Гапон, Георгий Аполлонович

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
Георгий Аполлонович Гапон
Дата рождения:

5 февраля (17 февраля) 1870(1870-02-17)

Место рождения:

село Белики,
Полтавская губерния,
Российская империя

Дата смерти:

28 марта (10 апреля) 1906(1906-04-10) (36 лет)

Место смерти:

Озерки, Санкт-Петербург
Санкт-Петербургская губерния,
Российская империя

Гражданство:

Российская империя Российская империя

Образование:

Санкт-Петербургская духовная академия

Вероисповедание:

православие

Основные идеи:

тред-юнионизм, синдикализм[1]

Род деятельности:

Рабочий лидер

Автограф

Георгий Аполлонович Гапон на Викискладе

Гео́ргий Аполло́нович Гапо́н (5 [17] февраля 1870, село Белики, Кобелякский уезд, Полтавская губерния — 28 марта (10 апреля1906, Озерки, Санкт-Петербургская губерния) — священник Русской православной церкви, политический деятель и профсоюзный лидер, выдающийся оратор и проповедник.

Создатель и бессменный руководитель рабочей организации «Собрание русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга», организатор январской рабочей забастовки и массового шествия рабочих к царю 9 (22)  января 1905 года, закончившегося расстрелом рабочих и положившего начало Первой русской революции 1905—1907 годов. После 9 января 1905 года — деятель русской революционной эмиграции, организатор Женевской межпартийной конференции 1905 года, участник неудавшейся подготовки вооружённого восстания в Санкт-Петербурге с помощью оружия с парохода «Джон Графтон», основатель революционной организации «Всероссийский рабочий союз». После возвращения в Россию в октябре-ноябре 1905 года — руководитель возрождённого «Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга», союзник графа Витте, сторонник реформ, провозглашённых Манифестом 17 октября, противник вооружённых методов борьбы. В марте 1906 года убит в Озерках группой боевиков-эсеров по обвинению в сотрудничестве с властями и предательстве революции.





Содержание

Биография в 1870—1903 годах

Ранние годы и священство

Георгий Гапон родился в 1870 году в селе Белики Кобелякского уезда Полтавской губернии. Фамилия Гапон происходит от украинского варианта христианского имени Агафон[2]. По семейному преданию, предками Гапона по мужской линии были запорожские казаки. Отец Гапона, Аполлон Фёдорович, был зажиточным крестьянином, пользовался большим уважением односельчан и на протяжении 35 лет избирался волостным писарем. Мать была простой неграмотной крестьянкой[3].

Детство Гапона прошло в родном селе, где он занимался крестьянским трудом и, помогая родителям, пас овец, телят и свиней. В детстве Гапон был очень религиозен и отличался склонностью к мистике; любил слушать рассказы о жизни святых и мечтал, как они, совершать чудеса. Наибольшее впечатление на него произвёл рассказ о святом Иоанне Новгородском, которому удалось оседлать беса и съездить на нём в Иерусалим. Гапон стал мечтать о том дне, когда и ему представится случай «поймать чёрта»[3]. В возрасте 7 лет был отдан в начальную школу, где проявил большие способности к учёбе. По совету сельского священника родители решили отдать сына на обучение в духовное училище. Успешно сдав вступительный экзамен, Гапон поступил во второй класс Полтавского духовного училища. В училище отличался любознательностью и был одним из лучших учеников. Преподаватель училища Иван Трегубов, бывший известным толстовцем, давал Гапону запрещённые сочинения Льва Толстого, которые оказали на него большое влияние[4].

По окончании духовного училища Гапон поступил в Полтавскую духовную семинарию. Во время учёбы в семинарии оказался под воздействием другого толстовца — Исаака Фейнермана, пришедшего из Ясной Поляны. Продолжая учёбу в семинарии, Гапон стал открыто высказывать толстовские идеи, что привело его к конфликту с семинарским начальством. Ему пригрозили лишением стипендии, в ответ на что он заявил, что сам отказывается от стипендии, и стал подрабатывать частными уроками. В 1893 году успешно закончил семинарию, однако из-за конфликта с семинарским начальством не получил диплома первой степени, дававшего право на поступление в Томский университет. По окончании семинарии устроился работать в земской статистике и продолжал подрабатывать частными уроками[3].

В 1894 году Гапон женился на купеческой дочери и по её совету решил принять духовный сан. О своём намерении он рассказал полтавскому епископу Илариону, и тот обещал ему покровительствовать, сказав, что ему нужны такие люди, как Гапон. В том же году Гапон был рукоположен сначала в дьяконы, а затем и в священники. По решению епископа Илариона получил должность священника в бесприходной церкви Всех Святых при полтавском кладбище. В качестве священника Гапон проявил незаурядный талант проповедника, и на его проповеди стало стекаться множество народа. Стараясь согласовывать свою жизнь с христианским учением, Гапон помогал беднякам и соглашался безвозмездно совершать духовные требы для бедных прихожан из соседних церквей. В свободное от богослужений время Гапон устраивал собеседования на религиозные темы, которые собирали множество слушателей, хотя его церковь и была бесприходной[5]. Растущая популярность молодого священника привела к его конфликту со священниками соседних приходов, которые стали говорить, что он похищает у них паству. Гапон, со своей стороны, обвинял их в фарисействе и лицемерии[3].

В 1898 году от внезапной болезни умерла молодая жена Гапона. Осталось двое маленьких детей — Мария и Алексей[6]. Это событие стало поворотным моментом в жизни Гапона. Чтобы избавиться от тяжёлых мыслей, он поехал в Санкт-Петербург поступать в духовную академию. Хотя диплом второй степени не давал ему права на поступление в академию, Гапон сумел заручиться поддержкой епископа Илариона, который состоял в дружеских отношениях с обер-прокурором Святейшего Синода Константином Победоносцевым. Получив рекомендательное письмо от Илариона, Гапон явился к Победоносцеву и по его протекции и протекции товарища обер-прокурора — Владимира Саблера поступил на 1-й курс академии[3]. Однако учёба в духовной академии быстро разочаровала Гапона. В преподаваемых предметах он видел только мёртвую схоластику, которая не давала ему ответа на вопрос о смысле жизни. Лишившись душевного равновесия, Гапон забросил учёбу и летом 1899 года уехал поправлять здоровье в Крым. В Крыму он посещал местные монастыри, раздумывая, не уйти ли ему в монахи, однако решил, что жизнь в монастыре несовместима со служением народу. Большое влияние на Гапона оказало знакомство с художником Василием Верещагиным, который советовал ему сбросить рясу и работать на благо народа[3], и либеральным армянским публицистом Григорием Джаншиевым[6].

Начало общественной деятельности

Вернувшись в Санкт-Петербург, Гапон начал участвовать в благотворительных миссиях, занимавшихся христианской проповедью среди рабочих. В это время в Санкт-Петербурге действовало Общество религиозно-нравственного просвещения, которое в то время возглавлял протоиерей Философ Орнатский, и Гапону было предложено принять участие в его работе. В 1899 году Гапон начал выступать в качестве проповедника в Церкви Милующей Божьей Матери в Галерной Гавани на Васильевском острове. Старостой этой церкви в то время был Владимир Саблер.

Проповеди Гапона собирали множество людей, и нередко церковь не вмещала в себя всех слушателей, число которых достигало 2000[3]. Галерная Гавань была местом обитания питерских босяков, и Гапон нередко проводил целые дни, общаясь с обитателями горьковского «дна». В своих проповедях он исходил из той мысли, что труд есть основа и смысл жизни[6], и старался пробудить в слушателях сознание своего человеческого достоинства[7]. Однако Гапон не был доволен своей деятельностью проповедника. Сталкиваясь с бедняками, он стал задаваться мыслью, как реально помочь этим людям вернуться к человеческой жизни[3].

В это время Гапон составил свой первый проект общества взаимопомощи. Общество предполагалось назвать «Обществом ревнителей разумного-христианского проведения праздничных дней», и оно должно было сплотить верующих в подобие христианского братства[6]. Написанный Гапоном устав этого общества включал в себя параграф о материальной взаимопомощи его членов. Однако устав не был утверждён церковным начальством, и тогда Гапон ушёл из Общества протоиерея Орнатского.

В 1900 году Гапон был назначен на должность настоятеля сиротского приюта святой Ольги, а также законоучителя и священника приюта Синего Креста. Эти приюты содержались на пожертвования людей высшего света, и вскоре молодой священник приобрёл популярность в петербургских придворных кругах. По словам Гапона, особенное влияние он имел на придворных дам, которые видели в нём чуть ли не пророка, призванного возвестить новые истины и раскрыть тайный смысл учения Христа[8]. Несколько раз Гапон приглашался служить на торжественных праздниках вместе со святым Иоанном Кронштадтским, который произвёл на него сильное впечатление[3]. В другое время Гапон служил литургию с ректором духовной академии, будущим патриархом Сергием (Страгородским)[6]. Он также нередко посещал проходившие под председательством Сергия Религиозно-философские собрания в Петербурге. Одновременно Гапон продолжал работать в среде питерских рабочих и бедняков, среди которых он скоро приобрёл огромную популярность. Ему нередко случалось отстаивать бедного человека от различных несправедливостей, чем он вызывал к себе нерасположение и вражду со стороны власть имущих[9]. Наталкиваясь на сопротивление чиновников, Гапон говорил: «До царя дойду, а своего добьюсь»[10]. В 1902 году Гапон составил новый проект системы благотворительных учреждений. Проект предусматривал создание трудовых колоний для реабилитации безработных босяков, образцом для которых послужил Кронштадтский Дом трудолюбия[11]. На эту тему Гапоном был написан доклад для подачи императрице Александре Фёдоровне. Доклад был одобрен градоначальником Николаем Клейгельсом, однако не получил дальнейшего хода[3].

Летом 1902 года из-за конфликта с попечительным советом Гапон был отстранён от должности настоятеля приюта Синего Креста. В ходе обострившегося конфликта Гапон настроил свою многочисленную паству против попечительного совета. По свидетельству сослуживца Гапона священника Михаила (Попова), уже тогда Гапон славился умением управлять толпой. В адрес попечителей стали поступать угрозы, а на улице в них стали бросать камни[12]. Уходя из приюта, Гапон забрал с собой окончившую курс воспитанницу Александру Уздалёву, которую впоследствии сделал своей гражданской женой (по канонам православной церкви вдовый священник не имеет права на повторный брак). В том же году он был отчислен с 3-го курса академии, причём причиной исключения была несдача Гапоном переходных экзаменов[5]. Председатель попечительного совета Николай Аничков написал на Гапона донос в Охранное отделение, и Гапон был вызван туда на допрос[3]. Это событие послужило поводом для его знакомства с Департаментом полиции.

Осенью 1902 года Гапон был восстановлен в духовной академии по протекции митрополита Антония (Вадковского), который оказывал ему покровительство. Имеются сведения, что в восстановлении Гапона в академии сыграл свою роль Департамент полиции[13]. В 1903 году Гапон успешно окончил академию, написав дипломную работу на тему «Современное положение прихода в православных церквах, греческой и русской», и получил должность священника при тюремной церкви святого Михаила Черниговского Городской пересыльной тюрьмы[5].

Отношения с Департаментом полиции

Осенью 1902 года Гапона познакомили с начальником Особого отдела Департамента полиции Сергеем Зубатовым[3]. Зубатов занимался созданием подконтрольных полиции рабочих союзов, и Гапону было предложено принять участие в этой работе. Цель Зубатова состояла в том, чтобы созданием легальных рабочих организаций парализовать влияние, оказываемое на рабочих революционной пропагандой. Зубатову удалось создать успешно действующие организации в Москве, Минске и Одессе, а в 1902 году он попытался перенести свой опыт в Петербург, где было основано Общество взаимного вспомоществования рабочих механического производства[14]. Гапон был привлечён к делу организации как популярный в рабочей среде священник[15]. По некоторым данным, Гапон пользовался покровительством петербургского градоначальника Николая Клейгельса, у которого был на хорошем счету и считался своим человеком[14]. По инициативе градоначальника Гапону было поручено изучить взгляды Зубатова на рабочий вопрос и постановку дела в зубатовских организациях[16]. Зимой 1902—1903 годов Гапон посещал собрания зубатовского общества, беседовал с Зубатовым и его учеником И. С. Соколовым, а затем совершил поездку в Москву, где ознакомился с деятельностью московской зубатовской организации. По итогам этой поездки Гапон написал доклад, копии которого были поданы градоначальнику Клейгельсу, митрополиту Антонию и самому Зубатову. В докладе Гапон подвергал критике существующие зубатовские организации и предлагал основать новое рабочее общество по образцу независимых английских профсоюзов[3]. Главная идея Гапона состояла в том, что зубатовские общества слишком тесно связаны с полицией, что компрометирует их в глазах рабочих и парализует рабочую самодеятельность[17]. По словам Гапона, тезисы его доклада были одобрены митрополитом и градоначальником, но не нашли сочувствия у Зубатова. С точки зрения Зубатова, взгляды Гапона на рабочий вопрос являлись «опасной ересью»[16]. Гапон и Зубатов горячо спорили по этому вопросу, но не приходили к единому мнению[14]. В августе 1903 года Зубатов из-за личной ссоры с министром внутренних дел Вячеславом Плеве был отправлен в отставку и выслан из Петербурга. Гапон был одним из немногих людей, приехавших на вокзал проститься с Зубатовым[16]. По словам Гапона, Зубатов со слезами на глазах просил его не бросать рабочую организацию[14]. После отъезда Зубатова петербургская организация осталась в подвешенном состоянии, и Гапон оказался его естественным преемником. В это время петербургское рабочее общество было крайне малочисленным и влачило жалкое существование[14]. Осенью того же года Гапон взялся за воссоздание организации в соответствии со своими идеями. С этой целью им был написан новый устав общества, резко ограничивающий вмешательство полиции в его внутренние дела. Согласно новому уставу, весь контроль над деятельностью организации осуществлялся её представителем, роль которого отводилась самому Гапону[18]. Это делало его единственным посредником между рабочим обществом и администрацией. В докладе на имя директора Департамента полиции Алексея Лопухина Гапон писал, что не дело полиции — заниматься созданием рабочих организаций, «когда у неё и своего непосредственного дела по горло», и указывал на неудачные опыты такого рода в Москве, Одессе и Санкт-Петербурге. Далее Гапон указывал, что «в обществе существует облако предубеждений против полиции», и поэтому полиция должна «как бы отойти в сторону и уступить место общественной самодеятельности»[17]. Залогом успеха новой организации Гапон считал принцип рабочей самодеятельности, когда дело ведётся не чинами полиции, а кружком рабочих, проникшихся сознанием собственных интересов[17]. Доклад Гапона был сочувственно встречен в министерстве внутренних дел, и 15 февраля 1904 года новый устав общества был утверждён заместителем министра Петром Дурново[19].

Создавая новое общество, Гапон не порывал отношений с отставленным Зубатовым и некоторое время поддерживал с ним переписку. В конце 1903 года в письме к Зубатову Гапон сообщал, что рабочие помнят его, как своего учителя, и рассказывал об успехах новой организации. В то же время Гапон подчёркивал, что новое общество устроено на новых началах[16]:

Не скрываем, что идея своеобразного рабочего движения — Ваша идея, но подчёркиваем, что теперь связь с полицией порвана (так оно на самом деле и есть), что наше дело правое, открытое, что полиция только может контролировать нас, но не держать на привязи.

— С. В. Зубатов. Зубатовщина // Былое. — СПб.: 1917. — № 4. — С. 170.

Сам Зубатов, как видно из его воспоминаний, относился к новшествам Гапона скептически, но повлиять на положение дел уже не мог. По мнению Зубатова, дальнейшая судьба организации была предопределена ложной постановкой дела, которую придали ему Гапон и его покровители. «Сдав рабочее дело на руки Гапону и сделав его тем самым лицом ответственным, местная власть считала, что ею все меры приняты, что дело рабочих не её непосредственное дело и… почила на лаврах. Гапон же, отдалив от рабочих власть в интересах личного тщеславия, лишился опоры при нападениях на его рабочих со стороны предпринимателей… Скверная постановка дела, естественно, привела к таким же результатам». «Итак, не будучи моим искренним сторонником, Гапон не мог быть моим естественным продолжателем», — заключал Зубатов[16].

После отставки Зубатова Департамент полиции поддерживал отношения с Гапоном через посредство Евстратия Медникова, который не мог иметь на него никакого влияния[15]. В то же время Гапон пользовался поддержкой директора Департамента полиции Лопухина и нового градоначальника Ивана Фуллона[14]. Ни тот, ни другой не разбирались в рабочем вопросе, но полностью доверяли Гапону как человеку с хорошими рекомендациями. С Фуллоном Гапону даже удалось установить дружеские отношения, что сильно помогло ему в дальнейшей работе[20]. Используя эти отношения, Гапон ещё больше изолировал своё общество от контроля со стороны властей и полиции. Вся информация о деятельности гапоновского общества поступала в министерство внутренних дел через градоначальника Фуллона, последний же, в свою очередь, получал её непосредственно от Гапона. Фуллон неоднократно сообщал министру о том, что Собрание является «твёрдым оплотом против проникновения в рабочую среду превратных социалистических учений»[21]. Гапон взял с градоначальника честное слово, что в его Собрании не будут производиться аресты. И действительно, по свидетельству гапоновских рабочих, «никто за всё время не был арестован, никого не выследили, хотя, случалось, говорили открыто и очень резко и беспартийные и партийные социалисты, что приходили к нам на собрания»[22]. Полицейские чины, пытавшиеся проникнуть в стены Собрания, изгонялись оттуда ссылкой на авторитет градоначальника[10]. «Гоните их вон», — прямо говорил рабочим Гапон[23]. По свидетельству рабочего Н. М. Варнашёва, Гапон систематически усыплял бдительность полиции, стремясь внушить властям доверие к Собранию и ослабить надзор за последним[14]. «Работа в этом направлении была для Гапона очень нелёгкая, — вспоминал Варнашёв. — Это устанавливаю очень отчётливо по тому ощущению неловкости, которое испытывал, видя Гапона усталым, измотавшимся, за целый день околачивания порогов у властей, и неуверенного в успехе»[14]. В полиции были уверены, что благодаря внедрению Гапона в рабочую массу деятельность профсоюзов будет лояльной, подконтрольной и прогнозируемой[24]. Сам Гапон впоследствии признавал, что его политика была основана на хитрости. «Я с самого начала, с первой минуты водил их всех за нос, — рассказывал Гапон. — На этом был весь мой план построен»[25]. «Трудно было, но для дела я на всё готов был идти»[8]. В результате вплоть до января 1905 года власти не знали, что происходит в стенах гапоновского Собрания, и события 9 января явились для них полной неожиданностью[21]. Будущий начальник петербургского охранного отделения Александр Герасимов писал: «Поставленный руководителем политической полиции на такое ответственное место Гапон почти с самого начала был предоставлен самому себе, без опытного руководителя и контролёра… О контроле полиции за деятельностью общества давно уже не было и речи. Это было обычное общество с настоящими рабочими во главе. В их среде и Гапон совсем забыл о тех мыслях, которыми руководствовался вначале»[15].

В конце 1904 года контакты Гапона с полицией прекратились, а 8 января 1905 года он был объявлен в розыск[21]. После событий 9 января Гапон стал объектом самых активных поисков полиции, а после бегства за границу был взят под наблюдение Заграничной агентурой Департамента полиции[26]. В литературе встречается мнение, что Гапон возобновил отношения с Департаментом полиции летом 1905 года через посредство Е. П. Медникова. Эта информация приводится со ссылкой на Владимира Бурцева[27], а иногда на старшего помощника заведующего Особым отделом Департамента полиции Л. П. Меньщикова[28]. Однако источник этой информации неизвестен, а по результатам исследований историка С. И. Потолова, она не подтверждается материалами филёрского наблюдения за Гапоном из архива французской полиции[29].

Биография в 1903—1905 годах

Во главе «Собрания русских фабрично-заводских рабочих»

В августе 1903 года, после отставки Зубатова, Гапон принялся за воссоздание зубатовской организации на новых началах. Собрав группу инициативных рабочих, Гапон предложил им «бросить форму московской организации, освободиться от опеки административных нянек и создать материальную независимость»[14]. Предложение было поддержано рабочими, и 30 августа 1903 года на Выборгской стороне на деньги рабочих[30] была открыта первая чайная-клуб, ставшая центром нового общества[19]. Встав во главе организации, Гапон быстро удалил из него ставленников Зубатова и назначил на все ответственные посты своих людей. В феврале 1904 года министерство внутренних дел утвердило написанный Гапоном устав профсоюза, и вскоре он был торжественно открыт под названием «Собрание русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга».

Необходимо заметить, что с 8 января 1904 года по 12 января 1905 года священник Гапон Г.А. являлся настоятелем церкви Св. Благоверного князя Михаила Черниговского при Санкт-Петербургской городской пересыльной тюрьме.

Оказавшись во главе рабочего Собрания, Гапон развернул активную деятельность. Формально Собрание занималось организацией взаимной помощи и просветительством, однако Гапон придал ему иное направление. Из числа верных рабочих Гапон организовал особый кружок, который называл «тайным комитетом» и который собирался на его квартире[3]. Ближайшими соратниками Гапона по «тайному комитету» были рабочие И. В. Васильев и Н. М. Варнашёв. На собраниях кружка читалась нелегальная литература, изучалась история революционного движения и обсуждались планы будущей борьбы рабочих за свои права[14]. Замысел Гапона состоял в том, чтобы объединить широкие рабочие массы и поднять их на борьбу за свои человеческие права, за свои экономические и политические интересы[31].

Первое время дело организации продвигалось туго, и до весны 1904 года численность Собрания не превышала нескольких сот человек[3]. Стремясь расширить свою организацию, Гапон стал искать связей с влиятельными рабочими, которые могли бы привести в Собрание новых членов. Осенью 1903 года ему удалось привлечь к работе в Собрании влиятельную группу рабочих с Васильевского острова, известную под названием группы Карелина. Ведущую роль в этой группе играли супруги Алексей Карелин и Вера Карелина. В большинстве это были люди, прошедшие через социал-демократические кружки, но имевшие тактические расхождения с социал-демократической партией. Их объединяла нелюбовь к партийной интеллигенции[18] и стремление найти пути для открытой деятельности в рабочих массах[30]. Помимо супругов Карелиных, в группу входили Д. В. Кузин, И. М. Харитонов, Я. И. Иванов, Г. С. Усанов, В. А. Князев, К. В. Белов и другие[14]. Первое время представители группы относились к гапоновскому обществу с опасением, подозревая в нём очередную разновидность «зубатовщины» и «провокацию». Однако после ряда встреч и переговоров с Гапоном они убедились, что «Гапон — честный человек», и согласились с ним сотрудничать[22]. Гапон открыл им свой замысел, состоявший в том, чтобы постепенно объединить рабочих всей страны. «Ежели мы, — говорил он, — устроим такие клубы, как в Петербурге, в Москве, Харькове, Киеве, Ростове-на-Дону, Иванове, то покроем постепенно такой сетью всю Россию. Объединим рабочих всей России. Может быть вспышка, всеобщая, экономическая, а мы предъявим требования политические»[22].

В ноябре 1903 года А. Е. Карелин сообщал своему знакомому И. И. Павлову:

Гапон по своему внутреннему существу — не только не провокатор, но, пожалуй, такой страстный революционер, что, может быть, его страстность в этом отношении несколько излишня. Он безусловно предан идее освобождения рабочего класса, но так как подпольную партийную деятельность он не находит целесообразной, то он считает неизбежно необходимым открытую организацию рабочих масс по известному плану и надеется на успешность своей задачи, если отдельные группы сознательных рабочих сомкнутся около него и дадут ему свою поддержку. Таким образом он думает организовать, ведя дело возможно осторожнее, рабочее общество, в которое должно войти возможно большее число членов. Насчитывая в обществе несколько десятков, а, может быть, и сотен тысяч, можно организовать такую пролетарскую армию, с которой в конце концов правительству и капиталистам придётся считаться в силу необходимости… Вот план Гапона, и мы полагаем, что план этот имеет будущность.

— И. И. Павлов. Из воспоминаний о «Рабочем Союзе» и священнике Гапоне // Минувшие годы. — СПб.: 1908. — № 3. — С. 26—27.

По мнению некоторых исследователей, замысел Гапона восходил к идее всеобщей мирной стачки, выдвинутой его учителем-толстовцем И. М. Трегубовым[32].

В конце 1903 года рабочие из группы Карелина вступили в «Собрание» и заняли в нём руководящие посты. Карелин и его ближайшие товарищи вошли также в состав «тайного комитета», или «штаба», и приняли участие в выработке дальнейшей тактики организации. В марте 1904 года Г. А. Гапоном и рабочими И. В. Васильевым, Н. М. Варнашёвым, Д. В. Кузиным и А. Е. Карелиным была принята так называемая «программа пяти», ставшая тайной программой организации[14]. Программа, содержавшая в себе как экономические, так и политические требования, впоследствии целиком вошла в состав петиции, с которой рабочие шли к царю 9 января 1905 года[33]. «Распространяйте эти мысли, стремитесь к завоеванию этих требований, но не говорите, откуда они», — напутствовал рабочих Гапон[22].

Вступление в «Собрание» группы Карелина привело к быстрому росту численности организации[14]. Карелинцы повели среди рабочих агитацию за вступление в «Собрание», убеждая их, что дело Гапона — дело чистое и не имеет ничего общего с полицейской затеей Зубатова. «Каждый, уверовав в Гапона и дело, весь отдавался ему и десятками давал таких членов, которые сами по себе представляли силу, вполне подготовленную и обработанную для пропаганды и агитации», — вспоминал Н. М. Варнашёв[14]. С весны 1904 года рабочие стали вступать в «Собрание» массами, и численность «Собрания» в короткое время возросла до нескольких тысяч[22].

Группа Карелина оказала решающее влияние на дальнейшее направление деятельности «Собрания». Внутри руководства «Собрания» карелинцы образовали своего рода оппозицию, которая вынуждала Гапона считаться с её требованиями. По мнению И. И. Павлова, оппозиция играла в «Собрании» даже более важную роль, чем сам Гапон: «Гапон был нужен, как ширма, и ряса его этому способствовала. Но если бы не случилось Гапона, то движение всё равно выдвинуло бы кого-либо другого, у которого вместо рясы нашлось бы что-либо другое. В этом движении участвовала сама рабочая масса, выдвинувшая вперёд, в виде авангарда, отдельную группу, которая приняла, всосала в себя Гапона, и, всё время подталкивая его в желательном группе направлении, заставила его сделать то, что он должен был сделать»[30]. С мая 1904 года началось открытие новых отделов «Собрания» в разных частях города. Всего до конца года было открыто 11 отделов. Открытие отделов не было предусмотрено уставом, но Гапон достигал своего, действуя «нахальством»: нанимал помещение и приглашал на освящение градоначальника, после чего полицейские власти уже не вмешивались и выдавали разрешение[34]. Так удалось распространить деятельность «Собрания» по всему Петербургу.

Летом 1904 года Гапон в нарушение устава попытался распространить деятельность «Собрания» на другие города России. С этой целью он совершил поездку в Москву, Киев, Харьков и Полтаву. В Москве и Киеве Гапон посещал местные зубатовские организации и в присутствии рабочих критиковал их деятельность, ставя в пример успехи своей рабочей организации в Петербурге. При этом он убеждал рабочих отказаться от связей с администрацией и организоваться на началах самодеятельности, обещая своё содействие при проведении нового устава[19]. Об этой деятельности Гапона стало известно местной администрации. По распоряжению московского генерал-губернатора Сергея Александровича Гапон был арестован и выслан из Москвы, и на него был написан донос министру внутренних дел, уличающий его в неуставной деятельности[13]. Однако в это время министр В. К. Плеве был убит бомбой террориста, и донос остался без последствий. Похожая история произошла в Киеве, где генерал-губернатором был старый знакомый Гапона Н. В. Клейгельс. В Киеве Гапон заявил, что действует с разрешения директора Департамента полиции А. А. Лопухина. Однако начальник местного охранного отделения А. И. Спиридович был против создания в городе рабочих организаций и выехал в Петербург, где сообщил о своих сомнениях Лопухину. По словам Спиридовича, Лопухин возмущался нахальством и ложью Гапона, действовавшего без его ведома. Гапону было запрещено выходить за рамки Петербурга[13].

Осенью 1904 года по инициативе либерального «Союза освобождения» в стране началась кампания земских петиций. В земских петициях и в левой печати выдвигались требования конституции и народного представительства. В начале ноября 1904 года Гапон по своей инициативе установил связь с представителями «Союза освобождения» и пригласил их на заседание своего «тайного комитета»[31]. По приглашению Гапона на встречу прибыли Е. Д. Кускова, С. Н. Прокопович и В. Я. Яковлев-Богучарский[22]. Либералы предложили рабочим присоединиться к земской компании и обратиться к властям с такой же петицией, с какими выступали земские деятели[35]. Гапон, со своей стороны, ознакомил их со своей мартовской «программой пяти»[33]. 28 ноября 1904 года предложение выступить с рабочей петицией было выдвинуто Гапоном на собрании председателей отделов «Собрания». Предложение было принято большинством голосов, причём решение о содержании и способе подачи петиции оставлялось на усмотрение Гапона[14]. С этого момента руководители «Собрания» повели в массах агитацию за подачу петиции о рабочих нуждах[22]. Перед руководителями отделов была поставлена задача увязывать в своих выступлениях экономические нужды рабочих с их политическим бесправием. По договорённости с «Союзом освобождения» в отделах стали распространяться либеральные газеты «Наша жизнь» и «Наши дни» («Сын отечества»). Газеты читались на рабочих собраниях, а руководители отделов давали им соответствующее толкование. «Газетная тактика» привела к резкой политизации «Собрания», что проявилось в быстром росте его численности[30]. В декабре 1904 года оно насчитывало уже 9000 членов, а в начале января 1905 года возросло до 20000[30].

В декабре 1904 года вопрос о подаче петиции привёл к расколу в руководстве «Собрания». Штабная оппозиция во главе с А. Е. Карелиным и В. М. Карелиной настаивали на немедленной подаче петиции, тогда как Гапон и его сторонники считали её преждевременной. Гапон полагал, что подача петиции, не подкреплённая восстанием массы, приведёт только к аресту руководства «Собрания» и закрытию его отделов[34]. Поэтому он считал необходимым как следует подготовить рабочую массу к выступлению[31]. В это время у Гапона сложился план создать по всей России сеть потребительских кооперативов, с помощью которых он рассчитывал сорганизовать рабочих других городов, а также крестьян. Он даже заключил на этот счёт договор с купцом А. Е. Михайловым, обязавшимся предоставить ссудный капитал[23]. Однако оппозиция полагала, что именно теперь наступил тот самый момент, когда рабочие должны выступить со своими требованиями, и что другого случая может не представиться. Видя, что Гапон откладывает петицию на неопределённое будущее, оппозиция стала готовить почву для свержения его с пьедестала рабочего вождя[30]. Отношения сторон обострились до предела. В это самое время произошёл инцидент с увольнением четырёх рабочих с Путиловского завода, который придал событиям новый оборот.

Во главе январской рабочей забастовки 1905 года

В начале декабря 1904 года с Путиловского завода по решению мастера Тетявкина было уволено четверо рабочих — членов «Собрания»: Сергунин, Субботин, Уколов и Фёдоров. По утверждению администрации, они были уволены на законном основании. Однако в среде рабочих распространился слух, что они уволены за принадлежность к гапоновскому «Собранию». По информации И. И. Павлова, руководители Путиловского завода были обеспокоены стремительным ростом Нарвского отдела «Собрания», который угрожал вобрать в себя всех рабочих завода[30]. Инцидент с увольнением рабочих рассматривался в Нарвском отделе, и там было решено, что они уволены незаконно, о чём было доведено до сведения Гапона[19]. Вернувшись из Нарвского отдела, Гапон заявил своим сотрудникам, что видит в увольнении вызов, брошенный «Собранию» со стороны капиталистов. Гапон сказал, что «Собрание» должно вступиться за своих членов и что в противном случае оно ничего не стоит и он сам из него выйдет[34].

27 декабря состоялось заседание руководителей отделов «Собрания» на Васильевском острове, на котором обсуждался вопрос о путиловском инциденте. По итогам заседания было принято решение послать три депутации: одну — к директору завода С. И. Смирнову, другую — к фабричному инспектору С. П. Чижову и третью — к градоначальнику И. А. Фуллону. В принятой резолюции от заводчиков требовали восстановить на своих местах уволенных рабочих и уволить мастера Тетявкина. В случае отказа в выполнении требований рабочие заявляли, что не ручаются за сохранение в городе порядка. После принятия резолюции в более узком кругу руководителей «Собрания» был поднят вопрос о петиции. Гапон и на этом заседании был против петиции, убеждая рабочих вести только стачку. «Я человек практический и думаю, как бы не вышло из этого хуже, — говорил Гапон. — Я глубоко убеждён, что стачку мы выиграем, а петиция — нелепость сейчас»[23]. Оппозиция же считала, что именно сейчас наступил самый удобный момент.

По воспоминаниям А. Е. Карелина, исход дела решило его выступление: «Вышло так, что при голосовании разделились почти поровну и решающим должен был быть голос Гапона: как он скажет, так и будет. Сильно верили в него. Тогда я и сказал: „Товарищи! Нас называют зубатовцами. Но зубатовцы оправдали себя тем движением, что было от них в Одессе, а мы оправдаем себя подачей петиции“. Мои слова и были как будто бы последней каплей. Гапон сказал: „Хотите сорвать стачку, ну, срывайте!“ — и голосовал за выступление. Это и решило дело, так как большинство голосовало за Гапоном»[22]. По итогам голосования было принято решение: в случае неисполнения требований рабочих объявить забастовку на Путиловском заводе и предъявить администрации более широкие экономические требования; если и тогда требования не будут исполнены, распространить забастовку ещё на несколько заводов и предъявить ещё более широкие требования; если же и на этот раз заводчики не уступят, обратить забастовку во всеобщую и использовать её для подачи петиции[14][30].

28 декабря депутации от рабочих явились к директору Смирнову и фабричному инспектору Чижову, и те отказали им во всех требованиях. При этом директор Смирнов закончил свою речь обвинениями в адрес Гапона, сказав, что он-то и есть главный враг рабочих[30]. Градоначальник Фуллон, напротив, принял депутацию вежливо и обещал оказать содействие. В последующие дни Гапон вёл единоличные переговоры со Смирновым и Чижовым, убеждая их пойти на уступки, однако те остались непреклонны. По утверждению инспектора Чижова, в ходе разговора Гапон предложил ему перейти на сторону «Собрания», угрожая в противном случае пустить против него все средства: суд, печать и раздражение 6000 рабочих. Когда же Чижов спросил, означает ли «раздражение 6000 рабочих», что его могут убить, Гапон ответил, что да[36]. Однако Чижов не поддался на угрозу. Впоследствии Чижов писал: «Получив отпор от директора С. И. Смирнова, священник Гапон увидел себя в положении человека, которому уже нельзя останавливаться на полпути: всколыхнутая часть рабочих не простила бы ему несбывшихся ожиданий, и он пустил в ход всё, чтобы поддержать свой авторитет»[36].

Несмотря на отказ администрации и фабричной инспекции, Гапон до последнего момента надеялся на мирное урегулирование конфликта. Накануне Нового года в разговоре с И. И. Павловым Гапон высказал уверенность, что правительство, извещённое о требованиях рабочих, окажет давление на администрацию завода. «Мне кажется, что наверху успеют понять настоящее положение дела и не дадут развернуться событиям — пойдут на уступки, то есть сделают путиловской администрации внушение, и она удовлетворит наши пока мизерные требования», — говорил Гапон[30]. Гапон возлагал свои надежды на Фуллона, который вёл переговоры о восстановлении рабочих с С. Ю. Витте[3]. Однако вопреки ожиданиям Гапона, требования так и не были удовлетворены. 2 января на собрании в Нарвском отделе было принято решение о начале забастовки, и 3 января Путиловский завод встал. Одновременно гапоновские рабочие начали печатать и распространять по заводам Петербурга списки широких экономических требований к администрации[37].

3 января у министра финансов В. Н. Коковцова состоялось совещание заводчиков и фабрикантов, на котором обсуждались меры по прекращению рабочей забастовки. По итогам этого совещания Коковцов написал доклад на имя императора, который был подан ему 5 января. В докладе Коковцов утверждал, что требования рабочих незаконны и невыполнимы для промышленников, а исполнение некоторых из них могло бы нанести тяжёлый урон российской промышленности. В частности, установление 8-часового рабочего дня на Путиловском заводе, выполнявшем ответственный заказ для Маньчжурской армии, могло бы привести к непоправимым последствиям на военном фронте и потому вообще недопустимо. Коковцов также обращал внимание царя на то, что забастовкой руководит допущенное властями «Собрание» во главе со священником Гапоном и сообщал, что обратился по этому поводу в Департамент полиции. Царь ознакомился с докладом[38].

4 января Гапон во главе депутации явился к директору Путиловского завода Смирнову и зачитал ему список экономических требований. По поводу каждого пункта требований Гапон давал объяснения и возражал на замечания, делаемые директором, причём неоднократно обращался к сопровождавшим его рабочим со словами: «Не так ли, товарищи?»[37] Смирнов в очередной раз отказал в удовлетворении требований, указав основания, почему они неисполнимы. На следующий день забастовка была распространена на другие заводы Петербурга, и им были также предъявлены широкие экономические требования. 5 января Гапон ходил с депутацией в правление акционеров Путиловского завода и убедился, что требования рабочих не будут удовлетворены[19]. 6 января он отправился к министру внутренних дел П. Д. Святополк-Мирскому, но тот отказался его принять[19]. После того, как стало ясно, что все экономические средства борьбы исчерпаны, Гапон решил перейти на путь политики и обратиться непосредственно к царю. В своих воспоминаниях Гапон писал: «Сознавая, что со своей стороны я сделал всё, чтобы сохранить мир, я решил, что другого исхода не было, как всеобщая забастовка, а так как забастовка эта, несомненно, вызовет закрытие моего союза, то я и поспешил с составлением петиции и последними приготовлениями»[3].

Шествие к царю и «Кровавое воскресенье»

6 января Гапон приехал в Нарвский отдел «Собрания» и произнёс зажигательную речь, в которой призывал рабочих обратиться со своими нуждами непосредственно к царю. Сущность речи состояла в том, что на рабочего не обращают внимания, не считают его за человека, правды нигде нельзя добиться, все законы попраны, и рабочие должны поставить себя в такое положение, чтобы с ними считались, как с людьми[19]. При этом Гапон призывал всех рабочих, с жёнами и детьми, идти 9 января в 2 часа дня к Зимнему дворцу.

