое обращение было сделано ученым. Монж, Вандермонд, Бертолле, Дарсе, Фуркруа усовершенствовали металлургию и производство оружия.[33]
Только наемным работникам «максимум» оказался довольно выгодным. Их заработная плата увеличилась вдвое по отношению к 1790 году, в то же время товары подорожали лишь на треть.[34] Париж стал спокойнее, потому что санкюлоты постепенно находили способы существования; многие ушли добровольцами в армию; многие работали в производстве оружия и военного снаряжения или в бюро комитетов и министерств, штат которых довольно сильно вырос.[35]
Армия II года
Летний набор (фр. Levée en masse) был завершён и к июлю общая численность армии достигла 650 000. Трудности были огромны. Производство на нужды войны началось только в сентябре. Армия находилась в процессе реорганизации. Весной 1794 была предпринята система «амальгамы», слияние добровольческих батальонов с линейной армией. Два батальона добровольцев соединялись с одним батальоном линейной армии, составляя полубригаду или полк. В то же время было восстановлено единоначалие и дисциплина. Чистка армии исключила большинство дворян. В целях воспитания новых офицерских кадров по декрету 13 прериаля (1 июня 1794) был основан Колледж Марса (фр. Ecole de Mars) — каждый дистрикт посылал туда по шесть юношей. Командующих армиями утверждал Конвент.[36]
Постепенно возникло военное командование несравненное по качеству: Марсо, Гош, Клебер, Массена, Журдан, как и офицерский состав, отличный не только в военных качествах, но и в чувстве гражданской ответственности.[37]
Впервые со времен античности действительно национальная армия вступала в бой, и в первый раз, усилиями всей нации удалось вооружить и накормить такое большое количество солдат — это были новые характеристики армии II года. Технические новшества и стратегия проистекали и разрабатывались главным образом из самой массы. Старая система кордонов потеряла свою значимость. Двигаясь между армиями коалиции, французы могли маневрировать вдоль внутренних коммуникаций, развернув часть своих войск вдоль границ, и воспользовавшись бездействием любого из своих противников, чтобы бить других по частям. «Действуй массой, подавляй врага числом» — таковы были принципы Карно. Все эти нововведения ещё не были достаточно проверены и до появления Бонапарта ещё не могли похвастаться блестящими победами.[38]
Террор
Хотя террор был организован в сентябре 1793 года, он, на самом деле, не применялся до октября, и только в результате давления со стороны санкюлотов. Новая глава Революционного трибунала была открыта после 5 сентября: он был разделен на четыре секции; Комитеты общественного спасения и общественной безопасности назначали судей и присяжных заседателей; Фукье-Тенвиль остался в качестве прокурора, и Аррман был назначен президентом Революционного трибунала.[39]
Большие политические процессы начались в октябре. Королева была гильотинирована 16 октября. Специальным указом ограничили защиту 21 жирондиста и они погибли 31-го, Верньо и Бриссо в том числе.[35]
На вершине аппарата террора находился Комитет общественной безопасности, второй орган государства, состоящий из двенадцати членов, избираемых каждый месяц в соответствии с правилами Конвента, и наделенный функциями общественной безопасности, слежения и полиции, как гражданской так и военной. Он использовал большой штат чиновников, возглавлял сеть местных революционных комитетов и применял закон о подозреваемых путём просеивания сквозь тысячи местных доносов и арестов, которые он затем должен был представить в Революционный трибунал.[40]
Террор бил по врагам Республики где бы они ни были, был социально неразборчив и направлен политически. Его жертвы принадлежали к классам, которые ненавидели революцию или жили в тех регионах, где угроза восстания была найболее серьёзной. «Тяжесть репрессивных мер в провинциях», пишет Матьез, «находились в прямой зависимости от опасности мятежа».[41]
Таким же образом, депутаты, отправленные Комитетом общественной безопасности как «представители на миссии», были вооружены широкими полномочиями и действовали в соответствии с ситуацией и собственного темперамента: в июле Ленде усмирил жирондистское восстание на западе без единого смертного приговора; в Лионе, несколько месяцев спустя, Колло д'Эрбуа и Жозеф Фуше полагались на частые суммарные казни, применяя массовые расстрелы, потому что гильотина работала недостаточно быстро.[42][пр 1]
Падение фракций
Ещё с сентября 1793 можно было ясно определить два крыла среди революционеров. Одно было тем, что позже назвали эбертистами — хотя сам Эбер никогда не был лидером фракции — и проповедовали войну насмерть, частично приняв программу «бешеных», которую одобряли санкюлоты. Они пошли на соглашение с монтаньярами, надеясь через них осуществлять давление на Конвент. Они доминировали в клубе Кордельеров, заполнили военное министерство Бушотта, и могли увлечь за собой Коммуну.[44] Другое крыло возникло в ответ на растущую централизацию революционного правительства и диктатуру комитетов — дантонисты; вокруг депутатов Конвента: Дантон, Делакруа, Демулен, как наиболее заметные среди них.
Ставя приоритет национальной обороны над всеми другими соображениями, Комитет общественного спасения старался держаться промежуточной позиции между модерантизмом и экстремизмом. Революционное правительство не намерено было уступать эбертистам в ущерб революционному единству, в то время как требования умеренных подрывали контролируемую экономику, необходимой для ведения военных действий, или в ущерб террору, который обеспечивал всеобщее повиновение.[45] Но в конце зимы 1793 нехватка продуктов питания приняла резкий поворот к худшему. Эбертисты начали требовать применение жестких мер и сначала Комитет вёл себя примирительно. Конвент проголосовал 10 млн на облегчение кризиса, 3 вантоза Барер представил новый общий «максимум» и 8-го декрет о конфискации имущества подозрительных и распространения его среди нуждающихся (вантозские декреты). Кордельеры полагали, что, если они увеличат давление, то восторжествуют раз и навсегда. Был разговор о восстании, хотя это было, наверное, в качестве новой демонстрации, как в сентябре 1793. Но 22 вантоза II года (12 марта 1794 г.) Комитет решил покончить с эбертистами. К Эберу, Ронсену, Венсану и Моморо были добавлены иностранцы Проли, Клоотс и Перейра с тем, чтобы представить их как участников «иностранного заговора». Все были казнены 4 жерминаля (24 марта 1794).[46] Затем Комитет обратился к дантонистам, некоторые из которых были причастны к финансовым махинациям. 5 апреля Дантон, Делакруа, Демулен, Филиппо были казнены.[47]
Драма жерминаля полностью изменила политическую ситуацию. Санкюлоты были ошеломлены казнью эбертистов. Все их позиции влияния были утеряны: революционная армия была расформирована, инспекторы уволены, Бушотт потерял военное министерство, клуб Кордельеров был подавлен и запуган и под давлением правительства было закрыто 39 революционных комитетов. Произошла чистка Коммуны и она была заполнена номинантами Комитета. С казнью дантонистов большинство ассамблеи впервые пришло в ужас от ею же созданного правительства.[48]
Комитет играл роль посредника между собранием и секциями. Уничтожив лидеров секций комитеты порвали с санкюлотами, источником власти правительства, давления которых так опасался Конвент со времени восстания 31 мая. Уничтожив дантонистов, оно посеяло страх среди членов собрания, который легко мог перейти в бунт. Правительству казалось, что оно имело поддержку большинства собрания. Оно ошибалось. Освободив Конвент от давления секций, оно осталось на милости собрания. Оставался только внутренний раскол правительства, чтобы его уничтожить.[49]
Термидор
Якобинская диктатура могла надеяться оставаться у власти только до тех пор, пока успешно справлялась с чрезвычайным положением в стране. Как только его политические противники были уничтожены и угроза вторжения уменьшилась, уменьшилось и значение причин, которые и держали её вместе. Но падение не было бы настолько внезапным и полным, если бы не другие, более конкретные и внутренние причины.[50]
Пока Комитет оставался единым, он был практически неуязвим, но едва он достиг апогея своего могущества, как появились признаки внутреннего конфликта.[51] Комитет общественного спасения никогда не был однородным — это был коалиционный кабинет. Чувство опасности, совместная работа в условиях тяжелейшего кризиса сначала препятствовали личным ссорам. Теперь же пустяковые различия преувеличивались до вопросов жизни и смерти. Небольшие разногласия отчуждали их друг от друга.[52] Они были людьми авторитарными. Карно, в частности, был раздражен критикой его планов Робеспьером и Сен-Жюстом, которые после месяцев тяжёлой работы и сверхвозбужденные опасностью, сдерживались с трудом. Спор следовал за спором.[53] Разногласия постоянно вспыхивали в Комитете общественного спасения, когда Карно назвал Робеспьера и Сен-Жюста «нелепыми диктаторами», а Колло делал завуалированные нападки на «Неподкупного». С конца июня до 23 июля Робеспьер перестал посещать заседания Комитета.[51]
Понимая, что разногласия в правительстве ведут к расколу, 5 термидора была сделана попытка примирения. Сен Жюст и Кутон отнеслись к этому примирению положительно, но Робеспьер сомневался в искренности своих противников. В своей последней речи в Конвенте, 8 термидора, он обвинил своих оппонентов в интриганстве и вынес вопрос о расколе на суд Конвента. У Робеспьера потребовали, чтобы он назвал имена обвиняемых, однако, он отказался. Эта неудача уничтожила его, так как депутаты предположили, что он требует карт-бланш.[53] Этой ночью был образована коалиция между депутатами, которым угрожала непосредственная опасность и депутатами равнины. На следующий день, 9 термидора Робеспьеру и его сторонникам не было позволено говорить, и против них был объявлен обвинительный декрет. Крайне левая играла ведущую роль: Бийо-Варенн нападал, а Колло д'Эрбуа председательствовал.
По получении новостей из Конвента, Парижская Коммуна призвала к восстанию, освободила арестованных депутатов и мобилизовала 2-3 тысячи национальных гвардейцев.[54] Ночь 9-10 термидора была одной из самых хаотичных в Париже, когда Коммуна и собрание соревновались за поддержку секций. Конвент объявил восставших вне закона; Баррасу был поставлена задача мобилизации вооруженных сил Конвента, и умеренные секции поддержали Конвент. Национальные гвардейцы и артиллеристы, собранные у ратуши, остались без инструкций и разошлись. Около двух часов утра колонна секции Гравилье во главе с Леонардом Бурдоном ворвалась в ратушу и арестовали мятежников.
