Милк, Харви

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Харви Милк
Harvey Milk

<tr><td colspan="2" style="text-align: center;">Харви Милк за столом мэра Сан-Франциско
Джорджа Москоне, 1978</td></tr>

Член наблюдательного совета Сан-Франциско, США
8 января — 27 ноября 1978 года
Предшественник: (вновь образованный округ)
Преемник: Гарри Бритт (Harry Britt)
 
Рождение: 22 мая 1930(1930-05-22)
Вудмер, Нью-Йорк, США
Смерть: 27 ноября 1978(1978-11-27) (48 лет)
Сан-Франциско, Калифорния, США
Отец: Вильям Милк
Мать: Минерва Карнс Милк
Партия: Демократическая партия
Образование: Государственный университет Нью-Йорка в Олбани, США
Деятельность: политический деятель, лидер движения за права ЛГБТ, предприниматель
 
Военная служба
Годы службы: 19511955
Принадлежность: США США
Род войск: Военно-морские силы
Звание: младший лейтенант
Сражения: Корейская война 1950—1953
 
Награды:

Ха́рви Бе́рнард Милк (англ. Harvey Bernard Milk, 22 мая 1930 — 27 ноября 1978) — американский политик и первый открытый гей, избранный на государственный пост в штате Калифорния в качестве члена городского наблюдательного совета Сан-Франциско[прим. 1]. Свою активную общественно-политическую деятельность Милк начал в сорокалетнем возрасте, когда его взгляды и образ жизни претерпели значительные изменения под воздействием политических событий в стране и его участия в контркультурном движении 1960-х годов.

В числе многих других геев, мигрировавших в 70-е годы в Сан-Франциско, Милк в 1972 году переехал в этот город из Нью-Йорка и поселился в районе Кастро, популярном среди гомосексуалов. На волне роста политического влияния и экономического подъёма округа Кастро, Милк неоднократно выдвигался на выборные должности, но трижды терпел поражение. Раз от раза его шумные и артистичные кампании завоёвывали ему всё большую популярность, и в 1977 году Милк был избран членом муниципального наблюдательного совета. Прецедент победы открытого гея на выборах явился также отражением более широких социально-политических изменений, произошедших в городе, таких как укрепление политического влияния гей-сообщества, общая либерализация отношения жителей Сан-Франциско к гомосексуалам.

Пост члена наблюдательного совета Сан-Франциско Милку суждено было занимать всего 11 месяцев. Благодаря его настойчивости был принят закон города, защищающий права представителей сексуальных меньшинств, а также была сорвана попытка утвердить дискриминационную поправку к закону штата КалифорнияИнициатива Бриггса»). 27 ноября 1978 года Харви Милк и мэр Сан-Франциско Джордж Москоне были застрелены членом городского совета Дэном Уайтом. В событиях, последовавших после убийства, явственно проявился конфликт между либеральными тенденциями в обществе, благодаря которым Милк добился победы на выборах, и консервативным сопротивлением этим изменениям.

Несмотря на свою короткую карьеру в политике, Милк стал одной из наиболее известных личностей Сан-Франциско, был назван «мучеником за права геев»[1]. Журнал «Time» внёс Милка в список «100 героев XX столетия»[2], именем Харви Милка были названы площадь и центр искусств, средняя школа и публичная библиотека, ему были посвящены фильмы и театральные постановки, о нём написано множество книг. В 2002 году Милка признали «самым известным и самым значительным из открытых ЛГБТ-политиков, когда-либо избранных в Соединённых Штатах»[3]. 30 июля 2009 года Президент США Барак Обама наградил Харви Милка Президентской медалью Свободы посмертно[4].

Энн Кроненберг, организатор его последней избирательной кампании, писала про Милка:

«Что отличает Харви от меня или вас, это то, что он был провидцем. Он вообразил справедливый мир в своей голове и затем принялся создавать его в реальности, для всех нас»[5].




Детство и юность

Харви Милк родился в Вудмере на Лонг-Айленде, штат Нью-Йорк, 22 мая 1930 года в семье литовских евреев Вильяма и Минервы Карнс Милк. Харви был младшим сыном в семье, его старшего брата звали Роберт. Дед Харви, Моррис Милк, владел универмагом[6][7], с его помощью была организована первая в тех краях синагога[8].

В детстве Милка дразнили за его оттопыренные уши, большой нос и нескладную долговязую фигуру, среди одноклассников Харви пользовался репутацией местного комика. В школьные годы он любил играть в футбол и начал увлекаться оперой. Под его фотографией в школьном выпускном альбоме было написано[8]:

Харви Милк. «Глимпи». А говорят, что ЖЕНЩИН ничто не в силах лишить дара речи!

В 1947 году Милк окончил среднюю школу в Бэй Шоре (Bay Shore) и поступил в педагогический колледж штата Нью-Йорк в Олбани (теперь Государственный университет Нью-Йорка в Олбани). Там он учился с 1947 по 1951 год, специализировался в области математики. Милк писал заметки для газеты колледжа и заработал репутацию общительного, дружелюбного студента. Осознав свою гомосексуальность в подростковом возрасте, Харви держал это в строгой тайне. Никто из его друзей ни в школе, ни затем в колледже не подозревал, что он был геем. Как вспоминал один из одноклассников Милка: «О нем никак нельзя было подумать, что он гомик (так мы их тогда называли), он был настоящим мужиком»[8].

Начало карьеры

После окончания колледжа в 1951 году Милк поступил на службу в Военно-морской флот США, участвовал в Корейской войне. Он служил военным водолазом на борту спасательного судна подводных лодок USS Kittiwake (ASR-13). Позже Милк был переведён на Военно-морскую базу в Сан-Диего, где служил инструктором по подводному плаванию[7]. В 1955 году Милк был уволен со службы в звании младшего лейтенанта[прим. 2].

Жизненный путь Милка в ранние годы был отмечен значительными поворотами. По прошествии лет в разговорах друзья поражались тем метаморфозам, которые преобразили обычного еврейского мальчика из среднего класса. Милк начал преподавать в средней школе в Хьюлетт на Лонг-Айленде. В 1956 году он встретил Джо Кэмпбелла на набережной парка Джейкоб-Риис (Jacob Riis Park) — популярном месте пребывания геев в Квинсе. Милк страстно полюбил Кэмпбелла, который был на семь лет его моложе. Даже после того, как они начали жить вместе, Милк писал Кэмпбеллу романтичные записки и стихи[8]. Довольно быстро устав от рутинной жизни, они решили переехать в Даллас, штат Техас, но обстановка в Далласе им пришлась не по нраву, и в феврале 1958 года Милк и Кэмпбелл вернулись в Нью-Йорк, где Милк получил работу в страховой компании Great American Insurance Company[9]. «Брак» Кэмпбелла и Милка распался в июле 1961 года после пяти лет совместной жизни, это были самые длительные отношения Милка.

В те годы Милк тщательно скрывал от родных и сослуживцев подробности своей личной жизни. Снова впав в одиночество и уныние, он даже подумывал о том, чтобы переехать из Нью-Йорка в Майами и жениться на своей знакомой лесбиянке. «Мы создали бы видимость для окружающих, и при этом один не стоял бы у другого на пути», — делился Харви своими размышлениями в письме своему знакомому Джорджу Алчу в сентябре 1961 года[9]. Тем не менее, он оставался в Нью-Йорке и периодически тайком заводил скоротечные романы. В 1962 году у Милка началась связь с гей-активистом Грегом Родуэллом, который был моложе его на десять лет. Хотя Милк красиво ухаживал за Родуэллом, будя его каждое утро телефонными звонками и посылая ему любовные стихотворения, Милка беспокоило участие его любовника в Нью-Йоркской гей-организации «Mattachine Society». Однажды Родуэлл был арестован по обвинению в подстрекательстве к беспорядкам и непристойном обнажении (он появился на пляже в «неприличных» плавках, тогда как закон требовал, чтобы мужские купальники были выше пупка и ниже бедра). За это он провёл три дня в тюрьме. Милк был всерьёз встревожен тем, что действия Родуэлла постоянно привлекают внимание полиции, и их отношения вскоре прервались[8].

Милк бросил работу страхового агента и устроился аналитиком в инвестиционную компанию на Уолл-стрит. Он быстро продвигался по служебной лестнице, несмотря на его манеру дерзить вышестоящим сотрудникам фирмы, игнорировать их советы, щеголяя затем своими успехами. Хотя Милк был профессионалом в своей области, его сослуживцам было заметно, что душа Харви к его работе не лежит[6]. Он завёл отношения с новым возлюбленным, Джеком Галеном Маккинли, и уговаривал его присоединиться к избирательной кампании республиканца Барри Голдуотера, которому Милк в то время оказывал поддержку на президентских выборах 1964 года, несмотря на консервативные взгляды этого политика[8]. Их отношения были беспокойными: Маккинли был склонен к депрессии и часто угрожал самоубийством, если Милк не уделял ему достаточно внимания. Чтобы положить этому конец, Милк устроил Маккинли в больницу, где в то время его экс-возлюбленный Джо Кэмпбелл поправлялся после попытки самоубийства (Кэмпбелл пытался покончить c собой после того, как его бросил любовник Билли Сиппл). Милк остался дружен с Кэмпбеллом, который вошёл потом в авангардистскую художественную богему в Гринвич-Виллидж. Он искренне не понимал, почему в приступе отчаяния самоубийство показалось для Кэмпбелла единственным выходом[8].

Упадок и возрождение улицы Кастро

Район Eureka Valley в Сан-Франциско на пересечении улиц Маркет и Кастро в течение многих десятилетий населяли религиозные ирландские католики, представители рабочего класса. Однако, начиная с 1960-х годов, многие молодые семьи начали покидать этот район и переезжать в пригороды Области залива Сан-Франциско. Мэр Джозеф Алиото привлекал в город богатых инвесторов, местные владельцы предприятий начали переводить производство в более дешёвые соседние районы, представители рабочего класса теряли работу по мере того, как крупные корпорации ликвидировали рабочие места на фабриках и в портовых доках[10].

Сан-Франциско представлял собой «город деревень»: децентрализованный город с этническими анклавами, каждый из которых располагался вокруг собственной главной улицы. Пока развивалась центральная часть города, окраины приходили в упадок, включая и улицу Кастро[11]. Большинство религиозных магазинов ирландской католической общины закрывались, жители покидали дома, окна закрывались ставнями[5]. В 1963 году цены на недвижимость в районе резко упали, когда по соседству открылся гей-бар, и многие рабочие семьи попытались быстро продать свои дома. На фоне этих процессов менялся социальный состав населения района, в подешевевшие викторианские дома стали вселяться приезжие геи и хиппи, привлечённые идеалами свободной любви соседнего района Хейт-Ашбери, но отпугиваемые высоким уровнем преступности в том районе.

После окончания Второй мировой войны портовый город Сан-Франциско стал прибежищем для значительного числа геев, демобилизованных из вооружённых сил, которые решили поселиться здесь и не возвращаться в свои родные города, где они могли быть подвергнуты гонениям[12]. Так что уже к 1969 году в Сан-Франциско было больше геев, чем в любом другом американском городе. Когда Институт имени Кинси получил задание провести исследования гомосексуалов, учёные выбрали центром своей работы именно Сан-Франциско[13].

Харви Милк и Джек Маккинли были одними из тысяч геев, мигрировавших в Сан-Франциско. Маккинли работал помощником режиссёра Тома О’Хоргана, который начал свою карьеру в экспериментальном театре, но вскоре переключился на масштабные постановки на Бродвее. Они приехали в Сан-Франциско с гастрольной труппой мюзикла «Волосы» («Hair»). Позже Маккинли предложили работу в постановке нью-йоркской версии мюзикла «Иисус Христос — суперзвезда», он вернулся в Нью-Йорк, и их бурные отношения с Милком закончились. Сан-Франциско настолько втянул в себя Милка, что он решил остаться и устроился работать в инвестиционную компанию. Милк всё больше тяготился складывающимся в стране политическим климатом, в знак протеста он начал отращивать бороду и длинные волосы. В 1970 году, после вторжения американских войск в Камбоджу, Милк демонстративно на глазах у толпы сжёг свою карту Bank of America. На следующий день он был уволен с работы[8].

В дальнейшем Милк скитался между Калифорнией, Техасом и Нью-Йорком без каких-либо планов и постоянной работы. В Нью-Йорке он стал сотрудничать с театральной студией бродвейского продюсера и режиссёра Тома О’Хоргана, в том числе выступил в качестве сопродюсера некоторых постановок этой студии[14][15]. Время, проведённое Милком в обществе «детей цветов», стёрло с него остатки консерватизма. Вот как описывал Милка Том О’Хорган в статье «The New York Times»: «Это был человек с грустным взглядом, стареющий хиппи с длинными-длинными волосами, в украшенных бисером потёртых джинсах»[15]. Бывший нью-йоркский возлюбленный Милка Грег Родуэлл, прочитав это описание, не мог поверить, что речь идёт о том самом человеке, который когда-то был ему близок[8]. Один из друзей Милка с Уолл-стрит вспоминал, что несмотря на, казалось бы, полное отсутствие у Милка в тот период каких-либо перспектив и планов на будущее, в то же время «он был более счастлив, чем когда-либо в своей жизни».

В это время Милк встретил свою новую любовь, Скотта Смита, который был на 18 лет моложе его, и у них завязался роман. Харви и Скотт, уже неотличимые от других длинноволосых бородатых хиппи, вернулись в Сан-Франциско и стали жить на те деньги, что у них ещё оставались. В 1972 году на последнюю тысячу долларов Милк открыл фотомагазин на улице Кастро[8].

Политические перемены

В конце 1960-х годов гей-движения «Общество за права личности»[прим. 3] и «Дочери Билитис» начали кампанию, направленную против полицейских провокаций и облав на гей-бары в Сан-Франциско. Оральный секс всё ещё являлся уголовным преступлением, и в 1970 году в городе были за это арестованы около 90 человек. Сталкиваясь с угрозой выселения из арендуемых квартир за гомосексуальную связь и опасностью ареста в гей-барах, некоторые мужчины отправлялись по ночам заниматься сексом в парках. Мэр Алиото дал распоряжение полиции следить за парками, рассчитывая также на поддержку митрополии и католической общественности. В 1971 году в Сан-Франциско за секс в общественных местах были арестованы 2 800 геев. Для сравнения, в Нью-Йорке в том же году за подобные нарушения были арестованы лишь 63 человека[8]. Любой задержанный за нарушение нравственных норм регистрировался, как сексуальный преступник[13].

Конгрессмен Филипп Бартон, член законодательной ассамблеи штата Калифорнии Вилли Браун и другие калифорнийские политические деятели осознавали растущее влияние и организованность гомосексуалов в городе и для завоевания их голосов начинали идти на контакты с гей- и лесбийскими организациями. Браун в 1969 году пытался провести закон, легализующий однополые сексуальные отношения между совершеннолетними при их обоюдном согласии, но потерпел неудачу[13]. С «Обществом за права личности» также сотрудничала популярная умеренная наблюдательница городского совета Дайэнн Файнстайн, которая стремилась стать мэром, соперничая с Алиото. Экс-полицейский Ричард Хонгисто также активно взаимодействовал с гей-сообществом, которое в ответ поддержало его на выборах в шерифы. И хотя Файнстайн потерпела неудачу на выборах в мэры, избрание Хонгисто шерифом в 1971 году продемонстрировало уровень политического влияния гей-сообщества в городе[13].

В 1971 году активисты «Общества за права личности» Джим Фостер, Рик Стоукс и издатель газеты «The Advocate» Дэвид Гудстейн основали демократический клуб «Alice B. Toklas Memorial Democratic Club», известный как просто «Alice». Клуб оказывал содействие либеральным политическим деятелям, убеждая их поддержать необходимые законопроекты. Эта политика имела успех, когда в 1972 году активистки движения «Дочери Билитис» Дэл Мартин и Филлис Лайон убедили члена городского совета Дайэнн Файнстайн поддержать постановление, запрещающее дискриминацию гомосексуалов при приёме на работу. Кроме поддержки сочувствующих политиков, «Alice» пытался продвинуть и своего активиста Стоукса на незначительную должность члена попечительского совета местного колледжа, правда, безуспешно[13]. В отличие от Стоукса, Джим Фостер прогремел на всю страну, став первым открытым геем, который выступил с публичной речью на съезде федеральной политической партии. Произнесённая Фостером речь на съезде Демократической партии США в 1972 году давала уверенность, что голос гей-сообщества будет услышан политическими силами Сан-Франциско, особенно теми, кто намеревался получить поддержку избирателей-геев[8].

Милк в тот период ещё не принимал участие в этих политических процессах, но его недовольство происходящим нарастало с каждым годом. В один из дней в 1973 году государственный чиновник вошёл в магазин Милка «Castro Camera» и сообщил ему, что Милк должен 100 долларов в качестве государственного налога с продаж. Милк возмутился и прогнал чиновника с криками о том, что тот оказывает незаконное давление на частный бизнес. После того, как Милк в течение нескольких недель писал жалобы в различные инстанции, налог был уменьшен до 30 долларов. В другой раз, когда Милк с негодованием рассуждал о том, куда исчезают деньги налогоплательщиков, в магазин зашёл учитель местной школы, чтобы позаимствовать проектор, сетуя на то, что оборудование в школе не работает. Друзья также вспоминают, что с трудом сумели удержать Милка, когда он в возмущении пытался пнуть ногой телевизор: на экране Генеральный прокурор Джон Митчелл последовательно отвечал — «Я не помню» — на вопросы во время слушаний по Уотергейтскому делу[8]. Милк больше не мог оставаться пассивным наблюдателем и решил, что настало время бороться за место в политическом руководстве. Позднее он говорил[16]:

Я, наконец, достиг рубежа, за которым, уверен, я должен был либо начать действовать, либо заткнуться.

Первые кампании

Политический истеблишмент Сан-Франциско принял Милка холодно. Джим Фостер, гей-активист, к тому времени уже десять лет активно занимавшийся политической деятельностью, с негодованием отнёсся к новичку, который просил поддержать его выдвижение на столь престижную должность, как член городского наблюдательного совета. Фостер сказал Милку[8]:

Есть старая поговорка в Демократической партии: вы не сможете начать танцевать, пока не уберёте стулья. Я пока не видел, чтобы вы убирали стулья.

Милк был разъярён таким покровительственным снобизмом, и эта беседа послужила началом противостояния между «Alice» и Харви Милком. Некоторые владельцы баров для гомосексуалов, страдавшие от полицейских преследований и недовольные робостью «Alice» в отношениях с городскими властями, решили поддержать Милка[8].

Милк, который до этого момента не принимал активного участия в общественной жизни, осознал, что политика есть его предназначение. По словам журналистки Фрэнсис Фицджеральд, он был «рождён для политики»[10]. В первое время сказывалась неопытность Милка, он попытался обойтись без денег, поддержки и собственной команды, и вместо этого положился на продвижение основной своей идеи организации такой финансовой политики, при которой интересы граждан ставились бы выше интересов крупных корпораций и государства[10].

Милк выступал за реформу системы выборов городских наблюдателей, согласно которой члены городского наблюдательного совета избирались бы от конкретных районов, что должно было снизить коррумпированность и позволило бы жителям районов города лучше контролировать своих представителей в городском правительстве. Он придерживался либеральных взглядов, выступая против вмешательства государства в частную сексуальную жизнь и за легализацию лёгких наркотиков. Зажигательные, яркие речи Милка и его умение очаровывать публику обеспечили ему значительное внимание прессы во время выборов 1973 года. Он получил 16 900 голосов жителей района Кастро и соседних либеральных кварталов и занял 10-ое место среди 32 кандидатов[17]. Если бы избирательная система позволяла каждому району выбирать своего собственного представителя, он одержал бы победу[8].

Мэр улицы Кастро

С самого начала своей политической карьеры Милк продемонстрировал способности к коалиционным действиям. Однажды влиятельный профсоюз водителей «Teamsters» решил организовать бойкот дистрибьюторам пива Coors, которые отказывались подписывать контракт с их профсоюзом[18]. Организаторы бойкота попросили Милка провести эту акцию в гей-барах, а взамен Милк поставил условие, чтобы профсоюз активнее принимал на работу водителей-геев. Несколько дней спустя Милк убедил владельцев гей-баров района Кастро и его близлежащих кварталов прекратить продажу пива. Бойкот был очень успешен, при содействии коалиции арабских и китайских бакалейщиков «Teamsters» добился выполнения своих требований, а Милк обрёл сильного политического союзника в лице профсоюзов[8]. Это было время, когда Милк стал неформальным «Мэром улицы Кастро»[19]. С ростом влияния улицы Кастро рос и авторитет Милка. Бродвейский режиссёр-постановщик Том О’Хорган, с которым в своё время работал Милк, заметил однажды[8]:

Харви потратил большую часть своей жизни в поисках сцены. На улице Кастро он, наконец, нашёл её.

В 1973 году усилилось напряжение между пожилыми католиками прихода Пресвятого Спасителя и геями-иммигрантами, живущими в районе Кастро. Когда два гея попытались открыть антикварную лавку, местная ассоциация торговцев EVMA попыталась воспрепятствовать получению ими лицензии. Милк и несколько других бизнесменов-геев основали собственную ассоциацию Castro Village Association с Милком в качестве президента. Он часто повторял, что геи должны покупать в магазинах геев. В 1974 году, с целью привлечь больше клиентов в свой район, Милк организовал Ярмарку улицы Кастро (Castro Street Fair)[7], на которую съехалось более 5 000 человек. Некоторые из участников консервативной EVMA были ошеломлены — они получили такую прибыль во время Ярмарки улицы Кастро, какой у них никогда раньше не было[8]. Впоследствии ярмарка Castro Street Fair стала ежегодным событием в жизни Сан-Франциско, которое в наши дни собирает сотни торговцев и многие тысячи посетителей[20].

Серьёзный кандидат

Хотя Милк был ещё новичком в районе Кастро, он успел уже проявить себя лидером этого небольшого сообщества. Он стал серьёзней относиться к перспективам своего избрания и в 1975 году принял решение снова баллотироваться в муниципальный наблюдательный совет. Милк пересмотрел свой подход к избирательной кампании, постригся, дал зарок никогда больше не курить марихуану и не переступать порог гей-саун[8]. Избирательную кампанию Милка теперь поддерживали водители, пожарные и профсоюзы строителей. Фотомагазин «Castro Camera» стал активистским центром в округе. Часто Милк просто приглашал людей с улицы, вовлекая их в работу на свою избирательную кампанию, многие из них позже обнаруживали, что просто Милк находил их привлекательными[8].

В своей кампании Милк делал упор на поддержку малого бизнеса и развитие района[8], что шло вразрез с политикой действующего тогда мэра Алиото, который с 1968 года старался привлекать в город крупные корпорации, несмотря на критику по поводу «Манхеттенизации Сан-Франциско»[21]. По мере того, как представители рабочих специальностей вытеснялись офисными работниками индустрии услуг, политическое влияние Алиото слабело, что привело к неизбежности смены городского главы. В январе 1976 года новым мэром был избран Джордж Москоне. Годом ранее в законодательном собрании штата Калифорния Москоне способствовал отмене закона, определявшего гомосексуальные контакты как «сексуальные преступления». Он по достоинству оценил вклад Милка в свою победу на выборах, посетив штаб Милка в ночь после голосования, лично поблагодарив его за поддержку и предложив Милку пост специального уполномоченного. Сам Милк эти выборы вновь проиграл, заняв седьмое место в итоговом списке кандидатов. Всего лишь одна позиция отделяла его от кресла в городском наблюдательном совете[8]. Хотя сам Милк и потерпел неудачу, посты мэра, окружного прокурора и шерифа заняли либеральные политические деятели, которых поддерживало гей-движение.

Несмотря на либеральные перемены на городском политическом Олимпе, в городе оставалось ещё немало консервативных цитаделей. Одним из первых действий Москоне в качестве мэра было назначение нового начальника в занявший круговую оборону Департамент полиции Сан-Франциско. Вопреки пожеланиям Департамента, начальником полиции Москоне назначил Чарльза Гейна. Большинство в полиции не любили Гейна за то, что он публично в прессе говорил о пьянстве и расовой нетерпимости в среде полицейских, вместо того, чтобы блюсти корпоративную этику и не выносить сор из избы. Вступив в должность, Гейн ясно дал понять, что появление геев-полицейских теперь будет приветствоваться в департаменте. Такое заявление вызвало сенсацию и лишь усилило недовольство полицейского корпуса. Между личным составом полиции и новым либеральным руководством города установились конфронтационные отношения[11].

Гонка за место в Ассамблее

Сдержав своё обещание, вновь избранный мэр Джордж Москоне в 1976 году назначил Милка членом Комиссии по обжалованию разрешений[прим. 4]. Таким образом, Милк стал первым открытым геем в США, получившим пост городского специального уполномоченного. Милк, однако, желал большего, он решил добиваться места в законодательной Ассамблее штата Калифорния. Основная масса жителей района Кастро и соседних кварталов были сторонниками Милка. В предыдущей гонке в городской наблюдательный совет Милк набрал даже больше голосов, чем требовалось для того, чтобы получить место в Ассамблее штата. Однако, согласно кулуарным договорённостям Москоне с тогдашним спикером Ассамблеи, выдвигать собирались другого кандидата — Арта Агноса[8]. Кроме того, по приказу мэра, как назначенным, так и выборным должностным лицам запрещалось участвовать в избирательной кампании, пока они занимали свои посты в администрации[22].

Милк проработал всего пять недель в Комиссии по обжалованию разрешений. Когда Милк объявил о намерении баллотироваться на пост члена Ассамблеи штата, мэр Москоне был вынужден уволить его, должность Милка занял Рик Стоукс. Увольнение из городской администрации и закулисный сговор между Москоне, Агносом и спикером Ассамблеи выставляли Милка в роли политического аутсайдера, и это лишь подливало масла в огонь его избирательной кампании[8]. Милк ругал высшее руководство города и штата за то, что они ополчились против него. Раздражение Милка вызывал и тот факт, что от него также дистанцировался и респектабельный политический гей-истеблишмент, в первую очередь, демократический клуб «Alice», за что Милк прозвал Джима Фостера и Рика Стоукса «голубыми дядюшками Томами»[10]. Он с воодушевлением воспринял то, что местный независимый еженедельный журнал вышел с заголовком «Харви Милк против Системы»[7].