В тот же день Гапон на основании предложенных ему набросков составил текст петиции на имя царя. В основу петиции была положена мартовская «программа пяти», к которой Гапон добавил пространное предисловие и краткое заключение[33]. Предисловие, написанное в стиле церковного красноречия, включало в себя обращение к царю, описание бедственного положения и бесправия рабочих и требование немедленного созыва Учредительного собрания. «Не откажи в помощи Твоему народу, выведи его из могилы бесправия, нищеты и невежества, дай ему возможность самому вершить свою судьбу, сбрось с него невыносимый гнёт чиновников. Разрушь стену между Тобой и твоим народом, и пусть он правит страной вместе с Тобой», — писал царю Гапон[39]. В кратком заключении Гапон от имени рабочих выражал готовность умереть у стен царского дворца, если просьба не будет исполнена:

Вот, Государь, наши главные нужды, с которыми мы пришли к Тебе! Повели и поклянись исполнить их, и Ты сделаешь Россию счастливой и славной, а имя своё запечатлеешь в сердцах наших и наших потомков на вечные времена. А не повелишь, не отзовёшься на нашу мольбу, — мы умрём здесь, на этой площади, пред Твоим дворцом. Нам некуда больше идти и незачем! У нас только два пути: — или к свободе и счастью, или в могилу. Укажи, Государь, любой из них, мы пойдём по нему беспрекословно, хотя бы это и был путь к смерти. Пусть наша жизнь будет жертвой для исстрадавшейся России! Нам не жалко этой жертвы, мы охотно приносим её!

— Г. А. Гапон. Петиция рабочих Санкт-Петербурга для подачи царю Николаю II // Красная летопись. — Л.: 1925. — № 2. — С. 1.

Идея шествия ко дворцу «всем миром» возникла 6 января и принадлежала самому Гапону[33]. Сущность идеи была проста: петицию, поданную депутацией от рабочих, можно положить под сукно, но петицию, принесённую десятками тысяч рабочих, нельзя положить под сукно[10][14]. Царь так или иначе должен будет ответить на эту просьбу, и из этого ответа станет ясно, с кем он — с народом или против народа[14].

6, 7 и 8 января текст петиции читался во всех отделах «Собрания», и под ним собирались тысячи подписей. По подсчёту историка В. Я. Богучарского, только 6 января под петицией было собрано не менее 7 тысяч подписей[40]. По подсчёту журналиста Н. Симбирского, всего было собрано не менее 40 тысяч подписей[10], а по оценке самого Гапона, подписей было более 100 тысяч[3]. Гапон разъезжал по отделам «Собрания», зачитывал петицию и давал ей толкование. Говорил Гапон просто и искренне и легко овладевал аудиторией. Секрет ораторского таланта Гапона состоял в том, что он говорил с рабочими на одном языке и выражал их собственные чувства и желания[41]. После каждого пункта петиции Гапон давал ему краткое разъяснение и обращался к толпе с вопросом: «Нужно ли вам это, товарищи?» — «Нужно, необходимо!» — единым вздохом отвечала толпа[23]. В конце речи Гапон требовал от рабочих поклясться, что они явятся в воскресенье на площадь и не отступятся от своих требований, даже если им будет угрожать смерть.

По свидетельству очевидцев, толпа, наэлектризованная Гапоном, пребывала в состоянии религиозной экзальтации[42]. Люди плакали, топали ногами, стучали стульями, бились кулаками в стены и клялись, как один, явиться на площадь и умереть за правду и свободу[31]. В «Собрании» царила атмосфера мистического экстаза. Люди складывали пальцы крестиками, показывая, что эти требования для них святы и их клятва равносильна присяге на кресте[31]. Свидетельница событий Л. Я. Гуревич писала: «Быть может, никогда и нигде ещё революционный подъём огромных народных масс — готовность умереть за свободу и обновление жизни — не соединялся с таким торжественным, можно сказать, народно-религиозным настроением»[31]. Популярность самого Гапона в эти дни достигла небывалых размеров. Многие видели в нём пророка, посланного Богом для освобождения рабочего народа. Женщины подносили к нему для благословения своих детей. Люди видели, с какой лёгкостью останавливались огромные фабрики и заводы, и приписывали это «силе» Гапона[21]. Прокурор Петербургской судебной палаты писал в записке на имя министра юстиции:

Названный священник приобрёл чрезвычайное значение в глазах народа. Большинство считает его пророком, явившимся от Бога для защиты рабочего люда. К этому уже прибавляются легенды о его неуязвимости, неуловимости и т. п. Женщины говорят о нём со слезами на глазах. Опираясь на религиозность огромного большинства рабочих, Гапон увлёк всю массу фабричных и ремесленников, так что в настоящее время в движении участвует около 200 000 человек. Использовав именно эту сторону нравственной силы русского простолюдина, Гапон, по выражению одного лица, «дал пощёчину» революционерам, которые потеряли всякое значение в этих волнениях, издав всего 3 прокламации в незначительном количестве. По приказу о. Гапона рабочие гонят от себя агитаторов и уничтожают листки, слепо идут за своим духовным отцом. При таком направлении образа мыслей толпы она, несомненно, твёрдо и убеждённо верит в правоту своего желания подать челобитную царю и иметь от него ответ, считая, что если преследуют студентов за их пропаганду и демонстрации, то нападение на толпу, идущую к царю с крестом и священником, будет явным доказательством невозможности для подданных царя просить его о своих нуждах.

— Записки прокурора Петербургской судебной палаты министру юстиции 4—9 января 1905 г. // Красный архив. — Л.: 1935. — № 1. — С. 48.

6 января Гапон объявил о начале всеобщей забастовки, и к 7 числу все заводы и фабрики Петербурга забастовали. Гапоновские рабочие проходили по предприятиям и без труда снимали людей с работы. Последним остановился Императорский фарфоровый завод. Делегат от завода сообщил Гапону, что их рабочие не желают бастовать. «Скажи рабочим фарфорового завода, — ответил Гапон, — если они завтра к полудню все не бросят работу, я пришлю туда тысячу человек, которые заставят их сделать это». На другой день казённый завод встал, как один человек[10].

Чтобы обеспечить мирный характер движения, Гапон вступил в переговоры с представителями революционных партий. 6 и 7 января он встречался с социал-демократами и эсерами и просил их не вносить раздор в народное движение. «Пойдём под одним знаменем, общим и мирным, к нашей святой цели», — говорил Гапон[31]. 7 января Гапон устроил встречу с представителями революционных партий за Невской заставой. На встрече он убеждал их присоединиться к мирному шествию, не прибегать к насилию, не выбрасывать красных флагов и не кричать «долой самодержавие». По свидетельству участников встречи, Гапон выражал уверенность в успехе движения и полагал, что царь выйдет к народу и примет петицию. Гапон охотно развивал свой план действий. В случае, если царь примет петицию, он возьмёт с него клятву немедленно подписать указ о всеобщей амнистии и о созыве всенародного Земского собора. После этого он выйдет к народу и махнёт белым платком, — и начнётся всенародный праздник. Если же царь откажется принять петицию и не подпишет указ, он выйдет к народу и махнёт красным платком, — и начнётся всенародное восстание. В последнем случае всем разрушительным силам, к которым Гапон причислял и революционеров, предоставлялась полная свобода действий[43]. «Тогда выбрасывайте красные флаги и делайте всё, что найдёте разумным», — говорил Гапон[23].

Таким образом Гапону удалось привлечь революционеров на свою сторону, и они вполне подчинились общему движению[43]. Начиная с 6 января, партийным ораторам предоставлялся свободный доступ во все отделы «Собрания». Они выступали перед рабочими, призывали их идти к Зимнему дворцу и зачитывали гапоновскую петицию. Большевик Д. Д. Гиммер поражался организаторской воле Гапона, который настолько подчинил себе партийных работников, что, выступая в отделах, они во всём копировали Гапона и даже говорили с его украинским акцентом[44].

7 января Гапон ходил на приём к министру юстиции Н. В. Муравьёву и убеждал его оказать воздействие на царя и уговорить его принять петицию. «Падите ему в ноги, — говорил Гапон, — и умоляйте его, ради него самого, принять депутацию, и тогда благодарная Россия занесёт ваше имя в летописи страны»[3]. Муравьёв, подумав, ответил, что у него есть свой долг, которому он останется верен. На следующий день Муравьёв рассказал о своей встрече с Гапоном другим министрам. Гапон, по словам Муравьёва, — «убеждённый до фанатизма социалист; говорит, что его долг — положить живот за „други своя“, и говорит, что, собственно, рабочий вопрос — пустяки, что они только придрались к этому, а главное — [политика]»[45]. Это мнение было доведено до сведения императора Николая II, который записал в своём Дневнике 8 января: «Со вчерашнего дня в Петербурге забастовали все заводы и фабрики… Во главе рабочего союза — какой-то священник-социалист Гапон»[46]. Чтобы не дать властям повода применить силу, Гапон решил придать движению максимально мирный характер[14]. Было решено, что народ пойдёт к царю абсолютно безоружным и не допустит никаких беспорядков. Эту мысль Гапон настойчиво внушал рабочим в своих выступлениях. По словам очевидца, Гапон «грозно, подобно Савонароле, требовал и заклинал — и весь народ громогласно повторял вслед за ним в собраниях эту клятву — не прикасаться к спиртным напиткам, не иметь при себе оружия, даже перочинных ножей, и не применять грубой силы при столкновении с властями»[47].

Предвидя, что царь не захочет выйти к народу из опасения за свою жизнь, Гапон потребовал от руководящего кружка рабочих поклясться, что они гарантируют безопасность царя ценой своей собственной жизни. «Если что-либо случится с царём, я первый покончу с собой на ваших глазах, — говорил Гапон. — Вы знаете, что я умею держать слово, а в этом я клянусь вам»[10]. По распоряжению Гапона изо всех отделов были выделены особые дружины, которые должны были обеспечить охрану царя. Таковых было до 1000 человек, и они должны были наблюдать за порядком во время мирного шествия[10].

Накануне выступления Гапон направил письма министру внутренних дел П. Д. Святополк-Мирскому[48] и царю Николаю II с призывом избежать кровопролития[49]. В своём письме к царю Гапон писал:

Государь, боюсь, что Твои министры не сказали Тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице. Знай, что рабочие и жители г. Петербурга, веря в Тебя, бесповоротно решили явиться завтра в 2 часа пополудни к Зимнему дворцу, чтобы представить Тебе свои нужды и нужды всего русского народа. Если Ты, колеблясь душой, не покажешься народу и если прольётся неповинная кровь, то порвётся та нравственная связь, которая до сих пор ещё существует между Тобой и Твоим народом. Доверие, которое он питает к Тебе, навсегда исчезнет. Явись же завтра с мужественным сердцем пред Твоим народом и прими с открытой душой нашу смиренную петицию. Я, представитель рабочих, и мои мужественные товарищи ценой своей собственной жизни гарантируем неприкосновенность Твоей особы.

— Г. А. Гапон. Письмо к царю Николаю II // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 13.

8 января товарищем министра внутренних дел К. Н. Рыдзевским был подписан ордер на арест Гапона. Однако арестовать его не удалось, так как Гапон был окружён плотной толпой рабочих и для его ареста потребовалось бы принести в жертву не менее 10 человек полиции[50].

8 января, выступая перед рабочими, Гапон уже высказывал мысль, что царь может не выйти к народу и выслать против него войска. В таких случаях он заканчивал свою речь словами: «И тогда у нас больше нет царя!» — и вся толпа отвечала хором: «Нет царя…»[31]. Накануне шествия вожаки движения уже не верили, что царь примет петицию. По словам А. Е. Карелина, «ни у Гапона, ни у руководящей группы не было веры в то, что царь примет рабочих и что даже их пустят дойти до площади. Все хорошо знали, что рабочих расстреляют»[22]. А по словам Н. М. Варнашёва, «все ясно осознавали нравственную ответственность за предстоящие жертвы, ибо ни у кого не было сомнений в предстоящей кровавой расправе правительства с народом»[14]. Но остановить движение уже было невозможно, так как оно приняло стихийный характер[10][22]. Вожаки решили, что они докажут чистоту и честность своих намерений, если, шествуя во главе своих отделов, безоружные, без ропота разделят общую судьбу[14].

В одной из последних речей накануне шествия Гапон говорил: «Здесь может пролиться кровь. Помните — это будет священная кровь. Кровь мучеников никогда не пропадает — она даёт ростки свободы…»[10] Вечером 8 января Гапон и руководители «Собрания» поехали в фотографию и снялись «на прощание», после чего разъехались по своим отделам[19].

Утром 9 января Гапон во главе Нарвского отдела «Собрания» двинулся в направлении Зимнего дворца. С ним шло не менее 50 000 человек[30]. Другие рабочие шли от своих отделов, рассчитывая соединиться на Дворцовой площади. Перед выступлением Гапон обратился к толпе со словами: «Если царь не исполнит нашу просьбу, значит, у нас нет царя»[19]. В последний момент было решено придать процессии характер крестного хода. Из ближайшей часовни были взяты четыре хоругви, иконы и священническая епитрахиль, в которую облачился Гапон. Впереди шествия несли портреты царя и большой белый флаг с надписью: «Солдаты! Не стреляйте в народ!» Когда толпа приблизилась к Нарвской заставе, её атаковал отряд кавалерии. Гапон скомандовал: «Вперёд, товарищи! Или смерть, или свобода!» — после чего толпа сомкнула ряды и продолжала движение[3].

«Наэлектризованные агитацией, толпы рабочих, не поддаваясь воздействию обычных обще-полицейских мер и даже атакам кавалерии, упорно стремились к Зимнему дворцу», — говорилось в правительственном докладе[21]. В это время по толпе были произведены ружейные залпы, и первые ряды повалились на землю. Залпами были убиты ближайшие соратники Гапона — рабочий Иван Васильев и телохранитель М. Филиппов, шедшие рядом с ним. Сам Гапон получил лёгкое ранение в руку и был повален на землю общим напором толпы[31]. После последнего залпа задние ряды обратились в бегство, и шествие было рассеяно. Этот день вошёл в историю под названием «Кровавого воскресенья».

Биография в 1905—1906 годах

Бегство за границу и деятельность в эмиграции

После расстрела демонстрации Гапон был уведён с площади эсером П. М. Рутенбергом. По дороге его остригли и переодели в светскую одежду, отданную одним из рабочих, а затем привели на квартиру писателя Максима Горького. Увидев Гапона, Горький обнял его, заплакал и сказал, что теперь «надо идти до конца»[27]. На квартире Горького Гапон написал послание к рабочим, в котором призывал их к вооружённой борьбе против самодержавия[51]. В своём послании Гапон писал: «Родные товарищи-рабочие! Итак, у нас больше нет царя! Неповинная кровь легла между ним и народом. Да здравствует же начало народной борьбы за свободу!»[52]. Вечером того же дня Гапон вместе с Горьким пришёл на собрание левой интеллигенции в Вольно-экономическом обществе. Выступая перед собравшимися, Гапон призвал их поддержать народное восстание и помочь рабочим добыть оружие. Во время выступления он зачитывал документы, из которых следовало, что инициаторами расстрела шествия были дяди царя — Владимир Александрович и Сергей Александрович[44]. После выступления Гапон был уведён и спрятан на квартире литератора Ф. Д. Батюшкова. Здесь он написал ещё несколько посланий к рабочим с призывом к восстанию. В одном из посланий Гапон писал:

Родные, кровью спаянные братья, товарищи-рабочие! Мы мирно шли 9-го к царю за правдой. Мы предупредили об этом его опричников-министров, просили убрать войска, не мешать нам идти к нашему царю. Самому царю я послал 8-го письмо в Царское Село, просил его выйти к своему народу с благородным сердцем, с мужественной душой. Ценой собственной жизни мы гарантировали ему неприкосновенность его личности. И что же? Невинная кровь всё-таки пролилась. Зверь-царь, его чиновники-казнокрады и грабители русского народа сознательно хотели быть и сделались убийцами безоружных наших братьев, жён и детей. Пули царских солдат, убивших за Нарвской заставой рабочих, нёсших царские портреты, простреливали эти портреты и убили нашу веру в царя. Так отомстим же, братья, проклятому народом царю, всему его змеиному царскому отродью, его министрам и всем грабителям несчастной русской земли! Смерть им всем!

— Г. А. Гапон. Третье послание к рабочим // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 14—15.

В первые дни после расстрела шествия Гапон всерьёз рассчитывал на массовое народное восстание. В своих воспоминаниях он писал: «Я думал, что восстание возможно и, конечно, считал своею обязанностью стать во главе движения. Я организовал и повёл народ на мирную демонстрацию, тем более моею обязанностью было вести его тем единственным путём, который нам оставался»[3]. Однако, вопреки ожиданиям Гапона, массового восстания не последовало, а в городе произошли лишь отдельные беспорядки. Лидеры гапоновского «Собрания» были арестованы и посажены в тюрьму, и он утратил всякую связь со своими рабочими[3]. По настоянию эсеров Гапон решил выехать из Петербурга, а через несколько дней было решено переправить его за границу[27]. Рутенберг дал ему адреса и пароли для перехода через границу и для явки за границей. Однако по дороге Гапон разминулся с ожидавшими его лицами, и ему пришлось переходить границу самостоятельно. Прибыв в пограничный район, Гапон заключил сделку с местными контрабандистами, и в конце января один, без документов перешёл русско-германскую границу близ Тауроггена. При переходе границы в него стрелял солдат-пограничник, но он ушёл невредимым[3]. В начале февраля 1905 года Гапон прибыл в Женеву — главный центр зарубежной деятельности русских революционеров. В это время о священнике-революционере писали все европейские газеты, и имя его было у всех на слуху. В короткое время Гапон приобрёл за границей такую славу, какой в прошлом не пользовался ни один русский революционер[9]. Не зная иностранных языков, Гапон зашёл в Женеве в русскую библиотеку и назвал своё имя библиотекарю. Библиотекарь, который оказался социал-демократом, немедленно отвёл его на квартиру Г. В. Плеханова. Плеханов встретил Гапона с распростёртыми объятиями и устроил ему чествование, на которое были приглашены главные лидеры социал-демократической партии — В. И. Засулич, П. Б. Аксельрод, Л. И. Аксельрод, А. Н. Потресов, Ф. И. Дан и другие[9]. Здесь, по словам Гапона, его «взяли в плен» и несколько дней подвергали обработке, пытаясь обратить в правоверного социал-демократа[25]. В разговоре Гапон высказал свою симпатию к социал-демократическому учению, и на следующий день в газетах появилось сообщение, что Гапон объявил себя социал-демократом[10]. По словам Л. Г. Дейча, социал-демократы, действительно, «не прочь были иметь его в своих рядах, но при условии, что он усвоит марксистское мировоззрение и не будет претендовать на роль большую той, на какую дадут ему право его знания и способности»[9]. Однако Гапон не проявил стремления к теоретическим знаниям, и вскоре сблизился с эсерами, которых считал «практическими» людьми.

Переехав к эсерам, Гапон поселился на квартире Л. Э. Шишко. Здесь с ним познакомились главные деятели партии эсеров — В. М. Чернов, Б. В. Савинков, Е. К. Брешко-Брешковская, М. Р. Гоц, Е. Ф. Азеф, Н. С. Русанов и другие. Эсеры окружили Гапона почитанием, за всё хвалили и познакомили с видными французскими политиками — Ж. Жоресом и Ж. Клемансо. В это время Гапон активно готовился к новому революционному выступлению, в котором рассчитывал сыграть главную роль. Готовясь встать во главе восстания, Гапон учился верховой езде, стрельбе из пистолета и искусству изготовления бомб[9]. Речь его в это время пестрела отборной руганью в адрес царских властей и большим количеством слов, производных от слова «кровь»[25]. В беседах с эсерами Гапон говорил, что поклялся отомстить за 9 января и готов использовать для этого любые средства[53]. Чтобы подготовить народ к восстанию, Гапон писал революционные воззвания, которые печатались эсерами и нелегально ввозились на территорию России. В своих воззваниях он призывал к самым крайним методам борьбы с самодержавием. Так, в «Воззвании ко всему крестьянскому люду»[54] он писал:

Вперёд же, братцы, без оглядки назад, без сомненья да малодушья. Быть не должно возврата для богатырей-героев. Вперёд! Наступает суд, грозный суд, страшный суд над всеми нашими обидчиками, за все наши слёзы, стоны ведомые и неведомые. Разобьёмте оковы, цепи своего рабства. Разорвёмте паутину, в которой мы, бесправные, бьёмся! Раздавим, растопчем кровожадных двуногих пауков наших! Широким потоком вооружённого народного восстания прокатимся по всей русской земле, сметём всю нечисть, всех гадов смердящих, подлых ваших угнетателей и стяжателей. Разобьём вдребезги правительственный насос самодержавия — насос, что кровь нашу из жил тянет, выкачивает, поит, вскармливает лиходеев наших досыта. Да здравствует же народное вооружённое восстание за землю и волю! Да здравствует же грядущая свобода для всех вас, о российския страны, со всеми народностями! Да здравствует же всецело от рабочего трудового народа правление (Учредительное Собрание)! И да падёт вся кровь, имеющая пролиться — на голову палача-царя да на голову его присных!

— Г. А. Гапон. Воззвание ко всему крестьянскому люду // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 12.

В таком же духе было выдержано «Воззвание к петербургским рабочим и ко всему российскому пролетариату», написанное 7 (20) февраля 1905 года [55]. Тем же числом датировано «Письмо к Николаю Романову, бывшему царю и настоящему душегубцу Российской империи», в котором Гапон призывал царя отречься от престола и отдать себя на суд русскому народу. Письмо было в подлиннике отправлено самому царю[56]. 10 (23) марта 1905 года Правительствующий Синод по представлению митрополита Антония (Вадковского) от 4 (17) марта лишил Гапона сана священника и исключил из духовного звания[57].

В феврале 1905 года Гапон выступил с инициативой созыва межпартийной конференции, которая должна была объединить все революционные партии России в деле вооружённого восстания. Идея такой конференции принадлежала финскому революционеру К. Циллиакусу и была подсказана Гапону эсерами. Гапон с энтузиазмом схватился за эту идею, и 7 (20) февраля обратился с «Открытым письмом к социалистическим партиям России», в котором призывал их объединиться в борьбе с самодержавием[58]. Письмо было отправлено в Международное социалистическое бюро и разослано всем заинтересованным организациям. Чтобы обеспечить представительство революционных партий, Гапон вёл предварительные переговоры с их лидерами. Гапон встречался с представителями меньшевиков, большевиков, Бунда, «Союза освобождения» и различных национальных партий.

В начале февраля Гапон встретился с лидером большевиков В. И. Лениным. По воспоминаниям Н. К. Крупской, накануне встречи «Ильич не зажигал у себя в комнате огня и шагал из угла в угол. Гапон был живым куском нараставшей в России революции, человеком, тесно связанным с рабочими массами, беззаветно верившими ему, и Ильич волновался этой встречей»[59]. Встреча состоялась на нейтральной почве, в кафе, и прошла успешно. Ленин горячо поддержал идею объединения и обещал выступить с ней на ближайшем съезде социал-демократической партии. По итогам встречи Ленин написал статью «О боевом соглашении для восстания», в котором приводил текст письма Гапона и выражал ему поддержку[60]. Выступая на III съезде РСДРП, Ленин характеризовал Гапона как «человека безусловно преданного революции, инициативного и умного, хотя, к сожалению, без выдержанного революционного миросозерцания»[61]. Рассказывая о встречах Ленина с Гапоном, Крупская писала: «Тогда Гапон был ещё обвеян дыханием революции. Говоря о питерских рабочих, он весь загорался, он кипел негодованием, возмущением против царя и его приспешников. В этом возмущении было немало наивности, но тем непосредственнее оно было. Это возмущение было созвучно возмущению рабочих масс»[59]. На прощание Ленин посоветовал Гапону «не слушать лести» и «учиться». Объединительная деятельность Гапона вызвала большую тревогу у царских властей. В марте 1905 года заведующий заграничной агентурой Департамента полиции Л. А. Ратаев писал своему начальству: «Вопрос о слиянии партии эсеров с социал-демократами для совместных террористических действий подвигается быстрыми шагами вперёд… Положение становится день ото дня серьёзнее и опаснее»[62]. Информацию о деятельности Гапона Департамент полиции получал от своего агента Е. Ф. Азефа. Азеф писал Ратаеву подробные доносы, в которых сообщал о месте жительства Гапона, его конспиративных кличках и всех предпринимаемых им шагах[63].

Женевская межпартийная конференция состоялась в апреле 1905 года. На неё съехались представители 11 революционных партий России. Председательствующим на ней был избран Гапон, секретарём — эсер С. А. Ан-ский[25]. Несмотря на уход с конференции социал-демократов, она дала ценные практические результаты[53]. По итогам конференции были приняты две декларации, в которых провозглашались общие цели собравшихся партий: вооружённое восстание, созыв Учредительного собрания, провозглашение демократической республики и социализация земли[64]. На конференции было достигнуто соглашение о создании единого боевого комитета, который должен был руководить подготовкой восстания. Кроме самого Гапона, в состав комитета вошли Е. К. Брешко-Брешковская и князь Д. А. Хилков[63]. Назначение боевого комитета состояло в том, чтобы увеличить моральную силу революции, создать веру в единство революционных сил и облегчить боевые соглашения между партиями внутри России[34].

В мае 1905 года Гапон на короткое время вступил в партию эсеров. Инициатором его вступления был П. М. Рутенберг. Как следует из мемуаров Рутенберга, эсеры надеялись, что партийная дисциплина свяжет Гапона и удержит его от попыток проводить самостоятельную политику[27]. Гапону было предложено заняться изданием «Крестьянской газеты». Однако у самого Гапона были иные планы. По словам С. А. Ан-ского, Гапон попытался подчинить всю партию эсеров и руководить всеми её делами. Едва вступив в партию, он потребовал, чтобы его ввели в центральный комитет и посвятили во все конспиративные дела. В этом ему было отказано, и Гапон остался недоволен, не будучи в состоянии смириться с положением рядового члена партии[25]. По мнению эсеров, поведение Гапона объяснялось его крайним самолюбием. «Совершенно не понимая необходимости партийных программ и партийной дисциплины, считая деятельность революционных партий вредной для цели восстания, он глубоко верил только в себя, был фанатически убежден, что революция в России должна произойти только под его руководством», — вспоминал Ан-ский[25]. По словам же В. М. Чернова, Гапон вообще был типичным анархистом, неспособным участвовать в хоровом деле и спеваться с другими, как с равными: «Если хотите, он по натуре был полный, абсолютный анархист, неспособный быть равноправным членом организации. Всякую организацию он мог себе представить лишь как надстройку над одним всесильным личным влиянием. Он должен был один стоять в центре, один всё знать, один сосредоточивать в своих руках все нити организации и дёргать ими крепко привязанных на них людей как вздумается и когда вздумается»[53].

В результате Гапону было предложено выйти из партии, и с лета 1905 года он повёл собственную политику. О своих отношениях с партийными революционерами сам Гапон позднее говорил: «Очень их уважаю, в особенности некоторых отдельных лиц ценю, например, Шишко, — но не могу же я подчиниться им, влезть в их рамки»[8].

Основание «Всероссийского Рабочего Союза»

В апреле-мае 1905 года Гапон возобновил связи с петербургскими рабочими. К этому времени лидеры гапоновского «Собрания» были выпущены из тюрьмы и возобновили нелегальную деятельность. В мае рабочие получили от Гапона письмо, в котором он рассказывал о своей жизни за границей и делился дальнейшими планами. В письме Гапон, в частности, писал: «Здесь мой авторитет весьма силён, популярность велика, но не особенно меня вся эта мишура радует. Гвоздём у меня сидит мысль, как бы организовать пролетариат, как бы объединить его, двинуть его в решительный смертельный бой за свободу и счастье народов, на смерть врагу для победы трудящихся»[29]. Далее Гапон давал характеристику революционных партий: социал-демократов называл «талмудистами» и «фарисеями», а про эсеров говорил, что его не удовлетворяет их программа и тактика. В мае-июне 1905 года Гапон вместе с рабочими принялся за создание новой организации, которую предполагалось назвать «Всероссийским Рабочим Союзом». С этой целью в Петербург был нелегально отправлен рабочий Н. Петров, бежавший за границу после 9 января. Совместно с рабочими Гапон разработал документы будущей организации, главным из которых было «Воззвание рабочему народу городов и деревень от „Российского Рабочего Союза“»[29]. В воззвании говорилось, что «социалистические партии оказались бессильными взять в свои руки руководство массами» и поэтому группа рабочих Петербурга «решила организовать сначала питерских рабочих, а затем, по мере возможности, и провинциальных рабочих и крестьян в Российский Рабочий и Крестьянский Союз». Идеология новой организации строилась на принципе народной самодеятельности: чтобы «организация пролетариата в Рабочую партию велась бы снизу самим пролетариатом, а не сверху, оторванными от жизни интеллигентами»[29]. Инициатива Гапона была активно поддержана либералами из «Союза освобождения» во главе с П. Б. Струве. В июле 1905 года в письме к С. Н. Прокоповичу Струве писал: «Следует, не теряя времени, приехать за границу для переговоров и соглашения с Гапоном и основания совместно с ним рабочей партии и начертания плана компании. Это станет крупным делом и его нужно как можно скорее подвинуть вперёд»[29]. Идея рабочей партии была поддержана также Максимом Горьким, который в том же месяце писал, что в Питере «быстро и крепко сливается новая партия, исключительно — рабочие, бывшие члены Гапонова общества», и определял их численность в 30 000 человек[65]. По утверждению Гапона, Горький обещал пожертвовать на счёт «Рабочего Союза» 100 тысяч рублей[66], однако впоследствии отказался от этой идеи под влиянием большевиков.

Летом 1905 года Гапон поселился в Лондоне, где познакомился с местными русскими эмигрантами — П. А. Кропоткиным, Н. В. Чайковским, Ф. В. Волховским и другими. С Кропоткиным у Гапона установились наиболее дружеские отношения — к нему он относился с большим уважением и ставил его выше всех русских революционеров[10]. Под влиянием Кропоткина Гапон увлёкся идеями анархо-синдикализма и продолжал интересоваться этим учением и после возвращения в Россию. Кропоткин, со своей стороны, говорил, что Гапон — это «большая революционная сила», и защищал его от нападок партийных революционеров[66]. Кропоткин познакомил Гапона с английскими тред-юнионами, которые заинтересовались положением рабочих в России и обещали пожертвовать крупные суммы денег на гапоновский «Рабочий Союз»[10]. Сам Кропоткин по просьбе Гапона написал брошюру «Русский рабочий союз», в которой излагал историю рабочего движения на Западе и предлагал свой проект программы будущего «Союза». В брошюре Кропоткин, в частности, писал: «Долг рабочих — самим двинуть своё дело вперёд. Вот в чём задача русского рабочего движения. Принявши всё это в соображение, мы с глубокою радостью встречаем мысль об основании Рабочего Союза, если только он поставит себя независимо от существующих политических партий»[67].

Проживая в Лондоне, Гапон получил от английского издательства заказ на написание своей автобиографии. Для работы над книгой Гапон пригласил журналиста Давида Соскиса, который писал под диктовку Гапона на английском языке. Через несколько месяцев книга была готова и вышла большими тиражами под заглавием «The Story of My Life» ([tvereparhia.ru/biblioteka-2/g/1351-gapon-g/16858-gapon-g-a-istoriya-moej-zhizni-1926 «История моей жизни»]). Впоследствии книга была переведена на многие языки мира, включая русский[3]. Деньги, заработанные литературным трудом, Гапон жертвовал на нужды рабочей организации[68]. Последняя глава книги называлась «Будущее русской революции» и заканчивалась следующими словами:

…По всему этому я могу с уверенностью сказать, что борьба идёт быстро к концу, что Николай II готовит себе судьбу одного из английских королей или французского короля недавних времён, что те из его династии, которые избегнут ужасов революции, в недалёком будущем будут искать себе убежища на Западе.

— Г. А. Гапон. История моей жизни. — М.: «Книга», 1990. — С. 47—48.

Тем же летом Гапон по просьбе еврейской общины написал небольшую брошюру против еврейских погромов[25]. Брошюра вышла под названием «Послание к русскому крестьянскому и рабочему народу от Георгия Гапона». В «Послании», написанном в стиле церковной проповеди, Гапон утверждал, что царские власти сознательно натравливают бедный народ на евреев, чтобы отвратить его от борьбы со своими истинными врагами — чиновниками, помещиками и капиталистами. Послание заканчивалось следующими словами: «Русский народ, народ православный, народ христианский! Как думаешь ты, если бы Христос Спаситель наш явился теперь в Своём земном виде в нашу Русь святую, то не заплакал ли бы Он ещё горше вторично, видя, как ты празднуешь светлое Его воскресение великими погромами Его народа любимого — бедноты еврейской? Подумай и ответь — не мне, а себе, в сердце своём…»[69] Брошюра была издана тиражом в 70 000 экземпляров и нелегально распространялась в России всеми революционными организациями, за исключением большевиков[25]. В августе 1905 года Гапон принял участие в крупном революционном предприятии — попытке организовать вооружённое восстание в Петербурге[59]. Замысел предприятия принадлежал финскому революционеру Конни Циллиакусу, который пожертвовал на него большую сумму денег[62]. Деньги были распределены между российскими революционными партиями и потрачены на закупку оружия. Для транспортировки оружия в Россию в Англии был зафрахтован пароход «Джон Графтон». Главную роль в приобретении и погрузке оружия сыграли эсеры, но для приёмки и распределения оружия в России у них не было достаточных возможностей[70]. Тогда-то и было решено привлечь к делу Гапона с его рабочей организацией. По словам Циллиакуса, Гапон встретил идею с восторгом и решил сам ехать в Россию для приёмки оружия[70]. С помощью рабочего Петрова Гапон убедил Циллиакуса, что питерские рабочие уже готовы к восстанию и единственное, чего им не хватает, это оружия. Замысел Гапона был таков: «Десять или двадцать тысяч рабочих собираются к одной из приморских пристаней, поблизости Петербурга, и захватывают её в свои руки. В это время он, Гапон, подъезжает к пристани на корабле, нагруженном оружием. Рабочие вооружаются, и он во главе их двигается на Петербург»[25].

Циллиакус вручил Гапону 50 тысяч франков[27] и отдал ему свою яхту, на которой тот пустился в плавание через Балтийское море[66]. Предварительно Гапон встретился с В. И. Лениным и договорился, что большая часть оружия будет передана большевикам, у которых к этому времени была хорошая боевая организация[70]. Посредником между Гапоном и большевиками должен был выступить Максим Горький, который с этой целью выехал из Петербурга в Финляндию[66]. В конце августа Гапон пересёк Балтийское море и прибыл в Финляндию, где укрывался от полиции деятелями Партии активного сопротивления. У берегов Финляндии бот, на котором плыл Гапон, пошёл ко дну, и он спасся только благодаря физической силе и ловкости[23]. Вскоре, однако, пришло известие, что пароход «Джон Графтон» сел на мель в Финском заливе и большая часть оружия досталась полиции. По убеждению Циллиакуса, виновником неудачи был Азеф, который принимал в предприятии активное участие и знал все подробности дела[70].

В сентябре 1905 года в Гельсингфорсе под председательством Гапона состоялся нелегальный съезд «Российского Рабочего Союза». На съезде был избран центральный комитет «Рабочего Союза» и принято решение об издании собственной газеты. В центральный комитет вошли рабочие А. Е. Карелин, Н. М. Варнашёв, Д. В. Кузин, Н. П. Петров и М. Белорусс. Редакторство газеты было предложено литератору В. А. Поссе, а сам Гапон был избран представителем «Союза» с мандатом «вождя русского рабочего народа»[66]. В это время у Гапона сложился грандиозный план — объединить всех рабочих и крестьян России посредством сети потребительских кооперативов. Однако план расстроился из-за обстоятельств, помешавших получению денежной суммы от английских тред-юнионов[23]. К осени 1905 года резко ухудшились отношения Гапона с революционными партиями. Попытка Гапона создать «Рабочий Союз» на внепартийной основе вызывала тревогу у революционеров, опасавшихся утратить влияние на рабочие массы. Идеология гапоновского «Союза» строилась на лозунге «рабочие для рабочих» и на недоверии к партийной интеллигенции[65]. С точки зрения партийных революционеров, такая политика Гапона рассматривалась как авантюризм и демагогия, и в ней видели попытку расколоть революционное движение. Такое отношение к гапоновскому движению разделялось как социал-демократами, так и эсерами. Чтобы отвратить Гапона от своей затеи, большевики пытались оказать на него воздействие с помощью Максима Горького. В августе 1905 года по просьбе ЦК РСДРП Горьким было написано на имя Гапона письмо, переданное ему через Ленина[65]. В письме Горький осуждал попытку создать самостоятельную рабочую партию, разъединённую с интеллигенцией, и уподоблял такое разъединение «отделению духа от плоти, разума от чувств, тела от головы». Горький убеждал Гапона не идти на поводу у «либеральной буржуазии» и объединиться с социал-демократией, в руках которой «горит светоч разума»[65]. Гапон, со своей стороны, не отказался от этого предложения и в ответном письме в ЦК РСДРП выразил готовность работать в тесном сотрудничестве с социал-демократической партией, но в качестве условия такого сотрудничества ставил объединение фракций большевиков и меньшевиков[29]. Ответа на это письмо не последовало, и с этого момента все отношения Гапона с социал-демократами прекратились.

Отношения Гапона с эсерами также порвались в сентябре 1905 года на почве соперничества за влияние на рабочие массы. Создавая «Рабочий Союз», Гапон вербовал в него сторонников из числа как партийных, так и беспартийных революционеров. Летом 1905 года в Женеву прибыл лидер восстания на броненосце «Потёмкин» матрос Афанасий Матюшенко. И Гапон, и эсеры усердно пытались завербовать Матюшенко в свою организацию, и между ними развернулась конкурентная борьба[71]. В этой борьбе обе стороны прибегли к враждебным приёмам. Гапон настраивал Матюшенко против эсеров, уверяя его, что партийные революционеры — это интеллигенты, которые хотят сесть на шею народа. Вернувшись из Финляндии, Гапон рассказывал ему о своих революционных делах, причём выдавал всё предприятие с «Джоном Графтоном» за своё единоличное дело[71]. Узнав об этом, эсеры не остались в долгу и обвинили Гапона во лжи, отмечая, что всё предприятие с «Джоном Графтоном» было организовано ими, а Гапон обманным путём выдал это за своё дело[53]. Савинков вспоминал, что спустя несколько дней после разговора с Матюшенко он встретил Гапона и прямо обозвал его лжецом, на что Гапон ответил неопределённой угрозой[71]. По версии же Гапона, угроза исходила от Савинкова: Гапон назвал его «сволочью», на что последний ответил: «Попомнишь меня»[22].

Октябрьский манифест и возвращение в Россию

17 октября 1905 года императором Николаем II был издан Высочайший Манифест, даровавший жителям России гражданские свободы. Одной из свобод, дарованных Манифестом 17 октября, была свобода собраний. У бывших членов «Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга» явилось желание восстановить свою организацию и получить компенсацию за убытки, понесённые при закрытии отделов «Собрания» после 9 января[22]. Иск о возмещении убытков был подан ещё весной 1905 года, и тогда же их размер был определён в 30 тысяч рублей[30]. В конце октября 1905 года депутация рабочих во главе с Н. М. Варнашёвым явилась на приём к председателю Совета министров графу С. Ю. Витте. Рабочие просили открыть отделы «Собрания», возместить убытки и амнистировать живущего за границей Гапона. Витте поручил рабочим подать ходатайство об открытии отделов в установленном порядке, но амнистировать Гапона наотрез отказался[23]. Власти опасались, что Гапон устроит «новое 9 января», и поэтому отказывали ему в законной амнистии, под которую подпадали все участники январских событий. Впоследствии депутация от рабочих ходила на приём к министру торговли В. И. Тимирязеву и его заместителю М. М. Фёдорову. Оба министра отнеслись к просьбе рабочих с большим сочувствием и обещали содействовать в открытии отделов и возмещении убытков. Тимирязев также обещал похлопотать об амнистии Гапона[23].

