Костюм Древней Месопотамии

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Если верить словам канадского историка С. Бертмана, основателями «индустрии моды» были сами мифические прародители человечества — Адам и Ева, поскольку когда они съели запретный плод с древа познания, то сразу же принялись сшивать фиговые листья, чтобы скрыть свою наготу, которую до того времени не осознавали. Таким образом, заключает автор, «если, как многие полагают, Шумер был местом „садов Эдема“, то на первой одежде можно было бы написать „Сделано в Месопотамии“»[1].





Идеал красоты

Физический облик жителей Древнего Двуречья был тот же, что и по сей день: это были смуглые, коренастые люди с курчавыми или волнистыми чёрными волосами, с крупными чертами лица и обильной растительностью на лице и теле. Но представления об идеальном облике человека у разных народов и в разные эпохи заметно варьировались. Об этом можно судить по сохранившимся памятникам искусства того времени. Шумеры пытались, пускай ещё наивными художественными приёмами, передать внутреннее состояние изображаемого, подчеркнуть его духовную значительность. Ассирийцы и вавилоняне, напротив, превыше всего ценили в человеке телесную мощь. Создавая в камне образы своих богов, царей и воинов, они наделяли их могучей, «накачанной» мускулатурой, один вид которой должен был внушать мысль о всесокрушающей и неумолимой силе.

Ткани

Примерно 10 000 лет назад, в эпоху неолита, на древнем Ближнем Востоке были одомашнены козы и овцы. С тех пор их шерсть стала основным сырьём для ткацкого производства на всей территории Двуречья. До нас дошли десятки терминов для обозначения различных видов шерстяных тканей, относящихся к их качеству или внешнему виду.
Лён, хотя и был известен, но в Нижней Месопотамии рос плохо, и бо́льшую часть полотна приходилось ввозить с севера или даже из других стран (например, из Египта). Поэтому льняная одежда была роскошью. Только царь и священнослужители могли позволить себе носить одеяния из полотна.
Основными производителями шерсти и льна были храмы, располагавшие обширными полями и пастбищами. Частные лица получали шерсть и лён либо от храмов или царского двора в виде «кормления» и «содержания», либо покупали на рынке, так как не имели возможности разводить овец и сеять лён на своих небольших участках.

Для получения шерсти овец, коз и ягнят выщипывали. Только в VII—VI вв. до н. э., когда были изобретены и вошли в употребление металлические ножницы, выщипывание уступило место стрижке. Снятая шерсть поступала к ремесленникам в сыром виде. Сначала она подвергалась очистке и промывке. Лён, соответственно, трепали и прочёсывали. После этого шерсть и лён пряли. Этим занимались обычно женщины, используя ручное веретено с пряслицем.

Так как овечья и козья шерсть в натуральном виде может быть только чёрной, белой или бурой, то её ещё до прядения передавали красильщику для окраски в желаемый цвет. Лён, напротив, окрашивали уже после прядения.
Чтобы окрасить ткань, применяли красители как органического (марена, индиго и др.), так и минерального (охра и т. п.) происхождения. Выше всего ценились ткани, окрашенные пурпуром.
Жители Двуречья, как и все южане, любили одежду ярких тонов. В документах упоминаются самые разные цвета и оттенки тканей: жёлтый, красноватый, ярко-красный, красно-коричневый, тёмно-красный, серый, яблочно-зелёный, синий, сине-фиолетовый, красно-лиловый и др.[2] При этом ткани могли быть не только однотонными, но и полосатыми (бело-чёрными или более сложной окраски, с добавлением красного, жёлтого или коричневого). Изготовлялись также пёстрые ткани. Чаще всего, однако, ткань (особенно шерстяная) просто отбеливалась на солнце, так как привозные красители стоили недёшево.