Расширить своё влияние в качестве представителя гей-сообщества Милку помог случай. 22 сентября 1975 года президент Джеральд Форд во время посещения Сан-Франциско вышел из гостиницы и направился к своему автомобилю. В этот момент находившаяся в толпе левая активистка Сара Джейн Мур подняла пистолет и выстрелила в президента с расстояния в 12 метров. Пуля не задела Форда, поскольку в последний момент к террористке бросился отставной морской пехотинец, который схватил её за руку, помешав совершить убийство[23].

Спасителем президента оказался Оливер (Билли) Сиппл, который за несколько лет до этого бросил экс-возлюбленного Милка Джо Кэмпбелла. Ветеран войны во Вьетнаме, демобилизованный из вооружённых сил из-за проблем с психикой, Сиппл проживал в Сан-Франциско недалеко от района Кастро[24], как вдруг он стал центром внимания всей страны. Сиппл отказался признать себя героем и не хотел сообщать всей стране о своей сексуальной ориентации, однако Милк использовал эту историю, чтобы продвинуть свою идею: общество, как утверждал Милк, стало бы лучше относиться к геям, если бы те перестали скрываться и совершили каминг-аут. Он сказал другу[8]:

Это — великолепная возможность. На этот раз мы можем показать, что геи совершают героические поступки, в противовес всем этим ля-ля о приставаниях к детям и непотребствах за дверями ванных комнат.

И Милк связался с редакцией газеты[25]. Несколько дней спустя Херб Кан, журналист «San Francisco Chronicle», в своей заметке описал Сиппла как гея и друга Харви Милка. Новость была подхвачена центральными газетами, и имя Милка замелькало во множестве репортажей. Журнал «Time» назвал Милка лидером гей-движения Сан-Франциско[24]. Репортёры наперебой осаждали Сиппла и его родных, в результате мать Сиппла, примерная баптистка из Детройта, отказалась общаться с ним. Несмотря на то, что Сиппл был связан с гей-сообществом в течение многих лет и даже участвовал в гей-прайдах, он предъявил иск «San Francisco Chronicle» за вторжение в частную жизнь[26]. Президент Форд в знак признательности за спасение своей жизни послал Сипплу благодарственное письмо[прим. 5]. Как заметил Милк, если бы Сиппл не был геем, то он получил бы приглашение в Белый дом, а не просто открытку[25].

Предвыборная кампания Милка со штаб-квартирой в фотоателье «Castro Camera» была весьма неорганизованной. Хотя добровольцы из числа живущих в округе геев и пожилых ирландских пенсионерок были многочисленны и с радостью предлагали помощь в распространении материалов, организационные записи Милка и списки волонтёров велись на случайных обрывках бумаги. Всякий раз, когда на какие-либо нужды требовались деньги, они брались из кассового аппарата без какого-либо финансового учёта[8]. Помощницей организатора кампании была 11-летняя соседская девочка, радостно раздававшая задания волонтёрам. Сам Милк проявлял гиперактивность и склонность к фантастическим вспышкам темперамента лишь для того, чтобы быстро остыть и через минуту возбуждённо кричать уже совершенно по другому поводу. Многие эмоциональные речи Милка были адресованы его любовнику, Скотту Смиту. Смит всё больше разочаровывался в Милке, не находя уже в нём того беззаботного хиппи, в которого он когда-то влюбился[8].

Милк был одержим предвыборной борьбой, но при этом он был предан своему делу, заражал всех хорошим настроением и оптимизмом и имел специфический талант привлекать внимание СМИ[27]. Он проводил долгие часы, регистрируя избирателей и обмениваясь рукопожатиями с посетителями кинотеатров и людьми на автобусных остановках, старался использовать любую возможность, чтобы заявить о себе. Милк целиком отдавался предвыборной кампании, и его успех был очевиден[10]. Множество волонтёров, державших плакаты с надписями «Милка в Ассамблею!», выстраивались в длинные живые цепочки вдоль загруженной Market Street в часы, когда жители пригородов ехали в центр города на работу[27]. Он распространял свою предвыборную литературу, где только мог, в том числе среди членов одной из самых влиятельных политических групп в городе — популярной в те годы религиозной секты «Храм народов». Добровольцы Милка отнесли им тысячи брошюр, но возвратились с нехорошими предчувствиями. Поскольку лидер «Храма народов» Джим Джонс имел значительный политический вес в Сан-Франциско (при этом он оказывал поддержку и Милку, и его сопернику Арту Агносу), Милк разрешил сотрудникам «Храма народов» пользоваться его телефонами и позже выступал в «Храме народов» и защищал Джима Джонса, когда на него начались гонения[прим. 6]. Но своим волонтёрам Милк сказал[8]:

Не забывайте всегда быть приветливыми с людьми из «Храма народов». Если они попросят, чтоб вы оказали им услугу, окажите её им, и затем отправьте им письмо с благодарностью за то, что они попросили вас что-то для них сделать. Они непредсказуемы и они опасны, и вам было бы лучше никогда не оказаться у них на плохом счету.

Гонка близилась к финалу, а Милк отставал от соперника меньше, чем на 4 000 голосов. В этот момент Агнос преподал Милку ценный урок, когда он раскритиковал предвыборные речи Милка как «деструктивные»: «Вы говорите о том, что собираетесь надрать всем задницы, но что Вы собираетесь делать созидательного, кроме как набрасываться с нападками на меня? Вы не должны так низко оценивать свою аудиторию». Потерпев поражение, Милк, понимая, что клуб «Alice» никогда не окажет ему политическую поддержку, основал собственную организацию «San Francisco Gay Democratic Club»[8].

Столкновение исторических сил

Неоперившемуся движению в защиту прав гомосексуалов ещё только предстояло встретить организованное сопротивление в США.

В 1977 году небольшая сплочённая группа гей-активистов из Майами, штат Флорида, сумела добиться принятия закона о гражданских правах, который объявлял незаконной дискриминацию по признаку сексуальной ориентации на территории графства Майами-Дейд. В ответ на это выступила хорошо организованная группа консервативных христианских фундаменталистов, возглавляемая певицей Анитой Брайант. Их кампания была названа «Спасите наших детей», и Брайант утверждала, что принятие этого закона нарушает её право учить детей библейской морали[28].

Брайант и компания собрали 64 000 подписей, чтобы вынести на референдум графства вопрос об отмене этого закона. Благодаря фондам, частично пополняемым «Флоридской комиссией цитрусовых», представительницей которой была Брайант, они организовали рекламную кампанию на телевидении, в которой свой Парад Апельсинового Шара противопоставляли параду Дня свободы геев в Сан-Франциско, внушали жителям, что графство Дейд будет превращено в «рассадник гомосексуализма», где «мужчины… резвятся с маленькими мальчиками»[13].

Накануне референдума в Майами приехал Джим Фостер, тогда самый сильный политический организатор в Сан-Франциско, чтобы помочь местным гей-активистам. Был организован общенациональный бойкот апельсинового сока. Однако воздействие лозунга «Спасите наших детей» оказалось более внушительным, и гей-активисты потерпели сокрушительное поражение. При рекордной за всю историю графства Дейд явке избирателей 70 % из них проголосовали за отмену принятого закона[29].

«Это только политика…»

Христианские консерваторы были вдохновлены победой и стремились развить успех своего политического курса. Гей-активисты были потрясены, осознав, насколько мизерную поддержку они получили. В ночь после голосования в графстве Дейд в районе Кастро прошла стихийная демонстрация, собравшая более 3 000 участников. Геи и лесбиянки выкрикивали гневные лозунги, скандируя «Из баров — на улицы!», и одновременно ликовали, ощущая мощь и решимость своего движения. Газета «The San Francisco Examiner» сообщала, что по ходу движения участники демонстрации вытаскивали людей из баров вдоль улиц Кастро и Полк под оглушительные приветствия толпы[30]. В ту ночь под предводительством Милка демонстранты безостановочно проделали восьмикилометровый марш через город. Напряжение было настолько высоким, что Милк понимал, любая длительная остановка может привести к беспорядкам и полной потере контроля над ситуацией. Он провозглашал[11][30]:

Это — мощь гей-сообщества! Действия Аниты подталкивают нас к созданию мощного национального движения геев.

Однако у активистов гей-движения времени было в обрез, чтобы успеть оправиться от поражения, поскольку сценарий графства Дейд стал повторяться, когда в течение 1977 и в начале 1978 годов законы о гражданских правах были отвергнуты избирателями в Сент-Поле (Миннесота), Уичите (Канзас) и Юджине (Орегон).

Сенатор штата Калифорния Джон Бриггс оценил перспективы кампании христианских фундаменталистов. Он намеревался стать губернатором Калифорнии в 1978 году и был впечатлён небывалой активностью избирателей, которую он наблюдал в Майами. Вернувшись в Сакраменто, Бриггс подготовил законопроект, который запрещал геям и лесбиянкам преподавать в государственных школах во всей Калифорнии. В частных беседах Бриггс утверждал, что ничего против геев не имеет, как-то раз он объяснял журналисту Рэнди Шилтсу: «Это — политика. Только политика».[8] В Кастро участились нападения на геев. Когда стало ясно, что адекватной реакции полиции ждать бессмысленно, группы геев начали патрулировать окрестности самостоятельно для отражения нападений[31]. 21 июня 1977 года гей по имени Роберт Хиллсборо умер от 15 ножевых ранений, в то время как нападавшие собрались вокруг него и скандировали «Педик!». И мэр Москоне, и мать Хиллсборо обвинили во всем Аниту Брайант и Джона Бриггса[13][32]. За неделю до убийства Бриггс провёл пресс-конференцию в здании муниципалитета Сан-Франциско, где он назвал город «кучей сексуальных отбросов», имея в виду гомосексуалов[31]. Несколько недель спустя 250 000 человек приняли участие в параде Дня свободы геев Сан-Франциско (San Francisco Gay Freedom Day Parade) 1977 года, который стал на тот момент самым массовым из всех гей-прайдов, когда-либо проводившихся ранее[33].

В ноябре 1976 года на городском референдуме была утверждена реформа избирательной системы, в результате которой каждый район Сан-Франциско стал выбирать своего кандидата на пост члена городского наблюдательного совета вместо голосования за кандидатов от всего города в целом, как это было ранее. Харви Милк начал подготовку к выборам, как главный кандидат от новообразованного Района 5, охватывающего окрестности улицы Кастро[8].

Последняя кампания

«Негомосексуальная часть общественности в основном приняла эти перемены. То, чем является Сан-Франциско сегодня, и то, к чему он движется, отражает энергию и организованность гей-сообщества, его усилия по углублению интеграции в политические процессы американского мегаполиса, прославившегося своими новациями в жизненном укладе».

«The New York Times», 6 ноября 1977

Общественная кампания Аниты Брайант против гомосексуалов, нацеленная на отмену законов о защите их прав по всей территории Соединённых Штатов, подстёгивала политическую активность гей-сообщества Сан-Франциско. В гонку за место в городском совете включились семнадцать кандидатов от района Кастро, больше половины из которых были геями. Торговая ассоциация Castro Village выросла до 90 фирм, местный банк, прежде самое мелкое отделение в городе, стал крупнейшим и был вынужден построить крыло, чтобы разместить новых клиентов[8]. Хотя город имел репутацию «переполненного геями», «The New York Times», ссылаясь на наблюдателей, оценивал количество проживающих там геев в 100—200 тысяч человек при общем населении города в три четверти миллиона[34]. Биограф Милка Рэнди Шилтс отмечал, что кампанию Милка питали «более широкие исторические силы»[8].

Самым успешным конкурентом Милка был тихий и вдумчивый адвокат Рик Стоукс, которого поддерживал демократический клуб «Alice». Стоукс стал открытым геем задолго до Милка, в своей жизни прошёл через многие испытания, однажды был даже принудительно госпитализирован и подвергнут электрошоковой терапии[8]. Милк, однако, был более последовательным выразителем проблем геев и их роли в политике Сан-Франциско. Стоукс любил повторять: «Я — всего лишь бизнесмен, который, так случилось, оказался геем», и высказывал точку зрения, что любой нормальный человек может быть гомосексуальным.

Нежелание Милка следовать концепциям популизма выливалось на страницы «Нью-Йорк Таймс»[34]:

«Нам не нужны сочувствующие либералы, мы хотим, чтобы геи представляли геев … Я представляю геев улицы — того 14-летнего мальчика из Сан-Антонио, убежавшего из дома. Мы должны компенсировать сотни лет преследований. Мы должны дать надежду тому бедному страдающему ребёнку из Сан-Антонио. Они идут в бары, потому что церковь отвергает их. Им необходима надежда! Им необходим их кусок пирога!»

— Харви Милк, «The New York Times», 6 ноября 1977

Милка волновали также и другие проблемы горожан: он добился расширения сферы социальных услуг для детей, введения бесплатного проезда в общественном транспорте и усиления полномочий гражданской комиссии по надзору за полицией[6]. При каждой возможности он продвигал решения важных проблем округа. Джим Эллиот, член профсоюза водителей «Teamsters», позже вспоминал[35]:

«Милк никогда не выступал только за права геев. Да, геи меньшинство, но есть и другие меньшинства, например, калеки или старики. Как только начинаешь копать, выясняется, что этих сообществ всё больше и больше, ты начинаешь их слушать. И вот наконец появился человек, который говорит с тобой — о тебе»

Милк использовал ту же оригинальную тактику кампании, как и в предыдущих гонках: живые рекламные щиты, часами раздаваемые рукопожатия и множество речей, призывающих гомосексуалов надеяться. На этот раз даже «San Francisco Chronicle» поддержала его[8].

В день выборов 8 ноября 1977 года Милк опередил 16 других кандидатов, набрав 30 % голосов. После того, как победа Милка стала очевидной, вновь избранный член городского совета прибыл на улицу Кастро, сидя на заднем сидении мотоцикла своей помощницы (организатора кампании) и сопровождаемый шерифом Ричардом Хонгисто в виде эскорта. В газете это шоу охарактеризовали как «шумный движущийся триумф»[36].

Незадолго до этого у Милка появился новый любовник, молодой человек по имени Джек Лира, которого часто видели выпивающим на публике, и так же часто помощникам Милка приходилось уводить Джека с различных мероприятий. Начиная с гонки за место в Ассамблее штата Калифорния Милк стал получать все больше и больше угроз жестокой насильственной смерти[8]. Обеспокоенный тем, что его успехи в политической деятельности делают его хорошей мишенью для убийцы, 18 ноября 1977 года Милк надиктовал магнитофонную запись, которую велел прослушать в случае своей насильственной смерти[37]. Запись заканчивалась фразой[31]:

«Если пуле суждено пронзить мой мозг, пусть эта пуля разнесёт дверь каждого чулана».

— Харви Милк, «In case…», 18 ноября 1977

Член наблюдательного совета

Приведение Милка к присяге 8 января 1978 года стало основным содержанием заголовков центральных газет, поскольку он стал первым открытым геем, не занимавшим ранее никаких государственных постов в Соединённых Штатах, который победил на выборах в государственный орган власти[38][прим. 1]. Милк уподоблял себя пионеру афроамериканского бейсбола Джеки Робинсону[39], в 1940-х годах положившему конец расовой дискриминации в американском профессиональном спорте, и шёл к зданию муниципалитета (City Hall) под руку с Джеком Лирой, заявляя при этом[8]:

Вы можете выстроиться вокруг и бросать кирпичи в этот дурдом[прим. 7], а можете захватить его. Извольте, мы уже здесь.

Округ Кастро был не единственным районом, продвинувшим новое имя в городскую политику. Мать-одиночка Кэрол Рут Сильвер, американец китайского происхождения Гордон Лау, и афроамериканка Элла Хилл Хатч были также впервые приведены к присяге вместе с Милком и Дэниелом Уайтом, бывшим полицейским и пожарным, который рассказывал о том, как он гордится, что его бабушка смогла стать свидетелем его инаугурации[38][40].

Напористость Милка, его непредсказуемость и склонность к ребяческим розыгрышам время от времени вызывали раздражение у президента Совета наблюдателей Дайэнн Файнстайн. На своей первой встрече с мэром Москоне Милк назвал себя «королевой номер один» и указал Москоне, что тот должен сотрудничать с Милком, а не с демократическим клубом «Alice», если он хочет получить голоса гомосексуалов — четверть голосов всех избирателей в Сан-Франциско[11]. Милк, однако, стал самым близким союзником Москоне в Совете наблюдателей. Наибольшую ярость Милка вызывали крупные корпорации и застройщики. Он буквально кипел, когда было намечено отдать место жилого квартала вблизи центра города под строительство гаражей, и попытался провести закон о пригородном налоге, согласно которому конторские служащие, живущие вне города и ездящие оттуда на работу, должны будут платить городу за услуги, которыми они пользовались[8].

Милк часто был настроен голосовать против законопроектов Дайэнн Файнстайн и других постоянных членов Совета. Поначалу он согласился поддержать инициативу наблюдателя Дэна Уайта, район которого был расположен в двух милях к югу от Кастро, о том, что психиатрическая клиника для трудных подростков должна быть перенесена из старого здания женского монастыря. Однако после того, как Милк изучил больше информации об этой клинике, он решил голосовать против, тем самым обрекая это предложение Уайта — один из пунктов его предвыборной кампании — на провал. Уайт этого Милку не простил. С тех пор он выступал против каждой инициативы Милка и тех поправок к законопроектам, которые тот поддерживал[31].

Милк начал свою деятельность в Совете, продвигая закон о гражданских правах, который объявлял вне закона дискриминацию по признаку сексуальной ориентации. Предложенный Милком законопроект признали «самым жёстким и всеобъемлющим из существующих аналогов в стране», и, как писала «Нью-Йорк Таймс», его принятие продемонстрировало «рост политической силы гомосексуалов»[41]. Против законопроекта проголосовал только один наблюдатель — Дэн Уайт. Мэр Москоне с энтузиазмом подписал принятый закон светло-голубой ручкой, которую Милк вручил ему специально для этого случая[8].

Второй законопроект, на котором сосредоточился Милк, был призван решить проблему, названную, согласно проведённому накануне общегородскому опросу, проблемой номер один в городе: засилье собачьих экскрементов. Примерно через месяц после вступления в должность Милк начал разрабатывать проект закона, согласно которому владельцы собак обязаны были бы убирать экскременты за своими питомцами. Проект прозвали «кучко-совочным законом» (pooper scooper law), и его принятие Советом наблюдателей сопровождалось возбуждённой шумихой на телевидении и в газетах Сан-Франциско.

Энн Кроненберг, организатор предвыборной кампании Милка, назвала его «мастером виртуозного газетного самопиара»[35]. Он пригласил прессу в Duboce Park, где намеревался объяснить, почему этот законопроект так необходим, и в разгар интервью, находясь в кадре работающих телекамер, случайно вступил ногой в гадкую субстанцию. Его штатные сотрудники, однако, знали, что Милк был в парке за час до начала пресс-конференции, тщательно подыскивая подходящее место для своей прогулки перед телекамерами. Эта история вызвала наибольшее количество писем поддержки в адрес Милка за весь срок его пребывания в политике, а телесюжет попал в национальные выпуски новостей.[8]

Милк и Лира вскоре разошлись, но несколько недель спустя Лира позвонил Милку и потребовал, чтобы тот приехал к нему домой. Когда Милк прибыл, Лира был уже мёртв — он повесился. И без того склонного к серьёзным депрессиям, его окончательно сломила разворачивающаяся кампания Джона Бриггса и Аниты Брайант[8].

Инициатива Бриггса

В 1978 году Джон Бриггс был вынужден выпасть из гонки за пост губернатора Калифорнии, но получил восторженную поддержку предложенной им «Поправки 6» (Proposition 6), прозванной «Инициативой Бриггса». Предложенный закон подвергал принудительному увольнению из государственных школ учителей-геев, а также сотрудников, поддерживающих права геев. Бриггс объехал всю Калифорнию с выступлениями в поддержку своей шестой поправки; Харви Милк по всему штату проводил свою кампанию[42] против «Поправки 6», следуя за ним и посещая каждое его выступление. Милк клялся, что даже если Бриггс сумеет выиграть в Калифорнии в целом, ему не удастся победить в Сан-Франциско[13].

В их многочисленных дебатах, которые к концу кампании превратились в обмен остротами, Бриггс утверждал, что учителя-геи хотят насиловать детей, и что, глядя на учителей, дети тоже станут геями. Милк отвечал ему данными официальной статистики, согласно которым в подавляющем большинстве случаев педофилами оказывались гетеросексуалы, и парировал аргументы Бриггса сарказмом:

«Если бы дети действительно подражали своим учителям, то вокруг вас наверняка сейчас бегала бы чёртова армия монахинь»[8].

Чувство юмора и страсть к розыгрышам не покидали Милка даже в самые острые моменты. Профессор университета и открытая лесбиянка Салли Герхард, с которой Милк должен был вместе участвовать в теледебатах с Бриггсом, вспоминала, как, готовясь к дебатам, они договорились, что постараются вести себя максимально консервативно, чтобы лишний раз не вызвать отторжения у зрителей. И когда настало время ехать на телестудию, Милк вдруг позвонил Салли и взволнованно заявил ей: «Какой ужас, я потерял свои серёжки! Что же теперь делать?!» Его соратница была ошарашена, она не сразу поняла, что Милк над ней просто подшучивает[35].

Значительно возросла массовость Парадов гордости, состоявшихся летом 1978 года в Лос-Анджелесе и Сан-Франциско. В параде Дня свободы геев в Сан-Франциско приняли участие, по разным оценкам, от 250 000 до 375 000 человек. Газеты утверждали, что рост числа участников прайдов явился реакцией на кампанию Джона Бриггса[43]. Организаторы парада в Сан-Франциско попросили участников нести таблички с названиями их родных городов, чтобы телекамеры могли показать, из каких отдалённых уголков прибыли люди в район Кастро. Милк ехал, сидя на крыше автомобиля и держа плакат, на котором было написано: «Я из Вудмера, Нью-Йорк». Энн Кроненберг, которая вела эту машину, рассказывала, что была в ужасе — Милк ехал на виду у всего города, Энн была уверена, что его сейчас застрелят. Однако Милк на беспокойство своей помощницы ответил, что это может случиться в любой день, в любую минуту, в любом месте, а потому предложил перестать переживать из-за этих угроз[35]. С трибуны у здания муниципалитета он произнёс свою самую известную речь, получившую название «Речь Надежды». Газета «The San Francisco Examiner» писала, что Милк буквально «зажёг толпу»[8][43]:

В этот день годовщины Стоунволла я прошу, чтобы мои братья и сестры геи пообещали бороться. Для себя, для своей свободы, для своей страны … Мы не сможем отвоевать наши права, тихо прячась в чуланах … Мы выходим, чтобы бороться с ложью, мифами, предрассудками. Мы выходим, чтобы сказать правду о геях, потому что я устал от замалчивания, я начинаю говорить об этом сейчас. И я хочу, чтобы вы говорили об этом. Вы должны открыться. Открыться перед вашими родителями, вашими родственниками. Я знаю, что это тяжело и причинит им боль, но подумайте, какую они причинят боль вам в кабинке для голосования!
 
Откройтесь вашим родственникам, откройтесь вашим друзьям, если они действительно ваши друзья. Откройтесь вашим соседям, вашим коллегам, людям, которые работают в тех местах, где вы обедаете или делаете покупки, откройтесь только тем людям, которых вы знаете, и кто знает вас. Никому больше. Но раз и навсегда сломайте мифы, разрушьте ложь и подтасовки. Ради вас. Ради них. Ради тех мальчиков, напуганных итогами голосования в Дейде и Юджине.
Харви Милк, «Речь надежды», 25 июня 1978
«Инициатива Бриггса» (Proposition 6)
Принято или нет Голосов В процентах
Нет 3 969 120 58.4 %
Да 2 823 293 41,6 %
Недействительные бюллетени 339 797 4,7 %
Всего 7 132 210 100.00 %
Явка избирателей 70,41 %

Несмотря на череду провалов и неудач в отстаивании своих прав, которую в том году пришлось претерпеть гей-движению по всей стране, Милк сохранял оптимизм. Он говорил: «Даже если геи проигрывают в этих кампаниях, люди всё-таки просвещаются. Из-за Аниты Брайант и графства Дейд вся страна получила больше информации о гомосексуальности, чем когда-либо прежде. Первая реакция всегда — враждебность, но затем вы уже можете сесть и начать говорить об этом»[37].

Указывая на возможные потенциальные нарушения прав граждан, бывший губернатор Калифорнии Рональд Рейган высказал своё неприятие поправки Бриггса. Против неё также выступили губернатор Джерри Браун и президент США Джимми Картер, который, спохватившись, сказал несколько слов уже после окончания своей речи в Сакраменто[13][35].

По результатам голосования 7 ноября 1978 года поправка была отклонена, для её принятия не хватило более миллиона голосов, что повергло в изумление гей-активистов в ночь после референдума. В Сан-Франциско против «инициативы Бриггса» проголосовали 75 % горожан[13]
.

Убийство

10 ноября 1978 года, спустя десять месяцев после приведения к присяге, Дэн Уайт оставил свой пост члена Городского наблюдательного совета Сан-Франциско, мотивируя свой уход тем, что его ежегодной зарплаты в 9 600 долларов не хватает, чтобы прокормить семью[44]. Значительно сократились и доходы Милка, поскольку за месяц до этого он и Скотт Смит были вынуждены закрыть фотоателье «Castro Camera»[прим. 8] На место Уайта мэр должен был назначить преемника, что вызвало обеспокоенность в некоторых деловых кругах города и среди избирателей Уайта, поскольку это означало, что Москоне получал возможность изменить расклад сил в Совете наблюдателей в свою пользу, и кроме того, консервативный район Уайта мог в результате получить либерального представителя. Сторонники Уайта убедили его отозвать своё прошение об отставке и постараться уговорить Москоне вернуть его в Совет, обещая Уайту финансовую поддержку. Тем временем некоторые из либеральных городских лидеров активно уговаривали Москоне отказать Уайту в его просьбах. Особую настойчивость в этом проявляли Харви Милк, его коллега Кэрол Рут Сильвер и тогдашний член законодательной Ассамблеи Калифорнии Вилли Браун[45][46].