Живя за границей, Гапон тосковал и стремился вернуться в Россию. «Тяжко здесь, душно, душа простора ищет», — говорил Гапон и ожидал того дня, когда он снова выйдет к рабочим и скажет: «Вот, я опять с вами». После Манифеста 17 октября Гапон стал получать письма от рабочих, настойчиво призывавших его вернуться в Россию и возглавить открывающиеся отделы «Собрания»[8]. Однако отказ правительства амнистировать Гапона задерживал его отъезд. Тогда он решил вернуться в Россию нелегально, под чужим паспортом. «Я всё поставлю на карту, — говорил Гапон перед отъездом, — без отделов я, как рыба без воды. Там меня понимают, там мы говорим на одном языке, который непонятен партийным людям, отуманенным отвлечёнными теориями»[8]. По словам эмигранта М. И. Сизова, в это время у Гапона сложился какой-то новый план действий, ещё более сложный, чем до 9 января. «Все средства хороши… Цель оправдывает средства… — говорил Гапон Сизову. — А цель у меня святая — вывести страждущий народ из тупика и избавить рабочих от гнёта»[8]. На вопрос эсера С. А. Ан-ского, с кем же он теперь пойдёт в России, Гапон отвечал: «Не знаю, не знаю! Там на месте посмотрю!.. Попробую идти с Богом, с Богом… А не удастся с Богом, пойду с чёртом… А своего добьюсь!..»[25] Накануне отъезда Гапон подробно расспрашивал знакомых, кто и как захватывал власть во время французских революций. В конце октября или начале ноября 1905 года Гапон нелегально выехал в Россию, унося с собой бунтарские замыслы[8]. В ноябре 1905 года Гапон возвратился в Россию и поселился в Петербурге на нелегальной квартире. Восстановив связи с рабочими, Гапон принялся хлопотать о своей амнистии и открытии отделов «Собрания». По инициативе Гапона к делу были подключены журналисты — А. И. Матюшенский и другие, которые ходили с просьбой об открытии отделов к разным чиновникам и министрам. Вскоре слухи о приезде Гапона дошли до графа Витте. Узнав, что Гапон в Петербурге, Витте, по его словам, очень удивился и велел немедленно выслать его за границу, заявив, что в противном случае он будет арестован и судим за 9 января. «Может быть, — вспоминал Витте, — тогда было бы правильнее его арестовать и судить, но ввиду того, что тогда все рабочие были в экстазе и Гапон пользовался ещё между ними большой популярностью, я не хотел сейчас после 17 октября и амнистии усложнять положение вещей»[72]. Для переговоров к Гапону был послан бывший чиновник особых поручений при министерстве внутренних дел И. Ф. Манасевич-Мануйлов. По словам Мануйлова, граф Витте призвал его и заявил ему, что «необходимо достичь отъезда из Петербурга опасного политического авантюриста, который (дело было в разгар третьей забастовки) может послужить хорошим вожаком для рабочих»[73]. Граф дал Мануйлову адрес Гапона, и тот вечером отправился к нему на квартиру. После долгих часов переговоров Мануйлову удалось убедить Гапона покинуть Россию. На расходы по выезду граф дал Гапону тысячу рублей из личных сбережений, и в конце ноября Гапон выехал из России в районе Вержболова.

Результатом переговоров между Гапоном и Витте явилось заключённое ими соглашение. В соответствии с соглашением, Витте обязался добиться возобновления деятельности закрытых отделов «Собрания», возместить убытки, причинённые «Собранию» их закрытием, и добиться легализации Гапона с дозволением ему вернуться к участию в делах «Собрания»[74]. Гапон, со своей стороны, обязался выехать за границу и не возвращаться в Россию в течение 6 недель, то есть до 9 января следующего года. Гапон также обязался вести среди рабочих агитацию против вооружённого восстания и против влияния революционных партий. С этой целью графом Витте была составлена программа воззвания Гапона к рабочим, в котором содержались следующие положения: необходимость приостановиться на пути освободительных стремлений с целью удержать за собой и закрепить занятые позиции; присоединение к началам, возвещённым в Манифесте 17 октября, и требование созыва Государственной Думы; отрицание насильственных способов действия[74]. В соответствии с этой программой Гапоном было составлено воззвание, которое было доставлено к графу Витте и распечатано в Петербурге в типографии Леснера в большом количестве экземпляров. На распространение воззвания в рабочей среде помощникам Гапона по требованию Витте было выделено более 2 тысяч рублей из секретных сумм Департамента полиции[74]. В своём воззвании Гапон, в частности, призывал рабочих не увлекаться теориями немецкого экономиста К. Маркса и «иметь свой критический разум»[75]. В октябре 1905 года в Петербурге образовался Петербургский совет рабочих депутатов, который призывал рабочих к вооружённому восстанию. Главную роль в Совете рабочих депутатов играли социал-демократы. Замысел Витте состоял в том, чтобы использовать Гапона и его рабочих для борьбы с Советом рабочих депутатов[74]. Замысел же Гапона состоял в том, чтобы использовать Витте для возрождения своего «Собрания» и объединения вокруг него рабочих масс. Во имя этой цели Гапон решил пожертвовать своей революционной репутацией и встал на путь открытого противостояния с революционными партиями.

21 ноября 1905 года в Соляном Городке состоялся объединённый учредительный съезд бывших 11-ти отделов «Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга». На съезд собралось около 4000 рабочих, каждый из которых был представителем своего «пятка», что в общей сложности составляло около 20 000 человек[10]. На съезде было принято постановление о возобновлении работы «Собрания» и избрано новое правление во главе с рабочим Н. М. Варнашёвым. На съезд явилось множество представителей революционных партий, включая большевиков, меньшевиков и эсеров, и глава Петербургского Совета рабочих депутатов Г. С. Хрусталёв-Носарь[22]. Постепенно съезд превратился в митинг. Партийные ораторы всеми силами старались сорвать намеченную организацию, выступая с критическими речами. «В этот день, — писал журналист Н. Симбирский, — невидимая рука Гапона вырвала из рук партии социал-демократов целую армию организованных и сознательных рабочих в 20 тысяч человек, которая за собою могла увлечь ещё вчетверо больше. И потому со стороны людей партий пускались в ход все средства»[10].

В конце ноября Гапон встречался с эсером П. М. Рутенбергом и обсуждал с ним перспективы своего «Собрания». Рутенберг, по его словам, заявил Гапону, что если он имеет в виду интересы рабочих, то должен превратить «Собрание» в площадку для деятельности партийных агитаторов. Если же он имеет в виду свои личные интересы, то использует доверие к себе рабочей массы, как демагог. В этом случае, заверил Рутенберг, ему не удастся достичь своей цели, «так как социалистические партии достаточно сильны и организационно и идейно, чтобы уничтожить его при первой же подобной попытке»[27]. Дальнейшая деятельность и выступления Гапона убедили Рутенберга в том, что он пошёл по пути демагога. В декабре 1905 года на заседании исполкома Совета рабочих депутатов Рутенберг высказался за борьбу с «гапоновщиной» как с демагогией[27]. Выехав за границу, Гапон начал давать многочисленные интервью, в которых хвалил политику Витте и критиковал тактику революционеров. На иностранных журналистов Гапон производил впечатление убеждённого сторонника графа Витте[10]. О тактике революционных партий Гапон говорил, что они толкают рабочий народ в пропасть, агитируя его за вооружённое восстание, к которому народ не готов ни технически, ни морально. По утверждению Гапона, он изучил соотношение сил и понял, что преждевременное вооружённое восстание вызовет жестокие репрессии и приведёт к торжеству реакционных сил. Поэтому он призывал пролетариат избегать ненужного пролития крови, удерживать завоёванные позиции и требовать от правительства выполнения программы, намеченной Манифестом 17 октября. В письме во французскую газету «Юманите» Гапон писал: «Всякий униженный и обездоленный народ, в том числе и великий русский, может и должен быть готов к освобождению из-под ярма насилия и произвола; но не всегда тот или иной народ, униженный и оскорблённый в среде богатых и сильных, может быть готовым сбросить с себя петлю немедленным вооружённым восстанием»[10].

А в письме в американскую газету «New York Herald» он заявлял ещё определённее: «Пролетариат своим неуместным вооружённым восстанием в данное время может привести к страшно убийственной гражданской войне, которая зальёт братской кровью улицы, города и поля моей родины, разорит вконец страну, надолго ослабит пролетариат и, главное, вызовет реакцию и, пожалуй, военную диктатуру. Одним словом, вооружённое восстание в России в данное время есть тактическое безумие»[10]. На возражение журналистов, что он ставит себя в оппозицию всему революционному движению, Гапон отвечал: «Во всяком случае, я полон решимости и энергии действовать согласно своему внутреннему убеждению и не боюсь прослыть изменником народному благу. Пусть за меня само дело свидетельствует. Все же инсинуации, которые начнут, без сомнения, распространяться относительно меня лицемерами-недоброжелателями, заранее заявляю — буду презирать, как презирал и до 9 января»[10]. Проживая во Франции, Гапон встречался с известными писателями и общественными деятелями А. Франсом, О. Мирбо, М. Бертло, Надаром, Ж. Жоресом, Ж. Лонге и другими. На них он произвёл хорошее впечатление, но все они говорили, что он хочет остановить движение, а это не под силу одному человеку[76]. Гапон также изучал французское синдикальное движение и договорился с французскими синдикалистами об издании для русских рабочих брошюры по рабочему вопросу[10].

После выезда Гапона из России граф Витте начал выполнять свою часть соглашения. 26 ноября 1905 года по требованию Витте министром внутренних дел было разрешено открыть отделы «Собрания» и выдать им конфискованное имущество[19]. 2 декабря председателю правления Варнашёву было выдано удостоверение о разрешении открыть все 11 отделов «Собрания». Первыми открылись Петербургский и Невский отделы, однако открытие остальных задерживалось по распоряжению петербургского градоначальника[74]. Одновременно по распоряжению Витте началась выдача денег, обещанных руководству «Собрания» в счёт возмещения убытков. В ноябре-декабре 1905 года уполномоченный по делам «Собрания» журналист А. И. Матюшенский в несколько приёмов получил от министра торговли В. И. Тимирязева 30 тысяч рублей[77]. Положив деньги на свой счёт в банке, Матюшенский начал выдавать их рабочим по мелочам, причём о точной сумме денег не было известно никому из рабочих. Выдав рабочим около 7 тысяч рублей, Матюшенский в конце декабря неожиданно скрылся с 23 тысячами рублей[74].

31 декабря 1905 года состоялся экстренный съезд руководителей «Собрания» в Териоках. Накануне Гапон нелегально прибыл в Финляндию и созвал на съезд представителей от всех отделов «Собрания» — по 10 человек от каждого отдела. Всего съехалось около 80 человек. На съезде Гапон выступил с исповедью за весь прошедший год, рассказал о своих попытках объединить революционные партии и поднять вооружённое восстание. В конце речи Гапон заявил, что погорячился, призывая рабочих к восстанию, что теперь считает это утопией и теперь необходимо удержать за собой завоёванное. «Убеждён, что если мы так поступим, то много выиграем», — заключил Гапон[23]. После выступления Гапона был поднят вопрос о его статусе в организации. Часть рабочих называла его диктатором и выступала против диктаторства Гапона. После жарких прений Гапон вышел на середину и спросил: «Товарищи, я вижу, у вас многие сомневаются во мне и говорят о диктаторстве моём. Разве я был у вас диктатором?» Послышались голоса: «Нет, не был». — «А если нет, то я у вас и не прошу большего, дайте мне только прежние полномочия». Вопрос был поставлен на голосование, и большинством голосов Гапон был вновь избран руководителем «Собрания»[23].

Закрытие «Собрания» и газетная травля

К началу 1906 года положение с гапоновским «Собранием» резко изменилось. В декабре 1905 года в Москве по инициативе Совета рабочих депутатов произошло Декабрьское вооружённое восстание, которое было жестоко подавлено властями. Успешное подавление восстания и ликвидация Петербургского совета рабочих депутатов привели к укреплению позиций «силового блока» в правительстве во главе с министром внутренних дел П. Н. Дурново. В начале января 1906 года Дурново был утверждён в должности министра внутренних дел и стал фактически главным человеком в правительстве, а позиции Витте начали ослабевать[20]. Это немедленно сказалось на отношении правительства к гапоновскому «Собранию». По распоряжению Дурново петербургский градоначальник В. Ф. фон дер Лауниц запретил устраивать собрания в гапоновских отделах, мотивируя это тем, что они могут быть использованы для пропаганды революционных идей[19]. В докладной записке на имя министра внутренних дел в феврале 1906 года фон дер Лауниц писал: «Допуская организацию рабочих союзов, и притом ещё на такой исторически-скомпрометированной почве, как гапоновские отделы, правительство тем самым организует сплочённость рабочей массы, за направление коей даже и в ближайшем будущем нельзя поручиться»[19].

В январе 1906 года по решению Дурново контакты с Гапоном были возложены на вице-директора Департамента полиции П. И. Рачковского[74]. При встрече с Гапоном Рачковский заявил, что дело с открытием отделов обстоит туго и министр Дурново опасается, что Гапон устроит «новое 9 января». Гапон попытался заверить Рачковского, что его взгляды на рабочее движение изменились и теперь он имеет в виду только мирное профессиональное движение. Рачковский предложил ему написать на имя министра письмо с изложением своих взглядов, сказав, что без такого письма об открытии отделов не может быть и речи[27]. В конце января Гапон написал на имя Дурново письмо, известное под названием «покаянного письма» Гапона[78]. В своём письме он, в частности, писал:

…9 января — роковое недоразумение. В этом, во всяком случае, не общество виновато со мной во главе… Я действительно с наивной верой шёл к царю за правдой, и фраза: «ценой нашей собственной жизни гарантируем неприкосновенность личности государя» не была пустой фразой. Но если для меня и для моих верных товарищей особа государя была и есть священна, то благо русского народа для нас дороже всего. Вот почему я, уже зная накануне 9, что будут стрелять, пошёл в передних рядах, во главе, под пули и штыки солдатские, чтобы своею кровью засвидетельствовать истину — именно неотложность обновления России на началах правды.

— Г. А. Гапон. Письмо министру внутренних дел // Красный архив. — М.-Л.: 1925. — № 2 (9). — С. 296.

По словам Рачковского, когда письмо было доставлено министру, Дурново, дойдя до фразы о «благе русского народа», рассвирепел и швырнул от себя бумагу[27]. Рачковскому было поручено потребовать от Гапона более веских доказательств его лояльности. При следующей встрече Рачковский предложил Гапону открыто перейти на службу правительству и занять должность в Департаменте полиции. Взамен ему обещались большие оклады, гражданские чины, полная легализация и открытие отделов «Собрания»[27]. Однако Гапон отказался. В беседе с журналистом Симбирским он говорил: «Меня усиленно зовут на службу, обещают крупное место и большие деньги, но я не пойду, хотя бы мне сулили груды золота»[10].

В конце февраля 1906 года министром Дурново был написан всеподданнейший доклад на имя императора, в котором говорилось о нежелательности какого-либо легального рабочего движения в России и воспроизводились все доводы, приведённые в записке градоначальника фон дер Лауница. В том же докладе сообщались подробные сведения о контактах Гапона с графом Витте и получении Гапоном от Витте 30 тысяч рублей[74]. В январе-феврале Витте ещё пытался бороться за открытие отделов, предлагая заменить Гапона на посту руководителя инженером Н. А. Демчинским. Однако после доклада Дурново дело было окончательно проиграно, и в марте 1906 года отделы были окончательно закрыты[19].

В начале 1906 года в прессе началась широкомасштабная кампания против Гапона и его окружения. Толчком к началу кампании послужило письмо бывшего соратника Гапона рабочего Н. Петрова. 8 февраля Петров опубликовал в газете «Русь» письмо, в котором разглашал сведения о получении Гапоном 30 тысяч рублей от правительства Витте[79]. Публикация вызвала громкий скандал в обществе и в гапоновском «Собрании». Руководство «Собрания» выступило с заявлением, что деньги брались с ведома правления и предназначались для компенсации убытков, понесённых «Собранием» при закрытии его отделов в январе 1905 года. Самого Петрова правление обвиняло в нарушении клятвы и предательстве интересов рабочих[79]. По некоторым данным, возмущённый Гапон поручил рабочему П. Черёмухину убить Петрова, как предателя, и вручил ему для этого свой револьвер[27]. Однако Черёмухин на заседании руководства «Собрания» застрелился сам. В дальнейшем поручение убить Петрова взяла на себя группа рабочих во главе с Ф. Яслаухом. «Какое нам дело, что Гапон взял денег, — рассуждал Яслаух. — Пусть берёт у правительства больше, мы ему верим и будем верить, и умрём за Гапона… Мы также пойдём, как пошли 9-го января, и завоюем всё, что нам нужно»[79]. Между тем в газетах начали появляться многочисленные публикации, в которых Гапон и руководство «Собрания» обвинялись в предательстве и продажности. Газеты на все лады обыгрывали историю с деньгами Витте и сравнивали 30 тысяч рублей с 30 сребренниками. В короткое время кампания против Гапона приняла характер форменной травли[10]. Газеты обвиняли Гапона в моральных и политических грехах, называли его провокатором, вторгались в его личную жизнь. Сам Гапон полагал, что компрометирующие его слухи распускаются охранным отделением[80]. Впоследствии начальник Петербургского охранного отделения А. В. Герасимов признавался, что поручил своим агентам собирать о Гапоне информацию личного характера[15]. Вскоре кампания вышла за пределы газет. Антигапоновские памфлеты стали выпускаться большими тиражами в виде отдельных брошюр. В кампании приняли участие представители всех политических направлений, начиная от социал-демократов[81] и кончая черносотенцами[82]. Связь Гапона с правительством Витте, одинаково ненавистным как левым, так и правым партиям, сделала его одиозной фигурой. По некоторым данным, не только в революционных, но и в черносотенных кругах обсуждались планы физической ликвидации Гапона[83]. Опасаясь покушения, Гапон окружил себя телохранителями[84] и перемещался по городу с заряженным револьвером[85].

Оказавшись в отчаянном положении, Гапон стал предпринимать попытки спасти свою репутацию. Защищаясь от обвинений, он обратился в газеты с открытым письмом, в котором требовал над собой общественного суда. В письме, опубликованном в газете «Русь», Гапон опровергал расхожие слухи о своей политической жизни и обращался к обвинителям с вопросом: «Разве вы не знали, что до 9 января я посещал все гнёзда старой бюрократии, — и что же? Разве эта близость отношений помешала мне повести рабочие организации против оков русской жизни? Разве вы после 9 января не вознесли меня на верх русского революционного движения? Почему же вы думаете теперь, что, побеседовав с представителями графа Витте, я изменю своему долгу и общественному служению?..» В конце письма Гапон требовал, чтобы обвинения были предъявлены ему «в точной, конкретной форме, а не в виде бесформенного пятна». «И тогда вы увидите, — заключал он, — что Георгий Гапон, расстриженный поп, извергнутый из сана, любит своё отечество до последней капли крови и умрёт верным стражем русского освободительного движения в рабочих массах на своём старом посту подле рабочих организаций»[80]. В это же время Гапон вёл переговоры об издании своей рабочей газеты, которую предполагалось назвать «Наш голос»[86].

При посредстве журналиста В. М. Грибовского Гапону удалось получить согласие на участие в общественном суде от ряда известных политических деятелей. В состав суда должны были войти П. Н. Милюков, С. Н. Прокопович, В. В. Святловский, В. И. Добровольский, Н. И. Иорданский и сам Грибовский[84]. Милюков говорил, что ему жаль Гапона и он был бы рад, если бы тому удалось оправдаться.

Гапон обещал предоставить суду документы, освещающие его отношения с Витте и другие стороны деятельности. «Когда они будут опубликованы, многим не поздоровится», — уверял Гапон и называл одно громкое имя[87], тесно связанное с принятием Манифеста 17 октября. Придавая большое значение этим документам, Гапон договорился с адвокатом С. П. Марголиным, что они должны быть опубликованы даже в случае его смерти. О своей близкой смерти Гапон говорил как о чём-то весьма вероятном[84]. Общественный суд над Гапоном не состоялся по причине его убийства. После убийства Гапона адвокат Марголин выехал в Европу для публикации его документов, но в дороге внезапно скончался от желудочных болей, а документы Гапона исчезли без следа[84].

Убийство Георгия Гапона

28 марта 1906 года Георгий Гапон выехал из Петербурга по Финляндской железной дороге и не вернулся обратно. По сведениям рабочих, он отправлялся на деловую встречу с представителем партии эсеров[88]. Уезжая, Гапон не взял с собой ни вещей, ни оружия, и обещал к вечеру вернуться. Рабочие забеспокоились, не случилось ли с ним какой-либо беды[34]. В середине апреля в газетах появились сообщения, что Гапон убит членом партии эсеров Петром Рутенбергом[89]. Сообщалось, что Гапон был задушен верёвкой и его труп висит на одной из пустующих дач под Петербургом. Сообщения подтвердились буквально. 30 апреля на даче Звержинской в Озерках было обнаружено тело убитого человека, по всем приметам похожего на Гапона. Рабочие гапоновских организаций подтвердили, что убитый является Георгием Гапоном[90]. Вскрытие показало, что смерть наступила от удушения. По предварительным данным, Гапон был приглашён на дачу хорошо знакомым ему человеком, подвергся нападению группы лиц, был задушен верёвкой и подвешен на вбитый в стену крюк[91]. В убийстве принимало участие около 3—4 человек. Человек, нанимавший дачу, был опознан дворником по фотографии. Им оказался инженер Пётр Рутенберг[92].

Г. А. Гапон был похоронен на Успенском (ныне – Северном) кладбище Санкт-Петербурга[93].

Личность Георгия Гапона

Внешность и личное обаяние

По свидетельствам современников, Гапон имел яркую, красивую и запоминающуюся внешность. Люди, видевшие его один раз, безошибочно узнавали его спустя много лет. Гапон имел южный тип лица, со смуглой кожей, крупным носом, чёрными, как смоль, волосами, бородой «цвета воронова крыла» и чёрными глазами[6]. По разным оценкам, он был похож на цыгана[30], представителя горных рас, южного итальянца, еврея или армянина[25]. В рясе священника, с длинными вьющимися волосами и бородой он производил особенно сильное впечатление. Некоторые отмечали, что он похож на Христа. Особенное впечатление на современников производили его глаза. Гапон обладал магнетическим взглядом, который было трудно выдержать, мог часами, не отрываясь, смотреть на собеседника. По свидетельству А. Е. Карелина, глаза Гапона «точно заглядывали в душу, в самую глубину души, будили совесть человеческую»[22]. Гапон знал силу своих глаз и при необходимости ей пользовался. Роста он был среднего, имел стройное, худощавое, почти женственное телосложение, слабое здоровье[30], при этом обладал большой физической силой[6]. Отличался чрезвычайной подвижностью, никогда не сидел на месте, обладал нервными, порывистыми движениями. «Активность и подвижность в каком бы то ни было направлении составляли характерную особенность самой натуры Гапона», — вспоминал А. Филиппов[47].

Многие отмечали большое личное обаяние, общительность, умение завязывать отношения и оказывать влияние на людей. Гапон легко входил в доверие к незнакомым людям и находил с ними общий язык. Не зная ни одного иностранного языка, он мог объясниться с людьми любой национальности[25]. Он также был хорошим актёром и умел производить на собеседника эмоциональное впечатление. «На встречающихся с ним в первый раз Гапон производил, если ему нужно было, самое лучшее впечатление, а на женщин — обаятельное», — вспоминал И. И. Павлов[30]. По словам Л. Г. Дейча, с первого взгляда он производил впечатление жестокого, сухого и подозрительного человека. «Но появлявшаяся в разговоре на лице его симпатичная улыбка резко изменяла впечатление: тогда казалось, что беседуешь с человеком вполне искренним и бесхитростным»[9]. На рабочих его обаяние действовало особенно сильно. Среди них он быстро завоевал всеобщие симпатии, особенно среди так называемых «массовиков», доверчиво относившихся к тем, в ком они чувствовали одного из своих. Гапон подкупал рабочих простотой обращения, демократизмом и готовностью помочь каждому, кто нуждался в совете или в деньгах[14]. Рабочие души в нём не чаяли, а если кто-то из партийных агитаторов пытался выступить против священника с личными нападками, его могли порядочно избить[94].

Волевые и лидерские качества

По многочисленным свидетельствам, Гапон обладал сильной волей, большой энергией и бешеным темпераментом. Так, по словам Марии Вильбушевич, у Гапона был «сильный, как кремень, характер»[92], а Н. Симбирский писал: «У этого человека стальная воля — она гнётся, но не ломается»[10]. О сильной воле, настойчивости и энергии писали и люди, общавшиеся с бывшим священником за границей[25][95]. Финские революционеры называли его «огненным человеком»[66]. С ранних лет Гапон отличался упорством и настойчивостью в достижении целей. Временами эти качества переходили в упрямство, нахальство и наглость. Для достижения своих целей он не боялся прибегать к угрозам, давлению и шантажу. Это постоянно приводило его к конфликтам с окружающими. Заканчивая семинарию, Гапон заявил преподавателю, что, если тот не поставит ему хорошей оценки, необходимой для поступления в университет, он погубит себя и его[5]. Фабричному инспектору Чижову он сказал, что, если тот не пойдёт навстречу предъявленным требованиям, он направит против него раздражение 6000 рабочих, которые могут его убить[36]. В петиции царю Гапон писал, что, если царь не выйдет и не примет петицию рабочих, они умрут здесь, на площади, перед его дворцом. И на собраниях требовал от рабочих поклясться, что они умрут. Проживая за границей, поставил перед собой целью привести к соглашению все партии и объединить их для вооружённого восстания. «Надо взять их за чубы и свести вместе», — говорил он[25]. Когда же социал-демократы отказались войти в соглашение, стал угрожать им, что настроит против них рабочих[9].

В характере Гапона отсутствовали гибкость и способность к компромиссу. Приняв какое-то решение, он не успокаивался, пока не заставлял окружающих согласиться со своим мнением. Оказавшись в меньшинстве при обсуждении какого-то вопроса в рабочем «Собрании», он заявлял: «Хотя вас и большинство, но я не желаю этого и не позволю, потому что всё это создано мною. Я практический человек и знаю больше вас, а вы фантазёры»[23]. Из-за такого поведения некоторые обвиняли его в диктаторстве. «Рабочим предоставлялось быть только слепым орудием в руках Гапона, а та самодеятельность рабочих, о которой так кричал Гапон, осталась пустым лишь звуком», — писал рабочий Н. Петров[79]. Обладая таким характером, Гапон был неспособен сотрудничать с другими людьми как с равными. Н. Симбирский писал, что Гапон не терпел противоречий, а человека равной себе силы не потерпел бы рядом с собой никогда[10]. А по словам В. М. Чернова, всякую организацию он мог себе представить лишь как надстройку над одним всесильным личным влиянием. «Он должен был один стоять в центре, один всё знать, один сосредоточивать в своих руках все нити организации и дёргать ими крепко привязанных на них людей как вздумается и когда вздумается»[53]. Вступив в партию эсеров, Гапон попытался подчинить её своему влиянию, а, не достигнув в этом успеха, порвал с ними отношения.

При всём этом Гапон обладал прирождённым талантом лидера. Он умел влиять на людей, подчинять их своей воле и вести за собой. С. А. Ан-ский писал: «Что Гапон имел огромное, неотразимое влияние на рабочих, не прекращавшееся, отчасти, даже после всех непостижимых выходок его, по возвращении в Россию, — не подлежит никакому сомнению. За ним шли слепо, без рассуждения; по первому его слову тысячи и десятки тысяч рабочих готовы были идти на смерть. Он это хорошо знал, принимал как должное и требовал такого же отношения к себе и со стороны интеллигенции. И поразительно то, что некоторые интеллигенты, старые эмигранты, опытные революционеры, люди совершенно не склонные к увлечениям, всецело подпадали под его влияние»[25]. По словам Н. Петрова, Гапон действительно мог подчинить человека своей власти, особенно натуру пылкую, горячую. «Фанатичнее всех верили в Гапона женщины, жившие за границей. Некоторые ездили из Женевы в Лондон, с трудом разыскивали его там и предлагали ему свои услуги на всё. Среди женщин он действовал особенно успешно, увлекал их примером Юдифи и так обвораживал, что пылкие головы бросались на всё»[23]. А В. А. Поссе вспоминал, что для Гапона были характерны та лёгкость, с которой он давал поручения малознакомым людям, и та сила внушения, которой он временно подчинял их своей воле[66]. Порвав все связи с революционными партиями, Гапон окружил себя небольшим количеством фанатически веривших в него последователей. «Они были абсолютно послушными и слепыми орудиями в его руках и обожали его безгранично, — вспоминал В. М. Чернов. — Их он умел порабощать и приковывать к себе несокрушимыми оковами»[53].

Интеллектуальные и ораторские качества

По общему мнению, Гапон был умён, сообразителен и обладал большой долей здравого смысла[76]. При этом у него был не теоретический, а сугубо практический склад ума. К отвлечённым теоретическим знаниям он не питал никакого интереса. Науки, изучаемые в Духовной академии, казались ему мёртвой схоластикой, а партийных интеллигентов он называл талмудистами, набившими себе головы чужим умом. Читать книги Гапон не любил, очевидно, считая это пустой тратой времени, а за необходимыми знаниями предпочитал обращаться к сведущим людям. По мнению Л. Г. Дейча, до приезда за границу он едва ли прочёл хоть одну книгу по политическим вопросам[9], а В. М. Чернов прямо утверждал, что Гапон и книга — это было что-то несовместимое[53]. При таком отношении к теоретическим знаниям Гапон производил на образованных людей впечатление тёмного и невежественного человека. Пока он жил в России и вращался среди рабочих, это не так бросалось в глаза. Меньшевик С. И. Сомов отмечал, что Гапон был «мало испорчен» лишними знаниями и сведениями, а по своему умственному уровню едва ли стоял выше развитых рабочих. «Это обстоятельство сближало его с массой, психологией которой он совершенно проникался: он прекрасно понимал рабочих, как и они его»[43]. Но, оказавшись за границей, в среде партийных интеллигентов, он сразу же попал в чуждую среду. Здесь его невежество и необразованность бросались в глаза и вызывали насмешливое отношение.

Представитель Бунда после встречи с Гапоном писал: «Человек он совершенно необразованный, невежественный, не разбирающийся в вопросах партийной жизни. Говорит с сильным малорусским акцентом и плохо излагает свои мысли, испытывает большое затруднение при столкновении с иностранными словами… Оторвавшись от массы и попав в непривычную для себя специфически интеллигентскую среду, он встал на путь несомненного авантюризма»[34]. Особенно раздражало партийных интеллигентов то, что он совершенно не разбирался в партийных программах и догматических разногласиях, которым они придавали первостепенное значение[95]. «О программе партии и её теоретических основах Гапон имел довольно-таки смутное и поверхностное представление, — писал Ан-ский. — Он не только ничего этого не знал, но в глубине души совершенно не интересовался этим, не стремился разбираться в вопросах, которые казались ему лишними и ненужными для революции»[25]. Познакомившись с Гапоном, Г. В. Плеханов, В. И. Ленин и другие партийные лидеры настоятельно советовали ему «поучиться», но он совершенно не следовал их советам. Неудивительно, что партийные деятели быстро разочаровались в Гапоне, а сам он, чувствуя себя за границей не в своей тарелке, стал стремиться в Россию, к своим рабочим, с которыми говорил на одном языке[8].

Не будучи интеллектуалом, Гапон в то же время обладал незаурядным ораторским талантом, а некоторые считают, что он был одним из лучших ораторов своей эпохи[96]. Б. В. Савинков утверждал, что у него было «бьющее в глаза ораторское дарование»[71]. Большевик Д. Д. Гиммер поражался «громадным демагогическим талантом» Гапона[44], а французский журналист Э. Авенар писал, что он обладает «даром народного, всепобеждающего красноречия»[97]. Особенностью ораторского таланта Гапона было то, что он проявлялся только перед большой аудиторией. В узком кругу собеседников, особенно интеллигентов, он производил совершенно беспомощное впечатление. Так, Чернов вспоминал, что Гапон был малоинтересен как собеседник. «Он говорил отрывочно, путался, терялся. Когда он хотел вас в чём-нибудь убедить, он страшно повторялся, говорил одно и то же почти дословно, как будто хотел просто загипнотизировать вас этим настойчивым, однообразным повторением»[53]. По словам А. Филиппова, «он объяснялся так медленно и невразумительно, ища выражений и, по-видимому, не имея определённой мысли, что было скучно»[47], а Ан-ский утверждал, что он буквально не умел связать двух слов[25].

Зато на трибуне, перед большой аудиторией, Гапон буквально преображался и мог без запинки произносить длинные речи, производя сильное впечатление и приковывая к себе всеобщее внимание. Все свидетели отмечают способность Гапона овладевать аудиторией и держать её в напряжённом состоянии. Когда он выступал перед толпой, тысячи людей слушали, затаив дыхание, сохраняя полнейшую тишину и стараясь уловить каждое слово оратора[42]. Речи Гапона оказывали магическое действие на аудиторию. Не отличаясь богатством содержания, они воздействовали на эмоции людей. На выступлениях Гапона люди плакали, впадали в исступление, некоторые падали в обморок[98]. Наэлектризовав толпу, Гапон мог повести её, куда угодно. Журналист П. М. Пильский писал: «Не было более косноязычного человека, чем Гапон, когда он говорил в кругу немногих. С интеллигентами он говорить не умел совсем. Слова вязли, мысли путались, язык был чужой и смешной. Но никогда я ещё не слышал такого истинно блещущего, волнующегося, красивого, нежданного, горевшего оратора, оратора-князя, оратора-бога, оратора-музыки, как он, в те немногие минуты, когда он выступал пред тысячной аудиторией завороженных, возбуждённых, околдованных людей-детей, которыми становились они под покоряющим и негасимым обаянием гапоновских речей. И, весь приподнятый этим общим возбуждением, и этой верой, и этим общим, будто молитвенным, настроением, преображался и сам Гапон»[99].

Современники по-разному объясняли секрет ораторского таланта Гапона. Одни полагали, что Гапон, будучи выходцем из народа, говорил с ним на одном языке и поэтому был ему так близок, так понятен и так обаятелен[43]. Другие считали, что, выступая перед толпой, Гапон умел ловить и отражать мысли, чувства и настроения самой толпы, подчиняясь ей и служа её рупором[41]. Сам же Гапон был уверен, что сила его речей состоит в том, что его устами говорит Бог[98].

Честолюбие и амбициозность

По общему мнению, главной чертой характера Гапона было огромное честолюбие. «Гапон — это безумный, неистовый честолюбец», — писал один из его критиков из числа социал-демократов[81]. А по словам П. М. Пильского, «в Гапоне жило дьявольское, огромное, почти нечеловеческое честолюбие, упрямое и огненное, неуступчивое и злое»[99]. С ранних лет Гапон был убеждён, что ему суждено сыграть большую роль в истории. Ещё будучи студентом Духовной академии, он любил повторять: «Я буду или великим человеком или каторжником»[12]. И. П. Ювачёв, встретивший Гапона в 1902 году, вспоминал: «Однажды, после горячей речи, он ударил рукою по столу и уверенно заявил: — Погодите! Узнают потом, кто такой Гапон!.. — Действительно, через три года узнали о нём не только русские, но и все народы, весь мир»[100]. В 1903 году, создавая рабочую организацию, Гапон говорил И. И. Павлову, что надеется достигнуть таких результатов, что история потом рассудит[30]. Став во главе рабочего «Собрания», он сознательно создавал культ своей личности, выставляя себя единственным защитником интересов трудового народа. Активисты «Собрания» распространяли среди рабочих его портреты и рассказывали, как он, сын крестьянина, с ранних лет стоит за простой народ[101]. «Один наш батюшка такой, а то все негодяи», — говорили рабочие[31].

В дни январской забастовки 1905 года Гапон чувствовал себя кем-то вроде пророка или Мессии[102], призванного вывести страждущий народ «из могилы бесправия, невежества и нищеты». Такое же мнение распространилось о нём и в народе[37]. В петиции 9 января и в своих письмах к царю он, подобно библейским пророкам, обращался к царю на «Ты» и угрожал, что, если тот не выйдет к рабочим, между ним и его народом порвётся нравственная связь. А. Филиппов писал: «Вероятно, как и Жанна д’Арк, он считал себя тайным избранником судьбы, и ему рисовалась упоительная картина шествия во главе масс по направлению к Зимнему Дворцу. Он видел осуществление обуревавших его мыслей — почувствовать благодарное пожатие руки Северного Властелина и услышать победное „ура“ десятков тысяч рабочих, за которыми полилась бы и интеллигенция»[47]. Однажды, уже за границей, у Гапона спросили, что бы он сделал, если бы царь принял петицию. «Я упал бы перед ним на колени и убедил бы его при мне же написать указ об амнистии всех политических. Мы бы вышли с царём на балкон, я прочёл бы народу указ. Всеобщее ликование. С этого момента я — первый советник царя и фактический правитель России. Начал бы строить Царствие Божие на земле. — Ну, а если бы царь не согласился? — Тогда было бы то же, что и при отказе принять делегацию. Всеобщее восстание, и я во главе его»[66].

Прибыв за границу, Гапон поставил своей целью объединить все революционные партии для вооружённого восстания. Не сомневался, что будет единодушно признан вождём революции и все партии преклонят перед ним, как перед победителем, свои знамёна. В беседах с партийными деятелями выражал уверенность в близкой победе революции, в которой рассчитывал сыграть руководящую роль. Готовясь к революционному выступлению, брал уроки верховой езды, рассчитывая въехать в Россию на белом коне[98]. Однажды кто-то в шутку сказал: «Вот, постойте, восторжествует революция — и вы будете митрополитом». Гапон серьёзно ответил: «Что вы думаете, что вы думаете! Вот дайте только одержать победу — тогда увидите!»[25] Предводитель финской Красной гвардии, капитан Кок, как-то сказал: «Был у вас в России Гапон, теперь вам нужен Наполеон». На что Гапон так же серьёзно ответил: «Почём вы знаете, может, я буду Наполеоном»[27]. А в беседе с В. А. Поссе он говорил: «Чем династия Готторпов (Романовых) лучше династии Гапонов? Готторпы — династия гольштинская, Гапоны — хохлацкая. Пора в России быть мужицкому царю, а во мне течёт кровь чисто мужицкая, притом хохлацкая»[66].