Как правило, каждая семья сама обеспечивала себя тканью для одежды. Но при шумерских и вавилонских храмах, владевших большими стадами скота, существовали настоящие ткацкие мастерские с целым штатом работниц. Первые сведения о таких мастерских относятся к III-му тысячелетию до н. э.
По сохранившимся сведениям, трудовые процессы в храмовых мастерских были специализированы и усовершенствованы. Одни женщины занимались очисткой льна, другие — мытьём шерсти, третьи — прядением, вышивкой, ткачеством и т. п. При храмах действовали специальные школы; чтобы стать первоклассной ковровщицей или прядильщицей виссона (особо тонкого волокна), надо было учиться пять лет.
Ткачихи, в зависимости от материала, с которым имели дело, подразделялись на мастериц пестроткачества, льноткачества и шерстоткачества. На простых горизонтальных станках они выделывали знаменитые вавилонские ткани, получившие признание и в других странах.
Ткачество было занятием весьма трудоёмким: по подсчётам известного американского шумеролога С.Крамера, группе из трёх женщин, чтобы изготовить отрез длиной в 4 и шириной в 3,5 метра, требовалось не менее 8 дней[3]. Особая квалификация нужна была при выделке узорных тканей с использованием золотых и серебряных нитей. Для этого благородный металл очень тонко расплющивали молоточками, нарезали тонкими полосками, а затем вытягивали в нити. Искусные ткачихи создавали фантастические узоры из золотых, серебряных, синих и пурпурных нитей. Насколько сложна была эта работа, можно судить по тому факту, что одна мастерица была обязана за день выткать всего лишь 15 сантиметров такой ткани[4].

Вытканные изделия подвергались дальнейшей обработке у валяльщиков и прачечников, которые вытаптывали их ногами в ямах с моющим раствором из масла с добавкой поташа, соды, квасцов и мочи. Затем ткани выколачивали вальками, полоскали, сушили и белили на солнце, наводили ворс щётками из чертополоха.

Для отделки готовой одежды чаще всего использовалась бахрома. Любопытно, что она не только служила украшением, но и имела, по всей видимости, ритуальное значение: её, например, могли прикладывать к глиняной табличке вместо печати. А если муж разводился с женой и прогонял её из дому, он обреза́л бахрому с её платья[5].

Одежда

Во всех древних обществах производство одежды было главным видом промышленной деятельности, и уровень его развития являлся определяющим для остальных видов промышленности.

В течение очень длительного времени изготовление одежды в Месопотамии оставалось отраслью домашнего хозяйства. Ещё и в VI веке до н. э. большинство населения Вавилонии носило одежду, сшитую дома, и обходилось без услуг ремесленников-профессионалов. Но появилось уже и немалое количество людей, которых домотканая одежда уже не удовлетворяла. Это были, прежде всего, представители знати и богачи, стремившиеся одеваться нарядно и изысканно, в дорогие и красивые одежды, изготовленные искусными и опытными портными.
В покупной одежде нуждались также малоимущие слои населения, лишённые собственного хозяйства и постоянных источников дохода, жившие случайными заработками. Они, естественно, не могли изготовлять одежду в домашних условиях и вынуждены были приобретать её. В таком же положении находились и приезжие люди.
И, наконец, существовал ещё один потребитель одежды, изготовленной руками профессионалов — храмы. В каждом из них имелось множество изваяний божеств, при которых состоял большой штат жрецов и служителей. Всех их надо было одевать, причём одежда и убранство часто менялись в соответствии с требованиями ритуала, строго расписанного по сезонам, месяцам, неделям и даже по отдельными дням.
Цена готовой одежды зависела от качества материи и от фасона. Так, например, в Вавилоне за 6 сиклей можно было купить два платья и один плащ[6]; чтобы заработать такую сумму, среднему работнику нужно было потратить не менее 24 дней[7].
Одежда, наряду с деньгами и продовольствием, входила в состав жалования, которое получали царские придворные[8]

Мужская одежда

В Шумере основной одеждой мужчины были туника и набедренная повязка. Туника представляла собой рубашку без рукавов или с очень короткими рукавами, в талию. По длине она обычно не достигала колен. Ворот мог быть гладким, либо отделанным вышитым кантом.
Ко II тысячелетию до н. э. туника стала распространённой одеждой, в том числе и для работы, однако она требовала приложения портняжного искусства, хотя бы простейшего. Поэтому более древний набедренник по-прежнему успешно с ней конкурировал, и был даже более распространён.