Вечером 10 термидора (28 июля 1794) Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и девятнадцать их сторонников были казнены без суда и следствия. На следующий день были казнены семьдесят один функционер восставшей Коммуны, крупнейшая массовая казнь за всю историю революции.[55]
Термидорианский Конвент
Каковы бы ни были причины 9 термидора: вражда к Робеспьеру, личная безопасность, месть — последующие события вышли далеко за пределы намерений заговорщиков. Очевидно, остальные члены комитетов рассчитывали оставаться у власти и продолжить политику якобинской диктатуры, как будто бы ничего особого не произошло - очередная партийная чистка, не больше.[56]
Термидорианская реакция
Последующие события их сильно разочаровали. Можно было избавиться от робеспьеристов и вернуть дантонистов: Конвент перехватил инициативу и положил конец, раз и навсегда, диктатуре комитетов, которая отодвинула его от исполнительной власти. Было решено, что ни один из членов руководящих комитетов не должен занимать должность в течение более четырех месяцев. Три дня спустя прериальский закон был отменен и Революционный трибунал лишён своих чрезвычайных полномочий. Коммуна была заменена гражданской административной комиссией Конвента, а Якобинской клуб был закрыт в ноябре. Не просто анти-робеспьеристская, а анти-якобинская реакция была в полном разгаре.[56]
Таким образом, стабильность правительства была подорвана, основная проблема революции с её начала в 1789. Затем пришла очередь концентрации власти, другой революционный принцип. Идентификация Комитета общественного спасения с исполнительной властью была урезана 7 фрюктидора (24 августа), ограничивая её в прежнее области только войны и дипломатии. Комитет общественной безопасности сохранил контроль над полицией, но сейчас будут, в общей сложности, шестнадцать комитетов. Осознавая опасность фрагментации, темидорианцы, наученные опытом, еще более боялись монополизации власти. В течение нескольких недель революционное правительство было демонтировано.[57]
Эти меры отразились, наконец, и на терроре и открыли многочисленные бреши в аппарате репрессий. Почувсвовав ослабление властей и возвращения свободы прессы, со всех сторон начались требования освобождения арестованных. Закон от 22 прериаля был отменен, тюрьмы были открыты и «подозреваемые» были выпущены: 500 в Париже в течение одной недели. Было проведено несколько показательных процессов — в том числе Карье, ответственного за «наяды», потопления людей в Нанте; Фукье-Тенвиля, печально известного прокурора Революционного трибунала весной и летом 1795 — после чего деятельность Революционного трибунала была приостановлена.[57]
Разрушение системы революционного правительства в конечном итоге привела к концу экономического регулирования. «Максимум» был ослаблен еще до 9 термидора. Теперь же никто больше в него не верил. Потому что черный рынок обильно снабжался, утвердилась идея, что контроль цен равен дефициту и, что свобода торговли вернёт изобилие. Предполагалось, что вначале цены вырастут, но затем упадут в результате конкуренции. Эта иллюзия была разрушена зимой. Формально Конвент поставить точку на «максимуме» 4 нивоза III года.(24 декабря 1794).[58]
Отказ от контролируемой экономики спровоцировал катастрофу. Цены взлетели и обменный курс упал. Республика была приговорена к массовой инфляции и валюта была разрушена. В термидоре III года ассигнации стоили менее 3 процентов от их номинальной стоимости. Ни крестьяне, ни торговцы не принимали ничего, кроме наличных денег. Падение было настолько стремительным, что экономическая жизнь, казалось, остановилась.
Кризис сильно усугубил голод. Крестьяне перестали приносить на рынки продукты, потому что они не хотели принимать ассигнации. Правительство по-прежнему доставляло продовольствие в Париж, но было не в состоянии обеспечить обещанные пайки. В провинциях местные муниципалитеты прибегли к своего рода реквизициям, при условии непрямого принуждения в получении товаров. Судьба сельских поденщиков, покинутых всеми, была часто ужасна. Инфляция разрушила кредиторов в пользу должников. Это всё вызвало беспрецедентную спекуляцию.[59]
В начале весны, дефицит основных товаров был таким, что, казалось, волнения происходили по всей стране. Париж снова пришёл в движение.
Хлеб и Конституция 1793 года
Усиление голода довело возбуждение секций до предела. 17 марта делегация из предместий Сен-Марсо и Сен-Жак жаловались в Конвенте, что: «У нас нет хлеба, мы готовы сожалеть о всех жертвах, принесённых нами ради революции». Был принят декрет о полицейских мерах, устанавливавший смертную казнь за крамольные лозунги либо призыв к восстанию. Оружие было роздано «хорошим гражданам». Проба сил приближалась.
10 жерминаля все секции созываются на общее собрание. Политическая география Парижа чётко показывала приоритеты. Дебаты Конвента были сосредоточены на двух вопросах: о привлечении к суду Барера, Колло, Бийо, Вадье и о судьбе конституции 1793. В то время как секции запада и центра звали к наказанию «четверки», секций востока и предместий требовали меры по борьбе с кризисом, введение в действие конституции 1793 года, восстановления революционных комитетов и освобождения арестованных патриотов.[60]
Утром 12 жерминаля (1 апреля 1795) толпы народа собрались на острове Ситэ и, оттеснив гвардию Конвента, ворвались в зал заседаний. Среди шума и хаоса представители секций изложили свои пожелания — Конституция 1793 и принятие мер против голода. Надежные батальоны национальной гвардии из лояльных Конвенту секций были призваны и они без особого труда разогнали безоружных демонстрантов. Для большинства конституция 1793 рассматривалась как спасительная утопия и решение всех зол. Были и другие, которые открыто сожалели о конце «правления Робеспьера».[61]
Но это ещё было не всё. На горизонте приближался новый взрыв. Восстание организовывалось открыто. 1 прериаля (20 мая 1795) зазвучал набат в предместье Сен-Антуан и Сен-Марсо. Вооруженные батальоны прибыли на площадь Карусель и ворвались в зал заседаний Конвента. Начался страшный шум, среди которого восставшие зачитали программу восстания — «Восстание народа». В хаосе, ни один из главарей и не подумал о реализации ключевого элемента программы: свержения правительства.
Остаткам монтаньяров, «Вершине» (фр. la Crête de la Montagne), удалось провести благоприятные для повстанцев декреты. Но в 11:30 вечера две вооруженных колонны вошли в зал и очистили его от бунтовщиков. На следующий день повстанцы повторили те же самые ошибки и после получения обещания от депутатов принять срочные меры против голода, вернулись в свои секции.
3 прериаля правительство собрало верные войска, егерей и драгун, национальных гвардейцев, выбранных из тех, «у кого есть, что защищать» — 20 000 всего; предместье Сен-Антуан было окружено и 4 прериаля сдалось и было разоружено. Колебания и нерешительность, отсутствие революционного руководства обрекли последнее движение на поражение.[62]
4 прериаля III года является одним из важнейших дат революционного периода. Народ перестал быть политической силой, участником в истории. Эта дата может быть названа концом революции. Её пружина была сломана.[63]
Конституция 1795 года
Победители теперь могли принять новую конституцию, задача для которой Национальное собрание было выбрано изначально. Комиссия Одиннадцати (Дону, Ланжюине, Буасси д’Англа, Тибодо и Ларевельер - наиболее заметные члены) подготовила текст, который отражал новый баланс сил.
Новая Конституция III года создалa Директорию (фр. Directoire) и первый двухпалатный законодательный орган в истории Франции. Конституция вернулась к различию между «активными» и «пассивными» гражданами. Всеобщее избирательное право 1793 было заменено ограниченным цензовым избирательным правом. Новая конституция вернулась к принципам конституции 1791 года. Принцип равенства подтверждался, но в пределах гражданского равенства. Многочисленные демократические права конституции 1793 года — право на труд, социального страхования, всеобщего образования — были исключены. Конвент определял права граждан республики и одновременно отвергал как привилегии старого порядка так и социального равенства. Только граждане старше двадцати пяти лет, платившие налог на доход от двухсот дней работы, имели право быть выборщиками. Этот избирательный орган, который и имел реальную выборную власть, состоял из 30 000 человек в 1795 году, вдвое меньше, чем в 1791. Руководствуясь недавним опытом якобинской диктатуры, республиканские институты были созданы для защиты от двух опасностей: всемогущества исполнительной власти и диктатуры.
Был предложен двух-палатный законодательный орган в качестве меры предосторожности против внезапных политических колебаний: Совет пятисот (фр. Conseil des Cinq-Cents) с правами предлагать законы и Совет старейшин (фр. Conseil des Anciens), 250 сенаторов, с полномочиями принимать или отклонять предложенные законы. Исполнительная власть должна была быть разделена между пятью директорами, выбранными Советом старейшин из списка, составленного Советом пятисот. Один из директоров, определёный по жребию, переизбирался каждый год с возможностью переизбрания через пять лет. В качестве одной из практических мер предосторожности, не разрешалось нахождение войск в 60 милях от места заседаний ассамблеи и она могла избрать другое место заседаний в случае опасности. Директория по-прежнему сохраняла большую власть, в том числе чрезвычайные полномочия над свободой прессы и свободу ассоциаций в случае экстренной необходимости. Поправки к конституции должны были проходить через сложную систему принятия с целью добиться стабильности и процедура принятия могла длиться до девяти лет.
Выборы депутатов одной трети обеих палат должны были происходить ежегодно. Но как сделать так, чтобы новый выборный орган не мог изменить конституцию, как это случилось с Законодательным собранием? Термидорианцы оговорили это 5 фрюктидора (22 августа 1795) по итогам голосования за постановление о «формировании нового законодательного органа». Статья II предусматривала: «Все члены настоящего Конвента имеют право быть переизбранными. Собрания выборщиков не могут принять меньше, чем две трети из них для сформирования новых законодательных органов». Это был знаменитый закон двух третей.[64]
Вандемьер
23 сентября были объявлены результаты: конституция была принята 1 057 390 голосов, с 49 978 против. Закон двух третей получил только 205 498 голосов за, 108 754 против.[65]
Но Конвент не учёл те Парижские секции, которые голосовали против двух третей и не объявил точные цифры голосования: сорок семь Парижских секций отвергли этот закон.[66] Восемнадцать из парижских секций оспаривали результат. Секция Лепелетье обратилась к другим секциям с призывом к восстанию. К 11 вандемьера семь секций были в состоянии мятежа, секции, которые были основой Конвента с 9 термидора, а теперь с преобладающим правым большинством, если не роялистов. Конвент провозгласил себя в непрерывной сессии.[67] Конвент пережил все восстания. Конвент знал искусство восстания наизусть и подавить мюскаденов было легче, чем санкюлотов.[68] Пять депутатов, включая Барраса, образовали комитет, чтобы справиться с мятежом. Указом 12 вандемьера (4 октября) отменялось объявленное ранее разоружение бывших «террористов» и было выпущено обращение к санкюлотам.