Непомерные амбиции Гапона и его притязания на первую роль в революции быстро оттолкнули от него представителей революционных партий. Партийные революционеры стали говорить, что он отводит своей персоне слишком большое место в революционном движении, не соответствующее его заслугам и способностям. Гапона стали упрекать в завышенном самомнении, называли «обнаглевшим попом». Некоторые прямо говорили о «горделивом помешательстве» и мании величия[53]. Все эти разговоры оскорбляли Гапона и били по его самолюбию. Вернувшись в Россию, он начал восстанавливать «Собрание русских фабрично-заводских рабочих», а в разговорах выражал уверенность, что рабочие массы пойдут за ним, а не за партийными революционерами. По некоторым данным, Гапон верил, что на роль народного вождя он избран Божественным Провидением. В автобиографии он писал, что Провидение могло избрать на эту роль и другого человека, но избрало именно его[3]. Незадолго до смерти в разговоре с одним журналистом Гапон говорил: «Я верю в свою звезду. Она у меня особенная… Есть люди, может быть, маленькие, может быть, ничтожные, на которых возложена миссия. Я такой маленький, а вот, может статься, я ещё что-нибудь сделаю»[83]. А своим рабочим он тогда же говорил: «И я докажу — мы ещё вместе сделаем великие дела»[84].

Принцип «цель оправдывает средства»

Гапон сознательно придерживался принципа «цель оправдывает средства». Он искренне верил, что если его цель — великая и святая, то для её достижения все средства хороши. «Выстрадал я это собственной душой, это мои мысли, моя идея», — рассказывал он эмигранту М. И. Сизову[8]. А И. И. Павлов писал: «У него царила одна мысль — служения угнетённому люду, — об оценке же средств он не задумывался: тут для него ничего не было святого»[30].

Одним из обычных средств Гапона была хитрость. По воспоминаниям С. Ан-ского, «это была особенная хитрость, коварная, лукавая, вероломная, и, в то же время, наивная по приёмам. Она проникала всё существо этого человека, отражалась в его глазах, сказывалась в манере говорить, в смехе, в движениях»[25]. В 1903 году, создавая свою рабочую организацию, в беседе с Павловым Гапон говорил: «Я увидел, что обыкновенными путями, то есть честными, ничего не поделаешь. По-моему, путь, то есть тактика наших революционных партий слишком прямолинейна, слишком прозрачна, так прозрачна, что сквозь неё всё видно, как на ладони. Правительство же в достижении своих целей совсем не церемонится и никакими средствами не брезгает… Силы далеко не равны, — их надо уравнять». По убеждению Павлова, Гапон, «фанатически преданный своей идее и в то же время бесцеремонный в средствах, хотя и не будучи последователем Игнатия Лойолы, решил воспользоваться опытом отцов-иезуитов…»[30]

Оказавшись за границей после 9 января, Гапон и там продолжил свою политику хитрости. Пытаясь объединить революционные партии, решил прибегнуть к простому приёму: социал-демократам говорил, что полностью разделяет их программу, а эсерам — что во всём с ними согласен. Ведя переговоры с представителями Бунда, говорил, что они — единственные настоящие социал-демократы в России, действительные работники. «Его похвалы Бунду, на которые он не скупился, отдавали грубой лестью», — сообщал представитель этой организации[34]. Вступив в переговоры с анархо-социалистом В. Поссе, также соглашался со всеми его взглядами. «Вероятно, он соглашался также и с тем, кто находил мои взгляды утопическими или попросту вздорными», — писал Поссе[66].

По словам С. Ан-ского, Гапон не стеснялся, когда ему казалось нужным, прибегать к самой грубой лжи и нисколько не смущался, когда его обличали. Когда его уличали в обмане, оправдывал свои действия тем, что это необходимо для рабочего дела. Однажды Гапона упрекнули в том, что он встречается с Лениным. «Да я его и в глаза не видал!» — ответил Гапон. Когда же один из присутствовавших заявил, что сам видел, как Ленин вчера вышел из его комнаты, рассмеялся и, хлопнув его рукой по колену, сказал: «Ничего! Виделся — значит, и надо!»[25] Вернувшись после Манифеста 17 октября в Россию, Гапон и здесь попытался использовать хитрость. Но обмануть правительство второй раз ему не удалось. «Провёл правительство до 9 января и теперь хотел, — рассказывал он Рутенбергу. — Сорвалось!»[27] А И. И. Павлов писал: «Гапон вступил в борьбу хитрости с Витте (или с кем другим) и был положен на обе лопатки…»[30]

Другим приложением принципа «цель оправдывает средства» была финансовая политика Гапона. «Для всякого дела, а особенно революционного, нужны деньги, большие деньги», — говорил он летом 1905 года[66]. Брать эти деньги он был готов из любых источников. Обычным методом Гапона было получение денег от русского правительства. Начиная с 1902 года, Гапон получал денежные суммы от Департамента полиции, а затем тратил их на революционную агитацию. В результате к концу 1904 года ему удалось на деньги правительства создать по всему Петербургу «11 гнёзд революции»[26]. Проживая за границей, он получал деньги от финского революционера К. Циллиакуса, вместе с которым готовил в Петербурге вооружённое восстание. Впоследствии оказалось, что эти деньги имели японское происхождение[62]. Вернувшись в Россию, Гапон заключил сделку с правительством Витте о получении 30 тысяч рублей на нужды рабочего «Собрания». Когда же сведения об этом просочились в печать, искренне удивлялся, почему это вызвало такой скандал. «Вас поразили мои открытые сношения с Витте и согласие голодных рабочих организаций принять от него деньги?» — писал он в открытом письме[80]. А в беседе с Рутенбергом он прямо говорил: «Деньги эти народные, и я считаю, что можно всеми средствами пользоваться для святого дела»[27].

Последней финансовой операцией Гапона была сделка о получении 100 тысяч рублей от Департамента полиции за информацию о террористических замыслах партии эсеров. В разговоре с Рутенбергом Гапон убеждал его, что надо смотреть на вещи шире и что следует пожертвовать меньшим делом, чтобы потом на полученные средства устроить ещё большее. «Главное, — говорил он, — не надо бояться. Грязно там и прочее. По мне хоть с чёртом иметь дело, не то что с Рачковским»[27]. Впоследствии эту сделку ставили в вину Гапону, будто бы продавшему за деньги революцию. Сам же он рассматривал это лишь как очередной способ добыть средства на революционные цели. После смерти Гапона многие вспоминали его крылатую фразу: «Если бы мне пришлось ради достижения моих целей и ради рабочих сделаться не только священником или чиновником, а проституткой даже, я, ни минуты не задумываясь, вышел бы на Невский». Комментируя смерть Гапона, журналистка А. В. Тыркова-Вильямс писала: «Для него общенье с охранным отделением и было тем развратом, той проституцией, через которую он готов был перешагнуть в интересах рабочих»[103].

По-видимому, для достижения своей цели Гапон был готов перешагивать и через жизни людей. И. И. Павлов вспоминал: «Гапон был искренно предан рабочим, — с этой позиции его сбить не было возможности, — но чтобы удержаться на этой позиции, он мог принести в жертву что и кого угодно. Здесь для него не играла бы роли ни дружба, ни родство, ни понятия о нравственности и т. д. Он не постеснялся бы подвести под ответственность или вообще под беду и несчастье самого близкого человека, если бы видел, что от этого его мысль подвинется вперёд хотя бы на миллиметр»[30]. По некоторым данным, Гапон отдавал поручения убивать людей, которых считал предателями рабочего дела. Так, летом 1905 года он поручил рабочему Н. Петрову убить рабочего А. Григорьева, если тот изменит его организации, а зимой 1906 года поручил убить самого Петрова, разгласившего тайну о получении 30 тысяч рублей от графа Витте[27]. По утверждению Петрова, Гапон также подговаривал его убить своего конкурента М. А. Ушакова — бывшего зубатовца и создателя «Независимой рабочей партии»[23]. Однако эти поручения не исполнялись по различным причинам. В августе-сентябре 1905 года Гапон планировал террористические акты против Витте и Трепова, а в феврале-марте 1906 года — против Витте, Дурново, Герасимова и Рачковского. Для убийства Витте он готовил молодую девушку Мильду Хомзе[104], а когда В. Поссе заметил, что она может погибнуть в результате этого теракта, Гапон хладнокровно отвечал: «Ну чтo жe… и погибнет. Все мы погибнем»[66]. «Я тут только понял, что Гапон ни перед чем не остановится», — вспоминал Поссе[23].

Мифы о Георгии Гапоне

Миф о «провокаторе» Гапоне

В советскую эпоху в исторической литературе господствовал миф, согласно которому Гапон был агентом-провокатором царской охранки. Этот миф был закреплён в «Кратком курсе истории ВКП(б)», изданном в 1938 году под редакцией И. В. Сталина. «Ещё в 1904 году, до путиловской стачки, — говорилось в „Кратком курсе“, — полиция создала при помощи провокатора попа Гапона свою организацию среди рабочих — „Собрание русских фабрично-заводских рабочих“. Эта организация имела свои отделения во всех районах Петербурга. Когда началась стачка, поп Гапон на собраниях своего общества предложил провокаторский план: 9 января пусть соберутся все рабочие и в мирном шествии с хоругвями и царскими портретами пойдут к Зимнему дворцу и подадут царю петицию (просьбу) о своих нуждах. Царь, дескать, выйдет к народу, выслушает и удовлетворит его требования. Гапон взялся помочь царской охранке: вызвать расстрел рабочих и в крови потопить рабочее движение»[105]. После падения советской власти, когда появилась возможность независимых исследований истории, этот миф был опровергнут и развеян[106][107]. Однако в массовом сознании словосочетание «поп Гапон» прочно закрепилось в качестве синонима «провокатора».

Происхождение мифа о «провокаторе Гапоне» тесно связано с этимологией термина «провокатор». В современном русском языке слово «провокатор» означает человека, который устраивает провокации. Первоначально агентами-провокаторами именовали людей, которые по заданию полиции подстрекали других к преступным действиям. Однако в начале 20 века в революционной среде этому слову стали придавать иное, расширительное значение. Провокатором стали называть всякое лицо, которое сотрудничало с полицией в деле борьбы с революцией. Происхождение этого термина объяснил в своей речи в Государственной Думе в 1909 году П. А. Столыпин. «По революционной терминологии, — говорил Столыпин, — всякое лицо, доставляющее сведения правительству, есть провокатор; в революционной среде такое лицо не будет названо предателем или изменником, оно будет объявлено провокатором. Это приём не бессознательный, это приём для революции весьма выгодный… Провокация сама по себе есть акт настолько преступный, что для революции не безвыгодно, с точки зрения общественной оценки, подвести под это понятие действия каждого лица, соприкасающегося с полицией»[108].

В соответствии с этой логикой, ярлык «провокатора» стал навешиваться не только на агентов, осведомлявших полицию о действиях революционеров, но и на тех людей, которые сотрудничали с полицией в деле создания мирного профессионального рабочего движения[13]. На языке петербургских социал-демократов провокаторами назывались все люди, сотрудничавшие с С. В. Зубатовым в деле создания рабочих организаций. Ещё до Гапона провокаторами именовались рабочие-зубатовцы — учредители «Санкт-Петербургского общества взаимного вспомоществования рабочих в механическом производстве»[30]. Когда в 1903 году на арене рабочего движения появился Георгий Гапон, ярлык провокатора был перенесён и на него, а заодно и на его последователей из числа рабочих. Приём этот был весьма эффективным, так как отпугивал от гапоновской организации и рабочих и интеллигентов, боявшихся замарать свою репутацию участием в «полицейской провокации»[31]. И хотя Гапону удалось завоевать доверие в рабочей среде и добиться численного роста рабочей организации, но обвинения в провокаторстве воспринимались гапоновскими рабочими очень болезненно. Согласно показаниям рабочего В. А. Иноземцева, одним из мотивов выступления рабочих с петицией 9 января было «желание доказать, что члены нашего „Собрания“ не агенты полиции»[19]. Сам Гапон также страдал от подобных обвинений. И. И. Павлов рассказывал один эпизод, когда Гапона в собрании рабочих прямо обозвали провокатором. «Тогда Гапон взошёл на трибуну и сказал удивительно горячую и единственную свою хорошую речь, и, не выдержав до конца, разрыдался… Тогда впечатление было потрясающее»[30]. После организованного Гапоном шествия к царю 9 января 1905 года ярлык провокатора был с него снят. Все революционные партии приветствовали устроенную Гапоном революционную акцию и взяли назад прежние обвинения[9]. Уже через несколько дней после 9 января один из лидеров социал-демократов В. И. Ленин писал в статье «Революционные дни»: «Письма Гапона, написанные им после бойни 9 января о том, что „у нас нет царя“, призыв его к борьбе за свободу и т. д., — всё это факты, говорящие в пользу его честности и искренности, ибо в задачи провокатора никак уже не могла входить такая могучая агитация за продолжение восстания». Далее Ленин писал, что вопрос об искренности Гапона «могли решить только развертывающиеся исторические события, только факты, факты и факты. И факты решили этот вопрос в пользу Гапона»[109]. После же прибытия Гапона за границу, когда он взялся за подготовку вооружённого восстания, революционеры открыто признали его за своего соратника. Знавшие Гапона партийные лидеры не сомневались в искренности его революционных чувств[59]. Термины «провокатор» и «провокация» были забыты.

Однако после возвращения Гапона в Россию после Манифеста 17 октября старая вражда вспыхнула с новой силой. Попытка Гапона возродить своё рабочее «Собрание» при поддержке правительства графа Витте вновь поставила его в оппозицию революционному движению. С этого момента термин «провокатор» снова был взят на вооружение и широко использовался в развёрнутой против Гапона агитационной компании. Обнародованные в феврале 1906 года сведения о получении Гапоном денежных сумм от правительства Витте дали новую почву для этих обвинений. По словам Н. Симбирского, с февраля 1906 года кампания против Гапона приняла характер систематической травли. Газеты распространяли самые фантастические слухи о Гапоне, достигавшие невероятных масштабов[10]. В одном из своих последних интервью Гапон говорил: «Моё имя треплют теперь сотни газет — и русских, и заграничных. На меня клевещут, меня поносят и позорят. Меня, лежащего, лишённого гражданских прав, бьют со всех сторон, не стесняясь, люди различных лагерей и направлений: революционеры и консерваторы, либералы и люди умеренного центра, подобно Пилату и Ироду, протянув друг другу руки, сошлись в одном злобном крике: — Распни Гапона — вора и провокатора! — Распни гапоновцев-предателей!»[110] В последние два месяца жизни Гапон отчаянно искал способов оправдаться от обвинений. Однако осуществить эти планы ему помешала смерть.

Миф об агенте царской охранки

Другой расхожий миф о Гапоне состоял в том, что он был платным агентом царской охранки. Исследования современных историков не подтверждают этой версии, так как она не имеет под собой документальных оснований. Так, согласно исследованиям историка-архивиста С. И. Потолова, Гапон не может считаться агентом царской охранки, так как никогда не числился в списках и картотеках агентов охранного отделения[29]. Кроме того, до 1905 года Гапон юридически не мог быть агентом охранного отделения, так как закон строго запрещал вербовать в агенты представителей духовного сословия. Гапон не может считаться агентом охранки и по фактическим основаниям, так как никогда не занимался агентурной деятельностью. Гапон непричастен к выдаче полиции ни одного лица, которое было бы арестовано или понесло наказание по его наводке. Не существует ни одного доноса, написанного Гапоном[29]. В своё время советские историки проделали немалую работу, пытаясь найти в архивах Департамента полиции документы, уличающие Гапона в агентурной деятельности. Однако ни одного подобного документа не было найдено[111]. По утверждению историка И. Н. Ксенофонтова, все попытки советских идеологов изобразить Гапона агентом полиции основывались на подтасовке фактов[106].

Необходимо заметить, что понятие секретного агента полиции в Российской империи означало определённый юридический статус лица, зафиксированный в ряде законодательных и подзаконных актов[112]. Агентом не могло называться любое лицо, оказывающее какие-либо услуги полиции или её отдельным чиновникам. Понятие агента означало человека, занимающегося сбором агентурной информации, то есть информации о деятельности революционных и иных противогосударственных организаций и их членов[112]. Поскольку полиция не могла основывать свою деятельность на непроверяемых источниках, все источники агентурной информации тщательно фиксировались и документировались. На каждого человека, доставлявшего агентурную информацию, заводилась определённая документация, содержащая сведения о самом человеке, его профессии, общественном статусе, членстве в революционных организациях и т. д.[112] Все эти данные передавались в Департамент полиции и хранились в особом секретном архиве Департамента полиции в Петербурге. После Февральской революции архив Департамента полиции был открыт и данные о секретных агентах царской полиции обнародованы. Было создано несколько специальных комиссий, занимавшихся исследованием архива и выявлением лиц, занимавшихся агентурной деятельностью. По подсчётам историка З. И. Перегудовой, всего в картотеке архива Департамента полиции числилось около 10 000 лиц, занимавшихся агентурной деятельностью в период с 1870 по 1917 год[112]. В картотеке имелись данные на все категории агентов: секретных сотрудников, вспомогательных агентов, осведомителей, «штучников», заявителей и др. Данные об этих сотрудниках исследовались и систематизировались на протяжении многих десятилетий советской власти и сейчас являются достоянием историков[112]. По утверждению историков-архивистов, во всей огромной картотеке Департамента полиции, равно как и в других картотеках и архивах, сведений об агенте по фамилии Георгий Гапон не содержится[29]. Фамилия Гапона не числится ни в одной категории секретных агентов. Таким образом, отнесение Гапона к числу агентов охранки является, как минимум, бездоказательной гипотезой[111].

Гапон, безусловно, сотрудничал с Департаментом полиции и даже получал от него крупные суммы денег. Но это сотрудничество не носило характера агентурной деятельности. По свидетельству генералов А. И. Спиридовича[13] и А. В. Герасимова[15], Гапон был приглашён к сотрудничеству с Департаментом полиции не в качестве агента, а в качестве организатора и агитатора. Задача Гапона состояла в том, чтобы бороться с влиянием революционных пропагандистов и убеждать рабочих в преимуществах мирных методов борьбы за свои интересы. В соответствии с этой установкой Гапон поставил дело агитации в отделах «Собрания», где сам Гапон, его ученики из числа рабочих и приглашённые лекторы разъясняли рабочим преимущества легальных методов борьбы[19]. Департамент полиции, считая эту деятельность полезной для государства, поддерживал Гапона и время от времени снабжал его денежными суммами[21]. Сам Гапон, как руководитель «Собрания», ходил к должностным лицам из Департамента полиции и делал им доклады о состоянии рабочего вопроса в Петербурге. Своих отношений с Департаментом полиции и получения от него денежных сумм Гапон от своих рабочих не скрывал. Руководящий кружок «Собрания» знал об этих отношениях и соглашался с их необходимостью[14]. Впоследствии, живя за границей, Гапон подробно описал в автобиографии историю своих отношений с Департаментом полиции, мотивируя получение им от полиции денег тем, что они были взяты из народного кармана и он только возвращал их тем, кому они принадлежали[3].

Георгий Гапон и деньги

После смерти Георгия Гапона в печати появились утверждения, будто Гапон продался полиции за деньги. На этой версии настаивали главным образом организаторы его убийства — эсеры Савинков и Рутенберг. Так, Савинков писал в своих «Воспоминаниях террориста»: «Гапон любил жизнь в её наиболее элементарных формах: он любил комфорт, любил женщин, любил роскошь и блеск, словом, то, что можно купить за деньги. Я убедился в этом, наблюдая его парижскую жизнь»[71].

Однако существует и иная информация об отношении Гапона к деньгам[113]. По свидетельствам близко знавших Гапона людей, он был равнодушен к деньгам и удобствам и вёл довольно аскетичный образ жизни. Так, хорошо знавший Гапона И. И. Павлов в связи с получением им денежных сумм от правительства Витте писал: «Между тем Гапон в сущности был аскет, житейское благополучие для него значения не имело, и продать себя за 30 тысяч, да хотя бы и за 300 и за 3 миллиона, в ущерб интересам народа, он не мог, — но для нужд народа он мог их взять, ошибочно учтя последствия»[30]. В другом месте тот же Павлов рассуждал по поводу обвинений Гапона в карьеризме: «Мне приходилось видеть Гапона в различных положениях общественной и домашней жизни, и, как ни хитри, а карьерист скажется на протяжении 2 лет в какой-либо мелочи в смысле личных удобств и потребностей, — а за такой промежуток времени я видел в Гапоне строжайший фанатический аскетизм в отношении к самому себе и благожелательное отношение к удобствам других»[30]. Термины аскет, аскетизм употребляли по отношению к Гапону и другие авторы, в частности, соратники С. В. Зубатова — А. И. Спиридович[13] и М. Вильбушевич[92]. Сам же Сергей Зубатов в своих весьма нелицеприятных воспоминаниях о Гапоне писал, что он «вёл образ жизни совсем аскетический, питаясь чёрным хлебом и маслинами»[16]. По воспоминаниям сослуживца Гапона по сиротскому приюту священника М. Попова, Гапон иногда поражал всех своей добротой. Однажды к нему явился какой-то босяк и попросил сапоги, так как ему не в чём было ходить. Тогда Гапон отдал ему свои новые штиблеты, купленные накануне за 12 рублей, а сам несколько месяцев ходил в каких-то дамских туфлях, вызывая насмешки со стороны сослуживцев[12]. Подобные же истории рассказывали и знавшие Гапона рабочие. Так, рабочий А. Е. Карелин вспоминал, как однажды Гапону, сидевшему без места, принесли пакет от митрополита Антония, в котором было 25 рублей. В это время подошёл какой-то рабочий, также оставшийся без места, и Гапон, не долго думая, отдал ему половину того, что получил от Антония. По словам Карелина, Гапон и тогда, когда получал хорошее жалованье, раздавал всё другим, а сам постоянно нуждался[22]. Известно, что Гапон содержал на собственные средства целые семьи рабочих. Журналист Симбирский вспоминал: «Я мог бы привести длиннейший список фамилий рабочих, которым Гапон помогал денежно из собственных средств, без расчёта получить когда-либо эти деньги обратно. Помощь начиналась от самых мелких сумм и кончалась иногда сотней»[10].

Особенный интерес представляют воспоминания эсера С. А. Ан-ского, наблюдавшего Гапона в то же время, что и Савинков. Так, Ан-ский писал: «К деньгам, насколько я мог заметить, у Гапона не было ни малейшей жадности. Напротив, в этом отношении он проявлял широту натуры. Когда водились деньги, давал без расчёта всякому, кто просил. О его бескорыстии, между прочим, говорит и то, что брошюру о погромах он написал безвозмездно, в то время, когда всякая страничка его писаний давала ему сотню франков, и со всех сторон у него просили статьи»[25]. Щедростью Гапона пользовались не только бедняки и рабочие, но и профессиональные революционеры. Так, эсер О. С. Минор вспоминал, как однажды к ним с Гапоном во время разговора подошёл В. И. Ленин. Отозвав Гапона в сторону, Ленин начал ему что-то объяснять, после чего Гапон вынул из кармана крупную пачку денег и отдал её Ленину[114]. Когда в феврале 1906 года разразился скандал в связи с получением Гапоном 30 тысяч от правительства Витте, рабочие из гапоновского «Собрания» выступили с официальным заявлением, что «ни одной копейки Г. А. Гапон из этих денег не брал себе, что мы и свидетельствуем честным словом рабочих»[79]. Более того, по свидетельству рабочих, даже ту тысячу рублей, которую Витте дал Гапону на личные расходы (на выезд из России и проживание за границей), Гапон отдал на нужды рабочего «Собрания», а сам жил за границей на собственные средства[23].

Источники свидетельствуют также о скромной обстановке, в которой жил Гапон. Так, по свидетельству А. Филиппова, наблюдавшего Гапона перед 9 января, Гапон жил «в скромной, даже жалкой» квартирке на Церковной улице[47]. Ан-ский, общавшийся с Гапоном за границей, писал: «И в Женеве, и в Лондоне жил скромно, и если тратил иногда лишний рубль, то только на телеграммы, галстуки и разъезды во втором классе»[25]. О бедной обстановке, в которой жил Гапон после возвращения в Россию, вспоминал журналист П. М. Пильский и многие другие[99].

Рутенберг в своей книге пишет, что при встрече в феврале 1906 года Гапон «поразил» его тем, что был «слишком хорошо одет», причём, увидев на Рутенберге дешёвое пальто, сразу предложил купить ему другое, «хорошее»[27]. Стандартные обвинения в корысти, любви к роскоши выдвигались против Гапона и при жизни. Чтобы проверить эти обвинения, корреспондент «Петербургской газеты» в конце февраля 1906 года побывал на квартире Гапона. «Георгий Аполлонович, — писал корреспондент, — встретил меня и приехавшего со мною рабочего в тёмной передней и затем ввёл в маленькую, очень бедно убранную комнатку с потёртой и поломанной мебелью. Комната настолько мала, что кроватка новорожденного сына Г. А. стоит как-то углом посередине комнаты, загораживая проход… Сам Г. А. одет в летний, зеленоватый, не первой свежести костюм… Г. А., указывая на обстановку, сказал: „Вот то "палаццо", в котором живу с женой, и вот та сказочная роскошь, о которой так много писали и у нас и за границей… Так ли живут правительственные агенты?“»[115]

По воспоминаниям профессора М. М. Ковалевского, о бедной обстановке, в которой жил Гапон, свидетельствовал и священник Григорий Петров, посетивший квартиру Гапона вскоре после его исчезновения. По словам Петрова, обстановка, действительно, была более чем скромная. «Привожу это свидетельство потому, — писал Ковалевский, — что от Гапона я слышал более отрицательный отзыв о Петрове, свидетельствовавший об отсутствии между ними какой бы то ни было близости»[116]. Хорошо знавший Гапона журналист П. М. Пильский писал: «Ещё можно было кое в чём разобраться и кое-что понять, если бы Георгий Гапон был корыстен. Но этого нет. Этого не признают даже самые ярые его враги и, например, несомненный с.-д. по убеждениям г. Феликс, чьему перу принадлежит брошюра „О Гапоновщине“, даже и тот корыстолюбивые мотивы в Гапоне отрицает совершенно и категорически. Те же, кто знает Гапона, кто имел с ним дело, кто видел его близко и наблюдал за ним, о корыстных мотивах даже не задумывались»[117].

По свидетельству журналиста Е. П. Семёнова, сам Гапон к обвинениям в корысти относился с полным презрением. «Что за гнусности? И зачем мне деньги! — недоумевал Гапон. — За книгу свою я получил тридцать тысяч (в Англии). Я в деньгах не нуждаюсь. Я другим даю, но не получаю… И уж, конечно, товарища в нужде не оставлю, если у самого есть деньги. Всё остальное — вздор»[76]. А в своём последнем письме в газету «Русь», обращаясь к своим обвинителям, Гапон писал: «Карлики и кроты! Вы видите только ближайшее, вид золота вас тревожит и смущает, и вы, как продажная женщина, не в состоянии понять гордое сердце, чувствующее себя выше всяких искушений»[80].

Адрес в Санкт-Петербурге

Васильевский остров, Большой проспект, 22 линия, дом № 11.

Сочинения

В Викитеке есть статья об этом авторе — см. Георгий Аполлонович Гапон

Автобиография

  • [elib.shpl.ru/ru/nodes/10565-gapon-g-a-zapiski-georgiya-gapona-m-1918#page/1/mode/grid/zoom/1 Записки Георгия Гапона (очерк рабочего движения в России 1900-х годов)]. — М.: тип. Вильде, 1918. — 104 с. Текст записан со слов Гапона британскими журналистами и издан на английском в 1906 году. В России книга впервые была издана в обратном переводе на русский в 1918 году.

Петиция, воззвания и письма

Напишите отзыв о статье "Гапон, Георгий Аполлонович"

Примечания

  1. Рабочие. В защиту Гапона // Новая Русь. — СПб., 1909. — № 8 (9 января). — С. 3.
  2. [mirimen.com/co_fam/Gaponov-BCE.html Тайны и истории фамилий: Гапонов.]
  3. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 Г. А. Гапон. [www.hrono.ru/libris/lib_g/gapon00.html История моей жизни]. — М.: «Книга», 1990. — 64 с.
  4. И. М. Трегубов. Георгий Гапон и всеобщая стачка // Освобождение. — Париж, 1905. — № 66. — С. 264.
  5. 1 2 3 4 Н. Авидонов. Гапон в духовной академии. По неизданным материалам // Былое. — СПб., 1925. — № 1. — С. 46—50.
  6. 1 2 3 4 5 6 7 Письма Гапона // Русская мысль. — М., 1907. — № 5. — С. 104—116.
  7. Г. А. Гапон. Послание к русскому крестьянскому и рабочему народу. — 1905. — 24 с.
  8. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 М. И. Сизов. Мои встречи с Георгием Гапоном // Исторический вестник. — СПб., 1912. — № 2. — С. 543—582.
  9. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 Л. Г. Дейч. [www.hrono.ru/libris/lib_d/deich00.php Священник Георгий Гапон] // Л. Г. Дейч. Провокаторы и террор. — Тула, 1926. — С. 40—80.
  10. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 Н. Симбирский (Н. В. Насакин). Правда о Гапоне и 9-м января. — СПб.: «Электропечатня» Я. Кровицкого, 1906. — 226 с.
  11. Василий Секачёв. [www.miloserdie.ru/index.php?ss=2&s=12&id=285 Гапон: от церковно-социальной деятельности к революции] // Нескучный Сад. — 2004. — № 8.
  12. 1 2 3 Н. А. Бухбиндер. Из жизни Г. Гапона (по неизданным материалам) // Красная летопись. — Л., 1922. — № 1. — С. 101—105.
  13. 1 2 3 4 5 6 А. И. Спиридович. [www.hist.msu.ru/ER/Etext/gendarme.htm Записки жандарма]. — Харьков: «Пролетарий», 1928. — 205 с.
  14. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 Н. М. Варнашёв. [www.hrono.ru/libris/lib_we/varnashev.php От начала до конца с гапоновской организацией] // Историко-революционный сборник. — Л., 1924. — Т. 1. — С. 177—208.
  15. 1 2 3 4 5 А. В. Герасимов. На лезвии с террористами. — М.: Товарищество Русских художников, 1991. — 208 с.
  16. 1 2 3 4 5 6 С. В. Зубатов. Зубатовщина // Былое. — СПб., 1917. — № 4. — С. 157—178.
  17. 1 2 3 Р. Кобяков. Гапон и охранное отделение до 1905 г // Былое. — Л., 1925. — № 1. — С. 28—45.
  18. 1 2 В. В. Святловский. Профессиональное движение в России. — СПб.: Изд-е М. В. Пирожкова, 1907. — 406 с.
  19. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 К истории «Собрания русских фабрично-заводских рабочих С.-Петербурга». Архивные документы // Красная летопись. — Л., 1922. — № 1. — С. 288—329.
  20. 1 2 В. И. Гурко. [www.historichka.ru/istoshniki/gurko/ Черты и силуэты прошлого. Правительство и общественность в царствование Николая II в изображении современника]. — М.: «Новое литературное обозрение», 2000. — 810 с.
  21. 1 2 3 4 5 6 [www.hrono.ru/dokum/190_dok/19050109lopuhin.php Доклад директора Департамента полиции А. Лопухина о событиях 9-го января 1905 г.] // Красная летопись. — Л., 1922. — № 1. — С. 330—338.
  22. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 А. Е. Карелин. [www.hrono.ru/libris/lib_k/krln_gpn.php Девятое января и Гапон. Воспоминания] // Красная летопись. — Л., 1922. — № 1. — С. 106—116.
  23. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 Н. П. Петров. Записки о Гапоне // Всемирный вестник. — СПб., 1907. — № 1—3. — С. 35—51 (1), 14—23 (2), 33—36 (3).
  24. Ф. М. Лурье. Хранители прошлого. Журнал «Былое»: история, редакторы, издатели. — Л.: Лениздат, 1990. — 255 с.
  25. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 С. А. Ан-ский. [www.hrono.ru/libris/lib_r/anski_gap.php Моё знакомство с Г. Гапоном] // С. А. Ан-ский. Собрание сочинений. — СПб., 1913. — Т. 5. — С. 327—365.
  26. 1 2 С. И. Потолов. Георгий Гапон и либералы (новые документы) // Россия в XIX-XX вв. Сборник статей к 70-летию со дня рождения Р. Ш. Ганелина. — СПб., 1998.
  27. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 П. М. Рутенберг. [www.hrono.info/libris/lib_r/rutgap00.html Убийство Гапона]. — Л.: «Былое», 1925.
  28. Ф. М. Лурье. Полицейские и провокаторы: Политический сыск в России. 1649—1917. — СПб.: «Час Пик», 1992. — 413 с.
  29. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 С. И. Потолов. Георгий Гапон и российские социал-демократы в 1905 году // Социал-демократия в российской и мировой истории. — М., 2009.
  30. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 И. И. Павлов. [www.hrono.ru/libris/lib_p/pvlv00.php Из воспоминаний о «Рабочем Союзе» и священнике Гапоне] // Минувшие годы. — СПб., 1908. — № 3—4. — С. 21—57 (3), 79—107 (4).
  31. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 Л. Я. Гуревич. Народное движение в Петербурге 9-го января 1905 г. // Былое. — СПб., 1906. — № 1. — С. 195—223.
  32. И. А. Гордеева. Георгий Гапон, Иван Трегубов и идея всеобщей мирной стачки: к интеллектуальной истории политических проектов религиозной общественности // Тень Люциферова крыла. Революционаризм в России: символы и цвета революции. — М.: РГГУ, 2005.
  33. 1 2 3 4 А. А. Шилов. [www.hrono.ru/libris/lib_sh/shilov1905.php К документальной истории петиции 9 января 1905 г] // Красная летопись. — Л., 1925. — № 2. — С. 19—36.
  34. 1 2 3 4 5 6 7 Z. К биографии Гапона. Из женевского архива Бунда // Минувшие годы. — СПб., 1908. — № 7. — С. 39—44.
  35. И. П. Белоконский. Земское движение. — М.: «Задруга», 1914. — 397 с.
  36. 1 2 3 Б. Романов. К характеристике Гапона. (Некоторые данные о забастовке на Путиловском заводе в 1905 году) // Красная летопись. — Л., 1925. — № 2. — С. 37—48.
  37. 1 2 3 [www.hrono.ru/dokum/190_dok/190501proku.php Записки прокурора Петербургской судебной палаты министру юстиции 4—9 января 1905 г] // Красный архив. — Л., 1935. — № 1. — С. 41—51.
  38. Начало первой русской революции. Январь-март 1905 года. Документы и материалы / Под ред. Н. С. Трусовой. — М.: Изд-во АН СССР, 1955. — 960 с.
  39. Петиция рабочих Санкт-Петербурга для подачи царю Николаю II
  40. В. Я. Богучарский. [www.hrono.ru/libris/lib_p/pvlv05.php Примечание к «Воспоминаниям» И. И. Павлова] // Минувшие годы. — СПб., 1908. — № 4. — С. 92.
  41. 1 2 В. Е. Мандельберг. Из пережитого. — Давос: «За рубежом», 1910. — 145 с.
  42. 1 2 Первая русская революция в Петербурге 1905 г. / Под ред. Ц. С. Зеликсон-Бобровской. — Л.-М.: Госиздат, 1925. — Т. 1. — 170 с.
  43. 1 2 3 4 С. И. Сомов. Из истории социал-демократического движения в Петербурге в 1905 году (личные воспоминания) // Былое. — СПб., 1907. — № 4. — С. 30—43.
  44. 1 2 3 Д. Д. Гиммер. 9-е января 1905 года в Спб. Воспоминания // Былое. — Л., 1925. — № 1. — С. 3—14.
  45. Е. А. Святополк-Мирская. Дневник кн. Е. А. Святополк-Мирской за 1904—1905 гг. // Исторические записки. — М., 1965. — № 77. — С. 273—277.
  46. [militera.lib.ru/db/nikolay-2/1905.html Дневники императора Николая II. 1905 г.]
  47. 1 2 3 4 5 А. Филиппов. Странички минувшего. О Гапоне. — СПб.: Типография тов-ва «Наш век», 1913. — 36 с.
  48. Г. А. Гапон. Письмо к министру внутренних дел П. Д. Святополк-Мирскому // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 13—14.
  49. Г. А. Гапон. Письмо к царю Николаю II // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 13.
  50. А. А. Мосолов. При Дворе Императора. — Рига: «Филин», 1937.
  51. М. Горький. Письмо Е. П. Пешковой 9 января 1905 г. // М. Горький. Полное собрание сочинений. Письма в 24 томах. — М.: «Наука», 1999. — Т. 5, Письма 1905—1906. — С. 8—10.
  52. Г. А. Гапон. Первое послание к рабочим // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 14.
  53. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 В. М. Чернов. [www.hrono.ru/libris/lib_ch/cher_gapon.html Личные воспоминания о Г. Гапоне] // За кулисами охранного отделения. Сборник. — Berlin, 1910. — С. 142—173.
  54. Г. А. Гапон. Воззвание ко всему крестьянскому люду // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 1—12.
  55. Г. А. Гапон. Воззвание к петербургским рабочим и ко всему российскому пролетариату // Священник Гапон. — Берлин, 1906. — С. 40—46.
  56. Г. А. Гапон. Письмо к Николаю Романову, бывшему царю и настоящему душегубцу Российской империи // Священника Георгия Гапона ко всему крестьянскому люду воззвание. — 1905. — С. 16.
  57. Н. Авидонов. 9 января 1905 года и Синод // Былое. — Л., 1925. — № 1. — С. 151—157.
  58. Г. А. Гапон. Открытое письмо к социалистическим партиям России // Священник Гапон. — Берлин, 1906. — С. 46—48.
  59. 1 2 3 4 Н. К. Крупская. Воспоминания о Ленине // Воспоминания о Владимире Ильиче Ленине. — М.: Политиздат, 1979. — Т. 1. — С. 211—584.
  60. В. И. Ленин. [www.marxists.org/russkij/lenin/works/9-21.htm О боевом соглашении для восстания] // Вперёд. — Женева, 1905. — № 7 (21 (8) февраля). — С. 1.
  61. [militera.lib.ru/docs/da/s03/index.html Третий съезд РСДРП. Апрель — май 1905 года. Протоколы]. — М.: Госполитиздат, 1959. — 792 с.
  62. 1 2 3 Д. Б. Павлов. Русско-японская война 1904—1905 гг. Секретные операции на суше и на море. — М.: «Материк», 2004. — 464 с.
  63. 1 2 Письма Азефа, 1893—1917 / Сост. Д. Б. Павлов, З. И. Перегудова. — М.: Изд. центр «Терра», 1994. — 287 с.
  64. С. Тютюкин, В. Шелохаев. [www.situation.ru/app/j_art_688.htm Кровавое воскресенье] // Альманах «Восток». — 2004. — № 12(24).
  65. 1 2 3 4 М. Горький. Полное собрание сочинений. Письма в 24 томах. — М.: «Наука», 1999. — Т. 5, Письма 1905—1906. — 576 с.
  66. 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 В. А. Поссе. Мой жизненный путь. — М.: «Земля и Фабрика», 1929. — 548 с.
  67. П. А. Кропоткин. Русский рабочий союз. — «Свобода», 1905. — 15 с.
  68. С. И. Потолов. Загадка «Д. С.». История одного поиска // История глазами историков. Межвузовский сборник. — СПб., 2000.
  69. Г. А. Гапон. Послание к русскому крестьянскому и рабочему народу. — 1905. — 24 с.
  70. 1 2 3 4 Первая боевая организация большевиков. 1905—1907 г. / Сборник под редакцией С. М. Познер. — М.: «Старый большевик», 1934. — 304 с.
  71. 1 2 3 4 5 Б. В. Савинков. [www.hrono.ru/libris/lib_s/terr00.html Воспоминания террориста]. — Харьков: «Пролетарий», 1928.
  72. Витте С. Ю. Царствование Николая II, глава 57 (39) // [az.lib.ru/w/witte_s_j/text_0060.shtml Воспоминания]. — М.: Соцэкгиз, 1960. — Т. 3. — С. 191. — 75 000 экз.
  73. К. Бецкий и П. Павлов. Русский Рокамболь (Приключения И. Ф. Манасевича-Мануйлова). — Л.: «Былое», 1925. — 240 с.
  74. 1 2 3 4 5 6 7 8 Н. Петров. Гапон и граф Витте // Былое. — Л., 1925. — № 1. — С. 15—27.
  75. Г. А. Гапон. Письмо к членам «Собрания русских фабрично-заводских рабочих» // Молва. — СПб., 1905. — № 16.
  76. 1 2 3 Е. П. Семёнов (С. М. Коган). В стране изгнания. (Из записной книжки корреспондента). — СПб.: Европейское изд-во, 1912.
  77. A. И. Матюшенский. За кулисами гапоновщины. (Исповедь) // Красное знамя. — Париж, 1906. — № 2.
  78. Г. А. Гапон. Письмо к министру внутренних дел П. Н. Дурново // Красный архив. — М.-Л., 1925. — № 2 (9). — С. 295—297.
  79. 1 2 3 4 5 Н. П. Петров. Правда о Гапоне. — СПб., 1906. — 24 с.
  80. 1 2 3 4 Г. А. Гапон. Второе письмо в газету «Русь» // Русь. — СПб., 1906. — № 55.
  81. 1 2 Феликс. Г. А. Гапон и его общественно-политическая роль. — СПб.: Изд. В. И. Смесова, 1906. — 40 с.
  82. М. Л. Шаховской. Гапон и гапоновщина. — Харьков, 1906.
  83. 1 2 U. Исчезновение Гапона // Новое время. — СПб., 1906. — № 10797 (6 (19) апреля). — С. 4.
  84. 1 2 3 4 5 В. М. Грибовский. Загадочные документы Гапона // Исторический вестник. — СПб., 1912. — № 3. — С. 949—961.
  85. Z. К исчезновению Гапона // Двадцатый век. — 1906. — № 12 (7 (20) апреля).
  86. И. Г. Гапон и его газета // Исторический вестник. — СПб., 1912. — № 6. — С. 923—932.
  87. И. Кому выгодно? // Двадцатый век. — СПб., 1906. — № 48 (16 мая). — С. 4.
  88. К убийству Гапона // Новое время. — СПб., 1906. — № 10812 (21 апреля). — С. 1.
  89. Маска (И. Ф. Манасевич-Мануйлов). К убийству о. Гапона // Новое время. — СПб., 1906. — № 10807 (16 апреля).
  90. Убийство Георгия Гапона // Биржевые ведомости, 2-е издание. — СПб., 1906. — № 115 (3 мая). — С. 6—7.
  91. Борей (В. А. Шуф). Гапон найден // Новое время. — СПб., 1906. — № 10822 (1 мая). — С. 1.
  92. 1 2 3 В. Хазан. Пинхас Рутенберг: от террориста к сионисту (в двух томах). — Иерусалим: «Гешарим», 2008. — 976 с.
  93. Молин Ю. А. [www.mirpeterburga.ru/online/history/archive/58/history_spb_58_12-40.pdf Смерть Георгия Гапона. Судебно-медицинские аспекты] // История Петербурга. — СПб.: Издательство «Полторак», 2010. — № 6 (58). — С. 31-35.
  94. Людвиг Г-б. Гапоновские дни. Личные воспоминания участника // Новое Русское Слово. — Нью-Йорк, 1942. — № 10594 (22 февраля).
  95. 1 2 Е. Л. Бройдо. В рядах РСДРП. — М.: Изд-во Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1928. — 123 с.
  96. В. Л. Скуратовский. [cn.com.ua/N149-150/society/monologues/monologues.html Отец Георгий Гапон — мифы и правда] // Столичные новости. — 2001. — № 1—2 (149—150).
  97. Э. Авенар. Кровавое воскресенье. — Харьков: Гос. изд-во Украины, 1925. — 148 с.
  98. 1 2 3 Н. С. Русанов. В эмиграции / Под ред. И. А. Теодоровича. — М.: Изд-во Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев, 1929. — 312 с.
  99. 1 2 3 П. М. Пильский. Георгий Гапон // Одесские новости. — Одесса, 1910. — № 8013 (12 января). — С. 2.
  100. И. П. Ювачёв. Могила Гапона // Исторический вестник. — СПб., 1909. — № 10. — С. 206—210.
  101. Великие незабываемые дни: Сборник воспоминаний участников революции 1905-1907 гг. — М.: Политиздат, 1970. — 320 с.
  102. М. Потифорова, Ф. Девушев. Был ли Гапон провокатором? // Советский музей. — 1990. — № 4.
  103. А. Вергежский (А. В. Тыркова-Вильямс). Гапон // Реформа. — СПб., 1906. — № от 1 мая. — С. 1.
  104. Gapon, das Schicksal einer russischen Revolutionärin: Bekenntnisse der Milda Chomse. — Berlin: Ziemsen, 1919. — 190 с.
  105. [magister.msk.ru/library/politica/kursvkpb.htm#03 Краткий курс истории ВКП(б). Глава III. Меньшевики и большевики в период русско-японской войны и первой русской революции (1904—1907 годы).]
  106. 1 2 И. Н. Ксенофонтов. Георгий Гапон: вымысел и правда. — М.: РОССПЭН, 1996. — 320 с.
  107. В. В. Кавторин. Первый шаг к катастрофе. — Л.: Лениздат, 1992. — 428 с.
  108. П. А. Столыпин. [stepanov01.narod.ru/library/stolypin/chapt07.htm Речь о деле Азефа, произнесённая в Государственной Думе 11 февраля 1909 года, в ответ на запросы № 51,52] // П. А. Столыпин Нам нужна великая Россия. — М.: «Молодая гвардия», 1991.
  109. В. И. Ленин. [www.marxists.org/russkij/lenin/works/9-26.htm Революционные дни] // Вперёд. — Женева, 1905. — № 4 (31 (18) января).
  110. Г. А. Гапон. Первое письмо в газету «Русь» // Русь. — СПб., 1906. — № 35.
  111. 1 2 Э. А. Хлысталов. [www.hrono.ru/statii/2002/gapon_hly.html Правда о священнике Гапоне] // Слово. — 2002. — № 4.
  112. 1 2 3 4 5 З. И. Перегудова. [www.pseudology.org/Sysk/Peregudova/index.htm Политический сыск в России. 1880—1917]. — М.: РОССПЭН, 2000. — 431 с.
  113. Д. В. Поспеловский. На путях к рабочему праву. — Франкфурт-на-Майне: «Посев», 1987. — 236 с.
  114. [www.hrono.ru/libris/lib_a/aldanov_asef.html М. А. Алданов. Азеф. Париж, 1936 г.]
  115. Н. В-в. Гапоновские рабочие. У Г. А. Гапона // Петербургская газета. — СПб., 1906. — № 52 (23 февраля). — С. 2.
  116. М. М. Ковалевский. Моя жизнь. Воспоминания. — М.: РОССПЭН, 2005. — 784 с.
  117. П. М. Пильский. Гапон // Современник. — М., 1906. — № 23, 25. — С. 1—2.