В течение нескольких дней Уайт упрашивал мэра вернуть ему пост, и Москоне поначалу согласился[47][48]. Однако дальнейшее рассмотрение (а также давление со стороны других членов Совета) убедило мэра назначить на его место кого-то более соответствующего либеральным настроениям Совета наблюдателей[49]. 18 ноября жители Сан-Франциско были шокированы известием об убийстве в Джонстауне члена Палаты представителей США от штата Калифорния Лео Райана, который инспектировал отдалённое поселение общины «Храма народов» в Гайане. На следующий день город ожидало новое потрясение — из Гайаны начала поступать информация о массовом самоубийстве членов «Храма народов». Число умерших превысило 900 человек, многие из которых были выходцами из Сан-Франциско[50][51]. Город погрузился в траур, и решение проблемы вакантного места Уайта в Совете наблюдателей было отложено на несколько дней. В связи с трагедией в Джонстауне мэр Москоне принял меры по усилению безопасности в здании муниципалитета.

27 ноября 1978 года, в день, когда Москоне собирался официально объявить о назначении нового наблюдателя на освободившееся место, Дэн Уайт положил в карман пальто заряженный револьвер, остававшийся у него со времён службы в полиции, и десять дополнительных патронов к нему. За полчаса до пресс-конференции Москоне Уайт проник в здание муниципалитета через подвальное окно, тем самым миновав рамку металлоискателя на входе в здание. Он прошёл в офис Москоне, где снова стал требовать от мэра вернуть его в Совет наблюдателей. Их разговор перешёл на повышенные тона, и Москоне, стремясь избежать неприятной публичной сцены, предложил Уайту перейти в отдельный кабинет. Вскоре очевидцы услышали крики и выстрелы. Первые две пули попали мэру в плечо и грудь, а когда тот упал, Уайт в упор произвёл ещё два выстрела в голову Москоне[52].

Дайэнн Файнстайн видела, как Уайт вышел из кабинета мэра, и окликнула его вслед, но Уайт, не останавливаясь, лишь резко бросил: «Мне сначала нужно ещё кое-что сделать»[8]. На ходу перезаряжая револьвер экспансивными патронами, Уайт быстро прошёл в свой прежний офис, по пути перехватив Харви Милка и попросив его на минутку зайти с ним в кабинет. Как только дверь за ними закрылась, Уайт вытащил револьвер. Милк воскликнул: «О, нет! Нет!…» — инстинктивно пытаясь закрыться руками. Первая пуля попала в запястье Милка. Уайт продолжал стрелять, следующими выстрелами дважды поразив Милка в грудь. Милк упал. Четвёртый и пятый выстрел Уайт произвёл ему в голову, уже лежащему на полу в луже крови[8].

Услышав выстрелы, Дайэнн Файнстайн вызвала полицию. Уайт скрылся с места преступления прежде, чем она вошла в кабинет и обнаружила тело Милка. Файнстайн была так напугана и потрясена, что после опознания тел убитых ей стало плохо, и ей потребовалась помощь со стороны начальника полиции. Файнстайн первая объявила собравшимся журналистам:

«Сегодня Сан-Франциско испытал двойную трагедию огромного масштаба. Как президент Совета наблюдателей, считаю своим долгом сообщить, что мэр Москоне и наблюдатель Харви Милк были застрелены»,
— затем, переждав возгласы ошеломлённых репортёров, добавила:
«Подозреваемый — наблюдатель Дэн Уайт»[35][53].

Милку было 48 лет. Москоне — 49.

В течение следующего часа Дэн Уайт вызвал свою жену, которая обедала неподалёку. Она встретилась с ним в церкви и сопроводила Уайта в полицию, где он признался в том, что стрелял в Москоне и Милка, но отказался признать, что сделал это преднамеренно. Известие о трагедии уже облетело город, люди стали собираться у здания муниципалитета, приносили цветы и клали их на ступени у входа. В тот же вечер на улице Кастро начали собираться горожане, чтобы пройти в поминальном шествии с зажжёнными свечами к месту гибели своих уважаемых сограждан. В шествии приняли участие от 25 до 40 тысяч человек. Светящаяся река людей растянулась на полторы мили во всю ширину Маркет-стрит ([www.youtube.com/watch?v=FkN8OZQ0EK8 видео]). На следующий день тела Москоне и Милка были принесены к ротонде здания муниципалитета, где люди прощались с ними и воздавали им последние почести[48].

«Город в отчаянии»

В дни, когда Сан-Франциско переживал трагедию убийства Милка и Москоне, уцелевшие члены «Храма народов» занимались подготовкой к очередным актам самоубийств, которым Джим Джонс дал название «Белые ночи». По городу поползли слухи, питаемые совпадением фамилии Уайта (White) с названием готовящейся акции Джима Джонса (White Nights). Ошеломлённый окружной прокурор назвал «непостижимым» совпадение по времени этих событий, но отрицал любую связь между ними.[48] Губернатор Джерри Браун отдал распоряжение приспустить флаги по всей Калифорнии и охарактеризовал Милка как «трудолюбивого и преданного депутата, лидера гей-сообщества Сан-Франциско, который сдержал своё обещание достойно представлять всех своих избирателей». Президент Джимми Картер сказал, что был шокирован известием об этих убийствах, и выразил свои соболезнования. Спикер Ассамблеи штата Калифорнии Лео Маккарти назвал произошедшее «безумной трагедией»[54].

<…> Фотоателье и штаб кампании [Харви Милка] в доме 575 по улице Кастро и его квартира наверху были центром общественной деятельности по широкому спектру прав человека, экологическим, рабочим и местным проблемам. Нелёгкий труд Харви Милка и его достижения во имя всех жителей Сан-Франциско удостоили его всеобщего уважения и поддержки. Его жизнь служит источником вдохновения для всех людей, стремящихся к торжеству равных возможностей и ликвидации нетерпимости.

«Город в отчаянии» — с такой шапкой вышла газета «The San Francisco Examiner» на следующий день после случившегося. История двойного убийства под заголовком «Чёрный понедельник» публиковалась бок о бок с обновлённым списком жертв, тела которых отправляли домой из Гайаны. Автор передовицы, описывающей «город, переполненный такой печалью и отчаянием в сердце, какую не испытывал ни один другой город», задавался вопросом, как могут допускаться подобные трагедии, особенно с «людьми такой душевной теплоты, кругозора и энергии»[55]. В ежемесячном криминальном обозрении 1978-й и 1979-й годы были названы «наиболее эмоционально разрушительными годами в неимоверно контрастной истории Сан-Франциско»[31].

Когда друзья Милка искали в его шкафу костюм для похорон, они увидели, насколько сильно затронуло Милка недавнее снижение зарплаты наблюдателям. Вся его одежда обветшала, носки были в дырах[8]. Харви Милка кремировали, и его прах был разделён на части. Бо́льшая часть праха была рассеяна над заливом Сан-Франциско его самыми близкими друзьями. Другая часть была помещена в капсулу и захоронена под тротуаром 575 дома по улице Кастро, где было расположено фотоателье «Castro Camera». Распоряжением исполнявшей обязанности мэра Дайэнн Файнстайн место Милка в Совете наблюдателей занял Гарри Бритт — один из тех четверых людей, кого Милк упомянул в своей записи, приготовленной им на случай своего убийства, в качестве приемлемой замены[33].

Суд над Дэном Уайтом

Милк и Уайт в начале их совместной работы были в хороших отношениях. Один из политических помощников Уайта, гей, вспоминал: «Дэн имел больше общего с Харви, чем с кем-либо другим из городского совета». Уайт голосовал в поддержку центра для пожилых геев и награждения Дэл Мартин и Филлис Лайон в 25-летний юбилей их общественной деятельности. Однако после того, как Милк отказался поддержать проект Уайта о переносе психиатрической лечебницы для подростков, тот перестал разговаривать с Милком, а общался только с одним из его помощников[56]. Помощник, который обеспечивал контакт между Милком и Уайтом, вспоминал: «Разговаривая с ним, я понял, что он видел в Харви Милке и Джордже Москоне воплощение всего зла в этом мире»[31].

Дэн Уайт, которому было предъявлено обвинение в двойном убийстве, содержался под стражей без возможности выхода на свободу под залог. Согласно принятой незадолго до этого поправке в закон штата, ему грозила смертная казнь или пожизненное заключение за убийство должностного лица[57]. События, сопровождавшие арест Дэна Уайта и суд над ним, стали иллюстрацией серьёзной напряжённости в отношениях между либеральной частью населения и городской полицией. Полицейские Сан-Франциско были в основном потомками ирландских рабочих, которым очень не нравилась растущая миграция геев в их город и либеральные руководители в городском правительстве. После того, как Уайт во всём признался и содержался в камере, его бывшие коллеги из силовых органов рассказывали анекдоты про Харви Милка, полицейские в дни после убийства открыто носили футболки с надписью «Свободу Дэну Уайту». Заместитель шерифа Сан-Франциско позже отмечал: «Чем больше я наблюдал за отношением к Уайту в тюрьме, тем меньше я видел в его поступке действия отдельного человека и все больше видел в этом политический акт политического движения»[31]. Уайт не демонстрировал признаков раскаяния в содеянном, и лишь единственный раз он утратил самоуверенность во время восьмиминутного телефонного разговора из тюрьмы со своей матерью[11].

Коллегия присяжных, сформированная для судебного разбирательства, состояла из белых представителей среднего класса Сан-Франциско, которые были в основном католиками. Геи и представители этнических меньшинств были исключены из состава коллегии[8]. Присяжные явно симпатизировали обвиняемому: по свидетельствам очевидцев, некоторые из присяжных прослезились, когда Уайт произнёс своё эмоциональное признание, в конце которого судья поблагодарил Уайта за его честность[31].

В ходе судебного разбирательства адвокат Уайта Дуг Шмидт утверждал, что его подзащитный не мог отвечать за свои действия в момент совершения преступления. Он настаивал, что Уайт был в состоянии ограниченной вменяемости: «Хорошие люди, прекрасные люди, с прекрасной биографией, не способны на хладнокровное убийство»[8]. Шмидт пытался доказать, что неуравновешенное душевное состояние Уайта явилось результатом целенаправленных манипуляций политиканов из муниципалитета, которые последовательно выводили его из себя и сбивали его с толку, и в конце концов пообещали вернуть ему работу только для того, чтобы в очередной раз ему отказать. Кроме того, адвокат утверждал, что ухудшение психического состояния Уайта усугубилось из-за его злоупотребления фастфудом в ночь перед убийством, при том что ранее он был известен как приверженец здорового питания[58].

21 мая 1979 года суд оправдал Уайта по обвинению в убийстве первой степени, но он был признан виновным в причинение смерти по неосторожности в отношении обеих жертв и приговорён к тюремному заключению на срок семь лет и восемь месяцев. Когда огласили приговор, Уайт заплакал[8].

Местные газеты подхватили и широко растиражировали аргумент защиты, связанный со злоупотреблением фастфудом, окрестив этот метод «защитой Твинки»[прим. 9]. Из сообщений газет можно было сделать вывод, что «переедание» было единственным основанием для смягчения приговора Дэну Уайту, что вызвало возмущение у многих жителей города.

Бунт «Белой ночи»

И. о. мэра Дайэнн Файнстайн, член Совета наблюдателей Кэрол Рут Сильвер и преемник Милка Гарри Бритт осудили решение присяжных. Когда о приговоре объявили по внутреннему полицейскому радио, кто-то на полицейской волне пропел «Danny Boy»[11], популярную ирландскую балладу, считавшуюся неофициальным гимном ирландцев[59]. Волна людей из района Кастро двинулась к зданию муниципалитета, неся транспаранты и скандируя «Мы требуем правосудия», «Прекратить нападения на лесбиянок и геев», «Он избежал наказания за убийство», «Отомстим за Харви Милка»[11][35]. Обстановка стремительно накалялась, в двери здания муниципалитета полетели камни. Друзья Милка и его помощники попытались остановить погром, но толпа из более чем трёх тысяч человек проигнорировала их призывы, люди начали поджигать патрульные полицейские автомобили. Они просовывали сквозь дыры в разбитых дверях муниципалитета горящие пачки газет и приветствовали криками, когда огонь разгорался[60]. Один из мятежников на вопрос репортёра, почему они громят всё вокруг, ответил:

«А вы скажите людям, что мы съели слишком много „Twinkies“. Именно в этом всё дело»[31].

Начальник полиции приказал полицейским не принимать ответных мер, но при этом удерживать занятые позиции[11]. Бунт «Белой ночи» (White Night riots), как впоследствии были названы эти беспорядки, продлился несколько часов.

Позднее тем же вечером 21 мая 1979 года, несколько патрульных машин, заполненных полицейскими в специальной защитной экипировке, прибыли к бару «Elephant Walk» на улице Кастро. Протеже Харви Милка Клив Джонс и репортёр «San Francisco Chronicle» Уоррен Хинкл стали свидетелями того, как полицейские вломились в бар и стали избивать без разбору всех, кто там находился. После 15-минутного побоища они покинули бар и стали нападать на прохожих на улице[11][12]. В конце концов начальник полиции отозвал наряды из района Кастро. К утру 61 полицейский и 100 участников бунта, а также пострадавшие жители района Кастро были госпитализированы[11]. Зданию муниципалитета, полицейским патрульным машинам и бару «Elephant Walk» был нанесён ущерб, превысивший 1 000 000 долларов.

После оглашения вердикта по делу Уайта окружной прокурор Джозеф Фрейтас, выступавший обвинителем на процессе, предстал перед разъярённым гей-сообществом, чтобы объяснить, как стал возможен подобный приговор. Фрейтас признался в том, что Уайт вызывал у него жалость, что он не стал задавать вопросы следователю, который вёл дело (и который был другом детства Уайта и тренером его команды по софтболу), о его предвзятом отношении к обвиняемому и о том содействии, которое оказывала полиция Уайту во время следствия. Как объяснял Фрейтас, эти вопросы он не задал, чтобы не ставить детектива в неловкое положение перед судом[11][31]. Фрейтас не вступил в дебаты с защитой по поводу душевного состояния Уайта в момент убийства, не обратил внимание присяжных на отсутствие документов о каких-либо психических расстройствах Уайта, не привёл он в качестве аргумента последние события в городской политике, из которых можно было бы сделать предположение, что поводом для убийства была личная месть.

Наблюдатель Кэрол Рут Сильвер была единственным свидетелем, которая сообщила присяжным о существовавшей напряжённости в отношениях между Милком и Уайтом, при этом ей пришлось самостоятельно связываться с обвинителем и настоять на том, чтобы её вызвали в суд для дачи показаний. Фрейтас сетовал на то, что внимание присяжных «целиком захватила эмоциональная сторона этого дела»[11].

Последствия

Убийство Милка и Москоне и суд над Уайтом привели к изменениям в городской политике Сан-Франциско и калифорнийской правовой системе. В 1980 году в Сан-Франциско прекратили избирать членов городского совета от отдельных округов, посчитав, что подобный конфликтный состав Совета наблюдателей наносит вред городу и явился одним из факторов произошедшей трагедии. Однако развернувшаяся в середине 1990-х годов широкая общественная кампания привела к тому, что в 2000 году город возвратился к выборам представителей от районов[61]. Следствием судебного процесса над Дэном Уайтом стал проведённый референдум по изменению уголовного законодательства Калифорнии[58]. Принятые по его итогам поправки преследовали цель снизить вероятность оправдания обвиняемых, которые, совершив предумышленное преступление, затем на суде заявляли о своей неполной адекватности в тот момент. «Ограниченная вменяемость» была отменена, как допустимый аргумент для присяжных, но судьи принимали во внимание подобные свидетельства при определении сроков и характера наказания осуждённых[62].

История с «защитой Twinkie» вошла в американскую мифологию, поданная газетчиками как случай, когда убийца избежал правосудия, заявив, что объелся нездоровой пищей. «San Francisco Chronicle» впоследствии писала, что упоминание о нездоровой пище вовсе не было основным аргументом защиты. Защита обосновывала ограниченную вменяемость Уайта в момент убийства его депрессией из-за неудач в бизнесе и в его работе наблюдателя, использовала слабость аргументов обвинения, которое считало дело очевидным и оказалось не готово к серьёзному отпору, и играла на чувствах консервативного состава жюри присяжных. Упоминание фастфуда было лишь незначительным эпизодом в аргументации защиты, как впоследствии утверждал адвокат Уайта[63].

Дэн Уайт пробыл в тюрьме чуть более пяти лет и был досрочно освобождён за хорошее поведение. 22 октября 1985 года, спустя полтора года после своего освобождения, Уайт был найден мёртвым в автомобиле с работающим двигателем в гараже его бывшей жены. Ему было 39 лет. Поверенный адвокат Уайта заявил репортёрам, что Уайт остро переживал распад своей семьи и был подавлен из-за всего случившегося. «Это был больной человек», — добавил адвокат[64].

След в истории

Политический вклад

Целью политической деятельности Харви Милка были попытки сделать власть отзывчивой к людям, уважающей права и свободы гомосексуалов, признающей приоритет интересов жителей районов перед общегородскими интересами. Каждая его следующая избирательная кампания вбирала в себя новые направления, углубляя и расширяя политическую философию Милка[65]. Его первая избирательная кампания 1973 года была сфокусирована в основном на положении владельцев малых предприятий в Сан-Франциско (вотчине крупных корпораций, обслуживаемых городскими властями), интересы которых не были представлены и игнорировались. Хотя Милк не скрывал факт того, что был геем, этот аспект не выходил на передний план вплоть до избирательной кампании в Ассамблею штата Калифорния в 1976 году. Однако уже в 1977 году тема прав геев стала центральным лейтмотивом кампании Милка за пост в городском Совете наблюдателей, как следствие всё более глубокого осознания им идей свободы личности и прав человека[65].

Милк был абсолютно убеждён, что укрепление влияния сообществ жителей районов способствует гармонии жизни города и стимулирует реализацию местного опыта, и что район Кастро должен окружить заботой каждого его жителя. При том, что у геев района Кастро не было детей, Милк выступал против закрытия начальной школы, он видел потенциал своего района, готового приветствовать и принять всех желающих. Своим помощникам Милк давал задание избавиться от колдобин на улицах и гордился тем, что благодаря его усилиям в его пятом избирательном округе были установлены 50 новых светофоров[65]. Реагируя на многочисленные жалобы жителей города по поводу животрепещущей для Сан-Франциско проблемы — собачьих экскрементов, Милк в приоритетом порядке добился принятия постановления, обязавшего владельцев собак убирать за своими питомцами. Рэнди Шилтс, биограф Милка, писал[8]:

Кто-то станет утверждать, что Харви был социалистом или приверженцем какой-нибудь другой идеологии, но на самом деле политическая философия Харви никогда не была сложнее, чем проблема собачьего дерьма. Он считал, что правительство должно решать насущные проблемы людей.

Масштаб воздействия, которое Милк оказал на политику Сан-Франциско, профессор по коммуникациям университета Нью-Мексико Карен Фосс объясняет тем, что Милк не был похож ни на кого из тех, кто когда-либо занимал высокие посты в руководстве города. Она пишет[66]:

Милк оказался очень энергичной, харизматической личностью, человеком, обожавшим эффектные артистичные поступки и настроенным только на победу… Используя заразительные шутки, умение уступать в споре, свою убеждённость и своеобразный статус «своего среди чужих», Милк сумел создать климат, в котором диалог о проблемах стал возможным. Он также находил возможность учитывать самые противоречивые мнения множества своих избирателей.

Милк проявил себя вдохновенным оратором ещё во время своей первой кампании 1973 года, и его красноречие только улучшилось к моменту избрания его городским наблюдателем[12]. Самые знаменитые его выступления, которые стали главным элементом на протяжении всей его политической карьеры, получили известность под названием «Речь надежды». Эти выступления Милк начинал фразой, обыгрывающей обвинения в адрес геев, что они якобы вербуют впечатлительную молодёжь в свои ряды: «Я — Харви Милк. И я хочу вас завербовать!» «Речь надежды», которую Милк произнёс незадолго до своей гибели, по мнению его друзей и помощников была лучшей, и финал её был наиболее эффектным[8]:

Открывшиеся молодые геи из Алтуны в Пенсильвании и из Ричмонда в Миннесоте слышат теперь по телевизору Аниту Брайант и её рассказы. Они должны смотреть вперёд только с единственным чувством — чувством надежды. И вы должны дать им эту надежду. Надежду на лучший мир, надежду на лучшее завтра, надежду на лучшее место, куда можно уехать, если давление у них дома станет невыносимым. Надежду, что всё будет в порядке.
Без надежды не только геи, но и афроамериканцы, и старики, и инвалиды, мы, все мы сдадимся. И когда вы помогаете тому, чтобы больше геев оказались избранными в центральный комитет или другие органы власти, это даёт зелёный свет всем, кто чувствует себя бесправным, зелёный свет, дающий возможность двигаться вперёд. Это даёт надежду всей нации, потому что, если гомосексуал сумел этого добиться, значит двери открыты для всех.

В последний год своей жизни Милк делал особый акцент на том, что геи должны открыть себя обществу, что это поможет положить конец дискриминации и насилию против них. Хотя Милк так и не успел рассказать о своей гомосексуальности своей матери, которая умерла много лет назад, в своём прощальном послании, записанном на плёнку на случай его насильственной смерти, он призывал других геев сделать это[37][67]:

Я не смогу избавить людей от чувства гнева, горечи или ярости, но я надеюсь, что они используют эту горечь и эту ярость не для того, чтобы это демонстрировать или что-нибудь в этом роде, я надеюсь, что они придут к власти, я хочу надеяться, что пять, десять, сто, тысяча человек поднимутся. Я хотел бы видеть, что каждый гей-доктор откроется, каждый гей-адвокат, каждый гей-архитектор откроется, что они встанут и заявят о себе этому миру. Это положило бы конец предубеждениям быстрее, чем кто-либо может вообразить. Я призываю сделать это, призываю открыться. Только таким путём мы начнём добиваться соблюдения наших прав.

Тем не менее убийство Милка и эффективность его политической деятельности оказались неразрывно переплетены друг с другом отчасти потому, что Милк был убит в зените своей популярности. Историк Нил Миллер писал[33]: «До сих пор никто из современных американских гей-лидеров не сумел достичь при жизни тех высот, на которые вознесла Милка его смерть». Наследие Милка оказалось неоднозначным. Рэнди Шилтс, завершая своё биографическое исследование, пишет, что успех Милка, его убийство и неизбежная несправедливость приговора Уайту отражают реалии жизни всех геев. Жизнь Милка была «метафорой судьбы геев в Америке»[8]. Согласно свидетельству Фрэнсис Фицджеральд, знамя, выпавшее из рук Харви Милка, не было подхвачено на протяжении многих лет после его смерти[68]:

В Кастро видели в нём мученика, но восприняли его мученичество как конец, а не как начало. Он умер, а с ним, казалось, умерла и значительная доля оптимизма жителей Кастро, их идеализм и амбиции. Кастро не нашёл никого, кто смог бы продолжить дело Милка, а возможно, никто и не хотел.

Помощник и ученик Милка Клив Джонс полагал, что при столь короткой политической карьере Милка его смерть сыграла большее значение, чем его жизнь: «Убийство Милка и последовавшая затем ответная реакция сделали полноправное участие геев и лесбиянок в политической жизни постоянным и неоспоримым»[69].

Память о Харви Милке

Вечером после убийства Харви Милка его преемник на посту в городском наблюдательном совете Гарри Бритт сказал о нём[8]:

«Вопреки тому, какое представление мир пытается внушить нам о самих себе, мы способны быть прекрасными, способны обрести гармонию в своей душе. Харви был пророком… он жил предвидением… Что-то особенное должно произойти в этом городе, и оно будет носить имя Харви Милка»

Сан-Франциско отдал дань памяти Милку, увековечив его имя на карте города. Огромный флаг гей-прайда развевается на площади Харви Милка, на пересечении улиц Маркет и Кастро[70]. Демократический клуб геев Сан-Франциско в 1978 году был назван именем Харви Милка — «Harvey Milk LGBT Democratic Club»[71]. В Сан-Франциско имя Харви Милка носит развлекательный культурный центр [www.sfnpc.org/duboceharveymilkhistory Harvey Milk Recreational Arts Center] и общеобразовательная школа [www.harveymilk.com/about/about.html Harvey Milk Civil Rights Academy]. В 1985 году в Нью-Йорке была открыта средняя школа имени Харви Милка для гомосексуальных подростков.

В 1982 году внештатный репортёр Рэнди Шилтс закончил первую биографическую книгу о Харви Милке, названную «Мэр улицы Кастро». Шилтс писал эту книгу в то время, когда не мог найти постоянную работу, будучи открытым геем[72]. Снятый Робом Эпстайном в 1984 году документальный фильм «Времена Харви Милка» (The Times of Harvey Milk), основанный на материалах книги Шилтса, получил премию «Оскар» Американской академии киноискусства в номинации «лучший документальный фильм». Режиссёр Роб Эпстайн позднее рассказывал, почему он выбрал историю жизни Милка темой для своего фильма[73]:

В то время, как нам, жителям Сан-Франциско, казалось, что наша жизнь полностью перевернулась, что внимание всего человечества приковано к нам, большая часть мира за пределами Сан-Франциско, на самом деле, не имела об этом ни малейшего понятия.

Для них это был просто небольшой эпизод из хроники местных провинциальных новостей о том, что в Сан-Франциско убили мэра и члена муниципального совета. Эта история не получила тогда большого резонанса.