При попустительстве генерала Мену, командующего внутренней армии, восстание началось в ночь 12—13 вандемьера. Большая часть столицы была в руках повстанцев, около 20 000; был сформирован центральный повстанческий комитет и Конвент осаждён. Баррас привлёк молодого генерала Наполеона Бонапарта, бывшего робеспьериста, как и других генералов - Карто, Брюна, Луазона, Дюпона. Будущему маршалу, капитану Мюрату удалось захватить пушки из лагеря в Саблоне, и повстанцы, не имея артиллерии, были отброшены и рассеяны.
Последовали умеренные репрессии и белый террор на юге был подавлен. 4 брюмера года IV, как раз перед окончанием своих полномочий, Конвент объявил всеобщую амнистию за «дела, связанные исключительно с революцией».[67]
Заслуги
Деятельность конвента не сводилась лишь к борьбе партий, террору, организации защиты против внешних врагов (см. Революционные войны) и выработке конституции. Он заботился о правильной постановке благотворительности и продовольствия голодающим; издавал новые законы, касающиеся семейного, имущественного и наследственного права; занимался составлением нового гражданского кодекса, проект которого был ему представлен Камбасересом 9 августа 1793 г. и впоследствии послужил основой для Наполеоновского кодекса.
Важные улучшения были произведены конвентом, по предложению Камбона, в финансовом ведомстве. Много было сделано и в области просвещения, на поприще которого особенно видную роль играл Лаканаль: созданы или преобразованы Нормальная школа, центральная школа публичных работ, специальная школа восточных языков, Бюро долгот, консерватория искусств и ремесел, Луврский музей, Национальная библиотека Франции, национальные архивы, музей французских древностей, Парижская Высшая национальная консерватория музыки и танца, художественные выставки, национальный институт. Декретами 30 вандемьера и 29 фримера II г. (21 октября и 19 декабря 1793 г.) провозглашен принцип обязательного и бесплатного начального обучения, не получивший, однако, осуществления.
См. также
Напишите отзыв о статье "Национальный конвент"
Примечания
- Комментарии
- ↑ На основе последних исследований террора:
«Из 17 000 жертв распределенных по конкретным географическим районам: 52% в Вандее, 19% - юго-восток, 10% в столице и 13% в остальной части Франции. Различие между зонами потрясений и незначительной доли достаточно сельской местности. Между ведомствами, контраст становится более ярким. Некоторые из них сильнее пострадали, так внутренняя Луара, Вандея, чем Мен и Луара, Рона и Париж. В шести департаментах не было зарегистрировано ни одной казни; в 31-м, было меньше, чем 10; в 32, меньше, чем 100; и только в 18 было более 1000. Обвинения в мятеже и измене были, безусловно, наиболее частыми основаниями для обвинения (78%), за которым следуют федерализм (10%), преступления мнению (9%) и экономические преступления (1,25%). Ремесленники, лавочники. наемные работники и простой люд составляли самый большой контингент (31%), сконцентрированный в Лионе, Марселе и соседних городах. Крестьяне представлены в большей степени (28%) из-за восстания в Вандее, чем федерализм и торговая буржуазии. Дворяне (8,25%) и священники (6,5%), которые, казалось бы относительно меньше жертв, фактически были в более высокой доле жертв, чем другим социальным категориям. В самых спокойных регионах, они были единственными жертвами. Кроме того, «Большой террор» вряд ли отличается от остального. В июне и июле 1794 года на его долю приходилось 14% казней, в отличие от 70% в период с октября 1793 по май 1794, и 3,5% до сентября 1793, если добавить казни без суда и смерти в тюрьме, то в общей сложности, по-видимому, 50 000 жертв Террора по всей Франции, что составляет 2 из каждой 1000 населения.»[43]
- Источники
- ↑ Dupuy, 2005, p. 34-40.
- ↑ Thompson, 1959, p. 310.
- ↑ Thompson, 1959, p. 320.
- ↑ Thompson, 1959, p. 315.
- ↑ 1 2 Hampson, 1988, p. 157.
- ↑ Thompson, 1959, p. 319.
- ↑ Bouloiseau, 1983, p. 19.
- ↑ Jordan, 1979, p. 59.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 270.
- ↑ Soboul, 1974, p. 284.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 272.
- ↑ Soboul, 1974, p. 309.
- ↑ Soboul, 1974, p. 311.
- ↑ Soboul, 1974, p. 313.
- ↑ 1 2 Lefebvre, 1963, p. 55.
- ↑ Soboul, 1974, p. 314.
- ↑ Bouloiseau, 1983, p. 67.
- ↑ Soboul, 1974, p. 316.
- ↑ Mathiez, 1929, p. 338.
- ↑ Mathiez, 1929, p. 336.
- ↑ Hampson, 1988, p. 189.
- ↑ Mathiez, 1929, p. 337.
- ↑ Mathiez, 1929, p. 340.
- ↑ 1 2 Furet, 1996, p. 132.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 68.
- ↑ Soboul, 1974, p. 328-330.
- ↑ 1 2 Furet, 1996, p. 134.
- ↑ Soboul, 1974, p. 323-325.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 64.
- ↑ Bouloiseau, 1983, p. 100.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 100.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 104.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 101.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 109.
- ↑ 1 2 Lefebvre, 1963, p. 71.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 96.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 98.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 99.
- ↑ Soboul, 1974, p. 341.
- ↑ Furet, 1996, p. 135.
- ↑ Greer, 1935, p. 19.
- ↑ Furet, 1996, p. 138.
- ↑ Bouloiseau, 1983, p. 210.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 61.
- ↑ Soboul, 1974, p. 359.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 88.
- ↑ Hampson, 1988, p. 220.
- ↑ Hampson, 1988, p. 221.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 90.
- ↑ Thompson, 1959, p. 502.
- ↑ 1 2 Hampson, 1988, p. 229.
- ↑ Thompson, 1959, p. 508.
- ↑ 1 2 Lefebvre, 1963, p. 134.
- ↑ Furet, 1996, p. 150.
- ↑ Soboul, 1974, p. 411–412.
- ↑ 1 2 Thompson, 1959, p. 516.
- ↑ 1 2 Rude, 1988, p. 115.
- ↑ Woronoff, 1984, p. 9–10.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 142–143.
- ↑ Woronoff, 1984, p. 15.
- ↑ Woronoff, 1984, p. 17.
- ↑ Woronoff, 1984, p. 20.
- ↑ Lefebvre, 1963, p. 145.
- ↑ Doyle, 2002, pp. 319.
- ↑ Hampson, 1988, p. 247.
- ↑ Woronoff, 1984, p. 31.
- ↑ 1 2 Soboul, 1974, p. 473.
- ↑ Furet, 1996, p. 167.
Литература
- Bouloiseau, Marc. The Jacobin Republic: 1792–1794. — Cambridge: Cambridge University Press, 1983. — ISBN 0-521-28918-1.
- Dupuy, Roger. La République jacobine. Terreur, guerre et gouvernement révolutionnaire (1792—1794). — Paris: Le Seuil, 2005.
- Furet, François. The French Revolution: 1770-1814. — London: Wiley-Blackwell, 1996. — ISBN 0-631-20299-4.
- Greer, Donald. Incidence of the Terror During the French Revolution: A Statistical Interpretation. — Peter Smith Pub Inc, 1935. — ISBN 978-0-8446-1211-9.
- Hampson, Norman. A Social History of the French Revolution. — Routledge: University of Toronto Press, 1988. — ISBN 0-710-06525-6.
- Jordan, David. The King's Trial:Luis XVI vs. the French Revolution. — Berkely: University of California Press, 1979. — ISBN 0-520-04399-5.
- Lefebvre, George. The French Revolution: from its Origins to 1793. — New York: Columbia University Press, 1962. — Т. 1. — ISBN 0-231-08599-0.
- Lefebvre, George. The French Revolution: from 1793 to 1799. — New York: Columbia University Press, 1963. — Т. II. — ISBN 0-231-08599-0.
- Lefebvre, George. The Thermidorians & the Directory. — New York: Random House, 1964.
- Mathiez, Albert. The French Revolution. — New York: Alfred a Knopf, 1939.
- Soboul, Albert. The French Revolution: 1787-1799. — New York: Random House, 1974. — ISBN 0-394-47392-2.
- Thompson J. M. The French Revolution. — Oxford: Basil Blackwell, 1959.
- Woronoff, Denis. The Thermidorean regime and the directory: 1794–1799. — Cambridge: Cambridge University Press, 1984. — ISBN 0-521-28917-3.