Литература

Мемуары и воспоминания

  • И. М. Трегубов. Георгий Гапон и всеобщая стачка // Освобождение. — Париж, 1905. — № 66. — С. 264.
  • И. М. Трегубов. Мои воспоминания о Гапоне // Новая Русь. — СПб., 1909. — № 8 (9 января). — С. 2—3.
  • А. Е. Карелин. [www.hrono.ru/libris/lib_k/krln_gpn.php Девятое января и Гапон. Воспоминания] // Красная летопись. — Л., 1922. — № 1. — С. 106—116.
  • И. И. Павлов. [www.hrono.ru/libris/lib_p/pvlv00.php Из воспоминаний о «Рабочем Союзе» и священнике Гапоне] // Минувшие годы. — СПб., 1908. — № 3—4. — С. 21—57 (3), 79—107 (4).
  • Н. М. Варнашёв. [www.hrono.ru/libris/lib_we/varnashev.php От начала до конца с гапоновской организацией] // Историко-революционный сборник. — Л., 1924. — Т. 1. — С. 177—208.
  • В. В. Авчинникова. Воспоминание // Русский рабочий. — СПб., 1905. — № 3 (25 октября). — С. 7—9.
  • Л. Динин. Гапон и 9-е января. (Из воспоминаний соц.-демократа) // Страна. — СПб., 1907. — № 7 (9 января). — С. 2—3.
  • И. М. (И. Ф. Манасевич-Мануйлов). Страничка воспоминаний. (К 9 января) // Новое время. — СПб., 1910. — № от 9 января.
  • Л. Я. Гуревич. Народное движение в Петербурге 9-го января 1905 г. // Былое. — СПб., 1906. — № 1. — С. 195—223.
  • С. А. Ан-ский. [www.hrono.ru/libris/lib_r/anski_gap.php Моё знакомство с Г. Гапоном] // С. А. Ан-ский. Собрание сочинений. — СПб., 1913. — Т. 5. — С. 327—365.
  • Л. Г. Дейч. [www.hrono.ru/libris/lib_d/deich00.php Священник Георгий Гапон] // Л. Г. Дейч. Провокаторы и террор. — Тула, 1926. — С. 40—80.
  • В. М. Чернов. [www.hrono.ru/libris/lib_ch/cher_gapon.html Личные воспоминания о Г. Гапоне] // За кулисами охранного отделения. Сборник. — Berlin, 1910. — С. 142—173.
  • Б. В. Савинков. [www.hrono.ru/libris/lib_s/terr00.html Воспоминания террориста]. — Харьков: «Пролетарий», 1928. [www.hrono.ru/libris/lib_s/terr13_02.html Часть I, глава III, II.][www.hrono.ru/libris/lib_s/terr13_08.html Часть I, глава III, XII.][www.hrono.ru/libris/lib_s/terr21_11.html Часть II, глава I, XI.]
  • П. М. Рутенберг. [www.hrono.info/libris/lib_r/rutgap00.html Убийство Гапона]. — Л.: «Былое», 1925.
  • Н. Симбирский (Н. В. Насакин). Правда о Гапоне и 9-м января. — СПб.: «Электропечатня» Я. Кровицкого, 1906. — 226 с.
  • М. И. Сизов. Мои встречи с Георгием Гапоном // Исторический вестник. — СПб., 1912. — № 2. — С. 543—582.
  • В. М. Грибовский. Загадочные документы Гапона // Исторический вестник. — СПб., 1912. — № 3. — С. 949—961.
  • Н. П. Петров. Записки о Гапоне // Всемирный вестник. — СПб., 1907. — № 1—3. — С. 35—51 (1), 14—23 (2), 33—36 (3).
  • П. М. Пильский. Гапон // Современник. — М., 1906. — № 23, 25. — С. 1—2.
  • Г. Е. Старцев. Воспоминания о Гапоне // Страна. — СПб., 1907. — № 7 (9 января). — С. 2—3.
  • С. Соломин (С. Я. Стечкин). Рясы // Мир. — СПб., 1909. — № 2 (ноябрь). — С. 98—102.
  • [tvereparhia.ru/biblioteka-2/g/1351-gapon-g/16857-venediktov-d-g-georgij-gapon-1931 Венедиктов Д.Г. Георгий Гапон. - ОГИЗ "Московский рабочий", 1931]
  • [tvereparhia.ru/biblioteka-2/g/1351-gapon-g/16862-filippov-a-stranichki-minuvshego-o-gapone-1913 Филиппов А. Странички минувшего. О Гапоне. - С-Пб., 1913]

Статьи и исследования

  • В. Л. Скуратовский. [cn.com.ua/N149-150/society/monologues/monologues.html Отец Георгий Гапон — мифы и правда] // Столичные новости. — 2001. — № 1—2 (149—150).
  • Э. А. Хлысталов. [www.hrono.ru/statii/2002/gapon_hly.html Правда о священнике Гапоне] // Слово. — 2002. — № 4.
  • Василий Секачёв. [www.miloserdie.ru/index.php?ss=2&s=12&id=285 Гапон: от церковно-социальной деятельности к революции] // Нескучный Сад. — 2004. — № 8.
  • Константин (Горянов). [halkidon2006.narod.ru/history/history_1/1032.htm Св. прав. Иоанн Кронштадтский и Георгий Гапон: к 100-летию первой русской революции] // Всерусский Собор. — 2005. — № 1 (11).
  • М. Потифорова, Ф. Девушев. Был ли Гапон провокатором? // Советский музей. — 1990. — № 4.
  • Б. А. Равдин. Репутация попа Гапона // Даугава. — Рига, 1991. — № 3—4.
  • В. М. Шевырин. Священник Гапон и рабочие Петербурга в 1904-1905 гг // Рабочий класс капиталистической России. — М., 1992.
  • С. И. Потолов. Георгий Гапон и либералы (новые документы) // Россия в XIX-XX вв. Сборник статей к 70-летию со дня рождения Р. Ш. Ганелина. — СПб., 1998.
  • С. И. Потолов. Георгий Гапон и российские социал-демократы в 1905 году // Социал-демократия в российской и мировой истории. — М., 2009.
  • И. Н. Ксенофонтов. [www.library6.com/index.php/2012-01-19-20-11-55/2012-08-18-13-44-01/item/ксенофонтов-ин-георгий-гапон-вымысел-и-правда Георгий Гапон: вымысел и правда]. — М.: РОССПЭН, 1996. — 320 с. — ISBN 5-86004-053-9.
  • В. В. Кавторин. Первый шаг к катастрофе. — Л.: Лениздат, 1992. — 428 с. — ISBN 5-289-00725-3.
  • М. С. Пазин. Кровавое воскресенье. За кулисами трагедии. — «Эксмо», 2009. — 384 с. — ISBN 978-5-699-34279-2.
  • В. Г. Джанибекян. Гапон. Революционер в рясе. — М.: «Вече», 2006. — 480 с. — ISBN 5-9533-1462-0.
  • Василий Ардаматский. «Перед штормом. Роман-хроника». М., 1989.

Киновоплощения


Отрывок, характеризующий Гапон, Георгий Аполлонович

Ему казалось, что он ни о чем не думает; но далеко и глубоко где то что то важное и утешительное думала его душа. Это что то было тончайшее духовное извлечение из вчерашнего его разговора с Каратаевым.
Вчера, на ночном привале, озябнув у потухшего огня, Пьер встал и перешел к ближайшему, лучше горящему костру. У костра, к которому он подошел, сидел Платон, укрывшись, как ризой, с головой шинелью, и рассказывал солдатам своим спорым, приятным, но слабым, болезненным голосом знакомую Пьеру историю. Было уже за полночь. Это было то время, в которое Каратаев обыкновенно оживал от лихорадочного припадка и бывал особенно оживлен. Подойдя к костру и услыхав слабый, болезненный голос Платона и увидав его ярко освещенное огнем жалкое лицо, Пьера что то неприятно кольнуло в сердце. Он испугался своей жалости к этому человеку и хотел уйти, но другого костра не было, и Пьер, стараясь не глядеть на Платона, подсел к костру.
– Что, как твое здоровье? – спросил он.
– Что здоровье? На болезнь плакаться – бог смерти не даст, – сказал Каратаев и тотчас же возвратился к начатому рассказу.
– …И вот, братец ты мой, – продолжал Платон с улыбкой на худом, бледном лице и с особенным, радостным блеском в глазах, – вот, братец ты мой…
Пьер знал эту историю давно, Каратаев раз шесть ему одному рассказывал эту историю, и всегда с особенным, радостным чувством. Но как ни хорошо знал Пьер эту историю, он теперь прислушался к ней, как к чему то новому, и тот тихий восторг, который, рассказывая, видимо, испытывал Каратаев, сообщился и Пьеру. История эта была о старом купце, благообразно и богобоязненно жившем с семьей и поехавшем однажды с товарищем, богатым купцом, к Макарью.
Остановившись на постоялом дворе, оба купца заснули, и на другой день товарищ купца был найден зарезанным и ограбленным. Окровавленный нож найден был под подушкой старого купца. Купца судили, наказали кнутом и, выдернув ноздри, – как следует по порядку, говорил Каратаев, – сослали в каторгу.
– И вот, братец ты мой (на этом месте Пьер застал рассказ Каратаева), проходит тому делу годов десять или больше того. Живет старичок на каторге. Как следовает, покоряется, худого не делает. Только у бога смерти просит. – Хорошо. И соберись они, ночным делом, каторжные то, так же вот как мы с тобой, и старичок с ними. И зашел разговор, кто за что страдает, в чем богу виноват. Стали сказывать, тот душу загубил, тот две, тот поджег, тот беглый, так ни за что. Стали старичка спрашивать: ты за что, мол, дедушка, страдаешь? Я, братцы мои миленькие, говорит, за свои да за людские грехи страдаю. А я ни душ не губил, ни чужого не брал, акромя что нищую братию оделял. Я, братцы мои миленькие, купец; и богатство большое имел. Так и так, говорит. И рассказал им, значит, как все дело было, по порядку. Я, говорит, о себе не тужу. Меня, значит, бог сыскал. Одно, говорит, мне свою старуху и деток жаль. И так то заплакал старичок. Случись в их компании тот самый человек, значит, что купца убил. Где, говорит, дедушка, было? Когда, в каком месяце? все расспросил. Заболело у него сердце. Подходит таким манером к старичку – хлоп в ноги. За меня ты, говорит, старичок, пропадаешь. Правда истинная; безвинно напрасно, говорит, ребятушки, человек этот мучится. Я, говорит, то самое дело сделал и нож тебе под голова сонному подложил. Прости, говорит, дедушка, меня ты ради Христа.
Каратаев замолчал, радостно улыбаясь, глядя на огонь, и поправил поленья.
– Старичок и говорит: бог, мол, тебя простит, а мы все, говорит, богу грешны, я за свои грехи страдаю. Сам заплакал горючьми слезьми. Что же думаешь, соколик, – все светлее и светлее сияя восторженной улыбкой, говорил Каратаев, как будто в том, что он имел теперь рассказать, заключалась главная прелесть и все значение рассказа, – что же думаешь, соколик, объявился этот убийца самый по начальству. Я, говорит, шесть душ загубил (большой злодей был), но всего мне жальче старичка этого. Пускай же он на меня не плачется. Объявился: списали, послали бумагу, как следовает. Место дальнее, пока суд да дело, пока все бумаги списали как должно, по начальствам, значит. До царя доходило. Пока что, пришел царский указ: выпустить купца, дать ему награждения, сколько там присудили. Пришла бумага, стали старичка разыскивать. Где такой старичок безвинно напрасно страдал? От царя бумага вышла. Стали искать. – Нижняя челюсть Каратаева дрогнула. – А его уж бог простил – помер. Так то, соколик, – закончил Каратаев и долго, молча улыбаясь, смотрел перед собой.
Не самый рассказ этот, но таинственный смысл его, та восторженная радость, которая сияла в лице Каратаева при этом рассказе, таинственное значение этой радости, это то смутно и радостно наполняло теперь душу Пьера.


– A vos places! [По местам!] – вдруг закричал голос.
Между пленными и конвойными произошло радостное смятение и ожидание чего то счастливого и торжественного. Со всех сторон послышались крики команды, и с левой стороны, рысью объезжая пленных, показались кавалеристы, хорошо одетые, на хороших лошадях. На всех лицах было выражение напряженности, которая бывает у людей при близости высших властей. Пленные сбились в кучу, их столкнули с дороги; конвойные построились.
– L'Empereur! L'Empereur! Le marechal! Le duc! [Император! Император! Маршал! Герцог!] – и только что проехали сытые конвойные, как прогремела карета цугом, на серых лошадях. Пьер мельком увидал спокойное, красивое, толстое и белое лицо человека в треугольной шляпе. Это был один из маршалов. Взгляд маршала обратился на крупную, заметную фигуру Пьера, и в том выражении, с которым маршал этот нахмурился и отвернул лицо, Пьеру показалось сострадание и желание скрыть его.
Генерал, который вел депо, с красным испуганным лицом, погоняя свою худую лошадь, скакал за каретой. Несколько офицеров сошлось вместе, солдаты окружили их. У всех были взволнованно напряженные лица.
– Qu'est ce qu'il a dit? Qu'est ce qu'il a dit?.. [Что он сказал? Что? Что?..] – слышал Пьер.
Во время проезда маршала пленные сбились в кучу, и Пьер увидал Каратаева, которого он не видал еще в нынешнее утро. Каратаев в своей шинельке сидел, прислонившись к березе. В лице его, кроме выражения вчерашнего радостного умиления при рассказе о безвинном страдании купца, светилось еще выражение тихой торжественности.
Каратаев смотрел на Пьера своими добрыми, круглыми глазами, подернутыми теперь слезою, и, видимо, подзывал его к себе, хотел сказать что то. Но Пьеру слишком страшно было за себя. Он сделал так, как будто не видал его взгляда, и поспешно отошел.
Когда пленные опять тронулись, Пьер оглянулся назад. Каратаев сидел на краю дороги, у березы; и два француза что то говорили над ним. Пьер не оглядывался больше. Он шел, прихрамывая, в гору.
Сзади, с того места, где сидел Каратаев, послышался выстрел. Пьер слышал явственно этот выстрел, но в то же мгновение, как он услыхал его, Пьер вспомнил, что он не кончил еще начатое перед проездом маршала вычисление о том, сколько переходов оставалось до Смоленска. И он стал считать. Два французские солдата, из которых один держал в руке снятое, дымящееся ружье, пробежали мимо Пьера. Они оба были бледны, и в выражении их лиц – один из них робко взглянул на Пьера – было что то похожее на то, что он видел в молодом солдате на казни. Пьер посмотрел на солдата и вспомнил о том, как этот солдат третьего дня сжег, высушивая на костре, свою рубаху и как смеялись над ним.
Собака завыла сзади, с того места, где сидел Каратаев. «Экая дура, о чем она воет?» – подумал Пьер.
Солдаты товарищи, шедшие рядом с Пьером, не оглядывались, так же как и он, на то место, с которого послышался выстрел и потом вой собаки; но строгое выражение лежало на всех лицах.


Депо, и пленные, и обоз маршала остановились в деревне Шамшеве. Все сбилось в кучу у костров. Пьер подошел к костру, поел жареного лошадиного мяса, лег спиной к огню и тотчас же заснул. Он спал опять тем же сном, каким он спал в Можайске после Бородина.
Опять события действительности соединялись с сновидениями, и опять кто то, сам ли он или кто другой, говорил ему мысли, и даже те же мысли, которые ему говорились в Можайске.
«Жизнь есть всё. Жизнь есть бог. Все перемещается и движется, и это движение есть бог. И пока есть жизнь, есть наслаждение самосознания божества. Любить жизнь, любить бога. Труднее и блаженнее всего любить эту жизнь в своих страданиях, в безвинности страданий».
«Каратаев» – вспомнилось Пьеру.
И вдруг Пьеру представился, как живой, давно забытый, кроткий старичок учитель, который в Швейцарии преподавал Пьеру географию. «Постой», – сказал старичок. И он показал Пьеру глобус. Глобус этот был живой, колеблющийся шар, не имеющий размеров. Вся поверхность шара состояла из капель, плотно сжатых между собой. И капли эти все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею.
– Вот жизнь, – сказал старичок учитель.
«Как это просто и ясно, – подумал Пьер. – Как я мог не знать этого прежде».
– В середине бог, и каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать его. И растет, сливается, и сжимается, и уничтожается на поверхности, уходит в глубину и опять всплывает. Вот он, Каратаев, вот разлился и исчез. – Vous avez compris, mon enfant, [Понимаешь ты.] – сказал учитель.
– Vous avez compris, sacre nom, [Понимаешь ты, черт тебя дери.] – закричал голос, и Пьер проснулся.
Он приподнялся и сел. У костра, присев на корточках, сидел француз, только что оттолкнувший русского солдата, и жарил надетое на шомпол мясо. Жилистые, засученные, обросшие волосами, красные руки с короткими пальцами ловко поворачивали шомпол. Коричневое мрачное лицо с насупленными бровями ясно виднелось в свете угольев.
– Ca lui est bien egal, – проворчал он, быстро обращаясь к солдату, стоявшему за ним. – …brigand. Va! [Ему все равно… разбойник, право!]
И солдат, вертя шомпол, мрачно взглянул на Пьера. Пьер отвернулся, вглядываясь в тени. Один русский солдат пленный, тот, которого оттолкнул француз, сидел у костра и трепал по чем то рукой. Вглядевшись ближе, Пьер узнал лиловую собачонку, которая, виляя хвостом, сидела подле солдата.
– А, пришла? – сказал Пьер. – А, Пла… – начал он и не договорил. В его воображении вдруг, одновременно, связываясь между собой, возникло воспоминание о взгляде, которым смотрел на него Платон, сидя под деревом, о выстреле, слышанном на том месте, о вое собаки, о преступных лицах двух французов, пробежавших мимо его, о снятом дымящемся ружье, об отсутствии Каратаева на этом привале, и он готов уже был понять, что Каратаев убит, но в то же самое мгновенье в его душе, взявшись бог знает откуда, возникло воспоминание о вечере, проведенном им с красавицей полькой, летом, на балконе своего киевского дома. И все таки не связав воспоминаний нынешнего дня и не сделав о них вывода, Пьер закрыл глаза, и картина летней природы смешалась с воспоминанием о купанье, о жидком колеблющемся шаре, и он опустился куда то в воду, так что вода сошлась над его головой.
Перед восходом солнца его разбудили громкие частые выстрелы и крики. Мимо Пьера пробежали французы.
– Les cosaques! [Казаки!] – прокричал один из них, и через минуту толпа русских лиц окружила Пьера.
Долго не мог понять Пьер того, что с ним было. Со всех сторон он слышал вопли радости товарищей.
– Братцы! Родимые мои, голубчики! – плача, кричали старые солдаты, обнимая казаков и гусар. Гусары и казаки окружали пленных и торопливо предлагали кто платья, кто сапоги, кто хлеба. Пьер рыдал, сидя посреди их, и не мог выговорить ни слова; он обнял первого подошедшего к нему солдата и, плача, целовал его.
Долохов стоял у ворот разваленного дома, пропуская мимо себя толпу обезоруженных французов. Французы, взволнованные всем происшедшим, громко говорили между собой; но когда они проходили мимо Долохова, который слегка хлестал себя по сапогам нагайкой и глядел на них своим холодным, стеклянным, ничего доброго не обещающим взглядом, говор их замолкал. С другой стороны стоял казак Долохова и считал пленных, отмечая сотни чертой мела на воротах.
– Сколько? – спросил Долохов у казака, считавшего пленных.
– На вторую сотню, – отвечал казак.
– Filez, filez, [Проходи, проходи.] – приговаривал Долохов, выучившись этому выражению у французов, и, встречаясь глазами с проходившими пленными, взгляд его вспыхивал жестоким блеском.
Денисов, с мрачным лицом, сняв папаху, шел позади казаков, несших к вырытой в саду яме тело Пети Ростова.


С 28 го октября, когда начались морозы, бегство французов получило только более трагический характер замерзающих и изжаривающихся насмерть у костров людей и продолжающих в шубах и колясках ехать с награбленным добром императора, королей и герцогов; но в сущности своей процесс бегства и разложения французской армии со времени выступления из Москвы нисколько не изменился.
От Москвы до Вязьмы из семидесятитрехтысячной французской армии, не считая гвардии (которая во всю войну ничего не делала, кроме грабежа), из семидесяти трех тысяч осталось тридцать шесть тысяч (из этого числа не более пяти тысяч выбыло в сражениях). Вот первый член прогрессии, которым математически верно определяются последующие.
Французская армия в той же пропорции таяла и уничтожалась от Москвы до Вязьмы, от Вязьмы до Смоленска, от Смоленска до Березины, от Березины до Вильны, независимо от большей или меньшей степени холода, преследования, заграждения пути и всех других условий, взятых отдельно. После Вязьмы войска французские вместо трех колонн сбились в одну кучу и так шли до конца. Бертье писал своему государю (известно, как отдаленно от истины позволяют себе начальники описывать положение армии). Он писал:
«Je crois devoir faire connaitre a Votre Majeste l'etat de ses troupes dans les differents corps d'annee que j'ai ete a meme d'observer depuis deux ou trois jours dans differents passages. Elles sont presque debandees. Le nombre des soldats qui suivent les drapeaux est en proportion du quart au plus dans presque tous les regiments, les autres marchent isolement dans differentes directions et pour leur compte, dans l'esperance de trouver des subsistances et pour se debarrasser de la discipline. En general ils regardent Smolensk comme le point ou ils doivent se refaire. Ces derniers jours on a remarque que beaucoup de soldats jettent leurs cartouches et leurs armes. Dans cet etat de choses, l'interet du service de Votre Majeste exige, quelles que soient ses vues ulterieures qu'on rallie l'armee a Smolensk en commencant a la debarrasser des non combattans, tels que hommes demontes et des bagages inutiles et du materiel de l'artillerie qui n'est plus en proportion avec les forces actuelles. En outre les jours de repos, des subsistances sont necessaires aux soldats qui sont extenues par la faim et la fatigue; beaucoup sont morts ces derniers jours sur la route et dans les bivacs. Cet etat de choses va toujours en augmentant et donne lieu de craindre que si l'on n'y prete un prompt remede, on ne soit plus maitre des troupes dans un combat. Le 9 November, a 30 verstes de Smolensk».
[Долгом поставляю донести вашему величеству о состоянии корпусов, осмотренных мною на марше в последние три дня. Они почти в совершенном разброде. Только четвертая часть солдат остается при знаменах, прочие идут сами по себе разными направлениями, стараясь сыскать пропитание и избавиться от службы. Все думают только о Смоленске, где надеются отдохнуть. В последние дни много солдат побросали патроны и ружья. Какие бы ни были ваши дальнейшие намерения, но польза службы вашего величества требует собрать корпуса в Смоленске и отделить от них спешенных кавалеристов, безоружных, лишние обозы и часть артиллерии, ибо она теперь не в соразмерности с числом войск. Необходимо продовольствие и несколько дней покоя; солдаты изнурены голодом и усталостью; в последние дни многие умерли на дороге и на биваках. Такое бедственное положение беспрестанно усиливается и заставляет опасаться, что, если не будут приняты быстрые меры для предотвращения зла, мы скоро не будем иметь войска в своей власти в случае сражения. 9 ноября, в 30 верстах от Смоленка.]
Ввалившись в Смоленск, представлявшийся им обетованной землей, французы убивали друг друга за провиант, ограбили свои же магазины и, когда все было разграблено, побежали дальше.
Все шли, сами не зная, куда и зачем они идут. Еще менее других знал это гений Наполеона, так как никто ему не приказывал. Но все таки он и его окружающие соблюдали свои давнишние привычки: писались приказы, письма, рапорты, ordre du jour [распорядок дня]; называли друг друга:
«Sire, Mon Cousin, Prince d'Ekmuhl, roi de Naples» [Ваше величество, брат мой, принц Экмюльский, король Неаполитанский.] и т.д. Но приказы и рапорты были только на бумаге, ничто по ним не исполнялось, потому что не могло исполняться, и, несмотря на именование друг друга величествами, высочествами и двоюродными братьями, все они чувствовали, что они жалкие и гадкие люди, наделавшие много зла, за которое теперь приходилось расплачиваться. И, несмотря на то, что они притворялись, будто заботятся об армии, они думали только каждый о себе и о том, как бы поскорее уйти и спастись.


Действия русского и французского войск во время обратной кампании от Москвы и до Немана подобны игре в жмурки, когда двум играющим завязывают глаза и один изредка звонит колокольчиком, чтобы уведомить о себе ловящего. Сначала тот, кого ловят, звонит, не боясь неприятеля, но когда ему приходится плохо, он, стараясь неслышно идти, убегает от своего врага и часто, думая убежать, идет прямо к нему в руки.
Сначала наполеоновские войска еще давали о себе знать – это было в первый период движения по Калужской дороге, но потом, выбравшись на Смоленскую дорогу, они побежали, прижимая рукой язычок колокольчика, и часто, думая, что они уходят, набегали прямо на русских.
При быстроте бега французов и за ними русских и вследствие того изнурения лошадей, главное средство приблизительного узнавания положения, в котором находится неприятель, – разъезды кавалерии, – не существовало. Кроме того, вследствие частых и быстрых перемен положений обеих армий, сведения, какие и были, не могли поспевать вовремя. Если второго числа приходило известие о том, что армия неприятеля была там то первого числа, то третьего числа, когда можно было предпринять что нибудь, уже армия эта сделала два перехода и находилась совсем в другом положении.
Одна армия бежала, другая догоняла. От Смоленска французам предстояло много различных дорог; и, казалось бы, тут, простояв четыре дня, французы могли бы узнать, где неприятель, сообразить что нибудь выгодное и предпринять что нибудь новое. Но после четырехдневной остановки толпы их опять побежали не вправо, не влево, но, без всяких маневров и соображений, по старой, худшей дороге, на Красное и Оршу – по пробитому следу.
Ожидая врага сзади, а не спереди, французы бежали, растянувшись и разделившись друг от друга на двадцать четыре часа расстояния. Впереди всех бежал император, потом короли, потом герцоги. Русская армия, думая, что Наполеон возьмет вправо за Днепр, что было одно разумно, подалась тоже вправо и вышла на большую дорогу к Красному. И тут, как в игре в жмурки, французы наткнулись на наш авангард. Неожиданно увидав врага, французы смешались, приостановились от неожиданности испуга, но потом опять побежали, бросая своих сзади следовавших товарищей. Тут, как сквозь строй русских войск, проходили три дня, одна за одной, отдельные части французов, сначала вице короля, потом Даву, потом Нея. Все они побросали друг друга, побросали все свои тяжести, артиллерию, половину народа и убегали, только по ночам справа полукругами обходя русских.
Ней, шедший последним (потому что, несмотря на несчастное их положение или именно вследствие его, им хотелось побить тот пол, который ушиб их, он занялся нзрыванием никому не мешавших стен Смоленска), – шедший последним, Ней, с своим десятитысячным корпусом, прибежал в Оршу к Наполеону только с тысячью человеками, побросав и всех людей, и все пушки и ночью, украдучись, пробравшись лесом через Днепр.
От Орши побежали дальше по дороге к Вильно, точно так же играя в жмурки с преследующей армией. На Березине опять замешались, многие потонули, многие сдались, но те, которые перебрались через реку, побежали дальше. Главный начальник их надел шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив своих товарищей. Кто мог – уехал тоже, кто не мог – сдался или умер.


Казалось бы, в этой то кампании бегства французов, когда они делали все то, что только можно было, чтобы погубить себя; когда ни в одном движении этой толпы, начиная от поворота на Калужскую дорогу и до бегства начальника от армии, не было ни малейшего смысла, – казалось бы, в этот период кампании невозможно уже историкам, приписывающим действия масс воле одного человека, описывать это отступление в их смысле. Но нет. Горы книг написаны историками об этой кампании, и везде описаны распоряжения Наполеона и глубокомысленные его планы – маневры, руководившие войском, и гениальные распоряжения его маршалов.
Отступление от Малоярославца тогда, когда ему дают дорогу в обильный край и когда ему открыта та параллельная дорога, по которой потом преследовал его Кутузов, ненужное отступление по разоренной дороге объясняется нам по разным глубокомысленным соображениям. По таким же глубокомысленным соображениям описывается его отступление от Смоленска на Оршу. Потом описывается его геройство при Красном, где он будто бы готовится принять сражение и сам командовать, и ходит с березовой палкой и говорит:
– J'ai assez fait l'Empereur, il est temps de faire le general, [Довольно уже я представлял императора, теперь время быть генералом.] – и, несмотря на то, тотчас же после этого бежит дальше, оставляя на произвол судьбы разрозненные части армии, находящиеся сзади.
Потом описывают нам величие души маршалов, в особенности Нея, величие души, состоящее в том, что он ночью пробрался лесом в обход через Днепр и без знамен и артиллерии и без девяти десятых войска прибежал в Оршу.
И, наконец, последний отъезд великого императора от геройской армии представляется нам историками как что то великое и гениальное. Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.
Тогда, когда уже невозможно дальше растянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, когда действие уже явно противно тому, что все человечество называет добром и даже справедливостью, является у историков спасительное понятие о величии. Величие как будто исключает возможность меры хорошего и дурного. Для великого – нет дурного. Нет ужаса, который бы мог быть поставлен в вину тому, кто велик.
– «C'est grand!» [Это величественно!] – говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного, а есть «grand» и «не grand». Grand – хорошо, не grand – дурно. Grand есть свойство, по их понятиям, каких то особенных животных, называемых ими героями. И Наполеон, убираясь в теплой шубе домой от гибнущих не только товарищей, но (по его мнению) людей, им приведенных сюда, чувствует que c'est grand, и душа его покойна.
«Du sublime (он что то sublime видит в себе) au ridicule il n'y a qu'un pas», – говорит он. И весь мир пятьдесят лет повторяет: «Sublime! Grand! Napoleon le grand! Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas». [величественное… От величественного до смешного только один шаг… Величественное! Великое! Наполеон великий! От величественного до смешного только шаг.]
И никому в голову не придет, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.
Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды.