Милку был посвящён мюзикл под названием «Шоу Харви Милка», премьера которого состоялась в Атланте в 1991 году. В 1995 году театральной публике Хьюстона, а затем Нью-Йорка была представлена опера «Харви Милк», в которой её автор, Стюарт Уоллес, «мифологизировал Милка в качестве символа рождения современного движения за права геев». На следующий год опера была поставлена в Сан-Франциско в театре «Orpheum Theatre»[74].

Журнал «Time» в 1999 году включил Харви Милка в список «100 самых выдающихся личностей XX столетия» в номинации «Heroes and Icons», как «символ того, чего геи могут добиться в жизни, и тех опасностей, с которыми они сталкиваются на этом пути». «Time» писал, что ни один человек не был в состоянии в одиночку изменить негативное отношение общества к геям, но единичные яркие личности способны были своим примером заставить геев поверить в то, что им необходимо прекратить прятаться. Милк знал, что «первопричиной тяжёлого положения геев была их невидимость, <…> и никто лучше самого Милка не понимал, насколько его публичная деятельность влияла на множество частных человеческих судеб»[2].

В 2007 году журнал «The Advocate», назвав Милка в числе «40 героев», привёл слова Дайэнн Файнстайн[75]:

Его гомосексуальность дала ему возможность прочувствовать ту боль, которую испытывает любой притесняемый человек. Он верил, что никакая жертва не будет слишком большой ценой, чтобы заплатить её за защиту прав человека.

Художественный фильм о жизни Милка вышел в свет в 2008 году после 15 лет безуспешных попыток воплотить идею его создания. В этой ленте, снятой режиссёром Гасом Ван Сентом (открытым геем), роль Милка сыграл Шон Пенн, а роль его убийцы, Дэна Уайта — Джош Бролин. Фильм получил два «Оскара»: за лучшую мужскую роль и за лучший оригинальный сценарий. В массовых сценах картины были задействованы многие участники реальных событий, в том числе в сцене, где Милк произносит свою «Речь Надежды» во время «Парада дня свободы геев» 1978 года[76]. 30 июля 2009 года Президент США Барак Обама принял решение наградить Харви Милка Президентской медалью Свободы посмертно. Это одна из двух высших наград США для гражданских лиц, которой награждаются люди, «внёсшие существенный вклад в безопасность и защиту национальных интересов США, общественную и культурную жизнь США и мира».

Говоря о пятнадцати награждённых, в их числе и о Харви Милке, Барак Обама отметил, что все они «имеют между собой одну общую черту. Каждый был вершителем перемен. Каждый видел несовершенство мира и приступал к его улучшению, зачастую преодолевая большие препятствия на пути. Их неустанное стремление разрушить искусственные барьеры и возвысить человеческое достоинство своих сограждан задаёт горизонт, на который мы все должны равняться»[4].

25 августа 2009 года губернатор Калифорнии Арнольд Шварценеггер и его супруга Мария Шрайвер назвали Харви Милка в числе тринадцати знаменитых людей штата, которые будут представлены в 2009 году в «Зале Славы Калифорнии» Калифорнийского музея в Сакраменто. Объявляя имена избранных претендентов, основательница «Зала Славы» Мария Шрайвер сказала[77]:

«Сейчас я более чем когда-либо понимаю, что страсть и сила одного человека может оказать серьёзное влияние на жизнь многих людей не только в их собственной стране, но и во всём мире. Когда талант и неустанное стремление к победе идут рука об руку, даже один в поле — воин, и такой человек может оставить после себя богатое наследие, преисполненное надежды. Для нас это — огромная честь: ввести в „Зал Славы“ этих экстраординарных личностей, каждая из которых оставила свой след в истории»

13 октября 2009 года губернатор Калифорнии Арнольд Шварценеггер подписал закон, учреждающий День Харви Милка. Отныне день рождения Милка 22 мая стал официальным ежегодным праздником штата Калифорния[78].

См. также

В Викицитатнике есть страница по теме
Харви Милк

Напишите отзыв о статье "Милк, Харви"

Примечания

  1. 1 2 Харви Милк не был первым открытым политиком-гомосексуалом, занимавшим выборный политический пост в США. В начале 1970-х Нэнси Вечслер (англ. Nancy Wechsler) совершила каминг-аут после своей победы на выборах и уже являясь членом городского совета Энн-Арбор (Мичиган). В январе 1974 года в городской совет Энн-Арбор впервые в истории США была избрана открытая лесбиянка Кэти Козаченко (англ.); в ноябре того же года ЛГБТ-активистка Элейн Нобл (англ.) была избрана в Палату представителей штата Массачусетс. Первым открытым геем, занимавшим государственную выборную должность в США, стал сенатор штата Миннесота Аллан Спир (англ.), впервые избранный в сенат в 1972 году, но он обнародовал свою принадлежность к гомосексуалам уже после того, как занял этот пост, в декабре 1974 года, после чего был переизбран на второй срок в 1976 году. (Larry Nichols. [www.dallasvoice.com/artman/publish/article_6933.php Elaine Noble: Leading the way out] (англ.)(недоступная ссылка — история). Dallas Voice (11 October 2007).; Ron Schlittler. [www.washingtonpost.com/wp-dyn/content/article/2008/11/28/AR2008112802576.html Gay Officials Who Blazed Trails] (англ.). The Washington Post (29 November 2008). [www.webcitation.org/614dTM0sE Архивировано из первоисточника 20 августа 2011].)
  2. Занявшись политической деятельностью, Милк много раз заявлял, что был уволен со службы на флоте за то, что был геем, но биограф Милка Рэнди Шилтс высказывал сомнения в достоверности этих утверждений. Шилтс писал: «Харви Милк во время того периода своей жизни никаким политическим активистом не был, и, по имеющимся сведениям, выдерживал более уравновешенный баланс между своим социальным и сексуальным поведением». Профессор Карен Фосс также утверждала, что между отставкой Милка и его сексуальностью не было никакой связи: «Некоторые преувеличения часто используются в тактике избирательных кампаний. В случае Милка такие приукрашивания совершались, чтобы продемонстрировать его готовность быть частью политической системы, и при этом показать, как система отторгает его».
  3. «Общество за права личности» (Society for Individual Rights, SIR) — одна из старейших организаций ЛГБТ в США. Деятельность SIR была сосредоточена на построении гей-сообщества. SIR организовывал развлекательные шоу, приёмы, бридж-клубы, соревнования по боулингу и софтболу, художественные классы, группы медитации и тому подобное. В 1966 году SIR открыл первый национальный общественный центр ЛГБТ для проведения культурных и общественных мероприятий.
  4. Комиссия по обжалованию разрешений ([www.sfgov.org/site/bdappeal_index.asp The Board of Permit Appeals]) — квази-судебный орган в администрации Сан-Франциско, занимающийся рассмотрением обжалований ведомственных решений, касающихся предоставления, приостановки или аннулирования разрешительных документов, лицензий и других правовых актов различными органами исполнительной власти Сан-Франциско. Состоит из президента, вице-президента и трёх специальных уполномоченных.
  5. Иск Сиппла в конечном счёте был отклонён в 1984 году в Калифорнийском апелляционном суде. Сиппл, получивший во Вьетнаме ранение в голову, был признан шизофреником. Инцидент привлёк к нему такое большое внимание, что годы спустя за рюмкой виски он будет сожалеть, что схватил террористку Мур за руку в тот злополучный день. Однако Сиппл не держал на Милка зла и продолжал с ним общаться. В конечном счёте Сиппл наладил контакт со своей матерью и братом, но отец его так и не простил. Благодарственное письмо Джеральда Форда Сиппл хранил в рамке в своей квартире до самой смерти. Умер он в 1989 году от пневмонии. (Sorrow Trailed a Veteran Who Saved a President’s Life, // «The Los Angeles Times», 13 февраля 1989)
  6. Отношения Милка с «Храмом народов» были характерны для многих политических деятелей Северной Калифорнии. Как писала «The San Francisco Examiner», Джим Джонс и его прихожане были «мощной политической силой», которая помогла победить на выборах мэру Москоне, окружному прокурору Джосу Фрейтасу и шерифу Ричарду Хонгисто. (S.F.'s Leaders Recall Jones the Politician. // «The San Francisco Examiner», 20 ноября 1978) Хотя Милк и выступал перед прихожанами в «Храме народов» (Another Day of Death. // журнал «Time», 11 декабря 1978) и защищал Джима Джонса в своём письме Президенту Джимми Картеру в 1978 году, он и его помощники глубоко не доверяли Джонсу. Когда во время кампании в Ассамблею штата в 1976 году Милк узнал, что Джим Джонс оказывает поддержку и ему, и его сопернику Арту Агносу, Милк сказал своему другу Майклу Вонгу: «Ладно, чёрт с ним. Я приму его сотрудников, но этим мы играем с Джимом Джонсом в его игру». (Shilts, p. 139.)
  7. Здесь у Милка игра слов: Silly Hall («глупый зал») вместо City Hall (здание муниципалитета)
  8. .Дэн Уайт, несмотря на свои финансовое затруднения, незадолго до этого проголосовал против повышения зарплаты членам Совета наблюдателей, которое дало бы ему ежегодную зарплату в размере 24 000$. («Increase in City Supervisors' Pay Is Proposed Again». // «The San Francisco Examiner», 14 ноября 1978) Президент наблюдательного совета Дайэнн Файнстайн, зная о проблемах Уайта в бизнесе, обращала его внимание на коммерческих застройщиков, развернувших накануне торговый центр «Пирс 39» вблизи района Fisherman’s Wharf, где Уайт и его жена содержали ресторан. Наплыв богатых инвесторов, теснивших более скромных в своих возможностях старожилов, стал в конце 1970-х реальностью и для района Кастро. Милк в одной из своих эмоциональных публичных речей о «кровопийцах»-застройщиках использовал в качестве примера своего арендодателя (который, к слову, был геем). Неудивительно, что тот сразу же утроил Милку плату за аренду квартиры и помещения магазина. (Shilts, p. 227—228.)
  9. Термин «защита Твинки» происходит от названия популярного в США фастфуда [www.hostesscakes.com/twinkies.asp Twinkies]. С лёгкой руки журналистов, освещавших суд над Дэном Уайтом, «защитой Твинки» стали называть любые недобросовестные попытки адвокатов выгородить обвиняемого, убеждая суд в том, что их подзащитный не отдавал себе отчёт в своих действиях. ([www.sfgate.com/cgi-bin/article.cgi?f=/c/a/2003/11/23/INGRE343501.DTL Myth of the 'Twinkie defense']. // «San Francisco Chronicle», 23 ноября 2003)
  10. Мураль — произведение настенного изобразительного искусства, монументальной живописи. // [www.ozhegov.ru/slovo/23964.html Толковый словарь Ожегова]

Источники

  1. [www.sfgate.com/cgi-bin/article.cgi?f=/c/a/2003/11/26/MNGF33B0R31.DTL City Hall Slayings: 25 Years Later. Revisiting the horror of that day of death]. // «San Francisco Chronicle», 26 ноября 2003
  2. 1 2 [www.time.com/time/time100/heroes/profile/milk01.html TIME 100: Harvey Milk]. // Журнал «Time», 14 июня 1999
  3. Raymond Smith, Donald Haider-Markel. [www.abc-clio.com/products/overview.aspx?productid=109048 Gay and Lesbian Americans and Political Participation]. — ABC-CLIO, 2002. — 339 p. — ISBN 1-57607-256-8.
  4. 1 2 [www.sfgate.com/cgi-bin/blogs/sfgate/detail?blogid=14&entry_id=44566 Harvey Milk awarded presidential medal]. // «San Francisco Chronicle», 30 июля 2009
  5. 1 2 Winston Leyland. [www.leylandpublications.com/lpnonfiction.html Out in the Castro: desire, promise, activism]. — Leyland Publications, 2002. — 352 p. — ISBN 0-943595-87-8.
  6. 1 2 3 «Harvey Bernard Milk» // Dictionary of American Biography. Supplement 10: 1976-1980. — Charles Scribner's Sons, 1995. — 928 p. — ISBN 0-684-19399-X.
  7. 1 2 3 4 «Harvey Bernard Milk» // Encyclopedia of World Biography. — 2nd ed. — Gale Research, 1998. — Т. 17.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 Randy Shilts. [us.macmillan.com/themayorofcastrostreet The mayor of Castro Street: the life and times of Harvey Milk]. — St. Martin's Press, 2008. — 400 p. — ISBN 0-312-56085-0.
  9. 1 2 [sfpl.org/librarylocations/main/glc/pdf/Harvey_Milk_Papers-Susan_Davis_Alch_Collection.pdf The Harvey Milk Papers: Susan Davis Alch Collection (1956—1962)]
  10. 1 2 3 4 5 [www.newyorker.com/archive/1986/07/21/1986_07_21_034_TNY_CARDS_000345942 A Reporter at Large: «I-THE CASTRO»]. // «The New Yorker», 21 июля 1986
  11. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 Mike Weiss. Double Play: The San Francisco City Hall Killings. — Addison Wesley Publishing Company, 1984. — 422 p. — ISBN 0201095955.
  12. 1 2 3 John D'Emilio. «Gay Politics and Community in San Francisco since World War II" // Hidden from History: Reclaiming the Gay and Lesbian Past / Martin B. Duberman, Martha Vicinus. — NAL Books, 1989. — 579 p. — ISBN 0453006892.
  13. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Dudley Clendinen, Adam Nagourney. Out for Good: The Struggle to Build a Gay Rights Movement in America. — Simon & Schuster, 1999. — 716 p. — ISBN 0684810913.
  14. [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=FB0710F73B5C1A7493C2AB1789D95F458785F9&scp=1&sq=Theater:%20The%20York%20of%20%27Inner%20City&st=cse Theater: The New York of «Inner City»]. // «The New York Times», 20 декабря 1971
  15. 1 2 [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=FB091FF93D5A137A93C0A9178AD85F468785F9&scp=1&sq=Do%20You%20Mind%20Critics%20Calling%20You%20Cheap,%20Decadent,%20Sensationalistic&st=cse Do You Mind Critics Calling You Cheap, Decadent…?] // «The New York Times», 2 января 1972
  16. Milk Entered Politics Because «I Knew I Had To Become Involved». // «The San Francisco Examiner», 28 ноября 1978
  17. S.F. Vote Tally: Supervisors. // «San Francisco Chronicle», 7 ноября 1973
  18. [www.westword.com/2002-06-27/news/a-brewing-disagreement/ A Brewing Disagreement]. // «Denver Westword», 27 июня 2002
  19. Harvey Bernard Milk. // [galenet.galegroup.com/servlet/BioRC Biography Resource Center Online]. Gale Group, 1999
  20. [xpress.sfsu.edu/archives/arts/009159.html Carnival atmosphere at Castro Street Fair]. // «[X]PRESS online», 8 октября 2007
  21. Kenneth Jackson, Karen Markoe, Arnie Markoe. «Joseph Lawrence Alioto» // The Scribner encyclopedia of American lives. — Charles Scribner's Sons, 1998. — Т. 5. — 722 p. — ISBN 0684806630.
  22. Milk Will Run—Loses Permit Board Seat. // «San Francisco Chronicle», 10 марта 1976
  23. [www.newsru.com/world/29may2009/moore.html Террористка Мур через 34 года рассказала, зачем пыталась убить президента США Форда]. // NEWSru.com, 29 мая 2009
  24. 1 2 [www.time.com/time/magazine/article/0,9171,913513,00.html The Man Who Grabbed the Gun]. // Журнал «Time», 6 октября 1975
  25. 1 2 Sorrow Trailed a Veteran Who Saved a President and Then Was Cast in an Unwanted Spotlight. // «The Los Angeles Times», 13 февраля 1989
  26. [www.washingtonpost.com/wp-dyn/content/article/2006/12/30/AR2006123000160.html Caught in Fate’s Trajectory, Along With Gerald Ford]. // «The Washington Post», 31 декабря 2006
  27. 1 2 Strange De Jim. [books.google.ru/books?id=UFEnYKjMgswC&printsec=frontcover&source=gbs_navlinks_s San Francisco's Castro]. — Arcadia Publishing, 2003. — 128 p. — ISBN 0738528668.
  28. Tina Fetner. Working Anita Bryant: The Impact of Christian Anti-Gay Activism on Lesbian and Gay Movement Claims. — Social Problems, Part 3, 2001. — P. 411-428. — ISSN 0037-7791
  29. Miami Anti-gays Win in Landslide. // «The San Francisco Examiner», 8 июня 1977
  30. 1 2 Angry Gays March Through S.F. // «The San Francisco Examiner», 8 июня 1977
  31. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 Warren Hinkle. Gayslayer!: the story of how Dan White killed Harvey Milk and George Moscone & got away with murder. — Silver Dollar Books, 1985. — 100 p. — ISBN 0933839014.
  32. Police Press Hunt for Slayers of Gay. // «The San Francisco Examiner», 23 июня 1977
  33. 1 2 3 Neil Miller. Out of the Past: Gay and Lesbian History from 1869 to the Present. — Vintage Books, 1995. — 657 p. — ISBN 0679749888.
  34. 1 2 [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=F10716FB3E5414758DDDAF0894D9415B878BF1D3&scp=1&sq=A%20Walk%20on%20San%20Francisco%27s%20Gay%20Side&st=cse A Walk on San Francisco’s Gay Side]. // «The New York Times», 6 ноября 1977
  35. 1 2 3 4 5 6 7 Фильм «The Times of Harvey Milk». Режиссёр Rob Epstein. DVD, Pacific Arts, 1984
  36. The Night Neighborhoods Came to City Hall. // «The San Francisco Examiner», 9 ноября 1977
  37. 1 2 3 Milk Knew He Would Be Assassinated. // «The San Francisco Examiner», 28 ноября 1978
  38. 1 2 Feinstein Board President. // «The San Francisco Examiner», 8 января 1978
  39. [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=F10A10FF345815768FDDA90994D9415B878BF1D3&scp=1&sq=Homosexual+on+Board+Cites+Role+as+Pioneer&st=p Homosexual on Board Cites Role as Pioneer]. // «The New York Times», 10 ноября 1977
  40. [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=FA0617FC3B5A13728DDDAB0994D9405B888BF1D3&scp=1&sq=San%20Francisco%20Legislators%20Meet%20in%20Diversity&st=cse San Francisco Legislators Meet in Diversity]. // «The New York Times», 12 января 1978
  41. [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=F2071FFE3C5513728DDDAB0A94DB405B888BF1D3&scp=1&sq=Bill%20on%20Homosexual%20Rights%20Advances%20in%20San%20Francisco&st=cse Bill on Homosexual Rights Advances in San Francisco]. // «The New York Times», 22 марта 1978
  42. Death of dreams: in November 1978, Harvey Milk’s murder and the mass suicides at Jonestown nearly broke San Francisco’s spirit. // «The Advocate», 23 ноября 2003
  43. 1 2 An Ecumenical Alliance on the Serious Side of 'Gay'. // «The San Francisco Examiner», 26 июня 1978
  44. Mayor Hunts a Successor for White. // «The San Francisco Examiner», 11 ноября 1978
  45. [www.sfgate.com/cgi-bin/article.cgi?f=/c/a/2003/11/23/INGRE343501.DTL Myth of the «Twinkie defense»]. // «San Francisco Chronicle», 23 ноября 2003
  46. [nl.newsbank.com/nl-search/we/Archives?p_multi=SJ|&p_product=SJ&p_theme=realcities2&p_action=search&p_maxdocs=200&s_site=mercurynews&s_trackval=SJ&p_text_search-0=Falzon%20AND%20Weiss%20AND%20White&s_dispstring=Falzon%20Weiss%20White%20AND%20date(all)&xcal_numdocs=20&p_perpage=10&p_sort=YMD_date:D&xcal_useweights=no Killer of Moscone, Milk had Willie Brown on List]. // «San Jose Mercury News», 18 сентября 1998
  47. White Changes Mind—Wants Job Back. // «The San Francisco Examiner», 16 ноября 1978
  48. 1 2 3 [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=F10F1EFA3A5413728DDDA00A94D9415B888BF1D3&scp=1&sq=Deaths%20Mourned%20by%20San%20Franciscans&st=cse 2 Deaths Mourned by San Franciscans]. // «The New York Times», 29 ноября 1978
  49. [www.time.com/time/magazine/article/0,9171,919893,00.html Another Day of Death]. // Журнал «Time», 11 декабря 1978
  50. Bodies in Guyana Cause Confusion; Confusion Mounts Over Bodies at Guyana Cult Site; Many Missing in Jungle. // «The Washington Post», 22 ноября 1978
  51. Tragedy Numbs Survivors' Emotions; 370 More Bodies found at Cult Camp in Guyana; A Week of Tragedy in Guyana Dulls Survivors' Emotions. // «The Washington Post», 25 ноября 1978
  52. [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=FA0A17FA3A5413728DDDA10A94D9415B888BF1D3&scp=1&sq=Suspect%20Sought%20Job&st=cse Suspect Sought Job]. // «The New York Times», 28 ноября 1978
  53. Aide: White «A Wild Man». // «The San Francisco Examiner», 28 ноября 1978
  54. Reaction: World Coming Apart. // «The San Francisco Examiner», 28 ноября 1978
  55. A Mourning City Asks Why. // «The San Francisco Examiner», 28 ноября 1978
  56. [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=F00E1FFA3A5413728DDDA00A94D9415B888BF1D3&scp=1&sq=Ex-aide%20Held%20in%20Moscone%20Killing%20Ran&st=cse Ex-aide Held in Moscone Killing Ran as a Crusader Against Crime]. // «The New York Times», 29 ноября 1978
  57. No Bail as D.A. Cites New Law. // «The San Francisco Examiner», 28 ноября 1978
  58. 1 2 Malice Aforethought in California: A History of Legislative Abdication and Judicial Vacillation. // 33 «University of San Francisco Law Review» Rev. 313, 1999
  59. [www.bbc.co.uk/dna/h2g2/A3826136 The Legend and History of the Song 'Danny Boy']. // «Би-би-си», 14 июля 2005
  60. [select.nytimes.com/gst/abstract.html?res=F10A14F63F5D12728DDDAB0A94DD405B898BF1D3&scp=1&sq=Ex-Official%20Guilty%20of%20Manslaughter%20In%20Slayings%20on%20Coast&st=cse Ex-Official Guilty of Manslaughter In Slayings on Coast; 3,000 Protest; Protesters Beat on Doors Ex-Official Guilty of Manslaughter in Coast Slayings Lifelong San Franciscan]. // «The New York Times», 22 мая 1979
  61. Real Elections Up Next for S.F. // «San Francisco Chronicle», 7 ноября 1999
  62. [caselaw.lp.findlaw.com/cacodes/pen/25-29.html California Penal Code Section 25-29]. // «FindLaw»
  63. [www.sfgate.com/cgi-bin/article.cgi?f=/c/a/2003/11/23/INGRE343501.DTL Myth of the 'Twinkie defense']. // «San Francisco Chronicle», 23 ноября 2003
  64. [www.nytimes.com/1985/10/22/us/dan-white-killer-of-san-francisco-mayor-a-suicide.html?scp=1&sq=Dan%20White,%20Killer%20of%20San%20Francisco%20Mayor,%20a%20suicide&st=cse Dan White, Killer of San Francisco Mayor, a Suicide]. // «The New York Times», 22 октября 1985
  65. 1 2 3 Foss, Karen. You Have to Give Them Hope. // «Journal of the West», 27 p. 75-81. — 1988. — ISSN 0022-5169
  66. Karen Foss. «The Logic of Folly in the Political Campaigns of Harvey Milk» // [books.google.ru/books?id=qpjGUJGhCgoC&printsec=frontcover&source=gbs_navlinks_s Queer words, queer images: communication and the construction of homosexuality] / Jeffrey Ringer. — New York University Press, 1994. — 348 p. — ISBN 0814774415.
  67. [www.youtube.com/watch?v=Y--9dGPVVUQ November 18, 1977 Harvey Milk speaks, audio tape he recorded]. // YouTube
  68. [www.newyorker.com/archive/1986/07/28/1986_07_28_044_TNY_CARDS_000345790 A Reporter at Large: «II-THE CASTRO»]. // «The New Yorker», 28 июля 1986
  69. Why Milk is Still Fresh: Twenty Years After his Assassination, Harvey Milk Still Has a Lot to Offer the Gay Life. // «The Advocate», 10 ноября 1998
  70. [www.sfgate.com/cgi-bin/article.cgi?f=/c/a/2000/09/06/MN102317.DTL&hw Harvey Milk Plaza Proposals Up for Judging]. // «San Francisco Chronicle», 6 сентября 2000
  71. [www.milkclub.org/ Harvey Milk LGBT Democratic Club]
  72. Eric Marcus. Making Gay History: The Half-century Fight for Lesbian and Gay Equal Rights. — Perennial, 2002. — P. 228-229. — 496 p. — ISBN 0060933917.
  73. Harvey Milk Returns. // «The New York Blade», 20 июня 2008
  74. [pqasb.pqarchiver.com/latimes/access/16566903.html?dids=16566903:16566903&FMT=ABS&FMTS=ABS:FT&type=current&date=Nov+20%2C+1996&author=MARK+SWED&pub=Los+Angeles+Times+%28pre-1997+Fulltext%29&edition=&startpage=3&desc=OPERA+REVIEW%3B+A+Revised+%27Harvey+Milk%2C%27+Finds+Heart+in+San+Francisco Opera Review: A Revised «Harvey Milk» Finds Heart in San Francisco], // «The Los Angeles Times», 20 ноября 1996
  75. [www.advocate.com/issue_story_ektid48675.asp?page=2 40 heroes]. // Журнал «The Advocate», 25 сентября 2007
  76. [www.sfgate.com/cgi-bin/article.cgi?f=/c/a/2008/03/18/DDNDVJJHL.DTL It’s a wrap — 'Milk' filming ends in S.F.]. // «San Francisco Chronicle», 18 марта 2008
  77. [www.gay.ru/news/rainbow/2009/08/26-16192.htm Харви Милк будет введен в Зал Славы Калифорнии]. Gay.Ru (26 августа 2009). [www.webcitation.org/6ELB2BuKN Архивировано из первоисточника 11 февраля 2013].
  78. [www.lenta.ru/news/2009/10/13/milk/ Шварценеггер учредил праздник имени первого политика-гея]. Lenta.ru (13 октября 2009). [www.webcitation.org/6CjUN8Mul Архивировано из первоисточника 7 декабря 2012].