Отрывок, характеризующий Национальный конвентСоня вздохнула и ничего не ответила. Граф, Петя, m me Schoss, Мавра Кузминишна, Васильич вошли в гостиную, и, затворив двери, все сели и молча, не глядя друг на друга, посидели несколько секунд.Граф первый встал и, громко вздохнув, стал креститься на образ. Все сделали то же. Потом граф стал обнимать Мавру Кузминишну и Васильича, которые оставались в Москве, и, в то время как они ловили его руку и целовали его в плечо, слегка трепал их по спине, приговаривая что то неясное, ласково успокоительное. Графиня ушла в образную, и Соня нашла ее там на коленях перед разрозненно по стене остававшимися образами. (Самые дорогие по семейным преданиям образа везлись с собою.) На крыльце и на дворе уезжавшие люди с кинжалами и саблями, которыми их вооружил Петя, с заправленными панталонами в сапоги и туго перепоясанные ремнями и кушаками, прощались с теми, которые оставались. Как и всегда при отъездах, многое было забыто и не так уложено, и довольно долго два гайдука стояли с обеих сторон отворенной дверцы и ступенек кареты, готовясь подсадить графиню, в то время как бегали девушки с подушками, узелками из дому в кареты, и коляску, и бричку, и обратно. – Век свой все перезабудут! – говорила графиня. – Ведь ты знаешь, что я не могу так сидеть. – И Дуняша, стиснув зубы и не отвечая, с выражением упрека на лице, бросилась в карету переделывать сиденье. – Ах, народ этот! – говорил граф, покачивая головой. Старый кучер Ефим, с которым одним только решалась ездить графиня, сидя высоко на своих козлах, даже не оглядывался на то, что делалось позади его. Он тридцатилетним опытом знал, что не скоро еще ему скажут «с богом!» и что когда скажут, то еще два раза остановят его и пошлют за забытыми вещами, и уже после этого еще раз остановят, и графиня сама высунется к нему в окно и попросит его Христом богом ехать осторожнее на спусках. Он знал это и потому терпеливее своих лошадей (в особенности левого рыжего – Сокола, который бил ногой и, пережевывая, перебирал удила) ожидал того, что будет. Наконец все уселись; ступеньки собрались и закинулись в карету, дверка захлопнулась, послали за шкатулкой, графиня высунулась и сказала, что должно. Тогда Ефим медленно снял шляпу с своей головы и стал креститься. Форейтор и все люди сделали то же. – С богом! – сказал Ефим, надев шляпу. – Вытягивай! – Форейтор тронул. Правый дышловой влег в хомут, хрустнули высокие рессоры, и качнулся кузов. Лакей на ходу вскочил на козлы. Встряхнуло карету при выезде со двора на тряскую мостовую, так же встряхнуло другие экипажи, и поезд тронулся вверх по улице. В каретах, коляске и бричке все крестились на церковь, которая была напротив. Остававшиеся в Москве люди шли по обоим бокам экипажей, провожая их. Наташа редко испытывала столь радостное чувство, как то, которое она испытывала теперь, сидя в карете подле графини и глядя на медленно подвигавшиеся мимо нее стены оставляемой, встревоженной Москвы. Она изредка высовывалась в окно кареты и глядела назад и вперед на длинный поезд раненых, предшествующий им. Почти впереди всех виднелся ей закрытый верх коляски князя Андрея. Она не знала, кто был в ней, и всякий раз, соображая область своего обоза, отыскивала глазами эту коляску. Она знала, что она была впереди всех. В Кудрине, из Никитской, от Пресни, от Подновинского съехалось несколько таких же поездов, как был поезд Ростовых, и по Садовой уже в два ряда ехали экипажи и подводы. Объезжая Сухареву башню, Наташа, любопытно и быстро осматривавшая народ, едущий и идущий, вдруг радостно и удивленно вскрикнула: – Батюшки! Мама, Соня, посмотрите, это он! – Кто? Кто? – Смотрите, ей богу, Безухов! – говорила Наташа, высовываясь в окно кареты и глядя на высокого толстого человека в кучерском кафтане, очевидно, наряженного барина по походке и осанке, который рядом с желтым безбородым старичком в фризовой шинели подошел под арку Сухаревой башни. – Ей богу, Безухов, в кафтане, с каким то старым мальчиком! Ей богу, – говорила Наташа, – смотрите, смотрите! – Да нет, это не он. Можно ли, такие глупости. – Мама, – кричала Наташа, – я вам голову дам на отсечение, что это он! Я вас уверяю. Постой, постой! – кричала она кучеру; но кучер не мог остановиться, потому что из Мещанской выехали еще подводы и экипажи, и на Ростовых кричали, чтоб они трогались и не задерживали других. Действительно, хотя уже гораздо дальше, чем прежде, все Ростовы увидали Пьера или человека, необыкновенно похожего на Пьера, в кучерском кафтане, шедшего по улице с нагнутой головой и серьезным лицом, подле маленького безбородого старичка, имевшего вид лакея. Старичок этот заметил высунувшееся на него лицо из кареты и, почтительно дотронувшись до локтя Пьера, что то сказал ему, указывая на карету. Пьер долго не мог понять того, что он говорил; так он, видимо, погружен был в свои мысли. Наконец, когда он понял его, посмотрел по указанию и, узнав Наташу, в ту же секунду отдаваясь первому впечатлению, быстро направился к карете. Но, пройдя шагов десять, он, видимо, вспомнив что то, остановился. Высунувшееся из кареты лицо Наташи сияло насмешливою ласкою. – Петр Кирилыч, идите же! Ведь мы узнали! Это удивительно! – кричала она, протягивая ему руку. – Как это вы? Зачем вы так? Пьер взял протянутую руку и на ходу (так как карета. продолжала двигаться) неловко поцеловал ее. – Что с вами, граф? – спросила удивленным и соболезнующим голосом графиня. – Что? Что? Зачем? Не спрашивайте у меня, – сказал Пьер и оглянулся на Наташу, сияющий, радостный взгляд которой (он чувствовал это, не глядя на нее) обдавал его своей прелестью. – Что же вы, или в Москве остаетесь? – Пьер помолчал. – В Москве? – сказал он вопросительно. – Да, в Москве. Прощайте. – Ах, желала бы я быть мужчиной, я бы непременно осталась с вами. Ах, как это хорошо! – сказала Наташа. – Мама, позвольте, я останусь. – Пьер рассеянно посмотрел на Наташу и что то хотел сказать, но графиня перебила его: – Вы были на сражении, мы слышали? – Да, я был, – отвечал Пьер. – Завтра будет опять сражение… – начал было он, но Наташа перебила его: – Да что же с вами, граф? Вы на себя не похожи… – Ах, не спрашивайте, не спрашивайте меня, я ничего сам не знаю. Завтра… Да нет! Прощайте, прощайте, – проговорил он, – ужасное время! – И, отстав от кареты, он отошел на тротуар. Наташа долго еще высовывалась из окна, сияя на него ласковой и немного насмешливой, радостной улыбкой. Пьер, со времени исчезновения своего из дома, ужа второй день жил на пустой квартире покойного Баздеева. Вот как это случилось. Проснувшись на другой день после своего возвращения в Москву и свидания с графом Растопчиным, Пьер долго не мог понять того, где он находился и чего от него хотели. Когда ему, между именами прочих лиц, дожидавшихся его в приемной, доложили, что его дожидается еще француз, привезший письмо от графини Елены Васильевны, на него нашло вдруг то чувство спутанности и безнадежности, которому он способен был поддаваться. Ему вдруг представилось, что все теперь кончено, все смешалось, все разрушилось, что нет ни правого, ни виноватого, что впереди ничего не будет и что выхода из этого положения нет никакого. Он, неестественно улыбаясь и что то бормоча, то садился на диван в беспомощной позе, то вставал, подходил к двери и заглядывал в щелку в приемную, то, махая руками, возвращался назад я брался за книгу. Дворецкий в другой раз пришел доложить Пьеру, что француз, привезший от графини письмо, очень желает видеть его хоть на минутку и что приходили от вдовы И. А. Баздеева просить принять книги, так как сама г жа Баздеева уехала в деревню. – Ах, да, сейчас, подожди… Или нет… да нет, поди скажи, что сейчас приду, – сказал Пьер дворецкому. Но как только вышел дворецкий, Пьер взял шляпу, лежавшую на столе, и вышел в заднюю дверь из кабинета. В коридоре никого не было. Пьер прошел во всю длину коридора до лестницы и, морщась и растирая лоб обеими руками, спустился до первой площадки. Швейцар стоял у парадной двери. С площадки, на которую спустился Пьер, другая лестница вела к заднему ходу. Пьер пошел по ней и вышел во двор. Никто не видал его. Но на улице, как только он вышел в ворота, кучера, стоявшие с экипажами, и дворник увидали барина и сняли перед ним шапки. Почувствовав на себя устремленные взгляды, Пьер поступил как страус, который прячет голову в куст, с тем чтобы его не видали; он опустил голову и, прибавив шагу, пошел по улице. Из всех дел, предстоявших Пьеру в это утро, дело разборки книг и бумаг Иосифа Алексеевича показалось ему самым нужным. Он взял первого попавшегося ему извозчика и велел ему ехать на Патриаршие пруды, где был дом вдовы Баздеева. Беспрестанно оглядываясь на со всех сторон двигавшиеся обозы выезжавших из Москвы и оправляясь своим тучным телом, чтобы не соскользнуть с дребезжащих старых дрожек, Пьер, испытывая радостное чувство, подобное тому, которое испытывает мальчик, убежавший из школы, разговорился с извозчиком. Извозчик рассказал ему, что нынешний день разбирают в Кремле оружие, и что на завтрашний народ выгоняют весь за Трехгорную заставу, и что там будет большое сражение. Приехав на Патриаршие пруды, Пьер отыскал дом Баздеева, в котором он давно не бывал. Он подошел к калитке. Герасим, тот самый желтый безбородый старичок, которого Пьер видел пять лет тому назад в Торжке с Иосифом Алексеевичем, вышел на его стук. – Дома? – спросил Пьер. – По обстоятельствам нынешним, Софья Даниловна с детьми уехали в торжковскую деревню, ваше сиятельство. – Я все таки войду, мне надо книги разобрать, – сказал Пьер. – Пожалуйте, милости просим, братец покойника, – царство небесное! – Макар Алексеевич остались, да, как изволите знать, они в слабости, – сказал старый слуга. Макар Алексеевич был, как знал Пьер, полусумасшедший, пивший запоем брат Иосифа Алексеевича. – Да, да, знаю. Пойдем, пойдем… – сказал Пьер и вошел в дом. Высокий плешивый старый человек в халате, с красным носом, в калошах на босу ногу, стоял в передней; увидав Пьера, он сердито пробормотал что то и ушел в коридор. – Большого ума были, а теперь, как изволите видеть, ослабели, – сказал Герасим. – В кабинет угодно? – Пьер кивнул головой. – Кабинет как был запечатан, так