Кто из русских людей, читая описания последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности. Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов, когда все три армии окружали их в превосходящем числе, когда расстроенные французы, голодая и замерзая, сдавались толпами и когда (как нам рассказывает история) цель русских состояла именно в том, чтобы остановить, отрезать и забрать в плен всех французов.
Каким образом то русское войско, которое, слабее числом французов, дало Бородинское сражение, каким образом это войско, с трех сторон окружавшее французов и имевшее целью их забрать, не достигло своей цели? Неужели такое громадное преимущество перед нами имеют французы, что мы, с превосходными силами окружив, не могли побить их? Каким образом это могло случиться?
История (та, которая называется этим словом), отвечая на эти вопросы, говорит, что это случилось оттого, что Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот то, и тот то не сделали таких то и таких то маневров.
Но отчего они не сделали всех этих маневров? Отчего, ежели они были виноваты в том, что не достигнута была предназначавшаяся цель, – отчего их не судили и не казнили? Но, даже ежели и допустить, что виною неудачи русских были Кутузов и Чичагов и т. п., нельзя понять все таки, почему и в тех условиях, в которых находились русские войска под Красным и под Березиной (в обоих случаях русские были в превосходных силах), почему не взято в плен французское войско с маршалами, королями и императорами, когда в этом состояла цель русских?
Объяснение этого странного явления тем (как то делают русские военные историки), что Кутузов помешал нападению, неосновательно потому, что мы знаем, что воля Кутузова не могла удержать войска от нападения под Вязьмой и под Тарутиным.
Почему то русское войско, которое с слабейшими силами одержало победу под Бородиным над неприятелем во всей его силе, под Красным и под Березиной в превосходных силах было побеждено расстроенными толпами французов?
Если цель русских состояла в том, чтобы отрезать и взять в плен Наполеона и маршалов, и цель эта не только не была достигнута, и все попытки к достижению этой цели всякий раз были разрушены самым постыдным образом, то последний период кампании совершенно справедливо представляется французами рядом побед и совершенно несправедливо представляется русскими историками победоносным.
Русские военные историки, настолько, насколько для них обязательна логика, невольно приходят к этому заключению и, несмотря на лирические воззвания о мужестве и преданности и т. д., должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова.
Но, оставив совершенно в стороне народное самолюбие, чувствуется, что заключение это само в себе заключает противуречие, так как ряд побед французов привел их к совершенному уничтожению, а ряд поражений русских привел их к полному уничтожению врага и очищению своего отечества.
Источник этого противуречия лежит в том, что историками, изучающими события по письмам государей и генералов, по реляциям, рапортам, планам и т. п., предположена ложная, никогда не существовавшая цель последнего периода войны 1812 года, – цель, будто бы состоявшая в том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с маршалами и армией.
Цели этой никогда не было и не могло быть, потому что она не имела смысла, и достижение ее было совершенно невозможно.
Цель эта не имела никакого смысла, во первых, потому, что расстроенная армия Наполеона со всей возможной быстротой бежала из России, то есть исполняла то самое, что мог желать всякий русский. Для чего же было делать различные операции над французами, которые бежали так быстро, как только они могли?
Во вторых, бессмысленно было становиться на дороге людей, всю свою энергию направивших на бегство.
В третьих, бессмысленно было терять свои войска для уничтожения французских армий, уничтожавшихся без внешних причин в такой прогрессии, что без всякого загораживания пути они не могли перевести через границу больше того, что они перевели в декабре месяце, то есть одну сотую всего войска.
В четвертых, бессмысленно было желание взять в плен императора, королей, герцогов – людей, плен которых в высшей степени затруднил бы действия русских, как то признавали самые искусные дипломаты того времени (J. Maistre и другие). Еще бессмысленнее было желание взять корпуса французов, когда свои войска растаяли наполовину до Красного, а к корпусам пленных надо было отделять дивизии конвоя, и когда свои солдаты не всегда получали полный провиант и забранные уже пленные мерли с голода.
Весь глубокомысленный план о том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с армией, был подобен тому плану огородника, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину. Одно, что можно бы было сказать в оправдание огородника, было бы то, что он очень рассердился. Но это нельзя было даже сказать про составителей проекта, потому что не они пострадали от потоптанных гряд.
Но, кроме того, что отрезывание Наполеона с армией было бессмысленно, оно было невозможно.
Невозможно это было, во первых, потому что, так как из опыта видно, что движение колонн на пяти верстах в одном сражении никогда не совпадает с планами, то вероятность того, чтобы Чичагов, Кутузов и Витгенштейн сошлись вовремя в назначенное место, была столь ничтожна, что она равнялась невозможности, как то и думал Кутузов, еще при получении плана сказавший, что диверсии на большие расстояния не приносят желаемых результатов.
Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.
В четвертых же, и главное, это было невозможно потому, что никогда, с тех пор как существует мир, не было войны при тех страшных условиях, при которых она происходила в 1812 году, и русские войска в преследовании французов напрягли все свои силы и не могли сделать большего, не уничтожившись сами.
В движении русской армии от Тарутина до Красного выбыло пятьдесят тысяч больными и отсталыми, то есть число, равное населению большого губернского города. Половина людей выбыла из армии без сражений.
И об этом то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки, по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии, – об этом то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда то, а Тормасов туда то и как Чичагов должен был передвинуться туда то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д.
Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно.
Все это странное, непонятное теперь противоречие факта с описанием истории происходит только оттого, что историки, писавшие об этом событии, писали историю прекрасных чувств и слов разных генералов, а не историю событий.
Для них кажутся очень занимательны слова Милорадовича, награды, которые получил тот и этот генерал, и их предположения; а вопрос о тех пятидесяти тысячах, которые остались по госпиталям и могилам, даже не интересует их, потому что не подлежит их изучению.
А между тем стоит только отвернуться от изучения рапортов и генеральных планов, а вникнуть в движение тех сотен тысяч людей, принимавших прямое, непосредственное участие в событии, и все, казавшиеся прежде неразрешимыми, вопросы вдруг с необыкновенной легкостью и простотой получают несомненное разрешение.
Цель отрезывания Наполеона с армией никогда не существовала, кроме как в воображении десятка людей. Она не могла существовать, потому что она была бессмысленна, и достижение ее было невозможно.
Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия. Цель эта достигалась, во первых, сама собою, так как французы бежали, и потому следовало только не останавливать это движение. Во вторых, цель эта достигалась действиями народной войны, уничтожавшей французов, и, в третьих, тем, что большая русская армия шла следом за французами, готовая употребить силу в случае остановки движения французов.
Русская армия должна была действовать, как кнут на бегущее животное. И опытный погонщик знал, что самое выгодное держать кнут поднятым, угрожая им, а не по голове стегать бегущее животное.



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.
Графиня лежала на кресле, странно неловко вытягиваясь, и билась головой об стену. Соня и девушки держали ее за руки.
– Наташу, Наташу!.. – кричала графиня. – Неправда, неправда… Он лжет… Наташу! – кричала она, отталкивая от себя окружающих. – Подите прочь все, неправда! Убили!.. ха ха ха ха!.. неправда!
Наташа стала коленом на кресло, нагнулась над матерью, обняла ее, с неожиданной силой подняла, повернула к себе ее лицо и прижалась к ней.
– Маменька!.. голубчик!.. Я тут, друг мой. Маменька, – шептала она ей, не замолкая ни на секунду.
Она не выпускала матери, нежно боролась с ней, требовала подушки, воды, расстегивала и разрывала платье на матери.
– Друг мой, голубушка… маменька, душенька, – не переставая шептала она, целуя ее голову, руки, лицо и чувствуя, как неудержимо, ручьями, щекоча ей нос и щеки, текли ее слезы.
Графиня сжала руку дочери, закрыла глаза и затихла на мгновение. Вдруг она с непривычной быстротой поднялась, бессмысленно оглянулась и, увидав Наташу, стала из всех сил сжимать ее голову. Потом она повернула к себе ее морщившееся от боли лицо и долго вглядывалась в него.
– Наташа, ты меня любишь, – сказала она тихим, доверчивым шепотом. – Наташа, ты не обманешь меня? Ты мне скажешь всю правду?
Наташа смотрела на нее налитыми слезами глазами, и в лице ее была только мольба о прощении и любви.
– Друг мой, маменька, – повторяла она, напрягая все силы своей любви на то, чтобы как нибудь снять с нее на себя излишек давившего ее горя.
И опять в бессильной борьбе с действительностью мать, отказываясь верить в то, что она могла жить, когда был убит цветущий жизнью ее любимый мальчик, спасалась от действительности в мире безумия.
Наташа не помнила, как прошел этот день, ночь, следующий день, следующая ночь. Она не спала и не отходила от матери. Любовь Наташи, упорная, терпеливая, не как объяснение, не как утешение, а как призыв к жизни, всякую секунду как будто со всех сторон обнимала графиню. На третью ночь графиня затихла на несколько минут, и Наташа закрыла глаза, облокотив голову на ручку кресла. Кровать скрипнула. Наташа открыла глаза. Графиня сидела на кровати и тихо говорила.
– Как я рада, что ты приехал. Ты устал, хочешь чаю? – Наташа подошла к ней. – Ты похорошел и возмужал, – продолжала графиня, взяв дочь за руку.
– Маменька, что вы говорите!..
– Наташа, его нет, нет больше! – И, обняв дочь, в первый раз графиня начала плакать.


Княжна Марья отложила свой отъезд. Соня, граф старались заменить Наташу, но не могли. Они видели, что она одна могла удерживать мать от безумного отчаяния. Три недели Наташа безвыходно жила при матери, спала на кресле в ее комнате, поила, кормила ее и не переставая говорила с ней, – говорила, потому что один нежный, ласкающий голос ее успокоивал графиню.
Душевная рана матери не могла залечиться. Смерть Пети оторвала половину ее жизни. Через месяц после известия о смерти Пети, заставшего ее свежей и бодрой пятидесятилетней женщиной, она вышла из своей комнаты полумертвой и не принимающею участия в жизни – старухой. Но та же рана, которая наполовину убила графиню, эта новая рана вызвала Наташу к жизни.
Душевная рана, происходящая от разрыва духовного тела, точно так же, как и рана физическая, как ни странно это кажется, после того как глубокая рана зажила и кажется сошедшейся своими краями, рана душевная, как и физическая, заживает только изнутри выпирающею силой жизни.
Так же зажила рана Наташи. Она думала, что жизнь ее кончена. Но вдруг любовь к матери показала ей, что сущность ее жизни – любовь – еще жива в ней. Проснулась любовь, и проснулась жизнь.
Последние дни князя Андрея связали Наташу с княжной Марьей. Новое несчастье еще более сблизило их. Княжна Марья отложила свой отъезд и последние три недели, как за больным ребенком, ухаживала за Наташей. Последние недели, проведенные Наташей в комнате матери, надорвали ее физические силы.
Однажды княжна Марья, в середине дня, заметив, что Наташа дрожит в лихорадочном ознобе, увела ее к себе и уложила на своей постели. Наташа легла, но когда княжна Марья, опустив сторы, хотела выйти, Наташа подозвала ее к себе.
– Мне не хочется спать. Мари, посиди со мной.
– Ты устала – постарайся заснуть.
– Нет, нет. Зачем ты увела меня? Она спросит.
– Ей гораздо лучше. Она нынче так хорошо говорила, – сказала княжна Марья.
Наташа лежала в постели и в полутьме комнаты рассматривала лицо княжны Марьи.
«Похожа она на него? – думала Наташа. – Да, похожа и не похожа. Но она особенная, чужая, совсем новая, неизвестная. И она любит меня. Что у ней на душе? Все доброе. Но как? Как она думает? Как она на меня смотрит? Да, она прекрасная».
– Маша, – сказала она, робко притянув к себе ее руку. – Маша, ты не думай, что я дурная. Нет? Маша, голубушка. Как я тебя люблю. Будем совсем, совсем друзьями.
И Наташа, обнимая, стала целовать руки и лицо княжны Марьи. Княжна Марья стыдилась и радовалась этому выражению чувств Наташи.
С этого дня между княжной Марьей и Наташей установилась та страстная и нежная дружба, которая бывает только между женщинами. Они беспрестанно целовались, говорили друг другу нежные слова и большую часть времени проводили вместе. Если одна выходила, то другаябыла беспокойна и спешила присоединиться к ней. Они вдвоем чувствовали большее согласие между собой, чем порознь, каждая сама с собою. Между ними установилось чувство сильнейшее, чем дружба: это было исключительное чувство возможности жизни только в присутствии друг друга.
Иногда они молчали целые часы; иногда, уже лежа в постелях, они начинали говорить и говорили до утра. Они говорили большей частию о дальнем прошедшем. Княжна Марья рассказывала про свое детство, про свою мать, про своего отца, про свои мечтания; и Наташа, прежде с спокойным непониманием отворачивавшаяся от этой жизни, преданности, покорности, от поэзии христианского самоотвержения, теперь, чувствуя себя связанной любовью с княжной Марьей, полюбила и прошедшее княжны Марьи и поняла непонятную ей прежде сторону жизни. Она не думала прилагать к своей жизни покорность и самоотвержение, потому что она привыкла искать других радостей, но она поняла и полюбила в другой эту прежде непонятную ей добродетель. Для княжны Марьи, слушавшей рассказы о детстве и первой молодости Наташи, тоже открывалась прежде непонятная сторона жизни, вера в жизнь, в наслаждения жизни.
Они всё точно так же никогда не говорили про него с тем, чтобы не нарушать словами, как им казалось, той высоты чувства, которая была в них, а это умолчание о нем делало то, что понемногу, не веря этому, они забывали его.
Наташа похудела, побледнела и физически так стала слаба, что все постоянно говорили о ее здоровье, и ей это приятно было. Но иногда на нее неожиданно находил не только страх смерти, но страх болезни, слабости, потери красоты, и невольно она иногда внимательно разглядывала свою голую руку, удивляясь на ее худобу, или заглядывалась по утрам в зеркало на свое вытянувшееся, жалкое, как ей казалось, лицо. Ей казалось, что это так должно быть, и вместе с тем становилось страшно и грустно.
Один раз она скоро взошла наверх и тяжело запыхалась. Тотчас же невольно она придумала себе дело внизу и оттуда вбежала опять наверх, пробуя силы и наблюдая за собой.
Другой раз она позвала Дуняшу, и голос ее задребезжал. Она еще раз кликнула ее, несмотря на то, что она слышала ее шаги, – кликнула тем грудным голосом, которым она певала, и прислушалась к нему.
Она не знала этого, не поверила бы, но под казавшимся ей непроницаемым слоем ила, застлавшим ее душу, уже пробивались тонкие, нежные молодые иглы травы, которые должны были укорениться и так застлать своими жизненными побегами задавившее ее горе, что его скоро будет не видно и не заметно. Рана заживала изнутри. В конце января княжна Марья уехала в Москву, и граф настоял на том, чтобы Наташа ехала с нею, с тем чтобы посоветоваться с докторами.


После столкновения при Вязьме, где Кутузов не мог удержать свои войска от желания опрокинуть, отрезать и т. д., дальнейшее движение бежавших французов и за ними бежавших русских, до Красного, происходило без сражений. Бегство было так быстро, что бежавшая за французами русская армия не могла поспевать за ними, что лошади в кавалерии и артиллерии становились и что сведения о движении французов были всегда неверны.
Люди русского войска были так измучены этим непрерывным движением по сорок верст в сутки, что не могли двигаться быстрее.
Чтобы понять степень истощения русской армии, надо только ясно понять значение того факта, что, потеряв ранеными и убитыми во все время движения от Тарутина не более пяти тысяч человек, не потеряв сотни людей пленными, армия русская, вышедшая из Тарутина в числе ста тысяч, пришла к Красному в числе пятидесяти тысяч.
Быстрое движение русских за французами действовало на русскую армию точно так же разрушительно, как и бегство французов. Разница была только в том, что русская армия двигалась произвольно, без угрозы погибели, которая висела над французской армией, и в том, что отсталые больные у французов оставались в руках врага, отсталые русские оставались у себя дома. Главная причина уменьшения армии Наполеона была быстрота движения, и несомненным доказательством тому служит соответственное уменьшение русских войск.
Вся деятельность Кутузова, как это было под Тарутиным и под Вязьмой, была направлена только к тому, чтобы, – насколько то было в его власти, – не останавливать этого гибельного для французов движения (как хотели в Петербурге и в армии русские генералы), а содействовать ему и облегчить движение своих войск.
Но, кроме того, со времени выказавшихся в войсках утомления и огромной убыли, происходивших от быстроты движения, еще другая причина представлялась Кутузову для замедления движения войск и для выжидания. Цель русских войск была – следование за французами. Путь французов был неизвестен, и потому, чем ближе следовали наши войска по пятам французов, тем больше они проходили расстояния. Только следуя в некотором расстоянии, можно было по кратчайшему пути перерезывать зигзаги, которые делали французы. Все искусные маневры, которые предлагали генералы, выражались в передвижениях войск, в увеличении переходов, а единственно разумная цель состояла в том, чтобы уменьшить эти переходы. И к этой цели во всю кампанию, от Москвы до Вильны, была направлена деятельность Кутузова – не случайно, не временно, но так последовательно, что он ни разу не изменил ей.
Кутузов знал не умом или наукой, а всем русским существом своим знал и чувствовал то, что чувствовал каждый русский солдат, что французы побеждены, что враги бегут и надо выпроводить их; но вместе с тем он чувствовал, заодно с солдатами, всю тяжесть этого, неслыханного по быстроте и времени года, похода.
Но генералам, в особенности не русским, желавшим отличиться, удивить кого то, забрать в плен для чего то какого нибудь герцога или короля, – генералам этим казалось теперь, когда всякое сражение было и гадко и бессмысленно, им казалось, что теперь то самое время давать сражения и побеждать кого то. Кутузов только пожимал плечами, когда ему один за другим представляли проекты маневров с теми дурно обутыми, без полушубков, полуголодными солдатами, которые в один месяц, без сражений, растаяли до половины и с которыми, при наилучших условиях продолжающегося бегства, надо было пройти до границы пространство больше того, которое было пройдено.
В особенности это стремление отличиться и маневрировать, опрокидывать и отрезывать проявлялось тогда, когда русские войска наталкивались на войска французов.
Так это случилось под Красным, где думали найти одну из трех колонн французов и наткнулись на самого Наполеона с шестнадцатью тысячами. Несмотря на все средства, употребленные Кутузовым, для того чтобы избавиться от этого пагубного столкновения и чтобы сберечь свои войска, три дня у Красного продолжалось добивание разбитых сборищ французов измученными людьми русской армии.
Толь написал диспозицию: die erste Colonne marschiert [первая колонна направится туда то] и т. д. И, как всегда, сделалось все не по диспозиции. Принц Евгений Виртембергский расстреливал с горы мимо бегущие толпы французов и требовал подкрепления, которое не приходило. Французы, по ночам обегая русских, рассыпались, прятались в леса и пробирались, кто как мог, дальше.
Милорадович, который говорил, что он знать ничего не хочет о хозяйственных делах отряда, которого никогда нельзя было найти, когда его было нужно, «chevalier sans peur et sans reproche» [«рыцарь без страха и упрека»], как он сам называл себя, и охотник до разговоров с французами, посылал парламентеров, требуя сдачи, и терял время и делал не то, что ему приказывали.
– Дарю вам, ребята, эту колонну, – говорил он, подъезжая к войскам и указывая кавалеристам на французов. И кавалеристы на худых, ободранных, еле двигающихся лошадях, подгоняя их шпорами и саблями, рысцой, после сильных напряжений, подъезжали к подаренной колонне, то есть к толпе обмороженных, закоченевших и голодных французов; и подаренная колонна кидала оружие и сдавалась, чего ей уже давно хотелось.
Под Красным взяли двадцать шесть тысяч пленных, сотни пушек, какую то палку, которую называли маршальским жезлом, и спорили о том, кто там отличился, и были этим довольны, но очень сожалели о том, что не взяли Наполеона или хоть какого нибудь героя, маршала, и упрекали в этом друг друга и в особенности Кутузова.
Люди эти, увлекаемые своими страстями, были слепыми исполнителями только самого печального закона необходимости; но они считали себя героями и воображали, что то, что они делали, было самое достойное и благородное дело. Они обвиняли Кутузова и говорили, что он с самого начала кампании мешал им победить Наполеона, что он думает только об удовлетворении своих страстей и не хотел выходить из Полотняных Заводов, потому что ему там было покойно; что он под Красным остановил движенье только потому, что, узнав о присутствии Наполеона, он совершенно потерялся; что можно предполагать, что он находится в заговоре с Наполеоном, что он подкуплен им, [Записки Вильсона. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ] и т. д., и т. д.
Мало того, что современники, увлекаемые страстями, говорили так, – потомство и история признали Наполеона grand, a Кутузова: иностранцы – хитрым, развратным, слабым придворным стариком; русские – чем то неопределенным – какой то куклой, полезной только по своему русскому имени…


В 12 м и 13 м годах Кутузова прямо обвиняли за ошибки. Государь был недоволен им. И в истории, написанной недавно по высочайшему повелению, сказано, что Кутузов был хитрый придворный лжец, боявшийся имени Наполеона и своими ошибками под Красным и под Березиной лишивший русские войска славы – полной победы над французами. [История 1812 года Богдановича: характеристика Кутузова и рассуждение о неудовлетворительности результатов Красненских сражений. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ]
Такова судьба не великих людей, не grand homme, которых не признает русский ум, а судьба тех редких, всегда одиноких людей, которые, постигая волю провидения, подчиняют ей свою личную волю. Ненависть и презрение толпы наказывают этих людей за прозрение высших законов.
Для русских историков – странно и страшно сказать – Наполеон – это ничтожнейшее орудие истории – никогда и нигде, даже в изгнании, не выказавший человеческого достоинства, – Наполеон есть предмет восхищения и восторга; он grand. Кутузов же, тот человек, который от начала и до конца своей деятельности в 1812 году, от Бородина и до Вильны, ни разу ни одним действием, ни словом не изменяя себе, являет необычайный s истории пример самоотвержения и сознания в настоящем будущего значения события, – Кутузов представляется им чем то неопределенным и жалким, и, говоря о Кутузове и 12 м годе, им всегда как будто немножко стыдно.
А между тем трудно себе представить историческое лицо, деятельность которого так неизменно постоянно была бы направлена к одной и той же цели. Трудно вообразить себе цель, более достойную и более совпадающую с волею всего народа. Еще труднее найти другой пример в истории, где бы цель, которую поставило себе историческое лицо, была бы так совершенно достигнута, как та цель, к достижению которой была направлена вся деятельность Кутузова в 1812 году.
Кутузов никогда не говорил о сорока веках, которые смотрят с пирамид, о жертвах, которые он приносит отечеству, о том, что он намерен совершить или совершил: он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли, казался всегда самым простым и обыкновенным человеком и говорил самые простые и обыкновенные вещи. Он писал письма своим дочерям и m me Stael, читал романы, любил общество красивых женщин, шутил с генералами, офицерами и солдатами и никогда не противоречил тем людям, которые хотели ему что нибудь доказывать. Когда граф Растопчин на Яузском мосту подскакал к Кутузову с личными упреками о том, кто виноват в погибели Москвы, и сказал: «Как же вы обещали не оставлять Москвы, не дав сраженья?» – Кутузов отвечал: «Я и не оставлю Москвы без сражения», несмотря на то, что Москва была уже оставлена. Когда приехавший к нему от государя Аракчеев сказал, что надо бы Ермолова назначить начальником артиллерии, Кутузов отвечал: «Да, я и сам только что говорил это», – хотя он за минуту говорил совсем другое. Какое дело было ему, одному понимавшему тогда весь громадный смысл события, среди бестолковой толпы, окружавшей его, какое ему дело было до того, к себе или к нему отнесет граф Растопчин бедствие столицы? Еще менее могло занимать его то, кого назначат начальником артиллерии.
Не только в этих случаях, но беспрестанно этот старый человек дошедший опытом жизни до убеждения в том, что мысли и слова, служащие им выражением, не суть двигатели людей, говорил слова совершенно бессмысленные – первые, которые ему приходили в голову.
Но этот самый человек, так пренебрегавший своими словами, ни разу во всю свою деятельность не сказал ни одного слова, которое было бы не согласно с той единственной целью, к достижению которой он шел во время всей войны. Очевидно, невольно, с тяжелой уверенностью, что не поймут его, он неоднократно в самых разнообразных обстоятельствах высказывал свою мысль. Начиная от Бородинского сражения, с которого начался его разлад с окружающими, он один говорил, что Бородинское сражение есть победа, и повторял это и изустно, и в рапортах, и донесениях до самой своей смерти. Он один сказал, что потеря Москвы не есть потеря России. Он в ответ Лористону на предложение о мире отвечал, что мира не может быть, потому что такова воля народа; он один во время отступления французов говорил, что все наши маневры не нужны, что все сделается само собой лучше, чем мы того желаем, что неприятелю надо дать золотой мост, что ни Тарутинское, ни Вяземское, ни Красненское сражения не нужны, что с чем нибудь надо прийти на границу, что за десять французов он не отдаст одного русского.
И он один, этот придворный человек, как нам изображают его, человек, который лжет Аракчееву с целью угодить государю, – он один, этот придворный человек, в Вильне, тем заслуживая немилость государя, говорит, что дальнейшая война за границей вредна и бесполезна.
Но одни слова не доказали бы, что он тогда понимал значение события. Действия его – все без малейшего отступления, все были направлены к одной и той же цели, выражающейся в трех действиях: 1) напрячь все свои силы для столкновения с французами, 2) победить их и 3) изгнать из России, облегчая, насколько возможно, бедствия народа и войска.
Он, тот медлитель Кутузов, которого девиз есть терпение и время, враг решительных действий, он дает Бородинское сражение, облекая приготовления к нему в беспримерную торжественность. Он, тот Кутузов, который в Аустерлицком сражении, прежде начала его, говорит, что оно будет проиграно, в Бородине, несмотря на уверения генералов о том, что сражение проиграно, несмотря на неслыханный в истории пример того, что после выигранного сражения войско должно отступать, он один, в противность всем, до самой смерти утверждает, что Бородинское сражение – победа. Он один во все время отступления настаивает на том, чтобы не давать сражений, которые теперь бесполезны, не начинать новой войны и не переходить границ России.
Теперь понять значение события, если только не прилагать к деятельности масс целей, которые были в голове десятка людей, легко, так как все событие с его последствиями лежит перед нами.
Но каким образом тогда этот старый человек, один, в противность мнения всех, мог угадать, так верно угадал тогда значение народного смысла события, что ни разу во всю свою деятельность не изменил ему?
Источник этой необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его.
Только признание в нем этого чувства заставило народ такими странными путями из в немилости находящегося старика выбрать его против воли царя в представители народной войны. И только это чувство поставило его на ту высшую человеческую высоту, с которой он, главнокомандующий, направлял все свои силы не на то, чтоб убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть их.
Простая, скромная и потому истинно величественная фигура эта не могла улечься в ту лживую форму европейского героя, мнимо управляющего людьми, которую придумала история.
Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея свое понятие о величии.


5 ноября был первый день так называемого Красненского сражения. Перед вечером, когда уже после многих споров и ошибок генералов, зашедших не туда, куда надо; после рассылок адъютантов с противуприказаниями, когда уже стало ясно, что неприятель везде бежит и сражения не может быть и не будет, Кутузов выехал из Красного и поехал в Доброе, куда была переведена в нынешний день главная квартира.
День был ясный, морозный. Кутузов с огромной свитой недовольных им, шушукающихся за ним генералов, верхом на своей жирной белой лошадке ехал к Доброму. По всей дороге толпились, отогреваясь у костров, партии взятых нынешний день французских пленных (их взято было в этот день семь тысяч). Недалеко от Доброго огромная толпа оборванных, обвязанных и укутанных чем попало пленных гудела говором, стоя на дороге подле длинного ряда отпряженных французских орудий. При приближении главнокомандующего говор замолк, и все глаза уставились на Кутузова, который в своей белой с красным околышем шапке и ватной шинели, горбом сидевшей на его сутуловатых плечах, медленно подвигался по дороге. Один из генералов докладывал Кутузову, где взяты орудия и пленные.
Кутузов, казалось, чем то озабочен и не слышал слов генерала. Он недовольно щурился и внимательно и пристально вглядывался в те фигуры пленных, которые представляли особенно жалкий вид. Большая часть лиц французских солдат были изуродованы отмороженными носами и щеками, и почти у всех были красные, распухшие и гноившиеся глаза.
Одна кучка французов стояла близко у дороги, и два солдата – лицо одного из них было покрыто болячками – разрывали руками кусок сырого мяса. Что то было страшное и животное в том беглом взгляде, который они бросили на проезжавших, и в том злобном выражении, с которым солдат с болячками, взглянув на Кутузова, тотчас же отвернулся и продолжал свое дело.
Кутузов долго внимательно поглядел на этих двух солдат; еще более сморщившись, он прищурил глаза и раздумчиво покачал головой. В другом месте он заметил русского солдата, который, смеясь и трепля по плечу француза, что то ласково говорил ему. Кутузов опять с тем же выражением покачал головой.
– Что ты говоришь? Что? – спросил он у генерала, продолжавшего докладывать и обращавшего внимание главнокомандующего на французские взятые знамена, стоявшие перед фронтом Преображенского полка.
– А, знамена! – сказал Кутузов, видимо с трудом отрываясь от предмета, занимавшего его мысли. Он рассеянно оглянулся. Тысячи глаз со всех сторон, ожидая его сло ва, смотрели на него.
Перед Преображенским полком он остановился, тяжело вздохнул и закрыл глаза. Кто то из свиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли и поставили их древками знамен вокруг главнокомандующего. Кутузов помолчал несколько секунд и, видимо неохотно, подчиняясь необходимости своего положения, поднял голову и начал говорить. Толпы офицеров окружили его. Он внимательным взглядом обвел кружок офицеров, узнав некоторых из них.
– Благодарю всех! – сказал он, обращаясь к солдатам и опять к офицерам. В тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова. – Благодарю всех за трудную и верную службу. Победа совершенная, и Россия не забудет вас. Вам слава вовеки! – Он помолчал, оглядываясь.
– Нагни, нагни ему голову то, – сказал он солдату, державшему французского орла и нечаянно опустившему его перед знаменем преображенцев. – Пониже, пониже, так то вот. Ура! ребята, – быстрым движением подбородка обратись к солдатам, проговорил он.
– Ура ра ра! – заревели тысячи голосов. Пока кричали солдаты, Кутузов, согнувшись на седле, склонил голову, и глаз его засветился кротким, как будто насмешливым, блеском.
– Вот что, братцы, – сказал он, когда замолкли голоса…
И вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам.
В толпе офицеров и в рядах солдат произошло движение, чтобы яснее слышать то, что он скажет теперь.
– А вот что, братцы. Я знаю, трудно вам, да что же делать! Потерпите; недолго осталось. Выпроводим гостей, отдохнем тогда. За службу вашу вас царь не забудет. Вам трудно, да все же вы дома; а они – видите, до чего они дошли, – сказал он, указывая на пленных. – Хуже нищих последних. Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?
Он смотрел вокруг себя, и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам: лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.
– А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом им, м… и… в г…. – вдруг сказал он, подняв голову. И, взмахнув нагайкой, он галопом, в первый раз во всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших ура, расстроивавших ряды солдат.
Слова, сказанные Кутузовым, едва ли были поняты войсками. Никто не сумел бы передать содержания сначала торжественной и под конец простодушно стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи не только был понят, но то самое, то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты, выраженное этим, именно этим стариковским, добродушным ругательством, – это самое (чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго не умолкавшим криком. Когда после этого один из генералов с вопросом о том, не прикажет ли главнокомандующий приехать коляске, обратился к нему, Кутузов, отвечая, неожиданно всхлипнул, видимо находясь в сильном волнении.


8 го ноября последний день Красненских сражений; уже смерклось, когда войска пришли на место ночлега. Весь день был тихий, морозный, с падающим легким, редким снегом; к вечеру стало выясняться. Сквозь снежинки виднелось черно лиловое звездное небо, и мороз стал усиливаться.
Мушкатерский полк, вышедший из Тарутина в числе трех тысяч, теперь, в числе девятисот человек, пришел одним из первых на назначенное место ночлега, в деревне на большой дороге. Квартиргеры, встретившие полк, объявили, что все избы заняты больными и мертвыми французами, кавалеристами и штабами. Была только одна изба для полкового командира.
Полковой командир подъехал к своей избе. Полк прошел деревню и у крайних изб на дороге поставил ружья в козлы.
Как огромное, многочленное животное, полк принялся за работу устройства своего логовища и пищи. Одна часть солдат разбрелась, по колено в снегу, в березовый лес, бывший вправо от деревни, и тотчас же послышались в лесу стук топоров, тесаков, треск ломающихся сучьев и веселые голоса; другая часть возилась около центра полковых повозок и лошадей, поставленных в кучку, доставая котлы, сухари и задавая корм лошадям; третья часть рассыпалась в деревне, устраивая помещения штабным, выбирая мертвые тела французов, лежавшие по избам, и растаскивая доски, сухие дрова и солому с крыш для костров и плетни для защиты.
Человек пятнадцать солдат за избами, с края деревни, с веселым криком раскачивали высокий плетень сарая, с которого снята уже была крыша.
– Ну, ну, разом, налегни! – кричали голоса, и в темноте ночи раскачивалось с морозным треском огромное, запорошенное снегом полотно плетня. Чаще и чаще трещали нижние колья, и, наконец, плетень завалился вместе с солдатами, напиравшими на него. Послышался громкий грубо радостный крик и хохот.
– Берись по двое! рочаг подавай сюда! вот так то. Куда лезешь то?
– Ну, разом… Да стой, ребята!.. С накрика!
Все замолкли, и негромкий, бархатно приятный голос запел песню. В конце третьей строфы, враз с окончанием последнего звука, двадцать голосов дружно вскрикнули: «Уууу! Идет! Разом! Навались, детки!..» Но, несмотря на дружные усилия, плетень мало тронулся, и в установившемся молчании слышалось тяжелое пыхтенье.
– Эй вы, шестой роты! Черти, дьяволы! Подсоби… тоже мы пригодимся.
Шестой роты человек двадцать, шедшие в деревню, присоединились к тащившим; и плетень, саженей в пять длины и в сажень ширины, изогнувшись, надавя и режа плечи пыхтевших солдат, двинулся вперед по улице деревни.
– Иди, что ли… Падай, эка… Чего стал? То то… Веселые, безобразные ругательства не замолкали.
– Вы чего? – вдруг послышался начальственный голос солдата, набежавшего на несущих.
– Господа тут; в избе сам анарал, а вы, черти, дьяволы, матершинники. Я вас! – крикнул фельдфебель и с размаху ударил в спину первого подвернувшегося солдата. – Разве тихо нельзя?
Солдаты замолкли. Солдат, которого ударил фельдфебель, стал, покряхтывая, обтирать лицо, которое он в кровь разодрал, наткнувшись на плетень.
– Вишь, черт, дерется как! Аж всю морду раскровянил, – сказал он робким шепотом, когда отошел фельдфебель.
– Али не любишь? – сказал смеющийся голос; и, умеряя звуки голосов, солдаты пошли дальше. Выбравшись за деревню, они опять заговорили так же громко, пересыпая разговор теми же бесцельными ругательствами.
В избе, мимо которой проходили солдаты, собралось высшее начальство, и за чаем шел оживленный разговор о прошедшем дне и предполагаемых маневрах будущего. Предполагалось сделать фланговый марш влево, отрезать вице короля и захватить его.
Когда солдаты притащили плетень, уже с разных сторон разгорались костры кухонь. Трещали дрова, таял снег, и черные тени солдат туда и сюда сновали по всему занятому, притоптанному в снегу, пространству.
Топоры, тесаки работали со всех сторон. Все делалось без всякого приказания. Тащились дрова про запас ночи, пригораживались шалашики начальству, варились котелки, справлялись ружья и амуниция.
Притащенный плетень осьмою ротой поставлен полукругом со стороны севера, подперт сошками, и перед ним разложен костер. Пробили зарю, сделали расчет, поужинали и разместились на ночь у костров – кто чиня обувь, кто куря трубку, кто, донага раздетый, выпаривая вшей.


Казалось бы, что в тех, почти невообразимо тяжелых условиях существования, в которых находились в то время русские солдаты, – без теплых сапог, без полушубков, без крыши над головой, в снегу при 18° мороза, без полного даже количества провианта, не всегда поспевавшего за армией, – казалось, солдаты должны бы были представлять самое печальное и унылое зрелище.
Напротив, никогда, в самых лучших материальных условиях, войско не представляло более веселого, оживленного зрелища. Это происходило оттого, что каждый день выбрасывалось из войска все то, что начинало унывать или слабеть. Все, что было физически и нравственно слабого, давно уже осталось назади: оставался один цвет войска – по силе духа и тела.
К осьмой роте, пригородившей плетень, собралось больше всего народа. Два фельдфебеля присели к ним, и костер их пылал ярче других. Они требовали за право сиденья под плетнем приношения дров.
– Эй, Макеев, что ж ты …. запропал или тебя волки съели? Неси дров то, – кричал один краснорожий рыжий солдат, щурившийся и мигавший от дыма, но не отодвигавшийся от огня. – Поди хоть ты, ворона, неси дров, – обратился этот солдат к другому. Рыжий был не унтер офицер и не ефрейтор, но был здоровый солдат, и потому повелевал теми, которые были слабее его. Худенький, маленький, с вострым носиком солдат, которого назвали вороной, покорно встал и пошел было исполнять приказание, но в это время в свет костра вступила уже тонкая красивая фигура молодого солдата, несшего беремя дров.
– Давай сюда. Во важно то!
Дрова наломали, надавили, поддули ртами и полами шинелей, и пламя зашипело и затрещало. Солдаты, придвинувшись, закурили трубки. Молодой, красивый солдат, который притащил дрова, подперся руками в бока и стал быстро и ловко топотать озябшими ногами на месте.
– Ах, маменька, холодная роса, да хороша, да в мушкатера… – припевал он, как будто икая на каждом слоге песни.
– Эй, подметки отлетят! – крикнул рыжий, заметив, что у плясуна болталась подметка. – Экой яд плясать!
Плясун остановился, оторвал болтавшуюся кожу и бросил в огонь.
– И то, брат, – сказал он; и, сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. – С пару зашлись, – прибавил он, вытягивая ноги к огню.
– Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до копца, тогда всем по двойному товару.
– А вишь, сукин сын Петров, отстал таки, – сказал фельдфебель.
– Я его давно замечал, – сказал другой.
– Да что, солдатенок…
– А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек недосчитали.
– Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
– Э, пустое болтать! – сказал фельдфебель.
– Али и тебе хочется того же? – сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
– А ты что же думаешь? – вдруг приподнявшись из за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. – Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мочи моей нет, – сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю, – вели в госпиталь отослать, ломота одолела; а то все одно отстанешь…
– Ну буде, буде, – спокойно сказал фельдфебель. Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
– Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, – начал один из солдат новый разговор.
– Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, – сказал плясун. – Разворочали их: так живой один, веришь ли, лопочет что то по своему.
– А чистый народ, ребята, – сказал первый. – Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
– А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
– А ничего не знают по нашему, – с улыбкой недоумения сказал плясун. – Я ему говорю: «Чьей короны?», а он свое лопочет. Чудесный народ!
– Ведь то мудрено, братцы мои, – продолжал тот, который удивлялся их белизне, – сказывали мужики под Можайским, как стали убирать битых, где страженья то была, так ведь что, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние то. Что ж, говорит, лежит, говорит, ихний то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
– Что ж, от холода, что ль? – спросил один.
– Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим; мочи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
– Должно, от пищи, – сказал фельдфебель, – господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
– Сказывал мужик то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, двадцать дён возили, не свозили всех, мертвых то. Волков этих что, говорит…
– Та страженья была настоящая, – сказал старый солдат. – Только и было чем помянуть; а то всё после того… Так, только народу мученье.
– И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон – говорит. Так, только пример один. Сказывали, самого Полиона то Платов два раза брал. Слова не знает. Возьмет возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит, да и улетит. И убить тоже нет положенья.
– Эка врать здоров ты, Киселев, посмотрю я на тебя.
– Какое врать, правда истинная.
– А кабы на мой обычай, я бы его, изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
– Все одно конец сделаем, не будет ходить, – зевая, сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
– Вишь, звезды то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, – сказал солдат, любуясь на Млечный Путь.
– Это, ребята, к урожайному году.
– Дровец то еще надо будет.
– Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
– О, господи!
– Что толкаешься то, – про тебя одного огонь, что ли? Вишь… развалился.
Из за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
– Вишь, грохочат в пятой роте, – сказал один солдат. – И народу что – страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
– То то смеху, – сказал он, возвращаясь. – Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
– О о? пойти посмотреть… – Несколько солдат направились к пятой роте.


Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
– Ребята, ведмедь, – сказал один солдат. Все подняли головы, прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, человеческие, странно одетые фигуры.
Это были два прятавшиеся в лесу француза. Хрипло говоря что то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом, в офицерской шляпе, и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой, маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.
Когда Морель выпил водки и доел котелок каши, он вдруг болезненно развеселился и начал не переставая говорить что то не понимавшим его солдатам. Рамбаль отказывался от еды и молча лежал на локте у костра, бессмысленными красными глазами глядя на русских солдат. Изредка он издавал протяжный стон и опять замолкал. Морель, показывая на плечи, внушал солдатам, что это был офицер и что его надо отогреть. Офицер русский, подошедший к костру, послал спросить у полковника, не возьмет ли он к себе отогреть французского офицера; и когда вернулись и сказали, что полковник велел привести офицера, Рамбалю передали, чтобы он шел. Он встал и хотел идти, но пошатнулся и упал бы, если бы подле стоящий солдат не поддержал его.
– Что? Не будешь? – насмешливо подмигнув, сказал один солдат, обращаясь к Рамбалю.
– Э, дурак! Что врешь нескладно! То то мужик, право, мужик, – послышались с разных сторон упреки пошутившему солдату. Рамбаля окружили, подняли двое на руки, перехватившись ими, и понесли в избу. Рамбаль обнял шеи солдат и, когда его понесли, жалобно заговорил:
– Oh, nies braves, oh, mes bons, mes bons amis! Voila des hommes! oh, mes braves, mes bons amis! [О молодцы! О мои добрые, добрые друзья! Вот люди! О мои добрые друзья!] – и, как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату.
Между тем Морель сидел на лучшем месте, окруженный солдатами.
Морель, маленький коренастый француз, с воспаленными, слезившимися глазами, обвязанный по бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубенку. Он, видимо, захмелев, обнявши рукой солдата, сидевшего подле него, пел хриплым, перерывающимся голосом французскую песню. Солдаты держались за бока, глядя на него.
– Ну ка, ну ка, научи, как? Я живо перейму. Как?.. – говорил шутник песенник, которого обнимал Морель.
Vive Henri Quatre,
Vive ce roi vaillanti –
[Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует сей храбрый король!
и т. д. (французская песня) ]
пропел Морель, подмигивая глазом.
Сe diable a quatre…
– Виварика! Виф серувару! сидябляка… – повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.
– Вишь, ловко! Го го го го го!.. – поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот. Морель, сморщившись, смеялся тоже.
– Ну, валяй еще, еще!
Qui eut le triple talent,
De boire, de battre,
Et d'etre un vert galant…
[Имевший тройной талант,
пить, драться
и быть любезником…]
– A ведь тоже складно. Ну, ну, Залетаев!..
– Кю… – с усилием выговорил Залетаев. – Кью ю ю… – вытянул он, старательно оттопырив губы, – летриптала, де бу де ба и детравагала, – пропел он.
– Ай, важно! Вот так хранцуз! ой… го го го го! – Что ж, еще есть хочешь?
– Дай ему каши то; ведь не скоро наестся с голоду то.
Опять ему дали каши; и Морель, посмеиваясь, принялся за третий котелок. Радостные улыбки стояли на всех лицах молодых солдат, смотревших на Мореля. Старые солдаты, считавшие неприличным заниматься такими пустяками, лежали с другой стороны костра, но изредка, приподнимаясь на локте, с улыбкой взглядывали на Мореля.
– Тоже люди, – сказал один из них, уворачиваясь в шинель. – И полынь на своем кореню растет.
– Оо! Господи, господи! Как звездно, страсть! К морозу… – И все затихло.
Звезды, как будто зная, что теперь никто не увидит их, разыгрались в черном небе. То вспыхивая, то потухая, то вздрагивая, они хлопотливо о чем то радостном, но таинственном перешептывались между собой.

Х
Войска французские равномерно таяли в математически правильной прогрессии. И тот переход через Березину, про который так много было писано, была только одна из промежуточных ступеней уничтожения французской армии, а вовсе не решительный эпизод кампании. Ежели про Березину так много писали и пишут, то со стороны французов это произошло только потому, что на Березинском прорванном мосту бедствия, претерпеваемые французской армией прежде равномерно, здесь вдруг сгруппировались в один момент и в одно трагическое зрелище, которое у всех осталось в памяти. Со стороны же русских так много говорили и писали про Березину только потому, что вдали от театра войны, в Петербурге, был составлен план (Пфулем же) поимки в стратегическую западню Наполеона на реке Березине. Все уверились, что все будет на деле точно так, как в плане, и потому настаивали на том, что именно Березинская переправа погубила французов. В сущности же, результаты Березинской переправы были гораздо менее гибельны для французов потерей орудий и пленных, чем Красное, как то показывают цифры.
Единственное значение Березинской переправы заключается в том, что эта переправа очевидно и несомненно доказала ложность всех планов отрезыванья и справедливость единственно возможного, требуемого и Кутузовым и всеми войсками (массой) образа действий, – только следования за неприятелем. Толпа французов бежала с постоянно усиливающейся силой быстроты, со всею энергией, направленной на достижение цели. Она бежала, как раненый зверь, и нельзя ей было стать на дороге. Это доказало не столько устройство переправы, сколько движение на мостах. Когда мосты были прорваны, безоружные солдаты, московские жители, женщины с детьми, бывшие в обозе французов, – все под влиянием силы инерции не сдавалось, а бежало вперед в лодки, в мерзлую воду.
Стремление это было разумно. Положение и бегущих и преследующих было одинаково дурно. Оставаясь со своими, каждый в бедствии надеялся на помощь товарища, на определенное, занимаемое им место между своими. Отдавшись же русским, он был в том же положении бедствия, но становился на низшую ступень в разделе удовлетворения потребностей жизни. Французам не нужно было иметь верных сведений о том, что половина пленных, с которыми не знали, что делать, несмотря на все желание русских спасти их, – гибли от холода и голода; они чувствовали, что это не могло быть иначе. Самые жалостливые русские начальники и охотники до французов, французы в русской службе не могли ничего сделать для пленных. Французов губило бедствие, в котором находилось русское войско. Нельзя было отнять хлеб и платье у голодных, нужных солдат, чтобы отдать не вредным, не ненавидимым, не виноватым, но просто ненужным французам. Некоторые и делали это; но это было только исключение.
Назади была верная погибель; впереди была надежда. Корабли были сожжены; не было другого спасения, кроме совокупного бегства, и на это совокупное бегство были устремлены все силы французов.
Чем дальше бежали французы, чем жальче были их остатки, в особенности после Березины, на которую, вследствие петербургского плана, возлагались особенные надежды, тем сильнее разгорались страсти русских начальников, обвинявших друг друга и в особенности Кутузова. Полагая, что неудача Березинского петербургского плана будет отнесена к нему, недовольство им, презрение к нему и подтрунивание над ним выражались сильнее и сильнее. Подтрунивание и презрение, само собой разумеется, выражалось в почтительной форме, в той форме, в которой Кутузов не мог и спросить, в чем и за что его обвиняют. С ним не говорили серьезно; докладывая ему и спрашивая его разрешения, делали вид исполнения печального обряда, а за спиной его подмигивали и на каждом шагу старались его обманывать.
Всеми этими людьми, именно потому, что они не могли понимать его, было признано, что со стариком говорить нечего; что он никогда не поймет всего глубокомыслия их планов; что он будет отвечать свои фразы (им казалось, что это только фразы) о золотом мосте, о том, что за границу нельзя прийти с толпой бродяг, и т. п. Это всё они уже слышали от него. И все, что он говорил: например, то, что надо подождать провиант, что люди без сапог, все это было так просто, а все, что они предлагали, было так сложно и умно, что очевидно было для них, что он был глуп и стар, а они были не властные, гениальные полководцы.
В особенности после соединения армий блестящего адмирала и героя Петербурга Витгенштейна это настроение и штабная сплетня дошли до высших пределов. Кутузов видел это и, вздыхая, пожимал только плечами. Только один раз, после Березины, он рассердился и написал Бенигсену, доносившему отдельно государю, следующее письмо:
«По причине болезненных ваших припадков, извольте, ваше высокопревосходительство, с получения сего, отправиться в Калугу, где и ожидайте дальнейшего повеления и назначения от его императорского величества».
Но вслед за отсылкой Бенигсена к армии приехал великий князь Константин Павлович, делавший начало кампании и удаленный из армии Кутузовым. Теперь великий князь, приехав к армии, сообщил Кутузову о неудовольствии государя императора за слабые успехи наших войск и за медленность движения. Государь император сам на днях намеревался прибыть к армии.
Старый человек, столь же опытный в придворном деле, как и в военном, тот Кутузов, который в августе того же года был выбран главнокомандующим против воли государя, тот, который удалил наследника и великого князя из армии, тот, который своей властью, в противность воле государя, предписал оставление Москвы, этот Кутузов теперь тотчас же понял, что время его кончено, что роль его сыграна и что этой мнимой власти у него уже нет больше. И не по одним придворным отношениям он понял это. С одной стороны, он видел, что военное дело, то, в котором он играл свою роль, – кончено, и чувствовал, что его призвание исполнено. С другой стороны, он в то же самое время стал чувствовать физическую усталость в своем старом теле и необходимость физического отдыха.
29 ноября Кутузов въехал в Вильно – в свою добрую Вильну, как он говорил. Два раза в свою службу Кутузов был в Вильне губернатором. В богатой уцелевшей Вильне, кроме удобств жизни, которых так давно уже он был лишен, Кутузов нашел старых друзей и воспоминания. И он, вдруг отвернувшись от всех военных и государственных забот, погрузился в ровную, привычную жизнь настолько, насколько ему давали покоя страсти, кипевшие вокруг него, как будто все, что совершалось теперь и имело совершиться в историческом мире, нисколько его не касалось.
Чичагов, один из самых страстных отрезывателей и опрокидывателей, Чичагов, который хотел сначала сделать диверсию в Грецию, а потом в Варшаву, но никак не хотел идти туда, куда ему было велено, Чичагов, известный своею смелостью речи с государем, Чичагов, считавший Кутузова собою облагодетельствованным, потому что, когда он был послан в 11 м году для заключения мира с Турцией помимо Кутузова, он, убедившись, что мир уже заключен, признал перед государем, что заслуга заключения мира принадлежит Кутузову; этот то Чичагов первый встретил Кутузова в Вильне у замка, в котором должен был остановиться Кутузов. Чичагов в флотском вицмундире, с кортиком, держа фуражку под мышкой, подал Кутузову строевой рапорт и ключи от города. То презрительно почтительное отношение молодежи к выжившему из ума старику выражалось в высшей степени во всем обращении Чичагова, знавшего уже обвинения, взводимые на Кутузова.
Разговаривая с Чичаговым, Кутузов, между прочим, сказал ему, что отбитые у него в Борисове экипажи с посудою целы и будут возвращены ему.
– C'est pour me dire que je n'ai pas sur quoi manger… Je puis au contraire vous fournir de tout dans le cas meme ou vous voudriez donner des diners, [Вы хотите мне сказать, что мне не на чем есть. Напротив, могу вам служить всем, даже если бы вы захотели давать обеды.] – вспыхнув, проговорил Чичагов, каждым словом своим желавший доказать свою правоту и потому предполагавший, что и Кутузов был озабочен этим самым. Кутузов улыбнулся своей тонкой, проницательной улыбкой и, пожав плечами, отвечал: – Ce n'est que pour vous dire ce que je vous dis. [Я хочу сказать только то, что говорю.]
В Вильне Кутузов, в противность воле государя, остановил большую часть войск. Кутузов, как говорили его приближенные, необыкновенно опустился и физически ослабел в это свое пребывание в Вильне. Он неохотно занимался делами по армии, предоставляя все своим генералам и, ожидая государя, предавался рассеянной жизни.
Выехав с своей свитой – графом Толстым, князем Волконским, Аракчеевым и другими, 7 го декабря из Петербурга, государь 11 го декабря приехал в Вильну и в дорожных санях прямо подъехал к замку. У замка, несмотря на сильный мороз, стояло человек сто генералов и штабных офицеров в полной парадной форме и почетный караул Семеновского полка.
Курьер, подскакавший к замку на потной тройке, впереди государя, прокричал: «Едет!» Коновницын бросился в сени доложить Кутузову, дожидавшемуся в маленькой швейцарской комнатке.
Через минуту толстая большая фигура старика, в полной парадной форме, со всеми регалиями, покрывавшими грудь, и подтянутым шарфом брюхом, перекачиваясь, вышла на крыльцо. Кутузов надел шляпу по фронту, взял в руки перчатки и бочком, с трудом переступая вниз ступеней, сошел с них и взял в руку приготовленный для подачи государю рапорт.
Беготня, шепот, еще отчаянно пролетевшая тройка, и все глаза устремились на подскакивающие сани, в которых уже видны были фигуры государя и Волконского.
Все это по пятидесятилетней привычке физически тревожно подействовало на старого генерала; он озабоченно торопливо ощупал себя, поправил шляпу и враз, в ту минуту как государь, выйдя из саней, поднял к нему глаза, подбодрившись и вытянувшись, подал рапорт и стал говорить своим мерным, заискивающим голосом.
Государь быстрым взглядом окинул Кутузова с головы до ног, на мгновенье нахмурился, но тотчас же, преодолев себя, подошел и, расставив руки, обнял старого генерала. Опять по старому, привычному впечатлению и по отношению к задушевной мысли его, объятие это, как и обыкновенно, подействовало на Кутузова: он всхлипнул.
Государь поздоровался с офицерами, с Семеновским караулом и, пожав еще раз за руку старика, пошел с ним в замок.
Оставшись наедине с фельдмаршалом, государь высказал ему свое неудовольствие за медленность преследования, за ошибки в Красном и на Березине и сообщил свои соображения о будущем походе за границу. Кутузов не делал ни возражений, ни замечаний. То самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлицком поле, установилось теперь на его лице.
Когда Кутузов вышел из кабинета и своей тяжелой, ныряющей походкой, опустив голову, пошел по зале, чей то голос остановил его.
– Ваша светлость, – сказал кто то.
Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1 й степени.


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся, но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не приносили.
– Да, да, это правда, – сказал Пьер, весело улыбаясь. – Да, да, мне ничего этого не нужно. Я от разоренья стал гораздо богаче.
Но в январе приехал Савельич из Москвы, рассказал про положение Москвы, про смету, которую ему сделал архитектор для возобновления дома и подмосковной, говоря про это, как про дело решенное. В это же время Пьер получил письмо от князя Василия и других знакомых из Петербурга. В письмах говорилось о долгах жены. И Пьер решил, что столь понравившийся ему план управляющего был неверен и что ему надо ехать в Петербург покончить дела жены и строиться в Москве. Зачем было это надо, он не знал; но он знал несомненно, что это надо. Доходы его вследствие этого решения уменьшались на три четверти. Но это было надо; он это чувствовал.
Вилларский ехал в Москву, и они условились ехать вместе.
Пьер испытывал во все время своего выздоровления в Орле чувство радости, свободы, жизни; но когда он, во время своего путешествия, очутился на вольном свете, увидал сотни новых лиц, чувство это еще более усилилось. Он все время путешествия испытывал радость школьника на вакации. Все лица: ямщик, смотритель, мужики на дороге или в деревне – все имели для него новый смысл. Присутствие и замечания Вилларского, постоянно жаловавшегося на бедность, отсталость от Европы, невежество России, только возвышали радость Пьера. Там, где Вилларский видел мертвенность, Пьер видел необычайную могучую силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом пространстве, поддерживала жизнь этого целого, особенного и единого народа. Он не противоречил Вилларскому и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно улыбался, слушая его.


Так же, как трудно объяснить, для чего, куда спешат муравьи из раскиданной кочки, одни прочь из кочки, таща соринки, яйца и мертвые тела, другие назад в кочку – для чего они сталкиваются, догоняют друг друга, дерутся, – так же трудно было бы объяснить причины, заставлявшие русских людей после выхода французов толпиться в том месте, которое прежде называлось Москвою. Но так же, как, глядя на рассыпанных вокруг разоренной кочки муравьев, несмотря на полное уничтожение кочки, видно по цепкости, энергии, по бесчисленности копышущихся насекомых, что разорено все, кроме чего то неразрушимого, невещественного, составляющего всю силу кочки, – так же и Москва, в октябре месяце, несмотря на то, что не было ни начальства, ни церквей, ни святынь, ни богатств, ни домов, была та же Москва, какою она была в августе. Все было разрушено, кроме чего то невещественного, но могущественного и неразрушимого.
Побуждения людей, стремящихся со всех сторон в Москву после ее очищения от врага, были самые разнообразные, личные, и в первое время большей частью – дикие, животные. Одно только побуждение было общее всем – это стремление туда, в то место, которое прежде называлось Москвой, для приложения там своей деятельности.
Через неделю в Москве уже было пятнадцать тысяч жителей, через две было двадцать пять тысяч и т. д. Все возвышаясь и возвышаясь, число это к осени 1813 года дошло до цифры, превосходящей население 12 го года.
Первые русские люди, которые вступили в Москву, были казаки отряда Винцингероде, мужики из соседних деревень и бежавшие из Москвы и скрывавшиеся в ее окрестностях жители. Вступившие в разоренную Москву русские, застав ее разграбленною, стали тоже грабить. Они продолжали то, что делали французы. Обозы мужиков приезжали в Москву с тем, чтобы увозить по деревням все, что было брошено по разоренным московским домам и улицам. Казаки увозили, что могли, в свои ставки; хозяева домов забирали все то, что они находили и других домах, и переносили к себе под предлогом, что это была их собственность.
Но за первыми грабителями приезжали другие, третьи, и грабеж с каждым днем, по мере увеличения грабителей, становился труднее и труднее и принимал более определенные формы.
Французы застали Москву хотя и пустою, но со всеми формами органически правильно жившего города, с его различными отправлениями торговли, ремесел, роскоши, государственного управления, религии. Формы эти были безжизненны, но они еще существовали. Были ряды, лавки, магазины, лабазы, базары – большинство с товарами; были фабрики, ремесленные заведения; были дворцы, богатые дома, наполненные предметами роскоши; были больницы, остроги, присутственные места, церкви, соборы. Чем долее оставались французы, тем более уничтожались эти формы городской жизни, и под конец все слилось в одно нераздельное, безжизненное поле грабежа.
Грабеж французов, чем больше он продолжался, тем больше разрушал богатства Москвы и силы грабителей. Грабеж русских, с которого началось занятие русскими столицы, чем дольше он продолжался, чем больше было в нем участников, тем быстрее восстановлял он богатство Москвы и правильную жизнь города.
Кроме грабителей, народ самый разнообразный, влекомый – кто любопытством, кто долгом службы, кто расчетом, – домовладельцы, духовенство, высшие и низшие чиновники, торговцы, ремесленники, мужики – с разных сторон, как кровь к сердцу, – приливали к Москве.
Через неделю уже мужики, приезжавшие с пустыми подводами, для того чтоб увозить вещи, были останавливаемы начальством и принуждаемы к тому, чтобы вывозить мертвые тела из города. Другие мужики, прослышав про неудачу товарищей, приезжали в город с хлебом, овсом, сеном, сбивая цену друг другу до цены ниже прежней. Артели плотников, надеясь на дорогие заработки, каждый день входили в Москву, и со всех сторон рубились новые, чинились погорелые дома. Купцы в балаганах открывали торговлю. Харчевни, постоялые дворы устраивались в обгорелых домах. Духовенство возобновило службу во многих не погоревших церквах. Жертвователи приносили разграбленные церковные вещи. Чиновники прилаживали свои столы с сукном и шкафы с бумагами в маленьких комнатах. Высшее начальство и полиция распоряжались раздачею оставшегося после французов добра. Хозяева тех домов, в которых было много оставлено свезенных из других домов вещей, жаловались на несправедливость своза всех вещей в Грановитую палату; другие настаивали на том, что французы из разных домов свезли вещи в одно место, и оттого несправедливо отдавать хозяину дома те вещи, которые у него найдены. Бранили полицию; подкупали ее; писали вдесятеро сметы на погоревшие казенные вещи; требовали вспомоществований. Граф Растопчин писал свои прокламации.


В конце января Пьер приехал в Москву и поселился в уцелевшем флигеле. Он съездил к графу Растопчину, к некоторым знакомым, вернувшимся в Москву, и собирался на третий день ехать в Петербург. Все торжествовали победу; все кипело жизнью в разоренной и оживающей столице. Пьеру все были рады; все желали видеть его, и все расспрашивали его про то, что он видел. Пьер чувствовал себя особенно дружелюбно расположенным ко всем людям, которых он встречал; но невольно теперь он держал себя со всеми людьми настороже, так, чтобы не связать себя чем нибудь. Он на все вопросы, которые ему делали, – важные или самые ничтожные, – отвечал одинаково неопределенно; спрашивали ли у него: где он будет жить? будет ли он строиться? когда он едет в Петербург и возьмется ли свезти ящичек? – он отвечал: да, может быть, я думаю, и т. д.
О Ростовых он слышал, что они в Костроме, и мысль о Наташе редко приходила ему. Ежели она и приходила, то только как приятное воспоминание давно прошедшего. Он чувствовал себя не только свободным от житейских условий, но и от этого чувства, которое он, как ему казалось, умышленно напустил на себя.
На третий день своего приезда в Москву он узнал от Друбецких, что княжна Марья в Москве. Смерть, страдания, последние дни князя Андрея часто занимали Пьера и теперь с новой живостью пришли ему в голову. Узнав за обедом, что княжна Марья в Москве и живет в своем не сгоревшем доме на Вздвиженке, он в тот же вечер поехал к ней.
Дорогой к княжне Марье Пьер не переставая думал о князе Андрее, о своей дружбе с ним, о различных с ним встречах и в особенности о последней в Бородине.
«Неужели он умер в том злобном настроении, в котором он был тогда? Неужели не открылось ему перед смертью объяснение жизни?» – думал Пьер. Он вспомнил о Каратаеве, о его смерти и невольно стал сравнивать этих двух людей, столь различных и вместе с тем столь похожих по любви, которую он имел к обоим, и потому, что оба жили и оба умерли.
В самом серьезном расположении духа Пьер подъехал к дому старого князя. Дом этот уцелел. В нем видны были следы разрушения, но характер дома был тот же. Встретивший Пьера старый официант с строгим лицом, как будто желая дать почувствовать гостю, что отсутствие князя не нарушает порядка дома, сказал, что княжна изволили пройти в свои комнаты и принимают по воскресеньям.
– Доложи; может быть, примут, – сказал Пьер.
– Слушаю с, – отвечал официант, – пожалуйте в портретную.
Через несколько минут к Пьеру вышли официант и Десаль. Десаль от имени княжны передал Пьеру, что она очень рада видеть его и просит, если он извинит ее за бесцеремонность, войти наверх, в ее комнаты.
В невысокой комнатке, освещенной одной свечой, сидела княжна и еще кто то с нею, в черном платье. Пьер помнил, что при княжне всегда были компаньонки. Кто такие и какие они, эти компаньонки, Пьер не знал и не помнил. «Это одна из компаньонок», – подумал он, взглянув на даму в черном платье.
Княжна быстро встала ему навстречу и протянула руку.
– Да, – сказала она, всматриваясь в его изменившееся лицо, после того как он поцеловал ее руку, – вот как мы с вами встречаемся. Он и последнее время часто говорил про вас, – сказала она, переводя свои глаза с Пьера на компаньонку с застенчивостью, которая на мгновение поразила Пьера.
– Я так была рада, узнав о вашем спасенье. Это было единственное радостное известие, которое мы получили с давнего времени. – Опять еще беспокойнее княжна оглянулась на компаньонку и хотела что то сказать; но Пьер перебил ее.
– Вы можете себе представить, что я ничего не знал про него, – сказал он. – Я считал его убитым. Все, что я узнал, я узнал от других, через третьи руки. Я знаю только, что он попал к Ростовым… Какая судьба!
Пьер говорил быстро, оживленно. Он взглянул раз на лицо компаньонки, увидал внимательно ласково любопытный взгляд, устремленный на него, и, как это часто бывает во время разговора, он почему то почувствовал, что эта компаньонка в черном платье – милое, доброе, славное существо, которое не помешает его задушевному разговору с княжной Марьей.
Но когда он сказал последние слова о Ростовых, замешательство в лице княжны Марьи выразилось еще сильнее. Она опять перебежала глазами с лица Пьера на лицо дамы в черном платье и сказала:
– Вы не узнаете разве?
Пьер взглянул еще раз на бледное, тонкое, с черными глазами и странным ртом, лицо компаньонки. Что то родное, давно забытое и больше чем милое смотрело на него из этих внимательных глаз.
«Но нет, это не может быть, – подумал он. – Это строгое, худое и бледное, постаревшее лицо? Это не может быть она. Это только воспоминание того». Но в это время княжна Марья сказала: «Наташа». И лицо, с внимательными глазами, с трудом, с усилием, как отворяется заржавелая дверь, – улыбнулось, и из этой растворенной двери вдруг пахнуло и обдало Пьера тем давно забытым счастием, о котором, в особенности теперь, он не думал. Пахнуло, охватило и поглотило его всего. Когда она улыбнулась, уже не могло быть сомнений: это была Наташа, и он любил ее.
В первую же минуту Пьер невольно и ей, и княжне Марье, и, главное, самому себе сказал неизвестную ему самому тайну. Он покраснел радостно и страдальчески болезненно. Он хотел скрыть свое волнение. Но чем больше он хотел скрыть его, тем яснее – яснее, чем самыми определенными словами, – он себе, и ей, и княжне Марье говорил, что он любит ее.
«Нет, это так, от неожиданности», – подумал Пьер. Но только что он хотел продолжать начатый разговор с княжной Марьей, он опять взглянул на Наташу, и еще сильнейшая краска покрыла его лицо, и еще сильнейшее волнение радости и страха охватило его душу. Он запутался в словах и остановился на середине речи.
Пьер не заметил Наташи, потому что он никак не ожидал видеть ее тут, но он не узнал ее потому, что происшедшая в ней, с тех пор как он не видал ее, перемена была огромна. Она похудела и побледнела. Но не это делало ее неузнаваемой: ее нельзя было узнать в первую минуту, как он вошел, потому что на этом лице, в глазах которого прежде всегда светилась затаенная улыбка радости жизни, теперь, когда он вошел и в первый раз взглянул на нее, не было и тени улыбки; были одни глаза, внимательные, добрые и печально вопросительные.
Смущение Пьера не отразилось на Наташе смущением, но только удовольствием, чуть заметно осветившим все ее лицо.


– Она приехала гостить ко мне, – сказала княжна Марья. – Граф и графиня будут на днях. Графиня в ужасном положении. Но Наташе самой нужно было видеть доктора. Ее насильно отослали со мной.
– Да, есть ли семья без своего горя? – сказал Пьер, обращаясь к Наташе. – Вы знаете, что это было в тот самый день, как нас освободили. Я видел его. Какой был прелестный мальчик.
Наташа смотрела на него, и в ответ на его слова только больше открылись и засветились ее глаза.
– Что можно сказать или подумать в утешенье? – сказал Пьер. – Ничего. Зачем было умирать такому славному, полному жизни мальчику?
– Да, в наше время трудно жить бы было без веры… – сказала княжна Марья.
– Да, да. Вот это истинная правда, – поспешно перебил Пьер.
– Отчего? – спросила Наташа, внимательно глядя в глаза Пьеру.
– Как отчего? – сказала княжна Марья. – Одна мысль о том, что ждет там…
Наташа, не дослушав княжны Марьи, опять вопросительно поглядела на Пьера.
– И оттого, – продолжал Пьер, – что только тот человек, который верит в то, что есть бог, управляющий нами, может перенести такую потерю, как ее и… ваша, – сказал Пьер.
Наташа раскрыла уже рот, желая сказать что то, но вдруг остановилась. Пьер поспешил отвернуться от нее и обратился опять к княжне Марье с вопросом о последних днях жизни своего друга. Смущение Пьера теперь почти исчезло; но вместе с тем он чувствовал, что исчезла вся его прежняя свобода. Он чувствовал, что над каждым его словом, действием теперь есть судья, суд, который дороже ему суда всех людей в мире. Он говорил теперь и вместе с своими словами соображал то впечатление, которое производили его слова на Наташу. Он не говорил нарочно того, что бы могло понравиться ей; но, что бы он ни говорил, он с ее точки зрения судил себя.
Княжна Марья неохотно, как это всегда бывает, начала рассказывать про то положение, в котором она застала князя Андрея. Но вопросы Пьера, его оживленно беспокойный взгляд, его дрожащее от волнения лицо понемногу заставили ее вдаться в подробности, которые она боялась для самой себя возобновлять в воображенье.
– Да, да, так, так… – говорил Пьер, нагнувшись вперед всем телом над княжной Марьей и жадно вслушиваясь в ее рассказ. – Да, да; так он успокоился? смягчился? Он так всеми силами души всегда искал одного; быть вполне хорошим, что он не мог бояться смерти. Недостатки, которые были в нем, – если они были, – происходили не от него. Так он смягчился? – говорил Пьер. – Какое счастье, что он свиделся с вами, – сказал он Наташе, вдруг обращаясь к ней и глядя на нее полными слез глазами.
Лицо Наташи вздрогнуло. Она нахмурилась и на мгновенье опустила глаза. С минуту она колебалась: говорить или не говорить?
– Да, это было счастье, – сказала она тихим грудным голосом, – для меня наверное это было счастье. – Она помолчала. – И он… он… он говорил, что он желал этого, в ту минуту, как я пришла к нему… – Голос Наташи оборвался. Она покраснела, сжала руки на коленах и вдруг, видимо сделав усилие над собой, подняла голову и быстро начала говорить:
– Мы ничего не знали, когда ехали из Москвы. Я не смела спросить про него. И вдруг Соня сказала мне, что он с нами. Я ничего не думала, не могла представить себе, в каком он положении; мне только надо было видеть его, быть с ним, – говорила она, дрожа и задыхаясь. И, не давая перебивать себя, она рассказала то, чего она еще никогда, никому не рассказывала: все то, что она пережила в те три недели их путешествия и жизни в Ярославль.
Пьер слушал ее с раскрытым ртом и не спуская с нее своих глаз, полных слезами. Слушая ее, он не думал ни о князе Андрее, ни о смерти, ни о том, что она рассказывала. Он слушал ее и только жалел ее за то страдание, которое она испытывала теперь, рассказывая.
Княжна, сморщившись от желания удержать слезы, сидела подле Наташи и слушала в первый раз историю этих последних дней любви своего брата с Наташей.
Этот мучительный и радостный рассказ, видимо, был необходим для Наташи.
Она говорила, перемешивая ничтожнейшие подробности с задушевнейшими тайнами, и, казалось, никогда не могла кончить. Несколько раз она повторяла то же самое.
За дверью послышался голос Десаля, спрашивавшего, можно ли Николушке войти проститься.
– Да вот и все, все… – сказала Наташа. Она быстро встала, в то время как входил Николушка, и почти побежала к двери, стукнулась головой о дверь, прикрытую портьерой, и с стоном не то боли, не то печали вырвалась из комнаты.
Пьер смотрел на дверь, в которую она вышла, и не понимал, отчего он вдруг один остался во всем мире.
Княжна Марья вызвала его из рассеянности, обратив его внимание на племянника, который вошел в комнату.
Лицо Николушки, похожее на отца, в минуту душевного размягчения, в котором Пьер теперь находился, так на него подействовало, что он, поцеловав Николушку, поспешно встал и, достав платок, отошел к окну. Он хотел проститься с княжной Марьей, но она удержала его.
– Нет, мы с Наташей не спим иногда до третьего часа; пожалуйста, посидите. Я велю дать ужинать. Подите вниз; мы сейчас придем.
Прежде чем Пьер вышел, княжна сказала ему:
– Это в первый раз она так говорила о нем.


Пьера провели в освещенную большую столовую; через несколько минут послышались шаги, и княжна с Наташей вошли в комнату. Наташа была спокойна, хотя строгое, без улыбки, выражение теперь опять установилось на ее лице. Княжна Марья, Наташа и Пьер одинаково испытывали то чувство неловкости, которое следует обыкновенно за оконченным серьезным и задушевным разговором. Продолжать прежний разговор невозможно; говорить о пустяках – совестно, а молчать неприятно, потому что хочется говорить, а этим молчанием как будто притворяешься. Они молча подошли к столу. Официанты отодвинули и пододвинули стулья. Пьер развернул холодную салфетку и, решившись прервать молчание, взглянул на Наташу и княжну Марью. Обе, очевидно, в то же время решились на то же: у обеих в глазах светилось довольство жизнью и признание того, что, кроме горя, есть и радости.
– Вы пьете водку, граф? – сказала княжна Марья, и эти слова вдруг разогнали тени прошедшего.
– Расскажите же про себя, – сказала княжна Марья. – Про вас рассказывают такие невероятные чудеса.
– Да, – с своей, теперь привычной, улыбкой кроткой насмешки отвечал Пьер. – Мне самому даже рассказывают про такие чудеса, каких я и во сне не видел. Марья Абрамовна приглашала меня к себе и все рассказывала мне, что со мной случилось, или должно было случиться. Степан Степаныч тоже научил меня, как мне надо рассказывать. Вообще я заметил, что быть интересным человеком очень покойно (я теперь интересный человек); меня зовут и мне рассказывают.
Наташа улыбнулась и хотела что то сказать.
– Нам рассказывали, – перебила ее княжна Марья, – что вы в Москве потеряли два миллиона. Правда это?
– А я стал втрое богаче, – сказал Пьер. Пьер, несмотря на то, что долги жены и необходимость построек изменили его дела, продолжал рассказывать, что он стал втрое богаче.
– Что я выиграл несомненно, – сказал он, – так это свободу… – начал он было серьезно; но раздумал продолжать, заметив, что это был слишком эгоистический предмет разговора.
– А вы строитесь?
– Да, Савельич велит.
– Скажите, вы не знали еще о кончине графини, когда остались в Москве? – сказала княжна Марья и тотчас же покраснела, заметив, что, делая этот вопрос вслед за его словами о том, что он свободен, она приписывает его словам такое значение, которого они, может быть, не имели.
– Нет, – отвечал Пьер, не найдя, очевидно, неловким то толкование, которое дала княжна Марья его упоминанию о своей свободе. – Я узнал это в Орле, и вы не можете себе представить, как меня это поразило. Мы не были примерные супруги, – сказал он быстро, взглянув на Наташу и заметив в лице ее любопытство о том, как он отзовется о своей жене. – Но смерть эта меня страшно поразила. Когда два человека ссорятся – всегда оба виноваты. И своя вина делается вдруг страшно тяжела перед человеком, которого уже нет больше. И потом такая смерть… без друзей, без утешения. Мне очень, очень жаль еe, – кончил он и с удовольствием заметил радостное одобрение на лице Наташи.
– Да, вот вы опять холостяк и жених, – сказала княжна Марья.
Пьер вдруг багрово покраснел и долго старался не смотреть на Наташу. Когда он решился взглянуть на нее, лицо ее было холодно, строго и даже презрительно, как ему показалось.
– Но вы точно видели и говорили с Наполеоном, как нам рассказывали? – сказала княжна Марья.
Пьер засмеялся.
– Ни разу, никогда. Всегда всем кажется, что быть в плену – значит быть в гостях у Наполеона. Я не только не видал его, но и не слыхал о нем. Я был гораздо в худшем обществе.
Ужин кончался, и Пьер, сначала отказывавшийся от рассказа о своем плене, понемногу вовлекся в этот рассказ.
– Но ведь правда, что вы остались, чтоб убить Наполеона? – спросила его Наташа, слегка улыбаясь. – Я тогда догадалась, когда мы вас встретили у Сухаревой башни; помните?
Пьер признался, что это была правда, и с этого вопроса, понемногу руководимый вопросами княжны Марьи и в особенности Наташи, вовлекся в подробный рассказ о своих похождениях.
Сначала он рассказывал с тем насмешливым, кротким взглядом, который он имел теперь на людей и в особенности на самого себя; но потом, когда он дошел до рассказа об ужасах и страданиях, которые он видел, он, сам того не замечая, увлекся и стал говорить с сдержанным волнением человека, в воспоминании переживающего сильные впечатления.
Княжна Марья с кроткой улыбкой смотрела то на Пьера, то на Наташу. Она во всем этом рассказе видела только Пьера и его доброту. Наташа, облокотившись на руку, с постоянно изменяющимся, вместе с рассказом, выражением лица, следила, ни на минуту не отрываясь, за Пьером, видимо, переживая с ним вместе то, что он рассказывал. Не только ее взгляд, но восклицания и короткие вопросы, которые она делала, показывали Пьеру, что из того, что он рассказывал, она понимала именно то, что он хотел передать. Видно было, что она понимала не только то, что он рассказывал, но и то, что он хотел бы и не мог выразить словами. Про эпизод свой с ребенком и женщиной, за защиту которых он был взят, Пьер рассказал таким образом:
– Это было ужасное зрелище, дети брошены, некоторые в огне… При мне вытащили ребенка… женщины, с которых стаскивали вещи, вырывали серьги…
Пьер покраснел и замялся.
– Тут приехал разъезд, и всех тех, которые не грабили, всех мужчин забрали. И меня.
– Вы, верно, не все рассказываете; вы, верно, сделали что нибудь… – сказала Наташа и помолчала, – хорошее.
Пьер продолжал рассказывать дальше. Когда он рассказывал про казнь, он хотел обойти страшные подробности; но Наташа требовала, чтобы он ничего не пропускал.
Пьер начал было рассказывать про Каратаева (он уже встал из за стола и ходил, Наташа следила за ним глазами) и остановился.
– Нет, вы не можете понять, чему я научился у этого безграмотного человека – дурачка.
– Нет, нет, говорите, – сказала Наташа. – Он где же?
– Его убили почти при мне. – И Пьер стал рассказывать последнее время их отступления, болезнь Каратаева (голос его дрожал беспрестанно) и его смерть.
Пьер рассказывал свои похождения так, как он никогда их еще не рассказывал никому, как он сам с собою никогда еще не вспоминал их. Он видел теперь как будто новое значение во всем том, что он пережил. Теперь, когда он рассказывал все это Наташе, он испытывал то редкое наслаждение, которое дают женщины, слушая мужчину, – не умные женщины, которые, слушая, стараются или запомнить, что им говорят, для того чтобы обогатить свой ум и при случае пересказать то же или приладить рассказываемое к своему и сообщить поскорее свои умные речи, выработанные в своем маленьком умственном хозяйстве; а то наслажденье, которое дают настоящие женщины, одаренные способностью выбирания и всасыванья в себя всего лучшего, что только есть в проявлениях мужчины. Наташа, сама не зная этого, была вся внимание: она не упускала ни слова, ни колебания голоса, ни взгляда, ни вздрагиванья мускула лица, ни жеста Пьера. Она на лету ловила еще не высказанное слово и прямо вносила в свое раскрытое сердце, угадывая тайный смысл всей душевной работы Пьера.
Княжна Марья понимала рассказ, сочувствовала ему, но она теперь видела другое, что поглощало все ее внимание; она видела возможность любви и счастия между Наташей и Пьером. И в первый раз пришедшая ей эта мысль наполняла ее душу радостию.
Было три часа ночи. Официанты с грустными и строгими лицами приходили переменять свечи, но никто не замечал их.
Пьер кончил свой рассказ. Наташа блестящими, оживленными глазами продолжала упорно и внимательно глядеть на Пьера, как будто желая понять еще то остальное, что он не высказал, может быть. Пьер в стыдливом и счастливом смущении изредка взглядывал на нее и придумывал, что бы сказать теперь, чтобы перевести разговор на другой предмет. Княжна Марья молчала. Никому в голову не приходило, что три часа ночи и что пора спать.
– Говорят: несчастия, страдания, – сказал Пьер. – Да ежели бы сейчас, сию минуту мне сказали: хочешь оставаться, чем ты был до плена, или сначала пережить все это? Ради бога, еще раз плен и лошадиное мясо. Мы думаем, как нас выкинет из привычной дорожки, что все пропало; а тут только начинается новое, хорошее. Пока есть жизнь, есть и счастье. Впереди много, много. Это я вам говорю, – сказал он, обращаясь к Наташе.
– Да, да, – сказала она, отвечая на совсем другое, – и я ничего бы не желала, как только пережить все сначала.
Пьер внимательно посмотрел на нее.
– Да, и больше ничего, – подтвердила Наташа.
– Неправда, неправда, – закричал Пьер. – Я не виноват, что я жив и хочу жить; и вы тоже.
Вдруг Наташа опустила голову на руки и заплакала.
– Что ты, Наташа? – сказала княжна Марья.
– Ничего, ничего. – Она улыбнулась сквозь слезы Пьеру. – Прощайте, пора спать.
Пьер встал и простился.