Литература

  • Randy Shilts. [us.macmillan.com/themayorofcastrostreet The mayor of Castro Street: the life and times of Harvey Milk]. — St. Martin's Press, 2008. — 400 p. — ISBN 0-312-56085-0.
  • Mike Weiss. Double Play: The San Francisco City Hall Killings. — Addison Wesley Publishing Company, 1984. — 422 p. — ISBN 0-201-09595-5.
  • Warren Hinkle. Gayslayer!: the story of how Dan White killed Harvey Milk and George Moscone & got away with murder. — Silver Dollar Books, 1985. — 100 p. — ISBN 0-933-83901-4.
  • «Harvey Bernard Milk» // Dictionary of American Biography. Supplement 10: 1976-1980. — Charles Scribner's Sons, 1995. — 928 p. — ISBN 0-684-19399-X.
  • «Harvey Bernard Milk» // Encyclopedia of World Biography. — 2nd ed. — Gale Research, 1998. — Т. 17.

Ссылки

  • [harvey_milk_ru.livejournal.com/ harvey_milk_ru] — сообщество в Живом Журнале, посвящённое Харви Милку
  • [youtube.com/watch?v=CoL06fjZQz8 Телеинтервью с Харви Милком накануне референдума по «Инициативе Бриггса», 1978] на YouTube  (субтитры)
  • [youtube.com/watch?v=SEcsms2L4uQ Сан-Франциско. Поминальное шествие в день убийства Харви Милка, 27 ноября 1978] на YouTube  (англ.) — За кадром звучит отрывок из магнитофонной записи, сделанной Милком на случай своего убийства
  • [youtube.com/watch?v=P6IKptIZ0N8 Трейлер к фильму «The Times of Harvey Milk» (1984)] на YouTube  (субтитры)


Отрывок, характеризующий Милк, Харви

Балага был русый, с красным лицом и в особенности красной, толстой шеей, приземистый, курносый мужик, лет двадцати семи, с блестящими маленькими глазами и маленькой бородкой. Он был одет в тонком синем кафтане на шелковой подкладке, надетом на полушубке.
Он перекрестился на передний угол и подошел к Долохову, протягивая черную, небольшую руку.
– Федору Ивановичу! – сказал он, кланяясь.
– Здорово, брат. – Ну вот и он.
– Здравствуй, ваше сиятельство, – сказал он входившему Анатолю и тоже протянул руку.
– Я тебе говорю, Балага, – сказал Анатоль, кладя ему руки на плечи, – любишь ты меня или нет? А? Теперь службу сослужи… На каких приехал? А?
– Как посол приказал, на ваших на зверьях, – сказал Балага.
– Ну, слышишь, Балага! Зарежь всю тройку, а чтобы в три часа приехать. А?
– Как зарежешь, на чем поедем? – сказал Балага, подмигивая.
– Ну, я тебе морду разобью, ты не шути! – вдруг, выкатив глаза, крикнул Анатоль.
– Что ж шутить, – посмеиваясь сказал ямщик. – Разве я для своих господ пожалею? Что мочи скакать будет лошадям, то и ехать будем.
– А! – сказал Анатоль. – Ну садись.
– Что ж, садись! – сказал Долохов.
– Постою, Федор Иванович.
– Садись, врешь, пей, – сказал Анатоль и налил ему большой стакан мадеры. Глаза ямщика засветились на вино. Отказываясь для приличия, он выпил и отерся шелковым красным платком, который лежал у него в шапке.
– Что ж, когда ехать то, ваше сиятельство?
– Да вот… (Анатоль посмотрел на часы) сейчас и ехать. Смотри же, Балага. А? Поспеешь?
– Да как выезд – счастлив ли будет, а то отчего же не поспеть? – сказал Балага. – Доставляли же в Тверь, в семь часов поспевали. Помнишь небось, ваше сиятельство.
– Ты знаешь ли, на Рожество из Твери я раз ехал, – сказал Анатоль с улыбкой воспоминания, обращаясь к Макарину, который во все глаза умиленно смотрел на Курагина. – Ты веришь ли, Макарка, что дух захватывало, как мы летели. Въехали в обоз, через два воза перескочили. А?
– Уж лошади ж были! – продолжал рассказ Балага. – Я тогда молодых пристяжных к каурому запрег, – обратился он к Долохову, – так веришь ли, Федор Иваныч, 60 верст звери летели; держать нельзя, руки закоченели, мороз был. Бросил вожжи, держи, мол, ваше сиятельство, сам, так в сани и повалился. Так ведь не то что погонять, до места держать нельзя. В три часа донесли черти. Издохла левая только.


Анатоль вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в подпоясанной серебряным ремнем шубке и собольей шапке, молодцовато надетой на бекрень и очень шедшей к его красивому лицу. Поглядевшись в зеркало и в той самой позе, которую он взял перед зеркалом, став перед Долоховым, он взял стакан вина.
– Ну, Федя, прощай, спасибо за всё, прощай, – сказал Анатоль. – Ну, товарищи, друзья… он задумался… – молодости… моей, прощайте, – обратился он к Макарину и другим.
Несмотря на то, что все они ехали с ним, Анатоль видимо хотел сделать что то трогательное и торжественное из этого обращения к товарищам. Он говорил медленным, громким голосом и выставив грудь покачивал одной ногой. – Все возьмите стаканы; и ты, Балага. Ну, товарищи, друзья молодости моей, покутили мы, пожили, покутили. А? Теперь, когда свидимся? за границу уеду. Пожили, прощай, ребята. За здоровье! Ура!.. – сказал он, выпил свой стакан и хлопнул его об землю.
– Будь здоров, – сказал Балага, тоже выпив свой стакан и обтираясь платком. Макарин со слезами на глазах обнимал Анатоля. – Эх, князь, уж как грустно мне с тобой расстаться, – проговорил он.
– Ехать, ехать! – закричал Анатоль.
Балага было пошел из комнаты.
– Нет, стой, – сказал Анатоль. – Затвори двери, сесть надо. Вот так. – Затворили двери, и все сели.
– Ну, теперь марш, ребята! – сказал Анатоль вставая.
Лакей Joseph подал Анатолю сумку и саблю, и все вышли в переднюю.
– А шуба где? – сказал Долохов. – Эй, Игнатка! Поди к Матрене Матвеевне, спроси шубу, салоп соболий. Я слыхал, как увозят, – сказал Долохов, подмигнув. – Ведь она выскочит ни жива, ни мертва, в чем дома сидела; чуть замешкаешься, тут и слезы, и папаша, и мамаша, и сейчас озябла и назад, – а ты в шубу принимай сразу и неси в сани.
Лакей принес женский лисий салоп.
– Дурак, я тебе сказал соболий. Эй, Матрешка, соболий! – крикнул он так, что далеко по комнатам раздался его голос.
Красивая, худая и бледная цыганка, с блестящими, черными глазами и с черными, курчавыми сизого отлива волосами, в красной шали, выбежала с собольим салопом на руке.
– Что ж, мне не жаль, ты возьми, – сказала она, видимо робея перед своим господином и жалея салопа.
Долохов, не отвечая ей, взял шубу, накинул ее на Матрешу и закутал ее.
– Вот так, – сказал Долохов. – И потом вот так, – сказал он, и поднял ей около головы воротник, оставляя его только перед лицом немного открытым. – Потом вот так, видишь? – и он придвинул голову Анатоля к отверстию, оставленному воротником, из которого виднелась блестящая улыбка Матреши.
– Ну прощай, Матреша, – сказал Анатоль, целуя ее. – Эх, кончена моя гульба здесь! Стешке кланяйся. Ну, прощай! Прощай, Матреша; ты мне пожелай счастья.
– Ну, дай то вам Бог, князь, счастья большого, – сказала Матреша, с своим цыганским акцентом.
У крыльца стояли две тройки, двое молодцов ямщиков держали их. Балага сел на переднюю тройку, и, высоко поднимая локти, неторопливо разобрал вожжи. Анатоль и Долохов сели к нему. Макарин, Хвостиков и лакей сели в другую тройку.
– Готовы, что ль? – спросил Балага.
– Пущай! – крикнул он, заматывая вокруг рук вожжи, и тройка понесла бить вниз по Никитскому бульвару.
– Тпрру! Поди, эй!… Тпрру, – только слышался крик Балаги и молодца, сидевшего на козлах. На Арбатской площади тройка зацепила карету, что то затрещало, послышался крик, и тройка полетела по Арбату.
Дав два конца по Подновинскому Балага стал сдерживать и, вернувшись назад, остановил лошадей у перекрестка Старой Конюшенной.
Молодец соскочил держать под уздцы лошадей, Анатоль с Долоховым пошли по тротуару. Подходя к воротам, Долохов свистнул. Свисток отозвался ему и вслед за тем выбежала горничная.
– На двор войдите, а то видно, сейчас выйдет, – сказала она.
Долохов остался у ворот. Анатоль вошел за горничной на двор, поворотил за угол и вбежал на крыльцо.
Гаврило, огромный выездной лакей Марьи Дмитриевны, встретил Анатоля.
– К барыне пожалуйте, – басом сказал лакей, загораживая дорогу от двери.
– К какой барыне? Да ты кто? – запыхавшимся шопотом спрашивал Анатоль.
– Пожалуйте, приказано привесть.
– Курагин! назад, – кричал Долохов. – Измена! Назад!
Долохов у калитки, у которой он остановился, боролся с дворником, пытавшимся запереть за вошедшим Анатолем калитку. Долохов последним усилием оттолкнул дворника и схватив за руку выбежавшего Анатоля, выдернул его за калитку и побежал с ним назад к тройке.


Марья Дмитриевна, застав заплаканную Соню в коридоре, заставила ее во всем признаться. Перехватив записку Наташи и прочтя ее, Марья Дмитриевна с запиской в руке взошла к Наташе.
– Мерзавка, бесстыдница, – сказала она ей. – Слышать ничего не хочу! – Оттолкнув удивленными, но сухими глазами глядящую на нее Наташу, она заперла ее на ключ и приказав дворнику пропустить в ворота тех людей, которые придут нынче вечером, но не выпускать их, а лакею приказав привести этих людей к себе, села в гостиной, ожидая похитителей.
Когда Гаврило пришел доложить Марье Дмитриевне, что приходившие люди убежали, она нахмурившись встала и заложив назад руки, долго ходила по комнатам, обдумывая то, что ей делать. В 12 часу ночи она, ощупав ключ в кармане, пошла к комнате Наташи. Соня, рыдая, сидела в коридоре.
– Марья Дмитриевна, пустите меня к ней ради Бога! – сказала она. Марья Дмитриевна, не отвечая ей, отперла дверь и вошла. «Гадко, скверно… В моем доме… Мерзавка, девчонка… Только отца жалко!» думала Марья Дмитриевна, стараясь утолить свой гнев. «Как ни трудно, уж велю всем молчать и скрою от графа». Марья Дмитриевна решительными шагами вошла в комнату. Наташа лежала на диване, закрыв голову руками, и не шевелилась. Она лежала в том самом положении, в котором оставила ее Марья Дмитриевна.
– Хороша, очень хороша! – сказала Марья Дмитриевна. – В моем доме любовникам свидания назначать! Притворяться то нечего. Ты слушай, когда я с тобой говорю. – Марья Дмитриевна тронула ее за руку. – Ты слушай, когда я говорю. Ты себя осрамила, как девка самая последняя. Я бы с тобой то сделала, да мне отца твоего жалко. Я скрою. – Наташа не переменила положения, но только всё тело ее стало вскидываться от беззвучных, судорожных рыданий, которые душили ее. Марья Дмитриевна оглянулась на Соню и присела на диване подле Наташи.
– Счастье его, что он от меня ушел; да я найду его, – сказала она своим грубым голосом; – слышишь ты что ли, что я говорю? – Она поддела своей большой рукой под лицо Наташи и повернула ее к себе. И Марья Дмитриевна, и Соня удивились, увидав лицо Наташи. Глаза ее были блестящи и сухи, губы поджаты, щеки опустились.
– Оставь… те… что мне… я… умру… – проговорила она, злым усилием вырвалась от Марьи Дмитриевны и легла в свое прежнее положение.
– Наталья!… – сказала Марья Дмитриевна. – Я тебе добра желаю. Ты лежи, ну лежи так, я тебя не трону, и слушай… Я не стану говорить, как ты виновата. Ты сама знаешь. Ну да теперь отец твой завтра приедет, что я скажу ему? А?
Опять тело Наташи заколебалось от рыданий.
– Ну узнает он, ну брат твой, жених!
– У меня нет жениха, я отказала, – прокричала Наташа.
– Всё равно, – продолжала Марья Дмитриевна. – Ну они узнают, что ж они так оставят? Ведь он, отец твой, я его знаю, ведь он, если его на дуэль вызовет, хорошо это будет? А?
– Ах, оставьте меня, зачем вы всему помешали! Зачем? зачем? кто вас просил? – кричала Наташа, приподнявшись на диване и злобно глядя на Марью Дмитриевну.
– Да чего ж ты хотела? – вскрикнула опять горячась Марья Дмитриевна, – что ж тебя запирали что ль? Ну кто ж ему мешал в дом ездить? Зачем же тебя, как цыганку какую, увозить?… Ну увез бы он тебя, что ж ты думаешь, его бы не нашли? Твой отец, или брат, или жених. А он мерзавец, негодяй, вот что!
– Он лучше всех вас, – вскрикнула Наташа, приподнимаясь. – Если бы вы не мешали… Ах, Боже мой, что это, что это! Соня, за что? Уйдите!… – И она зарыдала с таким отчаянием, с каким оплакивают люди только такое горе, которого они чувствуют сами себя причиной. Марья Дмитриевна начала было опять говорить; но Наташа закричала: – Уйдите, уйдите, вы все меня ненавидите, презираете. – И опять бросилась на диван.
Марья Дмитриевна продолжала еще несколько времени усовещивать Наташу и внушать ей, что всё это надо скрыть от графа, что никто не узнает ничего, ежели только Наташа возьмет на себя всё забыть и не показывать ни перед кем вида, что что нибудь случилось. Наташа не отвечала. Она и не рыдала больше, но с ней сделались озноб и дрожь. Марья Дмитриевна подложила ей подушку, накрыла ее двумя одеялами и сама принесла ей липового цвета, но Наташа не откликнулась ей. – Ну пускай спит, – сказала Марья Дмитриевна, уходя из комнаты, думая, что она спит. Но Наташа не спала и остановившимися раскрытыми глазами из бледного лица прямо смотрела перед собою. Всю эту ночь Наташа не спала, и не плакала, и не говорила с Соней, несколько раз встававшей и подходившей к ней.
На другой день к завтраку, как и обещал граф Илья Андреич, он приехал из Подмосковной. Он был очень весел: дело с покупщиком ладилось и ничто уже не задерживало его теперь в Москве и в разлуке с графиней, по которой он соскучился. Марья Дмитриевна встретила его и объявила ему, что Наташа сделалась очень нездорова вчера, что посылали за доктором, но что теперь ей лучше. Наташа в это утро не выходила из своей комнаты. С поджатыми растрескавшимися губами, сухими остановившимися глазами, она сидела у окна и беспокойно вглядывалась в проезжающих по улице и торопливо оглядывалась на входивших в комнату. Она очевидно ждала известий об нем, ждала, что он сам приедет или напишет ей.
Когда граф взошел к ней, она беспокойно оборотилась на звук его мужских шагов, и лицо ее приняло прежнее холодное и даже злое выражение. Она даже не поднялась на встречу ему.
– Что с тобой, мой ангел, больна? – спросил граф. Наташа помолчала.
– Да, больна, – отвечала она.
На беспокойные расспросы графа о том, почему она такая убитая и не случилось ли чего нибудь с женихом, она уверяла его, что ничего, и просила его не беспокоиться. Марья Дмитриевна подтвердила графу уверения Наташи, что ничего не случилось. Граф, судя по мнимой болезни, по расстройству дочери, по сконфуженным лицам Сони и Марьи Дмитриевны, ясно видел, что в его отсутствие должно было что нибудь случиться: но ему так страшно было думать, что что нибудь постыдное случилось с его любимою дочерью, он так любил свое веселое спокойствие, что он избегал расспросов и всё старался уверить себя, что ничего особенного не было и только тужил о том, что по случаю ее нездоровья откладывался их отъезд в деревню.


Со дня приезда своей жены в Москву Пьер сбирался уехать куда нибудь, только чтобы не быть с ней. Вскоре после приезда Ростовых в Москву, впечатление, которое производила на него Наташа, заставило его поторопиться исполнить свое намерение. Он поехал в Тверь ко вдове Иосифа Алексеевича, которая обещала давно передать ему бумаги покойного.
Когда Пьер вернулся в Москву, ему подали письмо от Марьи Дмитриевны, которая звала его к себе по весьма важному делу, касающемуся Андрея Болконского и его невесты. Пьер избегал Наташи. Ему казалось, что он имел к ней чувство более сильное, чем то, которое должен был иметь женатый человек к невесте своего друга. И какая то судьба постоянно сводила его с нею.
«Что такое случилось? И какое им до меня дело? думал он, одеваясь, чтобы ехать к Марье Дмитриевне. Поскорее бы приехал князь Андрей и женился бы на ней!» думал Пьер дорогой к Ахросимовой.
На Тверском бульваре кто то окликнул его.
– Пьер! Давно приехал? – прокричал ему знакомый голос. Пьер поднял голову. В парных санях, на двух серых рысаках, закидывающих снегом головашки саней, промелькнул Анатоль с своим всегдашним товарищем Макариным. Анатоль сидел прямо, в классической позе военных щеголей, закутав низ лица бобровым воротником и немного пригнув голову. Лицо его было румяно и свежо, шляпа с белым плюмажем была надета на бок, открывая завитые, напомаженные и осыпанные мелким снегом волосы.
«И право, вот настоящий мудрец! подумал Пьер, ничего не видит дальше настоящей минуты удовольствия, ничто не тревожит его, и оттого всегда весел, доволен и спокоен. Что бы я дал, чтобы быть таким как он!» с завистью подумал Пьер.
В передней Ахросимовой лакей, снимая с Пьера его шубу, сказал, что Марья Дмитриевна просят к себе в спальню.
Отворив дверь в залу, Пьер увидал Наташу, сидевшую у окна с худым, бледным и злым лицом. Она оглянулась на него, нахмурилась и с выражением холодного достоинства вышла из комнаты.
– Что случилось? – спросил Пьер, входя к Марье Дмитриевне.
– Хорошие дела, – отвечала Марья Дмитриевна: – пятьдесят восемь лет прожила на свете, такого сраму не видала. – И взяв с Пьера честное слово молчать обо всем, что он узнает, Марья Дмитриевна сообщила ему, что Наташа отказала своему жениху без ведома родителей, что причиной этого отказа был Анатоль Курагин, с которым сводила ее жена Пьера, и с которым она хотела бежать в отсутствие своего отца, с тем, чтобы тайно обвенчаться.
Пьер приподняв плечи и разинув рот слушал то, что говорила ему Марья Дмитриевна, не веря своим ушам. Невесте князя Андрея, так сильно любимой, этой прежде милой Наташе Ростовой, променять Болконского на дурака Анатоля, уже женатого (Пьер знал тайну его женитьбы), и так влюбиться в него, чтобы согласиться бежать с ним! – Этого Пьер не мог понять и не мог себе представить.
Милое впечатление Наташи, которую он знал с детства, не могло соединиться в его душе с новым представлением о ее низости, глупости и жестокости. Он вспомнил о своей жене. «Все они одни и те же», сказал он сам себе, думая, что не ему одному достался печальный удел быть связанным с гадкой женщиной. Но ему всё таки до слез жалко было князя Андрея, жалко было его гордости. И чем больше он жалел своего друга, тем с большим презрением и даже отвращением думал об этой Наташе, с таким выражением холодного достоинства сейчас прошедшей мимо него по зале. Он не знал, что душа Наташи была преисполнена отчаяния, стыда, унижения, и что она не виновата была в том, что лицо ее нечаянно выражало спокойное достоинство и строгость.
– Да как обвенчаться! – проговорил Пьер на слова Марьи Дмитриевны. – Он не мог обвенчаться: он женат.
– Час от часу не легче, – проговорила Марья Дмитриевна. – Хорош мальчик! То то мерзавец! А она ждет, второй день ждет. По крайней мере ждать перестанет, надо сказать ей.
Узнав от Пьера подробности женитьбы Анатоля, излив свой гнев на него ругательными словами, Марья Дмитриевна сообщила ему то, для чего она вызвала его. Марья Дмитриевна боялась, чтобы граф или Болконский, который мог всякую минуту приехать, узнав дело, которое она намерена была скрыть от них, не вызвали на дуэль Курагина, и потому просила его приказать от ее имени его шурину уехать из Москвы и не сметь показываться ей на глаза. Пьер обещал ей исполнить ее желание, только теперь поняв опасность, которая угрожала и старому графу, и Николаю, и князю Андрею. Кратко и точно изложив ему свои требования, она выпустила его в гостиную. – Смотри же, граф ничего не знает. Ты делай, как будто ничего не знаешь, – сказала она ему. – А я пойду сказать ей, что ждать нечего! Да оставайся обедать, коли хочешь, – крикнула Марья Дмитриевна Пьеру.
Пьер встретил старого графа. Он был смущен и расстроен. В это утро Наташа сказала ему, что она отказала Болконскому.
– Беда, беда, mon cher, – говорил он Пьеру, – беда с этими девками без матери; уж я так тужу, что приехал. Я с вами откровенен буду. Слышали, отказала жениху, ни у кого не спросивши ничего. Оно, положим, я никогда этому браку очень не радовался. Положим, он хороший человек, но что ж, против воли отца счастья бы не было, и Наташа без женихов не останется. Да всё таки долго уже так продолжалось, да и как же это без отца, без матери, такой шаг! А теперь больна, и Бог знает, что! Плохо, граф, плохо с дочерьми без матери… – Пьер видел, что граф был очень расстроен, старался перевести разговор на другой предмет, но граф опять возвращался к своему горю.
Соня с встревоженным лицом вошла в гостиную.
– Наташа не совсем здорова; она в своей комнате и желала бы вас видеть. Марья Дмитриевна у нее и просит вас тоже.
– Да ведь вы очень дружны с Болконским, верно что нибудь передать хочет, – сказал граф. – Ах, Боже мой, Боже мой! Как всё хорошо было! – И взявшись за редкие виски седых волос, граф вышел из комнаты.
Марья Дмитриевна объявила Наташе о том, что Анатоль был женат. Наташа не хотела верить ей и требовала подтверждения этого от самого Пьера. Соня сообщила это Пьеру в то время, как она через коридор провожала его в комнату Наташи.
Наташа, бледная, строгая сидела подле Марьи Дмитриевны и от самой двери встретила Пьера лихорадочно блестящим, вопросительным взглядом. Она не улыбнулась, не кивнула ему головой, она только упорно смотрела на него, и взгляд ее спрашивал его только про то: друг ли он или такой же враг, как и все другие, по отношению к Анатолю. Сам по себе Пьер очевидно не существовал для нее.
– Он всё знает, – сказала Марья Дмитриевна, указывая на Пьера и обращаясь к Наташе. – Он пускай тебе скажет, правду ли я говорила.
Наташа, как подстреленный, загнанный зверь смотрит на приближающихся собак и охотников, смотрела то на того, то на другого.
– Наталья Ильинична, – начал Пьер, опустив глаза и испытывая чувство жалости к ней и отвращения к той операции, которую он должен был делать, – правда это или не правда, это для вас должно быть всё равно, потому что…
– Так это не правда, что он женат!
– Нет, это правда.
– Он женат был и давно? – спросила она, – честное слово?
Пьер дал ей честное слово.
– Он здесь еще? – спросила она быстро.
– Да, я его сейчас видел.
Она очевидно была не в силах говорить и делала руками знаки, чтобы оставили ее.