и остался. Софья Даниловна приказывали, ежели от вас придут, то отпустить книги. Пьер вошел в тот самый мрачный кабинет, в который он еще при жизни благодетеля входил с таким трепетом. Кабинет этот, теперь запыленный и нетронутый со времени кончины Иосифа Алексеевича, был еще мрачнее. Герасим открыл один ставень и на цыпочках вышел из комнаты. Пьер обошел кабинет, подошел к шкафу, в котором лежали рукописи, и достал одну из важнейших когда то святынь ордена. Это были подлинные шотландские акты с примечаниями и объяснениями благодетеля. Он сел за письменный запыленный стол и положил перед собой рукописи, раскрывал, закрывал их и, наконец, отодвинув их от себя, облокотившись головой на руки, задумался. Несколько раз Герасим осторожно заглядывал в кабинет и видел, что Пьер сидел в том же положении. Прошло более двух часов. Герасим позволил себе пошуметь в дверях, чтоб обратить на себя внимание Пьера. Пьер не слышал его. – Извозчика отпустить прикажете? – Ах, да, – очнувшись, сказал Пьер, поспешно вставая. – Послушай, – сказал он, взяв Герасима за пуговицу сюртука и сверху вниз блестящими, влажными восторженными глазами глядя на старичка. – Послушай, ты знаешь, что завтра будет сражение?.. – Сказывали, – отвечал Герасим. – Я прошу тебя никому не говорить, кто я. И сделай, что я скажу… – Слушаюсь, – сказал Герасим. – Кушать прикажете? – Нет, но мне другое нужно. Мне нужно крестьянское платье и пистолет, – сказал Пьер, неожиданно покраснев. – Слушаю с, – подумав, сказал Герасим. Весь остаток этого дня Пьер провел один в кабинете благодетеля, беспокойно шагая из одного угла в другой, как слышал Герасим, и что то сам с собой разговаривая, и ночевал на приготовленной ему тут же постели. Герасим с привычкой слуги, видавшего много странных вещей на своем веку, принял переселение Пьера без удивления и, казалось, был доволен тем, что ему было кому услуживать. Он в тот же вечер, не спрашивая даже и самого себя, для чего это было нужно, достал Пьеру кафтан и шапку и обещал на другой день приобрести требуемый пистолет. Макар Алексеевич в этот вечер два раза, шлепая своими калошами, подходил к двери и останавливался, заискивающе глядя на Пьера. Но как только Пьер оборачивался к нему, он стыдливо и сердито запахивал свой халат и поспешно удалялся. В то время как Пьер в кучерском кафтане, приобретенном и выпаренном для него Герасимом, ходил с ним покупать пистолет у Сухаревой башни, он встретил Ростовых. 1 го сентября в ночь отдан приказ Кутузова об отступлении русских войск через Москву на Рязанскую дорогу. Первые войска двинулись в ночь. Войска, шедшие ночью, не торопились и двигались медленно и степенно; но на рассвете двигавшиеся войска, подходя к Дорогомиловскому мосту, увидали впереди себя, на другой стороне, теснящиеся, спешащие по мосту и на той стороне поднимающиеся и запружающие улицы и переулки, и позади себя – напирающие, бесконечные массы войск. И беспричинная поспешность и тревога овладели войсками. Все бросилось вперед к мосту, на мост, в броды и в лодки. Кутузов велел обвезти себя задними улицами на ту сторону Москвы. К десяти часам утра 2 го сентября в Дорогомиловском предместье оставались на просторе одни войска ариергарда. Армия была уже на той стороне Москвы и за Москвою. В это же время, в десять часов утра 2 го сентября, Наполеон стоял между своими войсками на Поклонной горе и смотрел на открывавшееся перед ним зрелище. Начиная с 26 го августа и по 2 е сентября, от Бородинского сражения и до вступления неприятеля в Москву, во все дни этой тревожной, этой памятной недели стояла та необычайная, всегда удивляющая людей осенняя погода, когда низкое солнце греет жарче, чем весной, когда все блестит в редком, чистом воздухе так, что глаза режет, когда грудь крепнет и свежеет, вдыхая осенний пахучий воздух, когда ночи даже бывают теплые и когда в темных теплых ночах этих с неба беспрестанно, пугая и радуя, сыплются золотые звезды. 2 го сентября в десять часов утра была такая погода. Блеск утра был волшебный. Москва с Поклонной горы расстилалась просторно с своей рекой, своими садами и церквами и, казалось, жила своей жизнью, трепеща, как звезды, своими куполами в лучах солнца. При виде странного города с невиданными формами необыкновенной архитектуры Наполеон испытывал то несколько завистливое и беспокойное любопытство, которое испытывают люди при виде форм не знающей о них, чуждой жизни. Очевидно, город этот жил всеми силами своей жизни. По тем неопределимым признакам, по которым на дальнем расстоянии безошибочно узнается живое тело от мертвого. Наполеон с Поклонной горы видел трепетание жизни в городе и чувствовал как бы дыханио этого большого и красивого тела. – Cette ville asiatique aux innombrables eglises, Moscou la sainte. La voila donc enfin, cette fameuse ville! Il etait temps, [Этот азиатский город с бесчисленными церквами, Москва, святая их Москва! Вот он, наконец, этот знаменитый город! Пора!] – сказал Наполеон и, слезши с лошади, велел разложить перед собою план этой Moscou и подозвал переводчика Lelorgne d'Ideville. «Une ville occupee par l'ennemi ressemble a une fille qui a perdu son honneur, [Город, занятый неприятелем, подобен девушке, потерявшей невинность.] – думал он (как он и говорил это Тучкову в Смоленске). И с этой точки зрения он смотрел на лежавшую перед ним, невиданную еще им восточную красавицу. Ему странно было самому, что, наконец, свершилось его давнишнее, казавшееся ему невозможным, желание. В ясном утреннем свете он смотрел то на город, то на план, проверяя подробности этого города, и уверенность обладания волновала и ужасала его. «Но разве могло быть иначе? – подумал он. – Вот она, эта столица, у моих ног, ожидая судьбы своей. Где теперь Александр и что думает он? Странный, красивый, величественный город! И странная и величественная эта минута! В каком свете представляюсь я им! – думал он о своих войсках. – Вот она, награда для всех этих маловерных, – думал он, оглядываясь на приближенных и на подходившие и строившиеся войска. – Одно мое слово, одно движение моей руки, и погибла эта древняя столица des Czars. Mais ma clemence est toujours prompte a descendre sur les vaincus. [царей. Но мое милосердие всегда готово низойти к побежденным.] Я должен быть великодушен и истинно велик. Но нет, это не правда, что я в Москве, – вдруг приходило ему в голову. – Однако вот она лежит у моих ног, играя и дрожа золотыми куполами и крестами в лучах солнца. Но я пощажу ее. На древних памятниках варварства и деспотизма я напишу великие слова справедливости и милосердия… Александр больнее всего поймет именно это, я знаю его. (Наполеону казалось, что главное значение того, что совершалось, заключалось в личной борьбе его с Александром.) С высот Кремля, – да, это Кремль, да, – я дам им законы справедливости, я покажу им значение истинной цивилизации, я заставлю поколения бояр с любовью поминать имя своего завоевателя. Я скажу депутации, что я не хотел и не хочу войны; что я вел войну только с ложной политикой их двора, что я люблю и уважаю Александра и что приму условия мира в Москве, достойные меня и моих народов. Я не хочу воспользоваться счастьем войны для унижения уважаемого государя. Бояре – скажу я им: я не хочу войны, а хочу мира и благоденствия всех моих подданных. Впрочем, я знаю, что присутствие их воодушевит меня, и я скажу им, как я всегда говорю: ясно, торжественно и велико. Но неужели это правда, что я в Москве? Да, вот она!» – Qu'on m'amene les boyards, [Приведите бояр.] – обратился он к свите. Генерал с блестящей свитой тотчас же поскакал за боярами. Прошло два часа. Наполеон позавтракал и опять стоял на том же месте на Поклонной горе, ожидая депутацию. Речь его к боярам уже ясно сложилась в его воображении. Речь эта была исполнена достоинства и того величия, которое понимал Наполеон. Тот тон великодушия, в котором намерен был действовать в Москве Наполеон, увлек его самого. Он в воображении своем назначал дни reunion dans le palais des Czars [собраний во дворце царей.], где должны были сходиться русские вельможи с вельможами французского императора. Он назначал мысленно губернатора, такого, который бы сумел привлечь к себе население. Узнав о том, что в Москве много богоугодных заведений, он в воображении своем решал, что все эти заведения будут осыпаны его милостями. Он думал, что как в Африке надо было сидеть в бурнусе в мечети, так в Москве надо было быть милостивым, как цари. И, чтобы окончательно тронуть сердца русских, он, как и каждый француз, не могущий себе вообразить ничего чувствительного без упоминания о ma chere, ma tendre, ma pauvre mere, [моей милой, нежной, бедной матери ,] он решил, что на всех этих заведениях он велит написать большими буквами: Etablissement dedie a ma chere Mere. Нет, просто: Maison de ma Mere, [Учреждение, посвященное моей милой матери… Дом моей матери.] – решил он сам с собою. «Но неужели я в Москве? Да, вот она передо мной. Но что же так долго не является депутация города?» – думал он. Между тем в задах свиты императора происходило шепотом взволнованное совещание между его генералами и маршалами. Посланные за депутацией вернулись с известием, что Москва пуста, что все уехали и ушли из нее. Лица совещавшихся были бледны и взволнованны. Не то, что Москва была оставлена жителями (как ни важно казалось это событие), пугало их, но их пугало то, каким образом объявить о том императору, каким образом, не ставя его величество в то страшное, называемое французами ridicule [смешным] положение, объявить ему, что он напрасно ждал бояр так долго, что есть толпы пьяных, но никого больше. Одни говорили, что надо было во что бы то ни стало собрать хоть какую нибудь депутацию, другие оспаривали это мнение и утверждали, что надо, осторожно и умно приготовив императора, объявить ему правду. – Il faudra le lui dire tout de meme… – говорили господа свиты. – Mais, messieurs… [Однако же надо сказать ему… Но, господа…] – Положение было тем тяжеле, что император, обдумывая свои планы великодушия, терпеливо ходил взад и вперед перед планом, посматривая изредка из под руки по дороге в Москву и весело и гордо улыбаясь. – Mais c'est impossible… [Но неловко… Невозможно…] – пожимая