Набедренник (шубату) выглядел как прямоугольное полотнище. Его ширина в простейшем случае определялась размером ткацкого станка (минимальная ширина составляла 2 локтя, или 1 метр), но полотнища могли и сшиваться вместе. При III династии носили набедренники в форме юбки, удлинённые сзади (до 1 метра), что позволяет предположить наличие выкроек[9].
Длина полотнищ могла быть различной — вероятно, от 4 до 7-9 локтей. Его в большинстве случаев просто обматывали вокруг тела (иногда поверх туники) и закрепляли поясом (впрочем, скатав набедренник на талии в плотный жгут, его можно было носить и без пояса).
Однако более длинное полотнище, особенно если оно было сшито из нескольких полос ткани, могло смотреться и по-другому, гораздо более роскошно и замысловато. Например, обернув один конец трёхметрового (в 6 локтей) куска ткани вокруг бёдер, мужчина складывал оставшуюся часть ткани пополам вдоль и пропускал спереди назад справа под мышку, а затем перекидывал конец ткани сзади через левое плечо. Именно такой вид одежды носили цари и знатные жрецы.

Различная длина, разные виды отделки и манера ношения создавали значительное разнообразие внешнего вида одежды (в зависимости от социального положения её хозяина, а также от моды). Кроме того, существовали парадные одежды того же типа, но не прямоугольные, а специального портновского раскроя. В текстах сообщается о том, что особая одежда отличала жрецов разного ранга и представителей различных профессий, что особую же одежду надевали во время траура, но что она собой представляла и как выглядела — неизвестно.

Традиционной одеждой богов и знатных людей, судя по изображениям III и начала II тысячелетия до н. э. была длинная (доходящая почти до лодыжек) запашная юбка из полотнища, покрытого нашитыми флажками — прямоугольными или заострёнными книзу. Раньше считалось, что это были пряди овечьей шерсти или пальмовые листья; однако роспись, обнаруженная при раскопках царского дворца в Мари, показывает, что эти флажки делались из цветной материи (в специальной литературе эту одежду часто называют «каунакес»).

От плохой погоды мужчины укрывались плащом-накидкой в виде прямоугольного полотнища, в верхней части которого прикреплялись с обеих сторон лямки, завязывавшиеся узлом на груди. Известен был и плащ более сложного покроя, состоявший из трёх вертикальных полотнищ, сшитых между собой примерно на половину длины; его набрасывали на левое плечо, оборачивали вокруг тела, проводили под правой рукой и снова перебрасывали через левое плечо так, чтобы левая рука проходила через разрезы, образованные там, где полотнища оставались не сшитыми; правая рука при этом оставалась полностью открытой[10]. Как верхнюю одежду, носили также прямоугольный плащ с вырезом для головы (наподобие пелерины).

В Ассирии и Вавилоне основной мужской одеждой тоже была туника с короткими цельнокроенными рукавами — канди. Канди носили люди разных социальных слоёв, однако у знатных и богатых людей она шилась из более дорогого материала и была намного длиннее, чем у простолюдинов, доходя почти до ступней, и богато отделывалась бахромой.

Социальный статус человека, помимо длины его туники, определял также и количество одежд, которые тот имел право носить одновременно. Самым сложным был царский костюм: поверх длинной канди из белой ткани, вытканной из шерсти ягнят особой тонкорунной породы, царь надевал пурпурный конас — своеобразный плащ. Этот плащ проходил под мышкой правой руки и скреплялся на левом плече, или складывался вдоль; его сшивали, оставляя отверстие для головы, а на месте сгиба делали прорез для руки (в этом случае он надевался на оба плеча так, что с одной стороны был открыт сверху донизу). Углы конаса закруглялись, а вся его поверхность покрывалась обильной вышивкой, в которой излюбленными мотивами были розетки, стилизованные изображения «дерева жизни» и кедровые шишки; в вышивку вводились чеканные золотые пластинки.