Пьер не остался обедать, а тотчас же вышел из комнаты и уехал. Он поехал отыскивать по городу Анатоля Курагина, при мысли о котором теперь вся кровь у него приливала к сердцу и он испытывал затруднение переводить дыхание. На горах, у цыган, у Comoneno – его не было. Пьер поехал в клуб.
В клубе всё шло своим обыкновенным порядком: гости, съехавшиеся обедать, сидели группами и здоровались с Пьером и говорили о городских новостях. Лакей, поздоровавшись с ним, доложил ему, зная его знакомство и привычки, что место ему оставлено в маленькой столовой, что князь Михаил Захарыч в библиотеке, а Павел Тимофеич не приезжали еще. Один из знакомых Пьера между разговором о погоде спросил у него, слышал ли он о похищении Курагиным Ростовой, про которое говорят в городе, правда ли это? Пьер, засмеявшись, сказал, что это вздор, потому что он сейчас только от Ростовых. Он спрашивал у всех про Анатоля; ему сказал один, что не приезжал еще, другой, что он будет обедать нынче. Пьеру странно было смотреть на эту спокойную, равнодушную толпу людей, не знавшую того, что делалось у него в душе. Он прошелся по зале, дождался пока все съехались, и не дождавшись Анатоля, не стал обедать и поехал домой.
Анатоль, которого он искал, в этот день обедал у Долохова и совещался с ним о том, как поправить испорченное дело. Ему казалось необходимо увидаться с Ростовой. Вечером он поехал к сестре, чтобы переговорить с ней о средствах устроить это свидание. Когда Пьер, тщетно объездив всю Москву, вернулся домой, камердинер доложил ему, что князь Анатоль Васильич у графини. Гостиная графини была полна гостей.
Пьер не здороваясь с женою, которую он не видал после приезда (она больше чем когда нибудь ненавистна была ему в эту минуту), вошел в гостиную и увидав Анатоля подошел к нему.
– Ah, Pierre, – сказала графиня, подходя к мужу. – Ты не знаешь в каком положении наш Анатоль… – Она остановилась, увидав в опущенной низко голове мужа, в его блестящих глазах, в его решительной походке то страшное выражение бешенства и силы, которое она знала и испытала на себе после дуэли с Долоховым.
– Где вы – там разврат, зло, – сказал Пьер жене. – Анатоль, пойдемте, мне надо поговорить с вами, – сказал он по французски.
Анатоль оглянулся на сестру и покорно встал, готовый следовать за Пьером.
Пьер, взяв его за руку, дернул к себе и пошел из комнаты.
– Si vous vous permettez dans mon salon, [Если вы позволите себе в моей гостиной,] – шопотом проговорила Элен; но Пьер, не отвечая ей вышел из комнаты.
Анатоль шел за ним обычной, молодцоватой походкой. Но на лице его было заметно беспокойство.
Войдя в свой кабинет, Пьер затворил дверь и обратился к Анатолю, не глядя на него.
– Вы обещали графине Ростовой жениться на ней и хотели увезти ее?
– Мой милый, – отвечал Анатоль по французски (как и шел весь разговор), я не считаю себя обязанным отвечать на допросы, делаемые в таком тоне.
Лицо Пьера, и прежде бледное, исказилось бешенством. Он схватил своей большой рукой Анатоля за воротник мундира и стал трясти из стороны в сторону до тех пор, пока лицо Анатоля не приняло достаточное выражение испуга.
– Когда я говорю, что мне надо говорить с вами… – повторял Пьер.
– Ну что, это глупо. А? – сказал Анатоль, ощупывая оторванную с сукном пуговицу воротника.
– Вы негодяй и мерзавец, и не знаю, что меня воздерживает от удовольствия разможжить вам голову вот этим, – говорил Пьер, – выражаясь так искусственно потому, что он говорил по французски. Он взял в руку тяжелое пресспапье и угрожающе поднял и тотчас же торопливо положил его на место.
– Обещали вы ей жениться?
– Я, я, я не думал; впрочем я никогда не обещался, потому что…
Пьер перебил его. – Есть у вас письма ее? Есть у вас письма? – повторял Пьер, подвигаясь к Анатолю.
Анатоль взглянул на него и тотчас же, засунув руку в карман, достал бумажник.
Пьер взял подаваемое ему письмо и оттолкнув стоявший на дороге стол повалился на диван.
– Je ne serai pas violent, ne craignez rien, [Не бойтесь, я насилия не употреблю,] – сказал Пьер, отвечая на испуганный жест Анатоля. – Письма – раз, – сказал Пьер, как будто повторяя урок для самого себя. – Второе, – после минутного молчания продолжал он, опять вставая и начиная ходить, – вы завтра должны уехать из Москвы.
– Но как же я могу…
– Третье, – не слушая его, продолжал Пьер, – вы никогда ни слова не должны говорить о том, что было между вами и графиней. Этого, я знаю, я не могу запретить вам, но ежели в вас есть искра совести… – Пьер несколько раз молча прошел по комнате. Анатоль сидел у стола и нахмурившись кусал себе губы.
– Вы не можете не понять наконец, что кроме вашего удовольствия есть счастье, спокойствие других людей, что вы губите целую жизнь из того, что вам хочется веселиться. Забавляйтесь с женщинами подобными моей супруге – с этими вы в своем праве, они знают, чего вы хотите от них. Они вооружены против вас тем же опытом разврата; но обещать девушке жениться на ней… обмануть, украсть… Как вы не понимаете, что это так же подло, как прибить старика или ребенка!…
Пьер замолчал и взглянул на Анатоля уже не гневным, но вопросительным взглядом.
– Этого я не знаю. А? – сказал Анатоль, ободряясь по мере того, как Пьер преодолевал свой гнев. – Этого я не знаю и знать не хочу, – сказал он, не глядя на Пьера и с легким дрожанием нижней челюсти, – но вы сказали мне такие слова: подло и тому подобное, которые я comme un homme d'honneur [как честный человек] никому не позволю.
Пьер с удивлением посмотрел на него, не в силах понять, чего ему было нужно.
– Хотя это и было с глазу на глаз, – продолжал Анатоль, – но я не могу…
– Что ж, вам нужно удовлетворение? – насмешливо сказал Пьер.
– По крайней мере вы можете взять назад свои слова. А? Ежели вы хотите, чтоб я исполнил ваши желанья. А?
– Беру, беру назад, – проговорил Пьер и прошу вас извинить меня. Пьер взглянул невольно на оторванную пуговицу. – И денег, ежели вам нужно на дорогу. – Анатоль улыбнулся.
Это выражение робкой и подлой улыбки, знакомой ему по жене, взорвало Пьера.
– О, подлая, бессердечная порода! – проговорил он и вышел из комнаты.
На другой день Анатоль уехал в Петербург.


Пьер поехал к Марье Дмитриевне, чтобы сообщить об исполнении ее желанья – об изгнании Курагина из Москвы. Весь дом был в страхе и волнении. Наташа была очень больна, и, как Марья Дмитриевна под секретом сказала ему, она в ту же ночь, как ей было объявлено, что Анатоль женат, отравилась мышьяком, который она тихонько достала. Проглотив его немного, она так испугалась, что разбудила Соню и объявила ей то, что она сделала. Во время были приняты нужные меры против яда, и теперь она была вне опасности; но всё таки слаба так, что нельзя было думать везти ее в деревню и послано было за графиней. Пьер видел растерянного графа и заплаканную Соню, но не мог видеть Наташи.
Пьер в этот день обедал в клубе и со всех сторон слышал разговоры о попытке похищения Ростовой и с упорством опровергал эти разговоры, уверяя всех, что больше ничего не было, как только то, что его шурин сделал предложение Ростовой и получил отказ. Пьеру казалось, что на его обязанности лежит скрыть всё дело и восстановить репутацию Ростовой.
Он со страхом ожидал возвращения князя Андрея и каждый день заезжал наведываться о нем к старому князю.
Князь Николай Андреич знал через m lle Bourienne все слухи, ходившие по городу, и прочел ту записку к княжне Марье, в которой Наташа отказывала своему жениху. Он казался веселее обыкновенного и с большим нетерпением ожидал сына.
Чрез несколько дней после отъезда Анатоля, Пьер получил записку от князя Андрея, извещавшего его о своем приезде и просившего Пьера заехать к нему.
Князь Андрей, приехав в Москву, в первую же минуту своего приезда получил от отца записку Наташи к княжне Марье, в которой она отказывала жениху (записку эту похитила у княжны Марьи и передала князю m lle Вourienne) и услышал от отца с прибавлениями рассказы о похищении Наташи.
Князь Андрей приехал вечером накануне. Пьер приехал к нему на другое утро. Пьер ожидал найти князя Андрея почти в том же положении, в котором была и Наташа, и потому он был удивлен, когда, войдя в гостиную, услыхал из кабинета громкий голос князя Андрея, оживленно говорившего что то о какой то петербургской интриге. Старый князь и другой чей то голос изредка перебивали его. Княжна Марья вышла навстречу к Пьеру. Она вздохнула, указывая глазами на дверь, где был князь Андрей, видимо желая выразить свое сочувствие к его горю; но Пьер видел по лицу княжны Марьи, что она была рада и тому, что случилось, и тому, как ее брат принял известие об измене невесты.
– Он сказал, что ожидал этого, – сказала она. – Я знаю, что гордость его не позволит ему выразить своего чувства, но всё таки лучше, гораздо лучше он перенес это, чем я ожидала. Видно, так должно было быть…
– Но неужели совершенно всё кончено? – сказал Пьер.
Княжна Марья с удивлением посмотрела на него. Она не понимала даже, как можно было об этом спрашивать. Пьер вошел в кабинет. Князь Андрей, весьма изменившийся, очевидно поздоровевший, но с новой, поперечной морщиной между бровей, в штатском платье, стоял против отца и князя Мещерского и горячо спорил, делая энергические жесты. Речь шла о Сперанском, известие о внезапной ссылке и мнимой измене которого только что дошло до Москвы.
– Теперь судят и обвиняют его (Сперанского) все те, которые месяц тому назад восхищались им, – говорил князь Андрей, – и те, которые не в состоянии были понимать его целей. Судить человека в немилости очень легко и взваливать на него все ошибки другого; а я скажу, что ежели что нибудь сделано хорошего в нынешнее царствованье, то всё хорошее сделано им – им одним. – Он остановился, увидав Пьера. Лицо его дрогнуло и тотчас же приняло злое выражение. – И потомство отдаст ему справедливость, – договорил он, и тотчас же обратился к Пьеру.
– Ну ты как? Все толстеешь, – говорил он оживленно, но вновь появившаяся морщина еще глубже вырезалась на его лбу. – Да, я здоров, – отвечал он на вопрос Пьера и усмехнулся. Пьеру ясно было, что усмешка его говорила: «здоров, но здоровье мое никому не нужно». Сказав несколько слов с Пьером об ужасной дороге от границ Польши, о том, как он встретил в Швейцарии людей, знавших Пьера, и о господине Десале, которого он воспитателем для сына привез из за границы, князь Андрей опять с горячностью вмешался в разговор о Сперанском, продолжавшийся между двумя стариками.
– Ежели бы была измена и были бы доказательства его тайных сношений с Наполеоном, то их всенародно объявили бы – с горячностью и поспешностью говорил он. – Я лично не люблю и не любил Сперанского, но я люблю справедливость. – Пьер узнавал теперь в своем друге слишком знакомую ему потребность волноваться и спорить о деле для себя чуждом только для того, чтобы заглушить слишком тяжелые задушевные мысли.
Когда князь Мещерский уехал, князь Андрей взял под руку Пьера и пригласил его в комнату, которая была отведена для него. В комнате была разбита кровать, лежали раскрытые чемоданы и сундуки. Князь Андрей подошел к одному из них и достал шкатулку. Из шкатулки он достал связку в бумаге. Он всё делал молча и очень быстро. Он приподнялся, прокашлялся. Лицо его было нахмурено и губы поджаты.
– Прости меня, ежели я тебя утруждаю… – Пьер понял, что князь Андрей хотел говорить о Наташе, и широкое лицо его выразило сожаление и сочувствие. Это выражение лица Пьера рассердило князя Андрея; он решительно, звонко и неприятно продолжал: – Я получил отказ от графини Ростовой, и до меня дошли слухи об искании ее руки твоим шурином, или тому подобное. Правда ли это?
– И правда и не правда, – начал Пьер; но князь Андрей перебил его.
– Вот ее письма и портрет, – сказал он. Он взял связку со стола и передал Пьеру.
– Отдай это графине… ежели ты увидишь ее.
– Она очень больна, – сказал Пьер.
– Так она здесь еще? – сказал князь Андрей. – А князь Курагин? – спросил он быстро.
– Он давно уехал. Она была при смерти…
– Очень сожалею об ее болезни, – сказал князь Андрей. – Он холодно, зло, неприятно, как его отец, усмехнулся.
– Но господин Курагин, стало быть, не удостоил своей руки графиню Ростову? – сказал князь Андрей. Он фыркнул носом несколько раз.
– Он не мог жениться, потому что он был женат, – сказал Пьер.
Князь Андрей неприятно засмеялся, опять напоминая своего отца.
– А где же он теперь находится, ваш шурин, могу ли я узнать? – сказал он.
– Он уехал в Петер…. впрочем я не знаю, – сказал Пьер.
– Ну да это всё равно, – сказал князь Андрей. – Передай графине Ростовой, что она была и есть совершенно свободна, и что я желаю ей всего лучшего.
Пьер взял в руки связку бумаг. Князь Андрей, как будто вспоминая, не нужно ли ему сказать еще что нибудь или ожидая, не скажет ли чего нибудь Пьер, остановившимся взглядом смотрел на него.
– Послушайте, помните вы наш спор в Петербурге, – сказал Пьер, помните о…
– Помню, – поспешно отвечал князь Андрей, – я говорил, что падшую женщину надо простить, но я не говорил, что я могу простить. Я не могу.
– Разве можно это сравнивать?… – сказал Пьер. Князь Андрей перебил его. Он резко закричал:
– Да, опять просить ее руки, быть великодушным, и тому подобное?… Да, это очень благородно, но я не способен итти sur les brisees de monsieur [итти по стопам этого господина]. – Ежели ты хочешь быть моим другом, не говори со мною никогда про эту… про всё это. Ну, прощай. Так ты передашь…
Пьер вышел и пошел к старому князю и княжне Марье.
Старик казался оживленнее обыкновенного. Княжна Марья была такая же, как и всегда, но из за сочувствия к брату, Пьер видел в ней радость к тому, что свадьба ее брата расстроилась. Глядя на них, Пьер понял, какое презрение и злобу они имели все против Ростовых, понял, что нельзя было при них даже и упоминать имя той, которая могла на кого бы то ни было променять князя Андрея.
За обедом речь зашла о войне, приближение которой уже становилось очевидно. Князь Андрей не умолкая говорил и спорил то с отцом, то с Десалем, швейцарцем воспитателем, и казался оживленнее обыкновенного, тем оживлением, которого нравственную причину так хорошо знал Пьер.


В этот же вечер, Пьер поехал к Ростовым, чтобы исполнить свое поручение. Наташа была в постели, граф был в клубе, и Пьер, передав письма Соне, пошел к Марье Дмитриевне, интересовавшейся узнать о том, как князь Андрей принял известие. Через десять минут Соня вошла к Марье Дмитриевне.
– Наташа непременно хочет видеть графа Петра Кирилловича, – сказала она.
– Да как же, к ней что ль его свести? Там у вас не прибрано, – сказала Марья Дмитриевна.
– Нет, она оделась и вышла в гостиную, – сказала Соня.
Марья Дмитриевна только пожала плечами.
– Когда это графиня приедет, измучила меня совсем. Ты смотри ж, не говори ей всего, – обратилась она к Пьеру. – И бранить то ее духу не хватает, так жалка, так жалка!
Наташа, исхудавшая, с бледным и строгим лицом (совсем не пристыженная, какою ее ожидал Пьер) стояла по середине гостиной. Когда Пьер показался в двери, она заторопилась, очевидно в нерешительности, подойти ли к нему или подождать его.
Пьер поспешно подошел к ней. Он думал, что она ему, как всегда, подаст руку; но она, близко подойдя к нему, остановилась, тяжело дыша и безжизненно опустив руки, совершенно в той же позе, в которой она выходила на середину залы, чтоб петь, но совсем с другим выражением.
– Петр Кирилыч, – начала она быстро говорить – князь Болконский был вам друг, он и есть вам друг, – поправилась она (ей казалось, что всё только было, и что теперь всё другое). – Он говорил мне тогда, чтобы обратиться к вам…
Пьер молча сопел носом, глядя на нее. Он до сих пор в душе своей упрекал и старался презирать ее; но теперь ему сделалось так жалко ее, что в душе его не было места упреку.
– Он теперь здесь, скажите ему… чтобы он прост… простил меня. – Она остановилась и еще чаще стала дышать, но не плакала.
– Да… я скажу ему, – говорил Пьер, но… – Он не знал, что сказать.
Наташа видимо испугалась той мысли, которая могла притти Пьеру.
– Нет, я знаю, что всё кончено, – сказала она поспешно. – Нет, это не может быть никогда. Меня мучает только зло, которое я ему сделала. Скажите только ему, что я прошу его простить, простить, простить меня за всё… – Она затряслась всем телом и села на стул.
Еще никогда не испытанное чувство жалости переполнило душу Пьера.
– Я скажу ему, я всё еще раз скажу ему, – сказал Пьер; – но… я бы желал знать одно…
«Что знать?» спросил взгляд Наташи.
– Я бы желал знать, любили ли вы… – Пьер не знал как назвать Анатоля и покраснел при мысли о нем, – любили ли вы этого дурного человека?
– Не называйте его дурным, – сказала Наташа. – Но я ничего – ничего не знаю… – Она опять заплакала.
И еще больше чувство жалости, нежности и любви охватило Пьера. Он слышал как под очками его текли слезы и надеялся, что их не заметят.
– Не будем больше говорить, мой друг, – сказал Пьер.
Так странно вдруг для Наташи показался этот его кроткий, нежный, задушевный голос.
– Не будем говорить, мой друг, я всё скажу ему; но об одном прошу вас – считайте меня своим другом, и ежели вам нужна помощь, совет, просто нужно будет излить свою душу кому нибудь – не теперь, а когда у вас ясно будет в душе – вспомните обо мне. – Он взял и поцеловал ее руку. – Я счастлив буду, ежели в состоянии буду… – Пьер смутился.
– Не говорите со мной так: я не стою этого! – вскрикнула Наташа и хотела уйти из комнаты, но Пьер удержал ее за руку. Он знал, что ему нужно что то еще сказать ей. Но когда он сказал это, он удивился сам своим словам.
– Перестаньте, перестаньте, вся жизнь впереди для вас, – сказал он ей.
– Для меня? Нет! Для меня всё пропало, – сказала она со стыдом и самоунижением.
– Все пропало? – повторил он. – Ежели бы я был не я, а красивейший, умнейший и лучший человек в мире, и был бы свободен, я бы сию минуту на коленях просил руки и любви вашей.
Наташа в первый раз после многих дней заплакала слезами благодарности и умиления и взглянув на Пьера вышла из комнаты.
Пьер тоже вслед за нею почти выбежал в переднюю, удерживая слезы умиления и счастья, давившие его горло, не попадая в рукава надел шубу и сел в сани.
– Теперь куда прикажете? – спросил кучер.
«Куда? спросил себя Пьер. Куда же можно ехать теперь? Неужели в клуб или гости?» Все люди казались так жалки, так бедны в сравнении с тем чувством умиления и любви, которое он испытывал; в сравнении с тем размягченным, благодарным взглядом, которым она последний раз из за слез взглянула на него.
– Домой, – сказал Пьер, несмотря на десять градусов мороза распахивая медвежью шубу на своей широкой, радостно дышавшей груди.
Было морозно и ясно. Над грязными, полутемными улицами, над черными крышами стояло темное, звездное небо. Пьер, только глядя на небо, не чувствовал оскорбительной низости всего земного в сравнении с высотою, на которой находилась его душа. При въезде на Арбатскую площадь, огромное пространство звездного темного неба открылось глазам Пьера. Почти в середине этого неба над Пречистенским бульваром, окруженная, обсыпанная со всех сторон звездами, но отличаясь от всех близостью к земле, белым светом, и длинным, поднятым кверху хвостом, стояла огромная яркая комета 1812 го года, та самая комета, которая предвещала, как говорили, всякие ужасы и конец света. Но в Пьере светлая звезда эта с длинным лучистым хвостом не возбуждала никакого страшного чувства. Напротив Пьер радостно, мокрыми от слез глазами, смотрел на эту светлую звезду, которая, как будто, с невыразимой быстротой пролетев неизмеримые пространства по параболической линии, вдруг, как вонзившаяся стрела в землю, влепилась тут в одно избранное ею место, на черном небе, и остановилась, энергично подняв кверху хвост, светясь и играя своим белым светом между бесчисленными другими, мерцающими звездами. Пьеру казалось, что эта звезда вполне отвечала тому, что было в его расцветшей к новой жизни, размягченной и ободренной душе.


С конца 1811 го года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти – миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811 го года стягивались силы России. 12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг, против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления.
Что произвело это необычайное событие? Какие были причины его? Историки с наивной уверенностью говорят, что причинами этого события были обида, нанесенная герцогу Ольденбургскому, несоблюдение континентальной системы, властолюбие Наполеона, твердость Александра, ошибки дипломатов и т. п.
Следовательно, стоило только Меттерниху, Румянцеву или Талейрану, между выходом и раутом, хорошенько постараться и написать поискуснее бумажку или Наполеону написать к Александру: Monsieur mon frere, je consens a rendre le duche au duc d'Oldenbourg, [Государь брат мой, я соглашаюсь возвратить герцогство Ольденбургскому герцогу.] – и войны бы не было.
Понятно, что таким представлялось дело современникам. Понятно, что Наполеону казалось, что причиной войны были интриги Англии (как он и говорил это на острове Св. Елены); понятно, что членам английской палаты казалось, что причиной войны было властолюбие Наполеона; что принцу Ольденбургскому казалось, что причиной войны было совершенное против него насилие; что купцам казалось, что причиной войны была континентальная система, разорявшая Европу, что старым солдатам и генералам казалось, что главной причиной была необходимость употребить их в дело; легитимистам того времени то, что необходимо было восстановить les bons principes [хорошие принципы], а дипломатам того времени то, что все произошло оттого, что союз России с Австрией в 1809 году не был достаточно искусно скрыт от Наполеона и что неловко был написан memorandum за № 178. Понятно, что эти и еще бесчисленное, бесконечное количество причин, количество которых зависит от бесчисленного различия точек зрения, представлялось современникам; но для нас – потомков, созерцающих во всем его объеме громадность совершившегося события и вникающих в его простой и страшный смысл, причины эти представляются недостаточными. Для нас непонятно, чтобы миллионы людей христиан убивали и мучили друг друга, потому что Наполеон был властолюбив, Александр тверд, политика Англии хитра и герцог Ольденбургский обижен. Нельзя понять, какую связь имеют эти обстоятельства с самым фактом убийства и насилия; почему вследствие того, что герцог обижен, тысячи людей с другого края Европы убивали и разоряли людей Смоленской и Московской губерний и были убиваемы ими.
Для нас, потомков, – не историков, не увлеченных процессом изыскания и потому с незатемненным здравым смыслом созерцающих событие, причины его представляются в неисчислимом количестве. Чем больше мы углубляемся в изыскание причин, тем больше нам их открывается, и всякая отдельно взятая причина или целый ряд причин представляются нам одинаково справедливыми сами по себе, и одинаково ложными по своей ничтожности в сравнении с громадностью события, и одинаково ложными по недействительности своей (без участия всех других совпавших причин) произвести совершившееся событие. Такой же причиной, как отказ Наполеона отвести свои войска за Вислу и отдать назад герцогство Ольденбургское, представляется нам и желание или нежелание первого французского капрала поступить на вторичную службу: ибо, ежели бы он не захотел идти на службу и не захотел бы другой, и третий, и тысячный капрал и солдат, настолько менее людей было бы в войске Наполеона, и войны не могло бы быть.
Ежели бы Наполеон не оскорбился требованием отступить за Вислу и не велел наступать войскам, не было бы войны; но ежели бы все сержанты не пожелали поступить на вторичную службу, тоже войны не могло бы быть. Тоже не могло бы быть войны, ежели бы не было интриг Англии, и не было бы принца Ольденбургского и чувства оскорбления в Александре, и не было бы самодержавной власти в России, и не было бы французской революции и последовавших диктаторства и империи, и всего того, что произвело французскую революцию, и так далее. Без одной из этих причин ничего не могло бы быть. Стало быть, причины эти все – миллиарды причин – совпали для того, чтобы произвести то, что было. И, следовательно, ничто не было исключительной причиной события, а событие должно было совершиться только потому, что оно должно было совершиться. Должны были миллионы людей, отрекшись от своих человеческих чувств и своего разума, идти на Восток с Запада и убивать себе подобных, точно так же, как несколько веков тому назад с Востока на Запад шли толпы людей, убивая себе подобных.
Действия Наполеона и Александра, от слова которых зависело, казалось, чтобы событие совершилось или не совершилось, – были так же мало произвольны, как и действие каждого солдата, шедшего в поход по жребию или по набору. Это не могло быть иначе потому, что для того, чтобы воля Наполеона и Александра (тех людей, от которых, казалось, зависело событие) была исполнена, необходимо было совпадение бесчисленных обстоятельств, без одного из которых событие не могло бы совершиться. Необходимо было, чтобы миллионы людей, в руках которых была действительная сила, солдаты, которые стреляли, везли провиант и пушки, надо было, чтобы они согласились исполнить эту волю единичных и слабых людей и были приведены к этому бесчисленным количеством сложных, разнообразных причин.
Фатализм в истории неизбежен для объяснения неразумных явлений (то есть тех, разумность которых мы не понимаем). Чем более мы стараемся разумно объяснить эти явления в истории, тем они становятся для нас неразумнее и непонятнее.
Каждый человек живет для себя, пользуется свободой для достижения своих личных целей и чувствует всем существом своим, что он может сейчас сделать или не сделать такое то действие; но как скоро он сделает его, так действие это, совершенное в известный момент времени, становится невозвратимым и делается достоянием истории, в которой оно имеет не свободное, а предопределенное значение.
Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы.
Человек сознательно живет для себя, но служит бессознательным орудием для достижения исторических, общечеловеческих целей. Совершенный поступок невозвратим, и действие его, совпадая во времени с миллионами действий других людей, получает историческое значение. Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с большими людьми он связан, тем больше власти он имеет на других людей, тем очевиднее предопределенность и неизбежность каждого его поступка.
«Сердце царево в руце божьей».
Царь – есть раб истории.
История, то есть бессознательная, общая, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользуется для себя как орудием для своих целей.
Наполеон, несмотря на то, что ему более чем когда нибудь, теперь, в 1812 году, казалось, что от него зависело verser или не verser le sang de ses peuples [проливать или не проливать кровь своих народов] (как в последнем письме писал ему Александр), никогда более как теперь не подлежал тем неизбежным законам, которые заставляли его (действуя в отношении себя, как ему казалось, по своему произволу) делать для общего дела, для истории то, что должно было совершиться.
Люди Запада двигались на Восток для того, чтобы убивать друг друга. И по закону совпадения причин подделались сами собою и совпали с этим событием тысячи мелких причин для этого движения и для войны: укоры за несоблюдение континентальной системы, и герцог Ольденбургский, и движение войск в Пруссию, предпринятое (как казалось Наполеону) для того только, чтобы достигнуть вооруженного мира, и любовь и привычка французского императора к войне, совпавшая с расположением его народа, увлечение грандиозностью приготовлений, и расходы по приготовлению, и потребность приобретения таких выгод, которые бы окупили эти расходы, и одурманившие почести в Дрездене, и дипломатические переговоры, которые, по взгляду современников, были ведены с искренним желанием достижения мира и которые только уязвляли самолюбие той и другой стороны, и миллионы миллионов других причин, подделавшихся под имеющее совершиться событие, совпавших с ним.
Когда созрело яблоко и падает, – отчего оно падает? Оттого ли, что тяготеет к земле, оттого ли, что засыхает стержень, оттого ли, что сушится солнцем, что тяжелеет, что ветер трясет его, оттого ли, что стоящему внизу мальчику хочется съесть его?
Ничто не причина. Все это только совпадение тех условий, при которых совершается всякое жизненное, органическое, стихийное событие. И тот ботаник, который найдет, что яблоко падает оттого, что клетчатка разлагается и тому подобное, будет так же прав, и так же не прав, как и тот ребенок, стоящий внизу, который скажет, что яблоко упало оттого, что ему хотелось съесть его и что он молился об этом. Так же прав и не прав будет тот, кто скажет, что Наполеон пошел в Москву потому, что он захотел этого, и оттого погиб, что Александр захотел его погибели: как прав и не прав будет тот, кто скажет, что завалившаяся в миллион пудов подкопанная гора упала оттого, что последний работник ударил под нее последний раз киркою. В исторических событиях так называемые великие люди суть ярлыки, дающие наименований событию, которые, так же как ярлыки, менее всего имеют связи с самым событием.
Каждое действие их, кажущееся им произвольным для самих себя, в историческом смысле непроизвольно, а находится в связи со всем ходом истории и определено предвечно.