Княжна Марья и Наташа, как и всегда, сошлись в спальне. Они поговорили о том, что рассказывал Пьер. Княжна Марья не говорила своего мнения о Пьере. Наташа тоже не говорила о нем.
– Ну, прощай, Мари, – сказала Наташа. – Знаешь, я часто боюсь, что мы не говорим о нем (князе Андрее), как будто мы боимся унизить наше чувство, и забываем.
Княжна Марья тяжело вздохнула и этим вздохом признала справедливость слов Наташи; но словами она не согласилась с ней.
– Разве можно забыть? – сказала она.
– Мне так хорошо было нынче рассказать все; и тяжело, и больно, и хорошо. Очень хорошо, – сказала Наташа, – я уверена, что он точно любил его. От этого я рассказала ему… ничего, что я рассказала ему? – вдруг покраснев, спросила она.
– Пьеру? О нет! Какой он прекрасный, – сказала княжна Марья.
– Знаешь, Мари, – вдруг сказала Наташа с шаловливой улыбкой, которой давно не видала княжна Марья на ее лице. – Он сделался какой то чистый, гладкий, свежий; точно из бани, ты понимаешь? – морально из бани. Правда?
– Да, – сказала княжна Марья, – он много выиграл.
– И сюртучок коротенький, и стриженые волосы; точно, ну точно из бани… папа, бывало…
– Я понимаю, что он (князь Андрей) никого так не любил, как его, – сказала княжна Марья.
– Да, и он особенный от него. Говорят, что дружны мужчины, когда совсем особенные. Должно быть, это правда. Правда, он совсем на него не похож ничем?
– Да, и чудесный.
– Ну, прощай, – отвечала Наташа. И та же шаловливая улыбка, как бы забывшись, долго оставалась на ее лице.


Пьер долго не мог заснуть в этот день; он взад и вперед ходил по комнате, то нахмурившись, вдумываясь во что то трудное, вдруг пожимая плечами и вздрагивая, то счастливо улыбаясь.
Он думал о князе Андрее, о Наташе, об их любви, и то ревновал ее к прошедшему, то упрекал, то прощал себя за это. Было уже шесть часов утра, а он все ходил по комнате.
«Ну что ж делать. Уж если нельзя без этого! Что ж делать! Значит, так надо», – сказал он себе и, поспешно раздевшись, лег в постель, счастливый и взволнованный, но без сомнений и нерешительностей.
«Надо, как ни странно, как ни невозможно это счастье, – надо сделать все для того, чтобы быть с ней мужем и женой», – сказал он себе.
Пьер еще за несколько дней перед этим назначил в пятницу день своего отъезда в Петербург. Когда он проснулся, в четверг, Савельич пришел к нему за приказаниями об укладке вещей в дорогу.
«Как в Петербург? Что такое Петербург? Кто в Петербурге? – невольно, хотя и про себя, спросил он. – Да, что то такое давно, давно, еще прежде, чем это случилось, я зачем то собирался ехать в Петербург, – вспомнил он. – Отчего же? я и поеду, может быть. Какой он добрый, внимательный, как все помнит! – подумал он, глядя на старое лицо Савельича. – И какая улыбка приятная!» – подумал он.
– Что ж, все не хочешь на волю, Савельич? – спросил Пьер.
– Зачем мне, ваше сиятельство, воля? При покойном графе, царство небесное, жили и при вас обиды не видим.
– Ну, а дети?
– И дети проживут, ваше сиятельство: за такими господами жить можно.
– Ну, а наследники мои? – сказал Пьер. – Вдруг я женюсь… Ведь может случиться, – прибавил он с невольной улыбкой.
– И осмеливаюсь доложить: хорошее дело, ваше сиятельство.
«Как он думает это легко, – подумал Пьер. – Он не знает, как это страшно, как опасно. Слишком рано или слишком поздно… Страшно!»
– Как же изволите приказать? Завтра изволите ехать? – спросил Савельич.
– Нет; я немножко отложу. Я тогда скажу. Ты меня извини за хлопоты, – сказал Пьер и, глядя на улыбку Савельича, подумал: «Как странно, однако, что он не знает, что теперь нет никакого Петербурга и что прежде всего надо, чтоб решилось то. Впрочем, он, верно, знает, но только притворяется. Поговорить с ним? Как он думает? – подумал Пьер. – Нет, после когда нибудь».
За завтраком Пьер сообщил княжне, что он был вчера у княжны Марьи и застал там, – можете себе представить кого? – Натали Ростову.
Княжна сделала вид, что она в этом известии не видит ничего более необыкновенного, как в том, что Пьер видел Анну Семеновну.
– Вы ее знаете? – спросил Пьер.
– Я видела княжну, – отвечала она. – Я слышала, что ее сватали за молодого Ростова. Это было бы очень хорошо для Ростовых; говорят, они совсем разорились.
– Нет, Ростову вы знаете?
– Слышала тогда только про эту историю. Очень жалко.
«Нет, она не понимает или притворяется, – подумал Пьер. – Лучше тоже не говорить ей».
Княжна также приготавливала провизию на дорогу Пьеру.
«Как они добры все, – думал Пьер, – что они теперь, когда уж наверное им это не может быть более интересно, занимаются всем этим. И все для меня; вот что удивительно».
В этот же день к Пьеру приехал полицеймейстер с предложением прислать доверенного в Грановитую палату для приема вещей, раздаваемых нынче владельцам.
«Вот и этот тоже, – думал Пьер, глядя в лицо полицеймейстера, – какой славный, красивый офицер и как добр! Теперь занимается такими пустяками. А еще говорят, что он не честен и пользуется. Какой вздор! А впрочем, отчего же ему и не пользоваться? Он так и воспитан. И все так делают. А такое приятное, доброе лицо, и улыбается, глядя на меня».
Пьер поехал обедать к княжне Марье.
Проезжая по улицам между пожарищами домов, он удивлялся красоте этих развалин. Печные трубы домов, отвалившиеся стены, живописно напоминая Рейн и Колизей, тянулись, скрывая друг друга, по обгорелым кварталам. Встречавшиеся извозчики и ездоки, плотники, рубившие срубы, торговки и лавочники, все с веселыми, сияющими лицами, взглядывали на Пьера и говорили как будто: «А, вот он! Посмотрим, что выйдет из этого».
При входе в дом княжны Марьи на Пьера нашло сомнение в справедливости того, что он был здесь вчера, виделся с Наташей и говорил с ней. «Может быть, это я выдумал. Может быть, я войду и никого не увижу». Но не успел он вступить в комнату, как уже во всем существе своем, по мгновенному лишению своей свободы, он почувствовал ее присутствие. Она была в том же черном платье с мягкими складками и так же причесана, как и вчера, но она была совсем другая. Если б она была такою вчера, когда он вошел в комнату, он бы не мог ни на мгновение не узнать ее.
Она была такою же, какою он знал ее почти ребенком и потом невестой князя Андрея. Веселый вопросительный блеск светился в ее глазах; на лице было ласковое и странно шаловливое выражение.
Пьер обедал и просидел бы весь вечер; но княжна Марья ехала ко всенощной, и Пьер уехал с ними вместе.
На другой день Пьер приехал рано, обедал и просидел весь вечер. Несмотря на то, что княжна Марья и Наташа были очевидно рады гостю; несмотря на то, что весь интерес жизни Пьера сосредоточивался теперь в этом доме, к вечеру они всё переговорили, и разговор переходил беспрестанно с одного ничтожного предмета на другой и часто прерывался. Пьер засиделся в этот вечер так поздно, что княжна Марья и Наташа переглядывались между собою, очевидно ожидая, скоро ли он уйдет. Пьер видел это и не мог уйти. Ему становилось тяжело, неловко, но он все сидел, потому что не мог подняться и уйти.
Княжна Марья, не предвидя этому конца, первая встала и, жалуясь на мигрень, стала прощаться.
– Так вы завтра едете в Петербург? – сказала ока.
– Нет, я не еду, – с удивлением и как будто обидясь, поспешно сказал Пьер. – Да нет, в Петербург? Завтра; только я не прощаюсь. Я заеду за комиссиями, – сказал он, стоя перед княжной Марьей, краснея и не уходя.
Наташа подала ему руку и вышла. Княжна Марья, напротив, вместо того чтобы уйти, опустилась в кресло и своим лучистым, глубоким взглядом строго и внимательно посмотрела на Пьера. Усталость, которую она очевидно выказывала перед этим, теперь совсем прошла. Она тяжело и продолжительно вздохнула, как будто приготавливаясь к длинному разговору.
Все смущение и неловкость Пьера, при удалении Наташи, мгновенно исчезли и заменились взволнованным оживлением. Он быстро придвинул кресло совсем близко к княжне Марье.
– Да, я и хотел сказать вам, – сказал он, отвечая, как на слова, на ее взгляд. – Княжна, помогите мне. Что мне делать? Могу я надеяться? Княжна, друг мой, выслушайте меня. Я все знаю. Я знаю, что я не стою ее; я знаю, что теперь невозможно говорить об этом. Но я хочу быть братом ей. Нет, я не хочу.. я не могу…
Он остановился и потер себе лицо и глаза руками.
– Ну, вот, – продолжал он, видимо сделав усилие над собой, чтобы говорить связно. – Я не знаю, с каких пор я люблю ее. Но я одну только ее, одну любил во всю мою жизнь и люблю так, что без нее не могу себе представить жизни. Просить руки ее теперь я не решаюсь; но мысль о том, что, может быть, она могла бы быть моею и что я упущу эту возможность… возможность… ужасна. Скажите, могу я надеяться? Скажите, что мне делать? Милая княжна, – сказал он, помолчав немного и тронув ее за руку, так как она не отвечала.
– Я думаю о том, что вы мне сказали, – отвечала княжна Марья. – Вот что я скажу вам. Вы правы, что теперь говорить ей об любви… – Княжна остановилась. Она хотела сказать: говорить ей о любви теперь невозможно; но она остановилась, потому что она третий день видела по вдруг переменившейся Наташе, что не только Наташа не оскорбилась бы, если б ей Пьер высказал свою любовь, но что она одного только этого и желала.
– Говорить ей теперь… нельзя, – все таки сказала княжна Марья.
– Но что же мне делать?
– Поручите это мне, – сказала княжна Марья. – Я знаю…
Пьер смотрел в глаза княжне Марье.
– Ну, ну… – говорил он.
– Я знаю, что она любит… полюбит вас, – поправилась княжна Марья.
Не успела она сказать эти слова, как Пьер вскочил и с испуганным лицом схватил за руку княжну Марью.
– Отчего вы думаете? Вы думаете, что я могу надеяться? Вы думаете?!
– Да, думаю, – улыбаясь, сказала княжна Марья. – Напишите родителям. И поручите мне. Я скажу ей, когда будет можно. Я желаю этого. И сердце мое чувствует, что это будет.
– Нет, это не может быть! Как я счастлив! Но это не может быть… Как я счастлив! Нет, не может быть! – говорил Пьер, целуя руки княжны Марьи.
– Вы поезжайте в Петербург; это лучше. А я напишу вам, – сказала она.
– В Петербург? Ехать? Хорошо, да, ехать. Но завтра я могу приехать к вам?
На другой день Пьер приехал проститься. Наташа была менее оживлена, чем в прежние дни; но в этот день, иногда взглянув ей в глаза, Пьер чувствовал, что он исчезает, что ни его, ни ее нет больше, а есть одно чувство счастья. «Неужели? Нет, не может быть», – говорил он себе при каждом ее взгляде, жесте, слове, наполнявших его душу радостью.
Когда он, прощаясь с нею, взял ее тонкую, худую руку, он невольно несколько дольше удержал ее в своей.
«Неужели эта рука, это лицо, эти глаза, все это чуждое мне сокровище женской прелести, неужели это все будет вечно мое, привычное, такое же, каким я сам для себя? Нет, это невозможно!..»
– Прощайте, граф, – сказала она ему громко. – Я очень буду ждать вас, – прибавила она шепотом.
И эти простые слова, взгляд и выражение лица, сопровождавшие их, в продолжение двух месяцев составляли предмет неистощимых воспоминаний, объяснений и счастливых мечтаний Пьера. «Я очень буду ждать вас… Да, да, как она сказала? Да, я очень буду ждать вас. Ах, как я счастлив! Что ж это такое, как я счастлив!» – говорил себе Пьер.


В душе Пьера теперь не происходило ничего подобного тому, что происходило в ней в подобных же обстоятельствах во время его сватовства с Элен.
Он не повторял, как тогда, с болезненным стыдом слов, сказанных им, не говорил себе: «Ах, зачем я не сказал этого, и зачем, зачем я сказал тогда „je vous aime“?» [я люблю вас] Теперь, напротив, каждое слово ее, свое он повторял в своем воображении со всеми подробностями лица, улыбки и ничего не хотел ни убавить, ни прибавить: хотел только повторять. Сомнений в том, хорошо ли, или дурно то, что он предпринял, – теперь не было и тени. Одно только страшное сомнение иногда приходило ему в голову. Не во сне ли все это? Не ошиблась ли княжна Марья? Не слишком ли я горд и самонадеян? Я верю; а вдруг, что и должно случиться, княжна Марья скажет ей, а она улыбнется и ответит: «Как странно! Он, верно, ошибся. Разве он не знает, что он человек, просто человек, а я?.. Я совсем другое, высшее».
Только это сомнение часто приходило Пьеру. Планов он тоже не делал теперь никаких. Ему казалось так невероятно предстоящее счастье, что стоило этому совершиться, и уж дальше ничего не могло быть. Все кончалось.
Радостное, неожиданное сумасшествие, к которому Пьер считал себя неспособным, овладело им. Весь смысл жизни, не для него одного, но для всего мира, казался ему заключающимся только в его любви и в возможности ее любви к нему. Иногда все люди казались ему занятыми только одним – его будущим счастьем. Ему казалось иногда, что все они радуются так же, как и он сам, и только стараются скрыть эту радость, притворяясь занятыми другими интересами. В каждом слове и движении он видел намеки на свое счастие. Он часто удивлял людей, встречавшихся с ним, своими значительными, выражавшими тайное согласие, счастливыми взглядами и улыбками. Но когда он понимал, что люди могли не знать про его счастье, он от всей души жалел их и испытывал желание как нибудь объяснить им, что все то, чем они заняты, есть совершенный вздор и пустяки, не стоящие внимания.
Когда ему предлагали служить или когда обсуждали какие нибудь общие, государственные дела и войну, предполагая, что от такого или такого исхода такого то события зависит счастие всех людей, он слушал с кроткой соболезнующею улыбкой и удивлял говоривших с ним людей своими странными замечаниями. Но как те люди, которые казались Пьеру понимающими настоящий смысл жизни, то есть его чувство, так и те несчастные, которые, очевидно, не понимали этого, – все люди в этот период времени представлялись ему в таком ярком свете сиявшего в нем чувства, что без малейшего усилия, он сразу, встречаясь с каким бы то ни было человеком, видел в нем все, что было хорошего и достойного любви.
Рассматривая дела и бумаги своей покойной жены, он к ее памяти не испытывал никакого чувства, кроме жалости в том, что она не знала того счастья, которое он знал теперь. Князь Василий, особенно гордый теперь получением нового места и звезды, представлялся ему трогательным, добрым и жалким стариком.
Пьер часто потом вспоминал это время счастливого безумия. Все суждения, которые он составил себе о людях и обстоятельствах за этот период времени, остались для него навсегда верными. Он не только не отрекался впоследствии от этих взглядов на людей и вещи, но, напротив, в внутренних сомнениях и противуречиях прибегал к тому взгляду, который он имел в это время безумия, и взгляд этот всегда оказывался верен.
«Может быть, – думал он, – я и казался тогда странен и смешон; но я тогда не был так безумен, как казалось. Напротив, я был тогда умнее и проницательнее, чем когда либо, и понимал все, что стоит понимать в жизни, потому что… я был счастлив».
Безумие Пьера состояло в том, что он не дожидался, как прежде, личных причин, которые он называл достоинствами людей, для того чтобы любить их, а любовь переполняла его сердце, и он, беспричинно любя людей, находил несомненные причины, за которые стоило любить их.


С первого того вечера, когда Наташа, после отъезда Пьера, с радостно насмешливой улыбкой сказала княжне Марье, что он точно, ну точно из бани, и сюртучок, и стриженый, с этой минуты что то скрытое и самой ей неизвестное, но непреодолимое проснулось в душе Наташи.
Все: лицо, походка, взгляд, голос – все вдруг изменилось в ней. Неожиданные для нее самой – сила жизни, надежды на счастье всплыли наружу и требовали удовлетворения. С первого вечера Наташа как будто забыла все то, что с ней было. Она с тех пор ни разу не пожаловалась на свое положение, ни одного слова не сказала о прошедшем и не боялась уже делать веселые планы на будущее. Она мало говорила о Пьере, но когда княжна Марья упоминала о нем, давно потухший блеск зажигался в ее глазах и губы морщились странной улыбкой.
Перемена, происшедшая в Наташе, сначала удивила княжну Марью; но когда она поняла ее значение, то перемена эта огорчила ее. «Неужели она так мало любила брата, что так скоро могла забыть его», – думала княжна Марья, когда она одна обдумывала происшедшую перемену. Но когда она была с Наташей, то не сердилась на нее и не упрекала ее. Проснувшаяся сила жизни, охватившая Наташу, была, очевидно, так неудержима, так неожиданна для нее самой, что княжна Марья в присутствии Наташи чувствовала, что она не имела права упрекать ее даже в душе своей.
Наташа с такой полнотой и искренностью вся отдалась новому чувству, что и не пыталась скрывать, что ей было теперь не горестно, а радостно и весело.
Когда, после ночного объяснения с Пьером, княжна Марья вернулась в свою комнату, Наташа встретила ее на пороге.
– Он сказал? Да? Он сказал? – повторила она. И радостное и вместе жалкое, просящее прощения за свою радость, выражение остановилось на лице Наташи.
– Я хотела слушать у двери; но я знала, что ты скажешь мне.
Как ни понятен, как ни трогателен был для княжны Марьи тот взгляд, которым смотрела на нее Наташа; как ни жалко ей было видеть ее волнение; но слова Наташи в первую минуту оскорбили княжну Марью. Она вспомнила о брате, о его любви.
«Но что же делать! она не может иначе», – подумала княжна Марья; и с грустным и несколько строгим лицом передала она Наташе все, что сказал ей Пьер. Услыхав, что он собирается в Петербург, Наташа изумилась.
– В Петербург? – повторила она, как бы не понимая. Но, вглядевшись в грустное выражение лица княжны Марьи, она догадалась о причине ее грусти и вдруг заплакала. – Мари, – сказала она, – научи, что мне делать. Я боюсь быть дурной. Что ты скажешь, то я буду делать; научи меня…
– Ты любишь его?
– Да, – прошептала Наташа.
– О чем же ты плачешь? Я счастлива за тебя, – сказала княжна Марья, за эти слезы простив уже совершенно радость Наташи.
– Это будет не скоро, когда нибудь. Ты подумай, какое счастие, когда я буду его женой, а ты выйдешь за Nicolas.
– Наташа, я тебя просила не говорить об этом. Будем говорить о тебе.
Они помолчали.
– Только для чего же в Петербург! – вдруг сказала Наташа, и сама же поспешно ответила себе: – Нет, нет, это так надо… Да, Мари? Так надо…


Прошло семь лет после 12 го года. Взволнованное историческое море Европы улеглось в свои берега. Оно казалось затихшим; но таинственные силы, двигающие человечество (таинственные потому, что законы, определяющие их движение, неизвестны нам), продолжали свое действие.
Несмотря на то, что поверхность исторического моря казалась неподвижною, так же непрерывно, как движение времени, двигалось человечество. Слагались, разлагались различные группы людских сцеплений; подготовлялись причины образования и разложения государств, перемещений народов.
Историческое море, не как прежде, направлялось порывами от одного берега к другому: оно бурлило в глубине. Исторические лица, не как прежде, носились волнами от одного берега к другому; теперь они, казалось, кружились на одном месте. Исторические лица, прежде во главе войск отражавшие приказаниями войн, походов, сражений движение масс, теперь отражали бурлившее движение политическими и дипломатическими соображениями, законами, трактатами…
Эту деятельность исторических лиц историки называют реакцией.
Описывая деятельность этих исторических лиц, бывших, по их мнению, причиною того, что они называют реакцией, историки строго осуждают их. Все известные люди того времени, от Александра и Наполеона до m me Stael, Фотия, Шеллинга, Фихте, Шатобриана и проч., проходят перед их строгим судом и оправдываются или осуждаются, смотря по тому, содействовали ли они прогрессу или реакции.
В России, по их описанию, в этот период времени тоже происходила реакция, и главным виновником этой реакции был Александр I – тот самый Александр I, который, по их же описаниям, был главным виновником либеральных начинаний своего царствования и спасения России.
В настоящей русской литературе, от гимназиста до ученого историка, нет человека, который не бросил бы своего камушка в Александра I за неправильные поступки его в этот период царствования.
«Он должен был поступить так то и так то. В таком случае он поступил хорошо, в таком дурно. Он прекрасно вел себя в начале царствования и во время 12 го года; но он поступил дурно, дав конституцию Польше, сделав Священный Союз, дав власть Аракчееву, поощряя Голицына и мистицизм, потом поощряя Шишкова и Фотия. Он сделал дурно, занимаясь фронтовой частью армии; он поступил дурно, раскассировав Семеновский полк, и т. д.».
Надо бы исписать десять листов для того, чтобы перечислить все те упреки, которые делают ему историки на основании того знания блага человечества, которым они обладают.
Что значат эти упреки?
Те самые поступки, за которые историки одобряют Александра I, – как то: либеральные начинания царствования, борьба с Наполеоном, твердость, выказанная им в 12 м году, и поход 13 го года, не вытекают ли из одних и тех же источников – условий крови, воспитания, жизни, сделавших личность Александра тем, чем она была, – из которых вытекают и те поступки, за которые историки порицают его, как то: Священный Союз, восстановление Польши, реакция 20 х годов?
В чем же состоит сущность этих упреков?
В том, что такое историческое лицо, как Александр I, лицо, стоявшее на высшей возможной ступени человеческой власти, как бы в фокусе ослепляющего света всех сосредоточивающихся на нем исторических лучей; лицо, подлежавшее тем сильнейшим в мире влияниям интриг, обманов, лести, самообольщения, которые неразлучны с властью; лицо, чувствовавшее на себе, всякую минуту своей жизни, ответственность за все совершавшееся в Европе, и лицо не выдуманное, а живое, как и каждый человек, с своими личными привычками, страстями, стремлениями к добру, красоте, истине, – что это лицо, пятьдесят лет тому назад, не то что не было добродетельно (за это историки не упрекают), а не имело тех воззрений на благо человечества, которые имеет теперь профессор, смолоду занимающийся наукой, то есть читанном книжек, лекций и списыванием этих книжек и лекций в одну тетрадку.
Но если даже предположить, что Александр I пятьдесят лет тому назад ошибался в своем воззрении на то, что есть благо народов, невольно должно предположить, что и историк, судящий Александра, точно так же по прошествии некоторого времени окажется несправедливым, в своем воззрении на то, что есть благо человечества. Предположение это тем более естественно и необходимо, что, следя за развитием истории, мы видим, что с каждым годом, с каждым новым писателем изменяется воззрение на то, что есть благо человечества; так что то, что казалось благом, через десять лет представляется злом; и наоборот. Мало того, одновременно мы находим в истории совершенно противоположные взгляды на то, что было зло и что было благо: одни данную Польше конституцию и Священный Союз ставят в заслугу, другие в укор Александру.
Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего вредна. Если деятельность эта кому нибудь не нравится, то она не нравится ему только вследствие несовпадения ее с ограниченным пониманием его о том, что есть благо. Представляется ли мне благом сохранение в 12 м году дома моего отца в Москве, или слава русских войск, или процветание Петербургского и других университетов, или свобода Польши, или могущество России, или равновесие Европы, или известного рода европейское просвещение – прогресс, я должен признать, что деятельность всякого исторического лица имела, кроме этих целей, ещь другие, более общие и недоступные мне цели.
Но положим, что так называемая наука имеет возможность примирить все противоречия и имеет для исторических лиц и событий неизменное мерило хорошего и дурного.
Положим, что Александр мог сделать все иначе. Положим, что он мог, по предписанию тех, которые обвиняют его, тех, которые профессируют знание конечной цели движения человечества, распорядиться по той программе народности, свободы, равенства и прогресса (другой, кажется, нет), которую бы ему дали теперешние обвинители. Положим, что эта программа была бы возможна и составлена и что Александр действовал бы по ней. Что же сталось бы тогда с деятельностью всех тех людей, которые противодействовали тогдашнему направлению правительства, – с деятельностью, которая, по мнению историков, хороша и полезна? Деятельности бы этой не было; жизни бы не было; ничего бы не было.
Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, – то уничтожится возможность жизни.


Если допустить, как то делают историки, что великие люди ведут человечество к достижению известных целей, состоящих или в величии России или Франции, или в равновесии Европы, или в разнесении идей революции, или в общем прогрессе, или в чем бы то ни было, то невозможно объяснить явлений истории без понятий о случае и о гении.
Если цель европейских войн начала нынешнего столетия состояла в величии России, то эта цель могла быть достигнута без всех предшествовавших войн и без нашествия. Если цель – величие Франции, то эта цель могла быть достигнута и без революции, и без империи. Если цель – распространение идей, то книгопечатание исполнило бы это гораздо лучше, чем солдаты. Если цель – прогресс цивилизации, то весьма легко предположить, что, кроме истребления людей и их богатств, есть другие более целесообразные пути для распространения цивилизации.
Почему же это случилось так, а не иначе?
Потому что это так случилось. «Случай сделал положение; гений воспользовался им», – говорит история.
Но что такое случай? Что такое гений?
Слова случай и гений не обозначают ничего действительно существующего и потому не могут быть определены. Слова эти только обозначают известную степень понимания явлений. Я не знаю, почему происходит такое то явление; думаю, что не могу знать; потому не хочу знать и говорю: случай. Я вижу силу, производящую несоразмерное с общечеловеческими свойствами действие; не понимаю, почему это происходит, и говорю: гений.
Для стада баранов тот баран, который каждый вечер отгоняется овчаром в особый денник к корму и становится вдвое толще других, должен казаться гением. И то обстоятельство, что каждый вечер именно этот самый баран попадает не в общую овчарню, а в особый денник к овсу, и что этот, именно этот самый баран, облитый жиром, убивается на мясо, должно представляться поразительным соединением гениальности с целым рядом необычайных случайностей.
Но баранам стоит только перестать думать, что все, что делается с ними, происходит только для достижения их бараньих целей; стоит допустить, что происходящие с ними события могут иметь и непонятные для них цели, – и они тотчас же увидят единство, последовательность в том, что происходит с откармливаемым бараном. Ежели они и не будут знать, для какой цели он откармливался, то, по крайней мере, они будут знать, что все случившееся с бараном случилось не нечаянно, и им уже не будет нужды в понятии ни о случае, ни о гении.
Только отрешившись от знаний близкой, понятной цели и признав, что конечная цель нам недоступна, мы увидим последовательность и целесообразность в жизни исторических лиц; нам откроется причина того несоразмерного с общечеловеческими свойствами действия, которое они производят, и не нужны будут нам слова случай и гений.
Стоит только признать, что цель волнений европейских народов нам неизвестна, а известны только факты, состоящие в убийствах, сначала во Франции, потом в Италии, в Африке, в Пруссии, в Австрии, в Испании, в России, и что движения с запада на восток и с востока на запад составляют сущность и цель этих событий, и нам не только не нужно будет видеть исключительность и гениальность в характерах Наполеона и Александра, но нельзя будет представить себе эти лица иначе, как такими же людьми, как и все остальные; и не только не нужно будет объяснять случайностию тех мелких событий, которые сделали этих людей тем, чем они были, но будет ясно, что все эти мелкие события были необходимы.
Отрешившись от знания конечной цели, мы ясно поймем, что точно так же, как ни к одному растению нельзя придумать других, более соответственных ему, цвета и семени, чем те, которые оно производит, точно так же невозможно придумать других двух людей, со всем их прошедшим, которое соответствовало бы до такой степени, до таких мельчайших подробностей тому назначению, которое им предлежало исполнить.


Основной, существенный смысл европейских событий начала нынешнего столетия есть воинственное движение масс европейских народов с запада на восток и потом с востока на запад. Первым зачинщиком этого движения было движение с запада на восток. Для того чтобы народы запада могли совершить то воинственное движение до Москвы, которое они совершили, необходимо было: 1) чтобы они сложились в воинственную группу такой величины, которая была бы в состоянии вынести столкновение с воинственной группой востока; 2) чтобы они отрешились от всех установившихся преданий и привычек и 3) чтобы, совершая свое воинственное движение, они имели во главе своей человека, который, и для себя и для них, мог бы оправдывать имеющие совершиться обманы, грабежи и убийства, которые сопутствовали этому движению.
И начиная с французской революции разрушается старая, недостаточно великая группа; уничтожаются старые привычки и предания; вырабатываются, шаг за шагом, группа новых размеров, новые привычки и предания, и приготовляется тот человек, который должен стоять во главе будущего движения и нести на себе всю ответственность имеющего совершиться.
Человек без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француз, самыми, кажется, странными случайностями продвигается между всеми волнующими Францию партиями и, не приставая ни к одной из них, выносится на заметное место.
Невежество сотоварищей, слабость и ничтожество противников, искренность лжи и блестящая и самоуверенная ограниченность этого человека выдвигают его во главу армии. Блестящий состав солдат итальянской армии, нежелание драться противников, ребяческая дерзость и самоуверенность приобретают ему военную славу. Бесчисленное количество так называемых случайностей сопутствует ему везде. Немилость, в которую он впадает у правителей Франции, служит ему в пользу. Попытки его изменить предназначенный ему путь не удаются: его не принимают на службу в Россию, и не удается ему определение в Турцию. Во время войн в Италии он несколько раз находится на краю гибели и всякий раз спасается неожиданным образом. Русские войска, те самые, которые могут разрушить его славу, по разным дипломатическим соображениям, не вступают в Европу до тех пор, пока он там.
По возвращении из Италии он находит правительство в Париже в том процессе разложения, в котором люди, попадающие в это правительство, неизбежно стираются и уничтожаются. И сам собой для него является выход из этого опасного положения, состоящий в бессмысленной, беспричинной экспедиции в Африку. Опять те же так называемые случайности сопутствуют ему. Неприступная Мальта сдается без выстрела; самые неосторожные распоряжения увенчиваются успехом. Неприятельский флот, который не пропустит после ни одной лодки, пропускает целую армию. В Африке над безоружными почти жителями совершается целый ряд злодеяний. И люди, совершающие злодеяния эти, и в особенности их руководитель, уверяют себя, что это прекрасно, что это слава, что это похоже на Кесаря и Александра Македонского и что это хорошо.
Тот идеал славы и величия, состоящий в том, чтобы не только ничего не считать для себя дурным, но гордиться всяким своим преступлением, приписывая ему непонятное сверхъестественное значение, – этот идеал, долженствующий руководить этим человеком и связанными с ним людьми, на просторе вырабатывается в Африке. Все, что он ни делает, удается ему. Чума не пристает к нему. Жестокость убийства пленных не ставится ему в вину. Ребячески неосторожный, беспричинный и неблагородный отъезд его из Африки, от товарищей в беде, ставится ему в заслугу, и опять неприятельский флот два раза упускает его. В то время как он, уже совершенно одурманенный совершенными им счастливыми преступлениями, готовый для своей роли, без всякой цели приезжает в Париж, то разложение республиканского правительства, которое могло погубить его год тому назад, теперь дошло до крайней степени, и присутствие его, свежего от партий человека, теперь только может возвысить его.
Он не имеет никакого плана; он всего боится; но партии ухватываются за него и требуют его участия.
Он один, с своим выработанным в Италии и Египте идеалом славы и величия, с своим безумием самообожания, с своею дерзостью преступлений, с своею искренностью лжи, – он один может оправдать то, что имеет совершиться.
Он нужен для того места, которое ожидает его, и потому, почти независимо от его воли и несмотря на его нерешительность, на отсутствие плана, на все ошибки, которые он делает, он втягивается в заговор, имеющий целью овладение властью, и заговор увенчивается успехом.
Его вталкивают в заседание правителей. Испуганный, он хочет бежать, считая себя погибшим; притворяется, что падает в обморок; говорит бессмысленные вещи, которые должны бы погубить его. Но правители Франции, прежде сметливые и гордые, теперь, чувствуя, что роль их сыграна, смущены еще более, чем он, говорят не те слова, которые им нужно бы было говорить, для того чтоб удержать власть и погубить его.
Случайность, миллионы случайностей дают ему власть, и все люди, как бы сговорившись, содействуют утверждению этой власти. Случайности делают характеры тогдашних правителей Франции, подчиняющимися ему; случайности делают характер Павла I, признающего его власть; случайность делает против него заговор, не только не вредящий ему, но утверждающий его власть. Случайность посылает ему в руки Энгиенского и нечаянно заставляет его убить, тем самым, сильнее всех других средств, убеждая толпу, что он имеет право, так как он имеет силу. Случайность делает то, что он напрягает все силы на экспедицию в Англию, которая, очевидно, погубила бы его, и никогда не исполняет этого намерения, а нечаянно нападает на Мака с австрийцами, которые сдаются без сражения. Случайность и гениальность дают ему победу под Аустерлицем, и случайно все люди, не только французы, но и вся Европа, за исключением Англии, которая и не примет участия в имеющих совершиться событиях, все люди, несмотря на прежний ужас и отвращение к его преступлениям, теперь признают за ним его власть, название, которое он себе дал, и его идеал величия и славы, который кажется всем чем то прекрасным и разумным.
Как бы примериваясь и приготовляясь к предстоящему движению, силы запада несколько раз в 1805 м, 6 м, 7 м, 9 м году стремятся на восток, крепчая и нарастая. В 1811 м году группа людей, сложившаяся во Франции, сливается в одну огромную группу с серединными народами. Вместе с увеличивающейся группой людей дальше развивается сила оправдания человека, стоящего во главе движения. В десятилетний приготовительный период времени, предшествующий большому движению, человек этот сводится со всеми коронованными лицами Европы. Разоблаченные владыки мира не могут противопоставить наполеоновскому идеалу славы и величия, не имеющего смысла, никакого разумного идеала. Один перед другим, они стремятся показать ему свое ничтожество. Король прусский посылает свою жену заискивать милости великого человека; император Австрии считает за милость то, что человек этот принимает в свое ложе дочь кесарей; папа, блюститель святыни народов, служит своей религией возвышению великого человека. Не столько сам Наполеон приготовляет себя для исполнения своей роли, сколько все окружающее готовит его к принятию на себя всей ответственности того, что совершается и имеет совершиться. Нет поступка, нет злодеяния или мелочного обмана, который бы он совершил и который тотчас же в устах его окружающих не отразился бы в форме великого деяния. Лучший праздник, который могут придумать для него германцы, – это празднование Иены и Ауерштета. Не только он велик, но велики его предки, его братья, его пасынки, зятья. Все совершается для того, чтобы лишить его последней силы разума и приготовить к его страшной роли. И когда он готов, готовы и силы.
Нашествие стремится на восток, достигает конечной цели – Москвы. Столица взята; русское войско более уничтожено, чем когда нибудь были уничтожены неприятельские войска в прежних войнах от Аустерлица до Ваграма. Но вдруг вместо тех случайностей и гениальности, которые так последовательно вели его до сих пор непрерывным рядом успехов к предназначенной цели, является бесчисленное количество обратных случайностей, от насморка в Бородине до морозов и искры, зажегшей Москву; и вместо гениальности являются глупость и подлость, не имеющие примеров.
Нашествие бежит, возвращается назад, опять бежит, и все случайности постоянно теперь уже не за, а против него.
Совершается противодвижение с востока на запад с замечательным сходством с предшествовавшим движением с запада на восток. Те же попытки движения с востока на запад в 1805 – 1807 – 1809 годах предшествуют большому движению; то же сцепление и группу огромных размеров; то же приставание серединных народов к движению; то же колебание в середине пути и та же быстрота по мере приближения к цели.
Париж – крайняя цель достигнута. Наполеоновское правительство и войска разрушены. Сам Наполеон не имеет больше смысла; все действия его очевидно жалки и гадки; но опять совершается необъяснимая случайность: союзники ненавидят Наполеона, в котором они видят причину своих бедствий; лишенный силы и власти, изобличенный в злодействах и коварствах, он бы должен был представляться им таким, каким он представлялся им десять лет тому назад и год после, – разбойником вне закона. Но по какой то странной случайности никто не видит этого. Роль его еще не кончена. Человека, которого десять лет тому назад и год после считали разбойником вне закона, посылают в два дня переезда от Франции на остров, отдаваемый ему во владение с гвардией и миллионами, которые платят ему за что то.