Военная одежда

В шумерскую эпоху обычной одеждой воина был шерстяной набедренник и медный или бронзовый шлем-шишак. Крест-накрест через плечи могли носить кожаную перевязь, скреплённую большой медной бляхой. На так называемом «Штандарте из Ура», датируемом серединой III тысячелетия до нашей эры, изображены воины в длинных — ниже колен — плащах (вероятно, войлочных или кожаных), с вшитыми круглыми металлическими пластинами. Такие плащи, видимо, играли роль панцирей, защищая тело от ударов вражеского оружия.
Воины Ассирии и Вавилона носили уже настоящие доспехи, которые различались по роду войск. Так, лучникам полагались стёганые на шерсти панцири, покрытые металлическими пластинками, а копейщикам — особого покроя кожаные рубахи. Кроме того, их костюм включал в себя принципиально новый элемент — длинные штаны.

Женская одежда

Женская одежда сравнительно мало отличалась от мужской. Разница заключалась только в том, что ко II тысячелетию до н. э. женщины никогда не ходили без туники, а свободные женщины, как правило, не ходили в одной тунике, без другой одежды. Женская туника в верхней своей части шилась в обтяжку (девушкам и молодым женщинам такой покрой позволял в какой-то мере поддерживать грудь). По длине женская туника доходила до колен и ниже, иногда имела разрезы сбоку. Была известна также юбка, сшитая из нескольких горизонтальных полотнищ, шириной по 0,5 метра каждое, причём верхнее полотнище сворачивалось в жгут и заменяло пояс.

Знатная шумерская дама непременно носила поверх туники такое же длинное завёртывающееся полотнище, как и мужчины; в зависимости от местных обычаев могли меняться цвет ткани, характер бахромы и способ переброски через плечо, а также тип раскроя, если это не было прямое узкое полотнище. Кроме того, у знатной (а может быть, и у всякой свободной) женщины был большой, широкий плащ из шерсти или полотна. Он обшивался бахромой и закрывал фигуру своей хозяйки от плеч до пола.

Что касается жительниц Вавилона и Ассирии, то о ней можно судить по единственному сохранившемуся рельефу из Ниневии, на котором изображена супруга царя Ашшурбанипала со своими прислужницами. Все они одеты практически одинаково — в длинные прямые платья с длинными узкими рукавами. Одежда царицы отличается от одежды служанок только гораздо более богатой отделкой (она почти сплошь покрыта вышивкой), а также тем, что она дополнена накидкой, похожей на царский конас.

Аксессуары

Непременной принадлежностью костюма шумеров, ассирийцев и вавилонян был длинный пояс в виде шнура с кисточкой.
Сановники при царском дворе в качестве знака своего социального положения носили нагрудные перевязи, обшитые с одной стороны пышной бахромой. Чем знатнее был человек и чем более высокую должность он занимал, тем длиннее была его перевязь.

Среди других аксессуаров, дополнявших костюмы обитателей Древнего Двуречья, следует упомянуть также посохи, зонты и опахала.

У всех восточных народов с древнейших времён трость или посох служили символами зрелого возраста, мудрости и власти. Они как бы говорили, что их владелец — человек уважаемый и достойный уважения. Поэтому ни один зажиточный вавилонянин не выходил из дому без посоха. По свидетельству Геродота, каждый такой посох увенчивал сверху искусно выполненный из дерева или слоновой кости набалдашник — яблоко, роза, лилия, орёл или что-либо подобное. Носить посох без такого изображения было не принято[11].

Зонт в Месопотамии, как и повсюду на Востоке, являлся знаком царского достоинства. Богато орнаментированным зонтиком на длинной изогнутой рукояти осеняли ассирийского царя во время торжественных выходов и выездов.

Опахала, необходимые в душном и жарком климате Междуречья, напоминали по форме флажки; известны были, судя по изображениям, и более крупные опахала из страусовых перьев, укреплённых на полукруглом каркасе.