плечами, говорили господа свиты, не решаясь выговорить подразумеваемое страшное слово: le ridicule… Между тем император, уставши от тщетного ожидания и своим актерским чутьем чувствуя, что величественная минута, продолжаясь слишком долго, начинает терять свою величественность, подал рукою знак. Раздался одинокий выстрел сигнальной пушки, и войска, с разных сторон обложившие Москву, двинулись в Москву, в Тверскую, Калужскую и Дорогомиловскую заставы. Быстрее и быстрее, перегоняя одни других, беглым шагом и рысью, двигались войска, скрываясь в поднимаемых ими облаках пыли и оглашая воздух сливающимися гулами криков. Увлеченный движением войск, Наполеон доехал с войсками до Дорогомиловской заставы, но там опять остановился и, слезши с лошади, долго ходил у Камер коллежского вала, ожидая депутации. Москва между тем была пуста. В ней были еще люди, в ней оставалась еще пятидесятая часть всех бывших прежде жителей, но она была пуста. Она была пуста, как пуст бывает домирающий обезматочивший улей. В обезматочившем улье уже нет жизни, но на поверхностный взгляд он кажется таким же живым, как и другие. Так же весело в жарких лучах полуденного солнца вьются пчелы вокруг обезматочившего улья, как и вокруг других живых ульев; так же издалека пахнет от него медом, так же влетают и вылетают из него пчелы. Но стоит приглядеться к нему, чтобы понять, что в улье этом уже нет жизни. Не так, как в живых ульях, летают пчелы, не тот запах, не тот звук поражают пчеловода. На стук пчеловода в стенку больного улья вместо прежнего, мгновенного, дружного ответа, шипенья десятков тысяч пчел, грозно поджимающих зад и быстрым боем крыльев производящих этот воздушный жизненный звук, – ему отвечают разрозненные жужжания, гулко раздающиеся в разных местах пустого улья. Из летка не пахнет, как прежде, спиртовым, душистым запахом меда и яда, не несет оттуда теплом полноты, а с запахом меда сливается запах пустоты и гнили. У летка нет больше готовящихся на погибель для защиты, поднявших кверху зады, трубящих тревогу стражей. Нет больше того ровного и тихого звука, трепетанья труда, подобного звуку кипенья, а слышится нескладный, разрозненный шум беспорядка. В улей и из улья робко и увертливо влетают и вылетают черные продолговатые, смазанные медом пчелы грабительницы; они не жалят, а ускользают от опасности. Прежде только с ношами влетали, а вылетали пустые пчелы, теперь вылетают с ношами. Пчеловод открывает нижнюю колодезню и вглядывается в нижнюю часть улья. Вместо прежде висевших до уза (нижнего дна) черных, усмиренных трудом плетей сочных пчел, держащих за ноги друг друга и с непрерывным шепотом труда тянущих вощину, – сонные, ссохшиеся пчелы в разные стороны бредут рассеянно по дну и стенкам улья. Вместо чисто залепленного клеем и сметенного веерами крыльев пола на дне лежат крошки вощин, испражнения пчел, полумертвые, чуть шевелящие ножками и совершенно мертвые, неприбранные пчелы. Пчеловод открывает верхнюю колодезню и осматривает голову улья. Вместо сплошных рядов пчел, облепивших все промежутки сотов и греющих детву, он видит искусную, сложную работу сотов, но уже не в том виде девственности, в котором она бывала прежде. Все запущено и загажено. Грабительницы – черные пчелы – шныряют быстро и украдисто по работам; свои пчелы, ссохшиеся, короткие, вялые, как будто старые, медленно бродят, никому не мешая, ничего не желая и потеряв сознание жизни. Трутни, шершни, шмели, бабочки бестолково стучатся на лету о стенки улья. Кое где между вощинами с мертвыми детьми и медом изредка слышится с разных сторон сердитое брюзжание; где нибудь две пчелы, по старой привычке и памяти очищая гнездо улья, старательно, сверх сил, тащат прочь мертвую пчелу или шмеля, сами не зная, для чего они это делают. В другом углу другие две старые пчелы лениво дерутся, или чистятся, или кормят одна другую, сами не зная, враждебно или дружелюбно они это делают. В третьем месте толпа пчел, давя друг друга, нападает на какую нибудь жертву и бьет и душит ее. И ослабевшая или убитая пчела медленно, легко, как пух, спадает сверху в кучу трупов. Пчеловод разворачивает две средние вощины, чтобы видеть гнездо. Вместо прежних сплошных черных кругов спинка с спинкой сидящих тысяч пчел и блюдущих высшие тайны родного дела, он видит сотни унылых, полуживых и заснувших остовов пчел. Они почти все умерли, сами не зная этого, сидя на святыне, которую они блюли и которой уже нет больше. От них пахнет гнилью и смертью. Только некоторые из них шевелятся, поднимаются, вяло летят и садятся на руку врагу, не в силах умереть, жаля его, – остальные, мертвые, как рыбья чешуя, легко сыплются вниз. Пчеловод закрывает колодезню, отмечает мелом колодку и, выбрав время, выламывает и выжигает ее. Так пуста была Москва, когда Наполеон, усталый, беспокойный и нахмуренный, ходил взад и вперед у Камерколлежского вала, ожидая того хотя внешнего, но необходимого, по его понятиям, соблюдения приличий, – депутации. В разных углах Москвы только бессмысленно еще шевелились люди, соблюдая старые привычки и не понимая того, что они делали. Когда Наполеону с должной осторожностью было объявлено, что Москва пуста, он сердито взглянул на доносившего об этом и, отвернувшись, продолжал ходить молча. – Подать экипаж, – сказал он. Он сел в карету рядом с дежурным адъютантом и поехал в предместье. – «Moscou deserte. Quel evenemeDt invraisemblable!» [«Москва пуста. Какое невероятное событие!»] – говорил он сам с собой. Он не поехал в город, а остановился на постоялом дворе Дорогомиловского предместья. Le coup de theatre avait rate. [Не удалась развязка театрального представления.] Русские войска проходили через Москву с двух часов ночи и до двух часов дня и увлекали за собой последних уезжавших жителей и раненых. Самая большая давка во время движения войск происходила на мостах Каменном, Москворецком и Яузском. В то время как, раздвоившись вокруг Кремля, войска сперлись на Москворецком и Каменном мостах, огромное число солдат, пользуясь остановкой и теснотой, возвращались назад от мостов и украдчиво и молчаливо прошныривали мимо Василия Блаженного и под Боровицкие ворота назад в гору, к Красной площади, на которой по какому то чутью они чувствовали, что можно брать без труда чужое. Такая же толпа людей, как на дешевых товарах, наполняла Гостиный двор во всех его ходах и переходах. Но не было ласково приторных, заманивающих голосов гостинодворцев, не было разносчиков и пестрой женской толпы покупателей – одни были мундиры и шинели солдат без ружей, молчаливо с ношами выходивших и без ноши входивших в ряды. Купцы и сидельцы (их было мало), как потерянные, ходили между солдатами, отпирали и запирали свои лавки и сами с молодцами куда то выносили свои товары. На площади у Гостиного двора стояли барабанщики и били сбор. Но звук барабана заставлял солдат грабителей не, как прежде, сбегаться на зов, а, напротив, заставлял их отбегать дальше от барабана. Между солдатами, по лавкам и проходам, виднелись люди в серых кафтанах и с бритыми головами. Два офицера, один в шарфе по мундиру, на худой темно серой лошади, другой в шинели, пешком, стояли у угла Ильинки и о чем то говорили. Третий офицер подскакал к ним. – Генерал приказал во что бы то ни стало сейчас выгнать всех. Что та, это ни на что не похоже! Половина людей разбежалась. – Ты куда?.. Вы куда?.. – крикнул он на трех пехотных солдат, которые, без ружей, подобрав полы шинелей, проскользнули мимо него в ряды. – Стой, канальи! – Да, вот извольте их собрать! – отвечал другой офицер. – Их не соберешь; надо идти скорее, чтобы последние не ушли, вот и всё! – Как же идти? там стали, сперлися на мосту и не двигаются. Или цепь поставить, чтобы последние не разбежались? – Да подите же туда! Гони ж их вон! – крикнул старший офицер. Офицер в шарфе слез с лошади, кликнул барабанщика и вошел с ним вместе под арки. Несколько солдат бросилось бежать толпой. Купец, с красными прыщами по щекам около носа, с спокойно непоколебимым выражением расчета на сытом лице, поспешно и щеголевато, размахивая руками, подошел к офицеру. – Ваше благородие, – сказал он, – сделайте милость, защитите. Нам не расчет пустяк какой ни на есть, мы с нашим удовольствием! Пожалуйте, сукна сейчас вынесу, для благородного человека хоть два куска, с нашим удовольствием! Потому мы чувствуем, а это что ж, один разбой! Пожалуйте! Караул, что ли, бы приставили, хоть запереть дали бы… Несколько купцов столпилось около офицера. – Э! попусту брехать то! – сказал один из них, худощавый, с строгим лицом. – Снявши голову, по волосам не плачут. Бери, что кому любо! – И он энергическим жестом махнул рукой и боком повернулся к офицеру. – Тебе, Иван Сидорыч, хорошо говорить, – сердито заговорил первый купец. – Вы пожалуйте, ваше благородие. – Что говорить! – крикнул худощавый. – У меня тут в трех лавках на сто тысяч товару. Разве убережешь, когда войско ушло. Эх, народ, божью власть не руками скласть! – Пожалуйте, ваше благородие, – говорил первый купец, кланяясь. Офицер стоял в недоумении, и на лице его видна была нерешительность. – Да мне что за дело! – крикнул он вдруг и пошел быстрыми шагами вперед по ряду. В одной отпертой лавке слышались удары и ругательства, и в то время как офицер подходил к ней, из двери выскочил вытолкнутый человек в сером армяке и с бритой головой. Человек этот, согнувшись, проскочил мимо купцов и офицера. Офицер напустился на солдат, бывших в лавке. Но в это время страшные крики огромной толпы послышались на Москворецком мосту, и офицер выбежал на площадь. – Что такое? Что такое? – спрашивал он, но товарищ его уже скакал по направлению к крикам, мимо Василия Блаженного. Офицер сел верхом и поехал за ним. Когда он подъехал к мосту, он увидал снятые с передков две пушки, пехоту, идущую по мосту, несколько поваленных телег, несколько испуганных лиц и смеющиеся лица солдат. Подле пушек стояла одна повозка, запряженная парой. За повозкой сзади колес жались четыре борзые собаки в ошейниках. На повозке была гора вещей, и на самом верху, рядом с детским, кверху ножками перевернутым стульчиком сидела баба, пронзительно и отчаянно визжавшая. Товарищи рассказывали офицеру, что крик толпы и визги бабы