29 го мая Наполеон выехал из Дрездена, где он пробыл три недели, окруженный двором, составленным из принцев, герцогов, королей и даже одного императора. Наполеон перед отъездом обласкал принцев, королей и императора, которые того заслуживали, побранил королей и принцев, которыми он был не вполне доволен, одарил своими собственными, то есть взятыми у других королей, жемчугами и бриллиантами императрицу австрийскую и, нежно обняв императрицу Марию Луизу, как говорит его историк, оставил ее огорченною разлукой, которую она – эта Мария Луиза, считавшаяся его супругой, несмотря на то, что в Париже оставалась другая супруга, – казалось, не в силах была перенести. Несмотря на то, что дипломаты еще твердо верили в возможность мира и усердно работали с этой целью, несмотря на то, что император Наполеон сам писал письмо императору Александру, называя его Monsieur mon frere [Государь брат мой] и искренно уверяя, что он не желает войны и что всегда будет любить и уважать его, – он ехал к армии и отдавал на каждой станции новые приказания, имевшие целью торопить движение армии от запада к востоку. Он ехал в дорожной карете, запряженной шестериком, окруженный пажами, адъютантами и конвоем, по тракту на Позен, Торн, Данциг и Кенигсберг. В каждом из этих городов тысячи людей с трепетом и восторгом встречали его.
Армия подвигалась с запада на восток, и переменные шестерни несли его туда же. 10 го июня он догнал армию и ночевал в Вильковисском лесу, в приготовленной для него квартире, в имении польского графа.
На другой день Наполеон, обогнав армию, в коляске подъехал к Неману и, с тем чтобы осмотреть местность переправы, переоделся в польский мундир и выехал на берег.
Увидав на той стороне казаков (les Cosaques) и расстилавшиеся степи (les Steppes), в середине которых была Moscou la ville sainte, [Москва, священный город,] столица того, подобного Скифскому, государства, куда ходил Александр Македонский, – Наполеон, неожиданно для всех и противно как стратегическим, так и дипломатическим соображениям, приказал наступление, и на другой день войска его стали переходить Неман.
12 го числа рано утром он вышел из палатки, раскинутой в этот день на крутом левом берегу Немана, и смотрел в зрительную трубу на выплывающие из Вильковисского леса потоки своих войск, разливающихся по трем мостам, наведенным на Немане. Войска знали о присутствии императора, искали его глазами, и, когда находили на горе перед палаткой отделившуюся от свиты фигуру в сюртуке и шляпе, они кидали вверх шапки, кричали: «Vive l'Empereur! [Да здравствует император!] – и одни за другими, не истощаясь, вытекали, всё вытекали из огромного, скрывавшего их доселе леса и, расстрояясь, по трем мостам переходили на ту сторону.
– On fera du chemin cette fois ci. Oh! quand il s'en mele lui meme ca chauffe… Nom de Dieu… Le voila!.. Vive l'Empereur! Les voila donc les Steppes de l'Asie! Vilain pays tout de meme. Au revoir, Beauche; je te reserve le plus beau palais de Moscou. Au revoir! Bonne chance… L'as tu vu, l'Empereur? Vive l'Empereur!.. preur! Si on me fait gouverneur aux Indes, Gerard, je te fais ministre du Cachemire, c'est arrete. Vive l'Empereur! Vive! vive! vive! Les gredins de Cosaques, comme ils filent. Vive l'Empereur! Le voila! Le vois tu? Je l'ai vu deux fois comme jete vois. Le petit caporal… Je l'ai vu donner la croix a l'un des vieux… Vive l'Empereur!.. [Теперь походим! О! как он сам возьмется, дело закипит. Ей богу… Вот он… Ура, император! Так вот они, азиатские степи… Однако скверная страна. До свиданья, Боше. Я тебе оставлю лучший дворец в Москве. До свиданья, желаю успеха. Видел императора? Ура! Ежели меня сделают губернатором в Индии, я тебя сделаю министром Кашмира… Ура! Император вот он! Видишь его? Я его два раза как тебя видел. Маленький капрал… Я видел, как он навесил крест одному из стариков… Ура, император!] – говорили голоса старых и молодых людей, самых разнообразных характеров и положений в обществе. На всех лицах этих людей было одно общее выражение радости о начале давно ожидаемого похода и восторга и преданности к человеку в сером сюртуке, стоявшему на горе.
13 го июня Наполеону подали небольшую чистокровную арабскую лошадь, и он сел и поехал галопом к одному из мостов через Неман, непрестанно оглушаемый восторженными криками, которые он, очевидно, переносил только потому, что нельзя было запретить им криками этими выражать свою любовь к нему; но крики эти, сопутствующие ему везде, тяготили его и отвлекали его от военной заботы, охватившей его с того времени, как он присоединился к войску. Он проехал по одному из качавшихся на лодках мостов на ту сторону, круто повернул влево и галопом поехал по направлению к Ковно, предшествуемый замиравшими от счастия, восторженными гвардейскими конными егерями, расчищая дорогу по войскам, скакавшим впереди его. Подъехав к широкой реке Вилии, он остановился подле польского уланского полка, стоявшего на берегу.
– Виват! – также восторженно кричали поляки, расстроивая фронт и давя друг друга, для того чтобы увидать его. Наполеон осмотрел реку, слез с лошади и сел на бревно, лежавшее на берегу. По бессловесному знаку ему подали трубу, он положил ее на спину подбежавшего счастливого пажа и стал смотреть на ту сторону. Потом он углубился в рассматриванье листа карты, разложенного между бревнами. Не поднимая головы, он сказал что то, и двое его адъютантов поскакали к польским уланам.
– Что? Что он сказал? – слышалось в рядах польских улан, когда один адъютант подскакал к ним.
Было приказано, отыскав брод, перейти на ту сторону. Польский уланский полковник, красивый старый человек, раскрасневшись и путаясь в словах от волнения, спросил у адъютанта, позволено ли ему будет переплыть с своими уланами реку, не отыскивая брода. Он с очевидным страхом за отказ, как мальчик, который просит позволения сесть на лошадь, просил, чтобы ему позволили переплыть реку в глазах императора. Адъютант сказал, что, вероятно, император не будет недоволен этим излишним усердием.
Как только адъютант сказал это, старый усатый офицер с счастливым лицом и блестящими глазами, подняв кверху саблю, прокричал: «Виват! – и, скомандовав уланам следовать за собой, дал шпоры лошади и подскакал к реке. Он злобно толкнул замявшуюся под собой лошадь и бухнулся в воду, направляясь вглубь к быстрине течения. Сотни уланов поскакали за ним. Было холодно и жутко на середине и на быстрине теченья. Уланы цеплялись друг за друга, сваливались с лошадей, лошади некоторые тонули, тонули и люди, остальные старались плыть кто на седле, кто держась за гриву. Они старались плыть вперед на ту сторону и, несмотря на то, что за полверсты была переправа, гордились тем, что они плывут и тонут в этой реке под взглядами человека, сидевшего на бревне и даже не смотревшего на то, что они делали. Когда вернувшийся адъютант, выбрав удобную минуту, позволил себе обратить внимание императора на преданность поляков к его особе, маленький человек в сером сюртуке встал и, подозвав к себе Бертье, стал ходить с ним взад и вперед по берегу, отдавая ему приказания и изредка недовольно взглядывая на тонувших улан, развлекавших его внимание.
Для него было не ново убеждение в том, что присутствие его на всех концах мира, от Африки до степей Московии, одинаково поражает и повергает людей в безумие самозабвения. Он велел подать себе лошадь и поехал в свою стоянку.
Человек сорок улан потонуло в реке, несмотря на высланные на помощь лодки. Большинство прибилось назад к этому берегу. Полковник и несколько человек переплыли реку и с трудом вылезли на тот берег. Но как только они вылезли в обшлепнувшемся на них, стекающем ручьями мокром платье, они закричали: «Виват!», восторженно глядя на то место, где стоял Наполеон, но где его уже не было, и в ту минуту считали себя счастливыми.
Ввечеру Наполеон между двумя распоряжениями – одно о том, чтобы как можно скорее доставить заготовленные фальшивые русские ассигнации для ввоза в Россию, и другое о том, чтобы расстрелять саксонца, в перехваченном письме которого найдены сведения о распоряжениях по французской армии, – сделал третье распоряжение – о причислении бросившегося без нужды в реку польского полковника к когорте чести (Legion d'honneur), которой Наполеон был главою.
Qnos vult perdere – dementat. [Кого хочет погубить – лишит разума (лат.) ]


Русский император между тем более месяца уже жил в Вильне, делая смотры и маневры. Ничто не было готово для войны, которой все ожидали и для приготовления к которой император приехал из Петербурга. Общего плана действий не было. Колебания о том, какой план из всех тех, которые предлагались, должен быть принят, только еще более усилились после месячного пребывания императора в главной квартире. В трех армиях был в каждой отдельный главнокомандующий, но общего начальника над всеми армиями не было, и император не принимал на себя этого звания.
Чем дольше жил император в Вильне, тем менее и менее готовились к войне, уставши ожидать ее. Все стремления людей, окружавших государя, казалось, были направлены только на то, чтобы заставлять государя, приятно проводя время, забыть о предстоящей войне.
После многих балов и праздников у польских магнатов, у придворных и у самого государя, в июне месяце одному из польских генерал адъютантов государя пришла мысль дать обед и бал государю от лица его генерал адъютантов. Мысль эта радостно была принята всеми. Государь изъявил согласие. Генерал адъютанты собрали по подписке деньги. Особа, которая наиболее могла быть приятна государю, была приглашена быть хозяйкой бала. Граф Бенигсен, помещик Виленской губернии, предложил свой загородный дом для этого праздника, и 13 июня был назначен обед, бал, катанье на лодках и фейерверк в Закрете, загородном доме графа Бенигсена.
В тот самый день, в который Наполеоном был отдан приказ о переходе через Неман и передовые войска его, оттеснив казаков, перешли через русскую границу, Александр проводил вечер на даче Бенигсена – на бале, даваемом генерал адъютантами.
Был веселый, блестящий праздник; знатоки дела говорили, что редко собиралось в одном месте столько красавиц. Графиня Безухова в числе других русских дам, приехавших за государем из Петербурга в Вильну, была на этом бале, затемняя своей тяжелой, так называемой русской красотой утонченных польских дам. Она была замечена, и государь удостоил ее танца.
Борис Друбецкой, en garcon (холостяком), как он говорил, оставив свою жену в Москве, был также на этом бале и, хотя не генерал адъютант, был участником на большую сумму в подписке для бала. Борис теперь был богатый человек, далеко ушедший в почестях, уже не искавший покровительства, а на ровной ноге стоявший с высшими из своих сверстников.
В двенадцать часов ночи еще танцевали. Элен, не имевшая достойного кавалера, сама предложила мазурку Борису. Они сидели в третьей паре. Борис, хладнокровно поглядывая на блестящие обнаженные плечи Элен, выступавшие из темного газового с золотом платья, рассказывал про старых знакомых и вместе с тем, незаметно для самого себя и для других, ни на секунду не переставал наблюдать государя, находившегося в той же зале. Государь не танцевал; он стоял в дверях и останавливал то тех, то других теми ласковыми словами, которые он один только умел говорить.
При начале мазурки Борис видел, что генерал адъютант Балашев, одно из ближайших лиц к государю, подошел к нему и непридворно остановился близко от государя, говорившего с польской дамой. Поговорив с дамой, государь взглянул вопросительно и, видно, поняв, что Балашев поступил так только потому, что на то были важные причины, слегка кивнул даме и обратился к Балашеву. Только что Балашев начал говорить, как удивление выразилось на лице государя. Он взял под руку Балашева и пошел с ним через залу, бессознательно для себя расчищая с обеих сторон сажени на три широкую дорогу сторонившихся перед ним. Борис заметил взволнованное лицо Аракчеева, в то время как государь пошел с Балашевым. Аракчеев, исподлобья глядя на государя и посапывая красным носом, выдвинулся из толпы, как бы ожидая, что государь обратится к нему. (Борис понял, что Аракчеев завидует Балашеву и недоволен тем, что какая то, очевидно, важная, новость не через него передана государю.)
Но государь с Балашевым прошли, не замечая Аракчеева, через выходную дверь в освещенный сад. Аракчеев, придерживая шпагу и злобно оглядываясь вокруг себя, прошел шагах в двадцати за ними.
Пока Борис продолжал делать фигуры мазурки, его не переставала мучить мысль о том, какую новость привез Балашев и каким бы образом узнать ее прежде других.
В фигуре, где ему надо было выбирать дам, шепнув Элен, что он хочет взять графиню Потоцкую, которая, кажется, вышла на балкон, он, скользя ногами по паркету, выбежал в выходную дверь в сад и, заметив входящего с Балашевым на террасу государя, приостановился. Государь с Балашевым направлялись к двери. Борис, заторопившись, как будто не успев отодвинуться, почтительно прижался к притолоке и нагнул голову.
Государь с волнением лично оскорбленного человека договаривал следующие слова:
– Без объявления войны вступить в Россию. Я помирюсь только тогда, когда ни одного вооруженного неприятеля не останется на моей земле, – сказал он. Как показалось Борису, государю приятно было высказать эти слова: он был доволен формой выражения своей мысли, но был недоволен тем, что Борис услыхал их.
– Чтоб никто ничего не знал! – прибавил государь, нахмурившись. Борис понял, что это относилось к нему, и, закрыв глаза, слегка наклонил голову. Государь опять вошел в залу и еще около получаса пробыл на бале.
Борис первый узнал известие о переходе французскими войсками Немана и благодаря этому имел случай показать некоторым важным лицам, что многое, скрытое от других, бывает ему известно, и через то имел случай подняться выше во мнении этих особ.

Неожиданное известие о переходе французами Немана было особенно неожиданно после месяца несбывавшегося ожидания, и на бале! Государь, в первую минуту получения известия, под влиянием возмущения и оскорбления, нашел то, сделавшееся потом знаменитым, изречение, которое самому понравилось ему и выражало вполне его чувства. Возвратившись домой с бала, государь в два часа ночи послал за секретарем Шишковым и велел написать приказ войскам и рескрипт к фельдмаршалу князю Салтыкову, в котором он непременно требовал, чтобы были помещены слова о том, что он не помирится до тех пор, пока хотя один вооруженный француз останется на русской земле.
На другой день было написано следующее письмо к Наполеону.
«Monsieur mon frere. J'ai appris hier que malgre la loyaute avec laquelle j'ai maintenu mes engagements envers Votre Majeste, ses troupes ont franchis les frontieres de la Russie, et je recois a l'instant de Petersbourg une note par laquelle le comte Lauriston, pour cause de cette agression, annonce que Votre Majeste s'est consideree comme en etat de guerre avec moi des le moment ou le prince Kourakine a fait la demande de ses passeports. Les motifs sur lesquels le duc de Bassano fondait son refus de les lui delivrer, n'auraient jamais pu me faire supposer que cette demarche servirait jamais de pretexte a l'agression. En effet cet ambassadeur n'y a jamais ete autorise comme il l'a declare lui meme, et aussitot que j'en fus informe, je lui ai fait connaitre combien je le desapprouvais en lui donnant l'ordre de rester a son poste. Si Votre Majeste n'est pas intentionnee de verser le sang de nos peuples pour un malentendu de ce genre et qu'elle consente a retirer ses troupes du territoire russe, je regarderai ce qui s'est passe comme non avenu, et un accommodement entre nous sera possible. Dans le cas contraire, Votre Majeste, je me verrai force de repousser une attaque que rien n'a provoquee de ma part. Il depend encore de Votre Majeste d'eviter a l'humanite les calamites d'une nouvelle guerre.
Je suis, etc.
(signe) Alexandre».
[«Государь брат мой! Вчера дошло до меня, что, несмотря на прямодушие, с которым соблюдал я мои обязательства в отношении к Вашему Императорскому Величеству, войска Ваши перешли русские границы, и только лишь теперь получил из Петербурга ноту, которою граф Лористон извещает меня, по поводу сего вторжения, что Ваше Величество считаете себя в неприязненных отношениях со мною, с того времени как князь Куракин потребовал свои паспорта. Причины, на которых герцог Бассано основывал свой отказ выдать сии паспорты, никогда не могли бы заставить меня предполагать, чтобы поступок моего посла послужил поводом к нападению. И в действительности он не имел на то от меня повеления, как было объявлено им самим; и как только я узнал о сем, то немедленно выразил мое неудовольствие князю Куракину, повелев ему исполнять по прежнему порученные ему обязанности. Ежели Ваше Величество не расположены проливать кровь наших подданных из за подобного недоразумения и ежели Вы согласны вывести свои войска из русских владений, то я оставлю без внимания все происшедшее, и соглашение между нами будет возможно. В противном случае я буду принужден отражать нападение, которое ничем не было возбуждено с моей стороны. Ваше Величество, еще имеете возможность избавить человечество от бедствий новой войны.
(подписал) Александр». ]


13 го июня, в два часа ночи, государь, призвав к себе Балашева и прочтя ему свое письмо к Наполеону, приказал ему отвезти это письмо и лично передать французскому императору. Отправляя Балашева, государь вновь повторил ему слова о том, что он не помирится до тех пор, пока останется хотя один вооруженный неприятель на русской земле, и приказал непременно передать эти слова Наполеону. Государь не написал этих слов в письме, потому что он чувствовал с своим тактом, что слова эти неудобны для передачи в ту минуту, когда делается последняя попытка примирения; но он непременно приказал Балашеву передать их лично Наполеону.
Выехав в ночь с 13 го на 14 е июня, Балашев, сопутствуемый трубачом и двумя казаками, к рассвету приехал в деревню Рыконты, на французские аванпосты по сю сторону Немана. Он был остановлен французскими кавалерийскими часовыми.
Французский гусарский унтер офицер, в малиновом мундире и мохнатой шапке, крикнул на подъезжавшего Балашева, приказывая ему остановиться. Балашев не тотчас остановился, а продолжал шагом подвигаться по дороге.
Унтер офицер, нахмурившись и проворчав какое то ругательство, надвинулся грудью лошади на Балашева, взялся за саблю и грубо крикнул на русского генерала, спрашивая его: глух ли он, что не слышит того, что ему говорят. Балашев назвал себя. Унтер офицер послал солдата к офицеру.
Не обращая на Балашева внимания, унтер офицер стал говорить с товарищами о своем полковом деле и не глядел на русского генерала.
Необычайно странно было Балашеву, после близости к высшей власти и могуществу, после разговора три часа тому назад с государем и вообще привыкшему по своей службе к почестям, видеть тут, на русской земле, это враждебное и главное – непочтительное отношение к себе грубой силы.
Солнце только начинало подниматься из за туч; в воздухе было свежо и росисто. По дороге из деревни выгоняли стадо. В полях один за одним, как пузырьки в воде, вспырскивали с чувыканьем жаворонки.
Балашев оглядывался вокруг себя, ожидая приезда офицера из деревни. Русские казаки, и трубач, и французские гусары молча изредка глядели друг на друга.
Французский гусарский полковник, видимо, только что с постели, выехал из деревни на красивой сытой серой лошади, сопутствуемый двумя гусарами. На офицере, на солдатах и на их лошадях был вид довольства и щегольства.
Это было то первое время кампании, когда войска еще находились в исправности, почти равной смотровой, мирной деятельности, только с оттенком нарядной воинственности в одежде и с нравственным оттенком того веселья и предприимчивости, которые всегда сопутствуют началам кампаний.
Французский полковник с трудом удерживал зевоту, но был учтив и, видимо, понимал все значение Балашева. Он провел его мимо своих солдат за цепь и сообщил, что желание его быть представленну императору будет, вероятно, тотчас же исполнено, так как императорская квартира, сколько он знает, находится недалеко.
Они проехали деревню Рыконты, мимо французских гусарских коновязей, часовых и солдат, отдававших честь своему полковнику и с любопытством осматривавших русский мундир, и выехали на другую сторону села. По словам полковника, в двух километрах был начальник дивизии, который примет Балашева и проводит его по назначению.
Солнце уже поднялось и весело блестело на яркой зелени.
Только что они выехали за корчму на гору, как навстречу им из под горы показалась кучка всадников, впереди которой на вороной лошади с блестящею на солнце сбруей ехал высокий ростом человек в шляпе с перьями и черными, завитыми по плечи волосами, в красной мантии и с длинными ногами, выпяченными вперед, как ездят французы. Человек этот поехал галопом навстречу Балашеву, блестя и развеваясь на ярком июньском солнце своими перьями, каменьями и золотыми галунами.
Балашев уже был на расстоянии двух лошадей от скачущего ему навстречу с торжественно театральным лицом всадника в браслетах, перьях, ожерельях и золоте, когда Юльнер, французский полковник, почтительно прошептал: «Le roi de Naples». [Король Неаполитанский.] Действительно, это был Мюрат, называемый теперь неаполитанским королем. Хотя и было совершенно непонятно, почему он был неаполитанский король, но его называли так, и он сам был убежден в этом и потому имел более торжественный и важный вид, чем прежде. Он так был уверен в том, что он действительно неаполитанский король, что, когда накануне отъезда из Неаполя, во время его прогулки с женою по улицам Неаполя, несколько итальянцев прокричали ему: «Viva il re!», [Да здравствует король! (итал.) ] он с грустной улыбкой повернулся к супруге и сказал: «Les malheureux, ils ne savent pas que je les quitte demain! [Несчастные, они не знают, что я их завтра покидаю!]
Но несмотря на то, что он твердо верил в то, что он был неаполитанский король, и что он сожалел о горести своих покидаемых им подданных, в последнее время, после того как ему ведено было опять поступить на службу, и особенно после свидания с Наполеоном в Данциге, когда августейший шурин сказал ему: «Je vous ai fait Roi pour regner a maniere, mais pas a la votre», [Я вас сделал королем для того, чтобы царствовать не по своему, а по моему.] – он весело принялся за знакомое ему дело и, как разъевшийся, но не зажиревший, годный на службу конь, почуяв себя в упряжке, заиграл в оглоблях и, разрядившись как можно пестрее и дороже, веселый и довольный, скакал, сам не зная куда и зачем, по дорогам Польши.
Увидав русского генерала, он по королевски, торжественно, откинул назад голову с завитыми по плечи волосами и вопросительно поглядел на французского полковника. Полковник почтительно передал его величеству значение Балашева, фамилию которого он не мог выговорить.
– De Bal macheve! – сказал король (своей решительностью превозмогая трудность, представлявшуюся полковнику), – charme de faire votre connaissance, general, [очень приятно познакомиться с вами, генерал] – прибавил он с королевски милостивым жестом. Как только король начал говорить громко и быстро, все королевское достоинство мгновенно оставило его, и он, сам не замечая, перешел в свойственный ему тон добродушной фамильярности. Он положил свою руку на холку лошади Балашева.
– Eh, bien, general, tout est a la guerre, a ce qu'il parait, [Ну что ж, генерал, дело, кажется, идет к войне,] – сказал он, как будто сожалея об обстоятельстве, о котором он не мог судить.
– Sire, – отвечал Балашев. – l'Empereur mon maitre ne desire point la guerre, et comme Votre Majeste le voit, – говорил Балашев, во всех падежах употребляя Votre Majeste, [Государь император русский не желает ее, как ваше величество изволите видеть… ваше величество.] с неизбежной аффектацией учащения титула, обращаясь к лицу, для которого титул этот еще новость.
Лицо Мюрата сияло глупым довольством в то время, как он слушал monsieur de Balachoff. Но royaute oblige: [королевское звание имеет свои обязанности:] он чувствовал необходимость переговорить с посланником Александра о государственных делах, как король и союзник. Он слез с лошади и, взяв под руку Балашева и отойдя на несколько шагов от почтительно дожидавшейся свиты, стал ходить с ним взад и вперед, стараясь говорить значительно. Он упомянул о том, что император Наполеон оскорблен требованиями вывода войск из Пруссии, в особенности теперь, когда это требование сделалось всем известно и когда этим оскорблено достоинство Франции. Балашев сказал, что в требовании этом нет ничего оскорбительного, потому что… Мюрат перебил его:
– Так вы считаете зачинщиком не императора Александра? – сказал он неожиданно с добродушно глупой улыбкой.
Балашев сказал, почему он действительно полагал, что начинателем войны был Наполеон.
– Eh, mon cher general, – опять перебил его Мюрат, – je desire de tout mon c?ur que les Empereurs s'arrangent entre eux, et que la guerre commencee malgre moi se termine le plutot possible, [Ах, любезный генерал, я желаю от всей души, чтобы императоры покончили дело между собою и чтобы война, начатая против моей воли, окончилась как можно скорее.] – сказал он тоном разговора слуг, которые желают остаться добрыми приятелями, несмотря на ссору между господами. И он перешел к расспросам о великом князе, о его здоровье и о воспоминаниях весело и забавно проведенного с ним времени в Неаполе. Потом, как будто вдруг вспомнив о своем королевском достоинстве, Мюрат торжественно выпрямился, стал в ту же позу, в которой он стоял на коронации, и, помахивая правой рукой, сказал: – Je ne vous retiens plus, general; je souhaite le succes de vorte mission, [Я вас не задерживаю более, генерал; желаю успеха вашему посольству,] – и, развеваясь красной шитой мантией и перьями и блестя драгоценностями, он пошел к свите, почтительно ожидавшей его.
Балашев поехал дальше, по словам Мюрата предполагая весьма скоро быть представленным самому Наполеону. Но вместо скорой встречи с Наполеоном, часовые пехотного корпуса Даву опять так же задержали его у следующего селения, как и в передовой цепи, и вызванный адъютант командира корпуса проводил его в деревню к маршалу Даву.


Даву был Аракчеев императора Наполеона – Аракчеев не трус, но столь же исправный, жестокий и не умеющий выражать свою преданность иначе как жестокостью.
В механизме государственного организма нужны эти люди, как нужны волки в организме природы, и они всегда есть, всегда являются и держатся, как ни несообразно кажется их присутствие и близость к главе правительства. Только этой необходимостью можно объяснить то, как мог жестокий, лично выдиравший усы гренадерам и не могший по слабости нерв переносить опасность, необразованный, непридворный Аракчеев держаться в такой силе при рыцарски благородном и нежном характере Александра.
Балашев застал маршала Даву в сарае крестьянскои избы, сидящего на бочонке и занятого письменными работами (он поверял счеты). Адъютант стоял подле него. Возможно было найти лучшее помещение, но маршал Даву был один из тех людей, которые нарочно ставят себя в самые мрачные условия жизни, для того чтобы иметь право быть мрачными. Они для того же всегда поспешно и упорно заняты. «Где тут думать о счастливой стороне человеческой жизни, когда, вы видите, я на бочке сижу в грязном сарае и работаю», – говорило выражение его лица. Главное удовольствие и потребность этих людей состоит в том, чтобы, встретив оживление жизни, бросить этому оживлению в глаза спою мрачную, упорную деятельность. Это удовольствие доставил себе Даву, когда к нему ввели Балашева. Он еще более углубился в свою работу, когда вошел русский генерал, и, взглянув через очки на оживленное, под впечатлением прекрасного утра и беседы с Мюратом, лицо Балашева, не встал, не пошевелился даже, а еще больше нахмурился и злобно усмехнулся.
Заметив на лице Балашева произведенное этим приемом неприятное впечатление, Даву поднял голову и холодно спросил, что ему нужно.
Предполагая, что такой прием мог быть сделан ему только потому, что Даву не знает, что он генерал адъютант императора Александра и даже представитель его перед Наполеоном, Балашев поспешил сообщить свое звание и назначение. В противность ожидания его, Даву, выслушав Балашева, стал еще суровее и грубее.
– Где же ваш пакет? – сказал он. – Donnez le moi, ije l'enverrai a l'Empereur. [Дайте мне его, я пошлю императору.]
Балашев сказал, что он имеет приказание лично передать пакет самому императору.
– Приказания вашего императора исполняются в вашей армии, а здесь, – сказал Даву, – вы должны делать то, что вам говорят.
И как будто для того чтобы еще больше дать почувствовать русскому генералу его зависимость от грубой силы, Даву послал адъютанта за дежурным.
Балашев вынул пакет, заключавший письмо государя, и положил его на стол (стол, состоявший из двери, на которой торчали оторванные петли, положенной на два бочонка). Даву взял конверт и прочел надпись.
– Вы совершенно вправе оказывать или не оказывать мне уважение, – сказал Балашев. – Но позвольте вам заметить, что я имею честь носить звание генерал адъютанта его величества…
Даву взглянул на него молча, и некоторое волнение и смущение, выразившиеся на лице Балашева, видимо, доставили ему удовольствие.
– Вам будет оказано должное, – сказал он и, положив конверт в карман, вышел из сарая.
Через минуту вошел адъютант маршала господин де Кастре и провел Балашева в приготовленное для него помещение.
Балашев обедал в этот день с маршалом в том же сарае, на той же доске на бочках.
На другой день Даву выехал рано утром и, пригласив к себе Балашева, внушительно сказал ему, что он просит его оставаться здесь, подвигаться вместе с багажами, ежели они будут иметь на то приказания, и не разговаривать ни с кем, кроме как с господином де Кастро.
После четырехдневного уединения, скуки, сознания подвластности и ничтожества, особенно ощутительного после той среды могущества, в которой он так недавно находился, после нескольких переходов вместе с багажами маршала, с французскими войсками, занимавшими всю местность, Балашев привезен был в Вильну, занятую теперь французами, в ту же заставу, на которой он выехал четыре дня тому назад.
На другой день императорский камергер, monsieur de Turenne, приехал к Балашеву и передал ему желание императора Наполеона удостоить его аудиенции.
Четыре дня тому назад у того дома, к которому подвезли Балашева, стояли Преображенского полка часовые, теперь же стояли два французских гренадера в раскрытых на груди синих мундирах и в мохнатых шапках, конвой гусаров и улан и блестящая свита адъютантов, пажей и генералов, ожидавших выхода Наполеона вокруг стоявшей у крыльца верховой лошади и его мамелюка Рустава. Наполеон принимал Балашева в том самом доме в Вильве, из которого отправлял его Александр.


Несмотря на привычку Балашева к придворной торжественности, роскошь и пышность двора императора Наполеона поразили его.
Граф Тюрен ввел его в большую приемную, где дожидалось много генералов, камергеров и польских магнатов, из которых многих Балашев видал при дворе русского императора. Дюрок сказал, что император Наполеон примет русского генерала перед своей прогулкой.
После нескольких минут ожидания дежурный камергер вышел в большую приемную и, учтиво поклонившись Балашеву, пригласил его идти за собой.
Балашев вошел в маленькую приемную, из которой была одна дверь в кабинет, в тот самый кабинет, из которого отправлял его русский император. Балашев простоял один минуты две, ожидая. За дверью послышались поспешные шаги. Быстро отворились обе половинки двери, камергер, отворивший, почтительно остановился, ожидая, все затихло, и из кабинета зазвучали другие, твердые, решительные шаги: это был Наполеон. Он только что окончил свой туалет для верховой езды. Он был в синем мундире, раскрытом над белым жилетом, спускавшимся на круглый живот, в белых лосинах, обтягивающих жирные ляжки коротких ног, и в ботфортах. Короткие волоса его, очевидно, только что были причесаны, но одна прядь волос спускалась книзу над серединой широкого лба. Белая пухлая шея его резко выступала из за черного воротника мундира; от него пахло одеколоном. На моложавом полном лице его с выступающим подбородком было выражение милостивого и величественного императорского приветствия.
Он вышел, быстро подрагивая на каждом шагу и откинув несколько назад голову. Вся его потолстевшая, короткая фигура с широкими толстыми плечами и невольно выставленным вперед животом и грудью имела тот представительный, осанистый вид, который имеют в холе живущие сорокалетние люди. Кроме того, видно было, что он в этот день находился в самом хорошем расположении духа.
Он кивнул головою, отвечая на низкий и почтительный поклон Балашева, и, подойдя к нему, тотчас же стал говорить как человек, дорожащий всякой минутой своего времени и не снисходящий до того, чтобы приготавливать свои речи, а уверенный в том, что он всегда скажет хорошо и что нужно сказать.
– Здравствуйте, генерал! – сказал он. – Я получил письмо императора Александра, которое вы доставили, и очень рад вас видеть. – Он взглянул в лицо Балашева своими большими глазами и тотчас же стал смотреть вперед мимо него.
Очевидно было, что его не интересовала нисколько личность Балашева. Видно было, что только то, что происходило в его душе, имело интерес для него. Все, что было вне его, не имело для него значения, потому что все в мире, как ему казалось, зависело только от его воли.
– Я не желаю и не желал войны, – сказал он, – но меня вынудили к ней. Я и теперь (он сказал это слово с ударением) готов принять все объяснения, которые вы можете дать мне. – И он ясно и коротко стал излагать причины своего неудовольствия против русского правительства.
Судя по умеренно спокойному и дружелюбному тону, с которым говорил французский император, Балашев был твердо убежден, что он желает мира и намерен вступить в переговоры.
– Sire! L'Empereur, mon maitre, [Ваше величество! Император, государь мой,] – начал Балашев давно приготовленную речь, когда Наполеон, окончив свою речь, вопросительно взглянул на русского посла; но взгляд устремленных на него глаз императора смутил его. «Вы смущены – оправьтесь», – как будто сказал Наполеон, с чуть заметной улыбкой оглядывая мундир и шпагу Балашева. Балашев оправился и начал говорить. Он сказал, что император Александр не считает достаточной причиной для войны требование паспортов Куракиным, что Куракин поступил так по своему произволу и без согласия на то государя, что император Александр не желает войны и что с Англией нет никаких сношений.
– Еще нет, – вставил Наполеон и, как будто боясь отдаться своему чувству, нахмурился и слегка кивнул головой, давая этим чувствовать Балашеву, что он может продолжать.
Высказав все, что ему было приказано, Балашев сказал, что император Александр желает мира, но не приступит к переговорам иначе, как с тем условием, чтобы… Тут Балашев замялся: он вспомнил те слова, которые император Александр не написал в письме, но которые непременно приказал вставить в рескрипт Салтыкову и которые приказал Балашеву передать Наполеону. Балашев помнил про эти слова: «пока ни один вооруженный неприятель не останется на земле русской», но какое то сложное чувство удержало его. Он не мог сказать этих слов, хотя и хотел это сделать. Он замялся и сказал: с условием, чтобы французские войска отступили за Неман.
Наполеон заметил смущение Балашева при высказывании последних слов; лицо его дрогнуло, левая икра ноги начала мерно дрожать. Не сходя с места, он голосом, более высоким и поспешным, чем прежде, начал говорить. Во время последующей речи Балашев, не раз опуская глаза, невольно наблюдал дрожанье икры в левой ноге Наполеона, которое тем более усиливалось, чем более он возвышал голос.
– Я желаю мира не менее императора Александра, – начал он. – Не я ли осьмнадцать месяцев делаю все, чтобы получить его? Я осьмнадцать месяцев жду объяснений. Но для того, чтобы начать переговоры, чего же требуют от меня? – сказал он, нахмурившись и делая энергически вопросительный жест своей маленькой белой и пухлой рукой.
– Отступления войск за Неман, государь, – сказал Балашев.
– За Неман? – повторил Наполеон. – Так теперь вы хотите, чтобы отступили за Неман – только за Неман? – повторил Наполеон, прямо взглянув на Балашева.
Балашев почтительно наклонил голову.
Вместо требования четыре месяца тому назад отступить из Номерании, теперь требовали отступить только за Неман. Наполеон быстро повернулся и стал ходить по комнате.
– Вы говорите, что от меня требуют отступления за Неман для начатия переговоров; но от меня требовали точно так же два месяца тому назад отступления за Одер и Вислу, и, несмотря на то, вы согласны вести переговоры.
Он молча прошел от одного угла комнаты до другого и опять остановился против Балашева. Лицо его как будто окаменело в своем строгом выражении, и левая нога дрожала еще быстрее, чем прежде. Это дрожанье левой икры Наполеон знал за собой. La vibration de mon mollet gauche est un grand signe chez moi, [Дрожание моей левой икры есть великий признак,] – говорил он впоследствии.
– Такие предложения, как то, чтобы очистить Одер и Вислу, можно делать принцу Баденскому, а не мне, – совершенно неожиданно для себя почти вскрикнул Наполеон. – Ежели бы вы мне дали Петербуг и Москву, я бы не принял этих условий. Вы говорите, я начал войну? А кто прежде приехал к армии? – император Александр, а не я. И вы предлагаете мне переговоры тогда, как я издержал миллионы, тогда как вы в союзе с Англией и когда ваше положение дурно – вы предлагаете мне переговоры! А какая цель вашего союза с Англией? Что она дала вам? – говорил он поспешно, очевидно, уже направляя свою речь не для того, чтобы высказать выгоды заключения мира и обсудить его возможность, а только для того, чтобы доказать и свою правоту, и свою силу, и чтобы доказать неправоту и ошибки Александра.
Вступление его речи было сделано, очевидно, с целью выказать выгоду своего положения и показать, что, несмотря на то, он принимает открытие переговоров. Но он уже начал говорить, и чем больше он говорил, тем менее он был в состоянии управлять своей речью.
Вся цель его речи теперь уже, очевидно, была в том, чтобы только возвысить себя и оскорбить Александра, то есть именно сделать то самое, чего он менее всего хотел при начале свидания.
– Говорят, вы заключили мир с турками?
Балашев утвердительно наклонил голову.
– Мир заключен… – начал он. Но Наполеон не дал ему говорить. Ему, видно, нужно было говорить самому, одному, и он продолжал говорить с тем красноречием и невоздержанием раздраженности, к которому так склонны балованные люди.
– Да, я знаю, вы заключили мир с турками, не получив Молдавии и Валахии. А я бы дал вашему государю эти провинции так же, как я дал ему Финляндию. Да, – продолжал он, – я обещал и дал бы императору Александру Молдавию и Валахию, а теперь он не будет иметь этих прекрасных провинций. Он бы мог, однако, присоединить их к своей империи, и в одно царствование он бы расширил Россию от Ботнического залива до устьев Дуная. Катерина Великая не могла бы сделать более, – говорил Наполеон, все более и более разгораясь, ходя по комнате и повторяя Балашеву почти те же слова, которые ои говорил самому Александру в Тильзите. – Tout cela il l'aurait du a mon amitie… Ah! quel beau regne, quel beau regne! – повторил он несколько раз, остановился, достал золотую табакерку из кармана и жадно потянул из нее носом.
– Quel beau regne aurait pu etre celui de l'Empereur Alexandre! [Всем этим он был бы обязан моей дружбе… О, какое прекрасное царствование, какое прекрасное царствование! О, какое прекрасное царствование могло бы быть царствование императора Александра!]
Он с сожалением взглянул на Балашева, и только что Балашев хотел заметить что то, как он опять поспешно перебил его.
– Чего он мог желать и искать такого, чего бы он не нашел в моей дружбе?.. – сказал Наполеон, с недоумением пожимая плечами. – Нет, он нашел лучшим окружить себя моими врагами, и кем же? – продолжал он. – Он призвал к себе Штейнов, Армфельдов, Винцингероде, Бенигсенов, Штейн – прогнанный из своего отечества изменник, Армфельд – развратник и интриган, Винцингероде – беглый подданный Франции, Бенигсен несколько более военный, чем другие, но все таки неспособный, который ничего не умел сделать в 1807 году и который бы должен возбуждать в императоре Александре ужасные воспоминания… Положим, ежели бы они были способны, можно бы их употреблять, – продолжал Наполеон, едва успевая словом поспевать за беспрестанно возникающими соображениями, показывающими ему его правоту или силу (что в его понятии было одно и то же), – но и того нет: они не годятся ни для войны, ни для мира. Барклай, говорят, дельнее их всех; но я этого не скажу, судя по его первым движениям. А они что делают? Что делают все эти придворные! Пфуль предлагает, Армфельд спорит, Бенигсен рассматривает, а Барклай, призванный действовать, не знает, на что решиться, и время проходит. Один Багратион – военный человек. Он глуп, но у него есть опытность, глазомер и решительность… И что за роль играет ваш молодой государь в этой безобразной толпе. Они его компрометируют и на него сваливают ответственность всего совершающегося. Un souverain ne doit etre a l'armee que quand il est general, [Государь должен находиться при армии только тогда, когда он полководец,] – сказал он, очевидно, посылая эти слова прямо как вызов в лицо государя. Наполеон знал, как желал император Александр быть полководцем.
– Уже неделя, как началась кампания, и вы не сумели защитить Вильну. Вы разрезаны надвое и прогнаны из польских провинций. Ваша армия ропщет…
– Напротив, ваше величество, – сказал Балашев, едва успевавший запоминать то, что говорилось ему, и с трудом следивший за этим фейерверком слов, – войска горят желанием…
– Я все знаю, – перебил его Наполеон, – я все знаю, и знаю число ваших батальонов так же верно, как и моих. У вас нет двухсот тысяч войска, а у меня втрое столько. Даю вам честное слово, – сказал Наполеон, забывая, что это его честное слово никак не могло иметь значения, – даю вам ma parole d'honneur que j'ai cinq cent trente mille hommes de ce cote de la Vistule. [честное слово, что у меня пятьсот тридцать тысяч человек по сю сторону Вислы.] Турки вам не помощь: они никуда не годятся и доказали это, замирившись с вами. Шведы – их предопределение быть управляемыми сумасшедшими королями. Их король был безумный; они переменили его и взяли другого – Бернадота, который тотчас сошел с ума, потому что сумасшедший только, будучи шведом, может заключать союзы с Россией. – Наполеон злобно усмехнулся и опять поднес к носу табакерку.
На каждую из фраз Наполеона Балашев хотел и имел что возразить; беспрестанно он делал движение человека, желавшего сказать что то, но Наполеон перебивал его. Например, о безумии шведов Балашев хотел сказать, что Швеция есть остров, когда Россия за нее; но Наполеон сердито вскрикнул, чтобы заглушить его голос. Наполеон находился в том состоянии раздражения, в котором нужно говорить, говорить и говорить, только для того, чтобы самому себе доказать свою справедливость. Балашеву становилось тяжело: он, как посол, боялся уронить достоинство свое и чувствовал необходимость возражать; но, как человек, он сжимался нравственно перед забытьем беспричинного гнева, в котором, очевидно, находился Наполеон. Он знал, что все слова, сказанные теперь Наполеоном, не имеют значения, что он сам, когда опомнится, устыдится их. Балашев стоял, опустив глаза, глядя на движущиеся толстые ноги Наполеона, и старался избегать его взгляда.
– Да что мне эти ваши союзники? – говорил Наполеон. – У меня союзники – это поляки: их восемьдесят тысяч, они дерутся, как львы. И их будет двести тысяч.
И, вероятно, еще более возмутившись тем, что, сказав это, он сказал очевидную неправду и что Балашев в той же покорной своей судьбе позе молча стоял перед ним, он круто повернулся назад, подошел к самому лицу Балашева и, делая энергические и быстрые жесты своими белыми руками, закричал почти:
– Знайте, что ежели вы поколеблете Пруссию против меня, знайте, что я сотру ее с карты Европы, – сказал он с бледным, искаженным злобой лицом, энергическим жестом одной маленькой руки ударяя по другой. – Да, я заброшу вас за Двину, за Днепр и восстановлю против вас ту преграду, которую Европа была преступна и слепа, что позволила разрушить. Да, вот что с вами будет, вот что вы выиграли, удалившись от меня, – сказал он и молча прошел несколько раз по комнате, вздрагивая своими толстыми плечами. Он положил в жилетный карман табакерку, опять вынул ее, несколько раз приставлял ее к носу и остановился против Балашева. Он помолчал, поглядел насмешливо прямо в глаза Балашеву и сказал тихим голосом: – Et cependant quel beau regne aurait pu avoir votre maitre! [A между тем какое прекрасное царствование мог бы иметь ваш государь!]
Балашев, чувствуя необходимость возражать, сказал, что со стороны России дела не представляются в таком мрачном виде. Наполеон молчал, продолжая насмешливо глядеть на него и, очевидно, его не слушая. Балашев сказал, что в России ожидают от войны всего хорошего. Наполеон снисходительно кивнул головой, как бы говоря: «Знаю, так говорить ваша обязанность, но вы сами в это не верите, вы убеждены мною».
В конце речи Балашева Наполеон вынул опять табакерку, понюхал из нее и, как сигнал, стукнул два раза ногой по полу. Дверь отворилась; почтительно изгибающийся камергер подал императору шляпу и перчатки, другой подал носовои платок. Наполеон, ne глядя на них, обратился к Балашеву.
– Уверьте от моего имени императора Александра, – сказал оц, взяв шляпу, – что я ему предан по прежнему: я анаю его совершенно и весьма высоко ценю высокие его качества. Je ne vous retiens plus, general, vous recevrez ma lettre a l'Empereur. [Не удерживаю вас более, генерал, вы получите мое письмо к государю.] – И Наполеон пошел быстро к двери. Из приемной все бросилось вперед и вниз по лестнице.


После всего того, что сказал ему Наполеон, после этих взрывов гнева и после последних сухо сказанных слов:
«Je ne vous retiens plus, general, vous recevrez ma lettre», Балашев был уверен, что Наполеон уже не только не пожелает его видеть, но постарается не видать его – оскорбленного посла и, главное, свидетеля его непристойной горячности. Но, к удивлению своему, Балашев через Дюрока получил в этот день приглашение к столу императора.
На обеде были Бессьер, Коленкур и Бертье. Наполеон встретил Балашева с веселым и ласковым видом. Не только не было в нем выражения застенчивости или упрека себе за утреннюю вспышку, но он, напротив, старался ободрить Балашева. Видно было, что уже давно для Наполеона в его убеждении не существовало возможности ошибок и что в его понятии все то, что он делал, было хорошо не потому, что оно сходилось с представлением того, что хорошо и дурно, но потому, что он делал это.
Император был очень весел после своей верховой прогулки по Вильне, в которой толпы народа с восторгом встречали и провожали его. Во всех окнах улиц, по которым он проезжал, были выставлены ковры, знамена, вензеля его, и польские дамы, приветствуя его, махали ему платками.
За обедом, посадив подле себя Балашева, он обращался с ним не только ласково, но обращался так, как будто он и Балашева считал в числе своих придворных, в числе тех людей, которые сочувствовали его планам и должны были радоваться его успехам. Между прочим разговором он заговорил о Москве и стал спрашивать Балашева о русской столице, не только как спрашивает любознательный путешественник о новом месте, которое он намеревается посетить, но как бы с убеждением, что Балашев, как русский, должен быть польщен этой любознательностью.
– Сколько жителей в Москве, сколько домов? Правда ли, что Moscou называют Moscou la sainte? [святая?] Сколько церквей в Moscou? – спрашивал он.
И на ответ, что церквей более двухсот, он сказал:
– К чему такая бездна церквей?
– Русские очень набожны, – отвечал Балашев.
– Впрочем, большое количество монастырей и церквей есть всегда признак отсталости народа, – сказал Наполеон, оглядываясь на Коленкура за оценкой этого суждения.
Балашев почтительно позволил себе не согласиться с мнением французского императора.
– У каждой страны свои нравы, – сказал он.
– Но уже нигде в Европе нет ничего подобного, – сказал Наполеон.
– Прошу извинения у вашего величества, – сказал Балашев, – кроме России, есть еще Испания, где также много церквей и монастырей.
Этот ответ Балашева, намекавший на недавнее поражение французов в Испании, был высоко оценен впоследствии, по рассказам Балашева, при дворе императора Александра и очень мало был оценен теперь, за обедом Наполеона, и прошел незаметно.
По равнодушным и недоумевающим лицам господ маршалов видно было, что они недоумевали, в чем тут состояла острота, на которую намекала интонация Балашева. «Ежели и была она, то мы не поняли ее или она вовсе не остроумна», – говорили выражения лиц маршалов. Так мало был оценен этот ответ, что Наполеон даже решительно не заметил его и наивно спросил Балашева о том, на какие города идет отсюда прямая дорога к Москве. Балашев, бывший все время обеда настороже, отвечал, что comme tout chemin mene a Rome, tout chemin mene a Moscou, [как всякая дорога, по пословице, ведет в Рим, так и все дороги ведут в Москву,] что есть много дорог, и что в числе этих разных путей есть дорога на Полтаву, которую избрал Карл XII, сказал Балашев, невольно вспыхнув от удовольствия в удаче этого ответа. Не успел Балашев досказать последних слов: «Poltawa», как уже Коленкур заговорил о неудобствах дороги из Петербурга в Москву и о своих петербургских воспоминаниях.
После обеда перешли пить кофе в кабинет Наполеона, четыре дня тому назад бывший кабинетом императора Александра. Наполеон сел, потрогивая кофе в севрской чашке, и указал на стул подло себя Балашеву.
Есть в человеке известное послеобеденное расположение духа, которое сильнее всяких разумных причин заставляет человека быть довольным собой и считать всех своими друзьями. Наполеон находился в этом расположении. Ему казалось, что он окружен людьми, обожающими его. Он был убежден, что и Балашев после его обеда был его другом и обожателем. Наполеон обратился к нему с приятной и слегка насмешливой улыбкой.
– Это та же комната, как мне говорили, в которой жил император Александр. Странно, не правда ли, генерал? – сказал он, очевидно, не сомневаясь в том, что это обращение не могло не быть приятно его собеседнику, так как оно доказывало превосходство его, Наполеона, над Александром.
Балашев ничего не мог отвечать на это и молча наклонил голову.
– Да, в этой комнате, четыре дня тому назад, совещались Винцингероде и Штейн, – с той же насмешливой, уверенной улыбкой продолжал Наполеон. – Чего я не могу понять, – сказал он, – это того, что император Александр приблизил к себе всех личных моих неприятелей. Я этого не… понимаю. Он не подумал о том, что я могу сделать то же? – с вопросом обратился он к Балашеву, и, очевидно, это воспоминание втолкнуло его опять в тот след утреннего гнева, который еще был свеж в нем.
– И пусть он знает, что я это сделаю, – сказал Наполеон, вставая и отталкивая рукой свою чашку. – Я выгоню из Германии всех его родных, Виртембергских, Баденских, Веймарских… да, я выгоню их. Пусть он готовит для них убежище в России!
Балашев наклонил голову, видом своим показывая, что он желал бы откланяться и слушает только потому, что он не может не слушать того, что ему говорят. Наполеон не замечал этого выражения; он обращался к Балашеву не как к послу своего врага, а как к человеку, который теперь вполне предан ему и должен радоваться унижению своего бывшего господина.