произошли оттого, что наехавший на эту толпу генерал Ермолов, узнав, что солдаты разбредаются по лавкам, а толпы жителей запружают мост, приказал снять орудия с передков и сделать пример, что он будет стрелять по мосту. Толпа, валя повозки, давя друг друга, отчаянно кричала, теснясь, расчистила мост, и войска двинулись вперед. В самом городе между тем было пусто. По улицам никого почти не было. Ворота и лавки все были заперты; кое где около кабаков слышались одинокие крики или пьяное пенье. Никто не ездил по улицам, и редко слышались шаги пешеходов. На Поварской было совершенно тихо и пустынно. На огромном дворе дома Ростовых валялись объедки сена, помет съехавшего обоза и не было видно ни одного человека. В оставшемся со всем своим добром доме Ростовых два человека были в большой гостиной. Это были дворник Игнат и казачок Мишка, внук Васильича, оставшийся в Москве с дедом. Мишка, открыв клавикорды, играл на них одним пальцем. Дворник, подбоченившись и радостно улыбаясь, стоял пред большим зеркалом. – Вот ловко то! А? Дядюшка Игнат! – говорил мальчик, вдруг начиная хлопать обеими руками по клавишам. – Ишь ты! – отвечал Игнат, дивуясь на то, как все более и более улыбалось его лицо в зеркале. – Бессовестные! Право, бессовестные! – заговорил сзади их голос тихо вошедшей Мавры Кузминишны. – Эка, толсторожий, зубы то скалит. На это вас взять! Там все не прибрано, Васильич с ног сбился. Дай срок! Игнат, поправляя поясок, перестав улыбаться и покорно опустив глаза, пошел вон из комнаты. – Тетенька, я полегоньку, – сказал мальчик. – Я те дам полегоньку. Постреленок! – крикнула Мавра Кузминишна, замахиваясь на него рукой. – Иди деду самовар ставь. Мавра Кузминишна, смахнув пыль, закрыла клавикорды и, тяжело вздохнув, вышла из гостиной и заперла входную дверь. Выйдя на двор, Мавра Кузминишна задумалась о том, куда ей идти теперь: пить ли чай к Васильичу во флигель или в кладовую прибрать то, что еще не было прибрано? В тихой улице послышались быстрые шаги. Шаги остановились у калитки; щеколда стала стучать под рукой, старавшейся отпереть ее. Мавра Кузминишна подошла к калитке. – Кого надо? – Графа, графа Илью Андреича Ростова. – Да вы кто? – Я офицер. Мне бы видеть нужно, – сказал русский приятный и барский голос. Мавра Кузминишна отперла калитку. И на двор вошел лет восемнадцати круглолицый офицер, типом лица похожий на Ростовых. – Уехали, батюшка. Вчерашнего числа в вечерни изволили уехать, – ласково сказала Мавра Кузмипишна. Молодой офицер, стоя в калитке, как бы в нерешительности войти или не войти ему, пощелкал языком. – Ах, какая досада!.. – проговорил он. – Мне бы вчера… Ах, как жалко!.. Мавра Кузминишна между тем внимательно и сочувственно разглядывала знакомые ей черты ростовской породы в лице молодого человека, и изорванную шинель, и стоптанные сапоги, которые были на нем. – Вам зачем же графа надо было? – спросила она. – Да уж… что делать! – с досадой проговорил офицер и взялся за калитку, как бы намереваясь уйти. Он опять остановился в нерешительности. – Видите ли? – вдруг сказал он. – Я родственник графу, и он всегда очень добр был ко мне. Так вот, видите ли (он с доброй и веселой улыбкой посмотрел на свой плащ и сапоги), и обносился, и денег ничего нет; так я хотел попросить графа… Мавра Кузминишна не дала договорить ему. – Вы минуточку бы повременили, батюшка. Одною минуточку, – сказала она. И как только офицер отпустил руку от калитки, Мавра Кузминишна повернулась и быстрым старушечьим шагом пошла на задний двор к своему флигелю. В то время как Мавра Кузминишна бегала к себе, офицер, опустив голову и глядя на свои прорванные сапоги, слегка улыбаясь, прохаживался по двору. «Как жалко, что я не застал дядюшку. А славная старушка! Куда она побежала? И как бы мне узнать, какими улицами мне ближе догнать полк, который теперь должен подходить к Рогожской?» – думал в это время молодой офицер. Мавра Кузминишна с испуганным и вместе решительным лицом, неся в руках свернутый клетчатый платочек, вышла из за угла. Не доходя несколько шагов, она, развернув платок, вынула из него белую двадцатипятирублевую ассигнацию и поспешно отдала ее офицеру. – Были бы их сиятельства дома, известно бы, они бы, точно, по родственному, а вот может… теперича… – Мавра Кузминишна заробела и смешалась. Но офицер, не отказываясь и не торопясь, взял бумажку и поблагодарил Мавру Кузминишну. – Как бы граф дома были, – извиняясь, все говорила Мавра Кузминишна. – Христос с вами, батюшка! Спаси вас бог, – говорила Мавра Кузминишна, кланяясь и провожая его. Офицер, как бы смеясь над собою, улыбаясь и покачивая головой, почти рысью побежал по пустым улицам догонять свой полк к Яузскому мосту. А Мавра Кузминишна еще долго с мокрыми глазами стояла перед затворенной калиткой, задумчиво покачивая головой и чувствуя неожиданный прилив материнской нежности и жалости к неизвестному ей офицерику. В недостроенном доме на Варварке, внизу которого был питейный дом, слышались пьяные крики и песни. На лавках у столов в небольшой грязной комнате сидело человек десять фабричных. Все они, пьяные, потные, с мутными глазами, напруживаясь и широко разевая рты, пели какую то песню. Они пели врозь, с трудом, с усилием, очевидно, не для того, что им хотелось петь, но для того только, чтобы доказать, что они пьяны и гуляют. Один из них, высокий белокурый малый в чистой синей чуйке, стоял над ними. Лицо его с тонким прямым носом было бы красиво, ежели бы не тонкие, поджатые, беспрестанно двигающиеся губы и мутные и нахмуренные, неподвижные глаза. Он стоял над теми, которые пели, и, видимо воображая себе что то, торжественно и угловато размахивал над их головами засученной по локоть белой рукой, грязные пальцы которой он неестественно старался растопыривать. Рукав его чуйки беспрестанно спускался, и малый старательно левой рукой опять засучивал его, как будто что то было особенно важное в том, чтобы эта белая жилистая махавшая рука была непременно голая. В середине песни в сенях и на крыльце послышались крики драки и удары. Высокий малый махнул рукой. – Шабаш! – крикнул он повелительно. – Драка, ребята! – И он, не переставая засучивать рукав, вышел на крыльцо. Фабричные пошли за ним. Фабричные, пившие в кабаке в это утро под предводительством высокого малого, принесли целовальнику кожи с фабрики, и за это им было дано вино. Кузнецы из соседних кузень, услыхав гульбу в кабаке и полагая, что кабак разбит, силой хотели ворваться в него. На крыльце завязалась драка. Целовальник в дверях дрался с кузнецом, и в то время как выходили фабричные, кузнец оторвался от целовальника и упал лицом на мостовую. Другой кузнец рвался в дверь, грудью наваливаясь на целовальника. Малый с засученным рукавом на ходу еще ударил в лицо рвавшегося в дверь кузнеца и дико закричал: – Ребята! наших бьют! В это время первый кузнец поднялся с земли и, расцарапывая кровь на разбитом лице, закричал плачущим голосом: – Караул! Убили!.. Человека убили! Братцы!.. – Ой, батюшки, убили до смерти, убили человека! – завизжала баба, вышедшая из соседних ворот. Толпа народа собралась около окровавленного кузнеца. – Мало ты народ то грабил, рубахи снимал, – сказал чей то голос, обращаясь к целовальнику, – что ж ты человека убил? Разбойник! Высокий малый, стоя на крыльце, мутными глазами водил то на целовальника, то на кузнецов, как бы соображая, с кем теперь следует драться. – Душегуб! – вдруг крикнул он на целовальника. – Вяжи его, ребята! – Как же, связал одного такого то! – крикнул целовальник, отмахнувшись от набросившихся на него людей, и, сорвав с себя шапку, он бросил ее на землю. Как будто действие это имело какое то таинственно угрожающее значение, фабричные, обступившие целовальника, остановились в нерешительности. – Порядок то я, брат, знаю очень прекрасно. Я до частного дойду. Ты думаешь, не дойду? Разбойничать то нонче никому не велят! – прокричал целовальник, поднимая шапку. – И пойдем, ишь ты! И пойдем… ишь ты! – повторяли друг за другом целовальник и высокий малый, и оба вместе двинулись вперед по улице. Окровавленный кузнец шел рядом с ними. Фабричные и посторонний народ с говором и криком шли за ними. У угла Маросейки, против большого с запертыми ставнями дома, на котором была вывеска сапожного мастера, стояли с унылыми лицами человек двадцать сапожников, худых, истомленных людей в халатах и оборванных чуйках. – Он народ разочти как следует! – говорил худой мастеровой с жидкой бородйой и нахмуренными бровями. – А что ж, он нашу кровь сосал – да и квит. Он нас водил, водил – всю неделю. А теперь довел до последнего конца, а сам уехал. Увидав народ и окровавленного человека, говоривший мастеровой замолчал, и все сапожники с поспешным любопытством присоединились к двигавшейся толпе. – Куда идет народ то? – Известно куда, к начальству идет. – Что ж, али взаправду наша не взяла сила? – А ты думал как! Гляди ко, что народ говорит. Слышались вопросы и ответы. Целовальник, воспользовавшись увеличением толпы, отстал от народа и вернулся к своему кабаку. Высокий малый, не замечая исчезновения своего врага целовальника, размахивая оголенной рукой, не переставал говорить, обращая тем на себя общее внимание. На него то преимущественно жался народ, предполагая от него получить разрешение занимавших всех вопросов. – Он покажи порядок, закон покажи, на то начальство поставлено! Так ли я говорю, православные? – говорил высокий малый, чуть заметно улыбаясь. – Он думает, и начальства нет? Разве без начальства можно? А то грабить то мало ли их. – Что пустое говорить! – отзывалось в толпе. – Как же, так и бросят Москву то! Тебе на смех сказали, а ты и поверил. Мало ли войсков наших идет. Так его и пустили! На то начальство. Вон послушай, что народ то бает, – говорили, указывая на высокого малого. У стены Китай города другая небольшая кучка людей окружала человека в фризовой шинели, держащего в руках бумагу. – Указ, указ читают! Указ читают! – послышалось в толпе, и народ хлынул к чтецу. Человек в фризовой шинели читал афишку от 31 го августа. Когда толпа окружила его, он как бы смутился, но на требование высокого малого, протеснившегося до него, он с легким дрожанием в голосе начал читать афишку сначала. «Я завтра рано еду к светлейшему князю, – читал он (светлеющему! – торжественно, улыбаясь ртом и хмуря брови, повторил высокий малый), – чтобы с ним переговорить, действовать и помогать войскам истреблять злодеев; станем и мы из них дух… – продолжал чтец и остановился („Видал?“ – победоносно прокричал малый. – Он тебе всю дистанцию развяжет…»)… – искоренять и этих гостей к черту отправлять; я приеду назад к обеду, и примемся за дело, сделаем, доделаем и злодеев отделаем». Последние слова были прочтены чтецом в совершенном молчании. Высокий малый грустно опустил голову. Очевидно было, что никто не понял этих последних слов. В особенности слова: «я приеду завтра к обеду», видимо, даже огорчили и чтеца и слушателей. Понимание народа было настроено на высокий лад, а это было слишком просто и ненужно понятно; это было то самое, что каждый из них мог бы сказать и что поэтому не мог говорить указ, исходящий от высшей власти. Все стояли в унылом молчании. Высокий малый водил губами и пошатывался. – У него спросить бы!.. Это сам и есть?.. Как же, успросил!.. А то что ж… Он укажет… – вдруг послышалось в задних рядах толпы, и общее внимание обратилось на выезжавшие на площадь дрожки полицеймейстера, сопутствуемого двумя конными драгунами. Полицеймейстер, ездивший в это утро по приказанию графа сжигать барки и, по случаю этого поручения, выручивший большую сумму денег, находившуюся у него в эту минуту в кармане, увидав двинувшуюся к нему толпу людей, приказал кучеру остановиться. – Что за народ? – крикнул он на людей, разрозненно и робко приближавшихся к дрожкам. – Что за народ? Я вас спрашиваю? – повторил полицеймейстер, не получавший ответа. – Они, ваше благородие, – сказал приказный во фризовой шинели, – они, ваше высокородие, по объявлению сиятельнейшего графа, не щадя живота, желали послужить, а не то чтобы бунт какой, как сказано от сиятельнейшего графа… – Граф не уехал, он здесь, и об вас распоряжение будет, – сказал полицеймейстер. – Пошел! – сказал он кучеру. Толпа остановилась, скучиваясь около тех, которые слышали то, что сказало начальство, и глядя на отъезжающие дрожки. Полицеймейстер в это время испуганно оглянулся, что то сказал кучеру, и лошади его поехали быстрее. – Обман, ребята! Веди к самому! – крикнул голос высокого малого. – Не пущай, ребята! Пущай отчет подаст! Держи! – закричали голоса, и народ бегом бросился за дрожками. Толпа за полицеймейстером с шумным говором направилась на Лубянку. – Что ж, господа да купцы повыехали, а мы за то и пропадаем? Что ж, мы собаки, что ль! – слышалось чаще в толпе. Вечером 1 го сентября, после своего свидания с Кутузовым, граф Растопчин, огорченный и оскорбленный тем, что его не пригласили на военный совет, что Кутузов не обращал никакого внимания на его предложение принять участие в защите столицы, и удивленный новым открывшимся ему в лагере взглядом, при котором вопрос о спокойствии столицы и о патриотическом ее настроении оказывался не только второстепенным, но совершенно ненужным и ничтожным, – огорченный, оскорбленный и удивленный всем этим, граф Растопчин вернулся в Москву. Поужинав, граф, не раздеваясь, прилег на канапе и в первом часу был разбужен курьером, который привез ему письмо от Кутузова. В письме говорилось, что так как войска отступают на Рязанскую дорогу за Москву, то не угодно ли графу выслать полицейских чиновников, для проведения войск через город. Известие это не было новостью для Растопчина. Не только со вчерашнего свиданья с Кутузовым на Поклонной горе, но и с самого Бородинского сражения, когда все приезжавшие в Москву генералы в один голос говорили, что нельзя дать еще сражения, и когда с разрешения графа каждую ночь уже вывозили казенное имущество и жители до половины повыехали, – граф Растопчин знал, что Москва будет оставлена; но тем не менее известие это, сообщенное в форме простой записки с приказанием от Кутузова и полученное ночью, во время первого сна, удивило и раздражило графа. Впоследствии, объясняя свою деятельность за это время, граф Растопчин в своих записках несколько раз писал, что у него тогда было две важные цели: De maintenir la tranquillite a Moscou et d'en faire partir les habitants. [Сохранить спокойствие в Москве и выпроводить из нее жителей.] Если допустить эту двоякую цель, всякое действие Растопчина оказывается безукоризненным. Для чего не вывезена московская святыня, оружие, патроны, порох, запасы хлеба, для чего тысячи жителей обмануты тем, что Москву не сдадут, и разорены? – Для того, чтобы соблюсти спокойствие в столице, отвечает объяснение графа Растопчина. Для чего вывозились кипы ненужных бумаг из присутственных мест и шар Леппиха и другие предметы? – Для того, чтобы оставить город пустым, отвечает объяснение графа Растопчина. Стоит только допустить, что что нибудь угрожало народному спокойствию, и всякое действие становится оправданным. Все ужасы террора основывались только на заботе о народном спокойствии. На чем же основывался страх графа Растопчина о народном спокойствии в Москве в 1812 году? Какая причина была предполагать в городе склонность к возмущению? Жители уезжали, войска, отступая, наполняли Москву. Почему должен был вследствие этого бунтовать народ? Не только в Москве, но во всей России при вступлении неприятеля не произошло ничего похожего на возмущение. 1 го, 2 го сентября более десяти тысяч людей оставалось в Москве, и, кроме толпы, собравшейся на дворе главнокомандующего и привлеченной им самим, – ничего не было. Очевидно, что еще менее надо было ожидать волнения в народе, ежели бы после Бородинского сражения, когда оставление Москвы стало очевидно, или, по крайней мере, вероятно, – ежели бы тогда вместо того, чтобы волновать народ раздачей оружия и афишами, Растопчин принял меры к вывозу всей святыни, пороху, зарядов и денег и прямо объявил бы народу, что город оставляется. Растопчин, пылкий, сангвинический человек, всегда вращавшийся в высших кругах администрации, хотя в с патриотическим чувством, не имел ни малейшего понятия о том народе, которым он думал управлять. С самого начала вступления неприятеля в Смоленск Растопчин в воображении своем составил для себя роль руководителя народного чувства – сердца России. Ему не только казалось (как это кажется каждому администратору), что он управлял внешними действиями жителей Москвы, но ему казалось, что он руководил их настроением посредством своих воззваний и афиш, писанных тем ёрническим языком, который в своей среде презирает народ и которого он не понимает, когда слышит его сверху. Красивая роль руководителя народного чувства так понравилась Растопчину, он так сжился с нею, что необходимость выйти из этой роли, необходимость оставления Москвы без всякого героического эффекта застала его врасплох, и он вдруг потерял из под ног почву, на которой стоял, в решительно не знал, что ему делать. Он хотя и знал, но не верил всею душою до последней минуты в оставление Москвы и ничего не делал с этой целью. Жители выезжали против его желания. Ежели вывозили присутственные места, то только по требованию чиновников, с которыми неохотно соглашался граф. Сам же он был занят только тою ролью, которую он для себя сделал. Как это часто бывает с людьми, одаренными пылким воображением, он знал уже давно, что Москву оставят, но знал только по рассуждению, но всей душой не верил в это, не перенесся воображением в это новое положение. Вся деятельность его, старательная и энергическая (насколько она была полезна и отражалась на народ – это другой вопрос), вся деятельность его была направлена только на то, чтобы возбудить в жителях то чувство, которое он сам испытывал, – патриотическую ненависть к французам и уверенность в себе. Но когда событие принимало свои настоящие, исторические размеры, когда оказалось недостаточным только словами выражать свою ненависть к французам, когда нельзя было даже сражением выразить эту ненависть, когда уверенность в себе оказалась бесполезною по отношению к одному вопросу Москвы, когда все население, как один человек, бросая свои имущества, потекло вон из Москвы, показывая этим отрицательным действием всю силу своего народного чувства, – тогда роль, выбранная Растопчиным, оказалась вдруг бессмысленной. Он почувствовал себя вдруг одиноким, слабым и смешным, без почвы под ногами. Получив, пробужденный от сна, холодную и повелительную записку от Кутузова, Растопчин почувствовал себя тем более раздраженным, чем более он чувствовал себя виновным. В Москве оставалось все то, что именно было поручено ему, все то казенное, что ему должно было вывезти. Вывезти все не было возможности. «Кто же виноват в этом, кто допустил до этого? – думал он. – Разумеется, не я. У меня все было готово, я держал Москву вот как! И вот до чего они довели дело! Мерзавцы, изменники!» – думал он, не определяя хорошенько того, кто были эти мерзавцы и изменники, но чувствуя необходимость ненавидеть этих кого то изменников, которые были виноваты в том фальшивом и смешном положении, в котором он находился. Всю эту ночь граф Растопчин отдавал приказания, за которыми со всех сторон Москвы приезжали к нему. Приближенные никогда не видали графа столь мрачным и раздраженным. «Ваше сиятельство, из вотчинного департамента пришли, от директора за приказаниями… Из консистории, из сената, из университета, из воспитательного дома, викарный прислал… спрашивает… О пожарной команде как прикажете? Из острога смотритель… из желтого дома смотритель…» – всю ночь, не переставая, докладывали графу. На все эта вопросы граф давал короткие и сердитые ответы, показывавшие, что приказания его теперь не нужны, что все старательно подготовленное им дело теперь испорчено кем то и что этот кто то будет нести всю ответственность за все то, что произойдет теперь. – Ну, скажи ты этому болвану, – отвечал он на запрос от вотчинного департамента, – чтоб он оставался караулить свои бумаги. Ну что ты спрашиваешь вздор о пожарной команде? Есть лошади – пускай едут во Владимир. Не французам оставлять. – Ваше сиятельство, приехал надзиратель из сумасшедшего дома, как прикажете? – Как прикажу? Пускай едут все, вот и всё… А сумасшедших выпустить в городе. Когда у нас сумасшедшие армиями командуют, так этим и бог велел. |