Обувь

Обычной обувью у населения Двуречья были сандалии. Они чаще всего представляли собой твёрдые подмётки с прикреплённым ремнём, который пропускался между большим и остальными пальцами ноги и привязывался вокруг щиколотки. Были и другие формы сандалий: ассирийцы, к примеру, предпочитали сандалии с высокими задниками, закрывающими пятку и (примерно до середины) стопу; ремешок, крепивший сандалию, пропускался в отверстия по бокам.
Жителям Месопотамии были известны и сапоги. Они были открытыми спереди (но, в отличие от греческих сапог, имели закрытый носок), по высоте доходили примерно до середины икр и зашнуровывались. Первоначально этот вид обуви носили только горцы, но со временем его удобство оценили все, кому приходилось делать длительные переходы пешком. В Ассирии и Вавилоне сапоги стали частью военного костюма.
Жрецы и молящиеся в храмах ходили босиком. Богов тоже изображали босыми.

Причёски

Судя по сохранившимся изображениям, мужчины предпочитали отращивать волосы до плеч и носить их, зачёсывая назад. При этом уши оставались открытыми. Основная масса волос была завита плоскими крупными волнами, расположенными в несколько рядов. Знатные люди убирали волосы в сетку или скрепляли их на затылке заколкой, связывали цветными лентами. Во всех причёсках волосы на лбу подстригали короче и завивали в крутые кольцевидные локоны возле висков и ушей, на щёки спускали небольшие волнистые прядки. Концы волос подвёртывали в валик (иногда таких горизонтальных валиков было несколько).
Цари и их приближённые отпускали большие бороды, придавая им прямоугольную форму. Пряди бороды завивали в трубочки и укладывали плотными рядами. В некоторых случаях вместо трубчатых локонов заплетали косички, украшая их золотыми нитями. Так как эти бороды были значительно больше, чем обычные, можно предположить, что они были искусственными и делались (частично или даже полностью) из овечьей шерсти. Усы отпускали значительно реже: изображения мужчин с усами, но без бороды практически отсутствуют.
Евнухи и жрецы не носили ни бород, ни усов. Жрецы к тому же полностью сбривали волосы на голове и теле. Рабам выбривали волосы ото лба до темени. Отпуская раба на волю, ему сбривали оставшиеся волосы; это называлось «очищением» — освобождённый раб уподоблялся «чистому» жрецу. Законы вавилонского царя Хаммурапи (1792—1750 гг. до н. э.) угрожали суровым наказанием (отрезанием пальцев) цирюльнику, который обривал рабу голову без ведома его хозяина — «снимал рабский знак»[12].

Женские причёски были не менее разнообразны, чем мужские, и похоже, что мода на них менялась довольно часто. Наиболее старинным, но неизменно популярным обычаем было носить волосы либо свободно распущенными по плечам (при этом их слегка подвивали на концах), либо скрученными узлом на затылке. Иногда прикалывали надо лбом косичку, свисавшую концом с одного уха, или же оплетали голову двумя косичками. Вавилонянки часто укладывали волосы в форме объёмных полушарий по бокам головы. Носили также парики. (Интересно, что слово, обозначавшее парик, имело и другие значения — «красота», «роскошь», а также «обольщение»; это говорит о том, какое большое значение в древнем Двуречье придавали густым и пышным волосам как украшению внешнего облика человека).

Головные уборы

Головные уборы мужчин были оригинальными и разнообразными. Это были разного рода войлочные и кожаные шапки, шляпы, тюрбаны и колпаки.
Особые головные уборы носили цари. В Шумере знаком царского сана была круглая шапка с околышем из каракуля. В Вавилоне и Ассирии царь надевал высокую коническую тиару из белого тонкого войлока — кидарис. На её макушке располагалось небольшое золотое навершие в виде башенки, а нижняя часть окаймлялась лентой, отделанной золотыми розетками. Сзади на спину спускались пурпурные ленты с золотой бахромой на концах. Придворные носили широкие налобные повязки и обручи из золота или лент с нашитыми золотыми бляшками.

Женщины вокруг головы, надо лбом, также часто укрепляли ленту или скрученный жгут материи (богатые могли носить серебряную или даже золотую диадему). Распространёнными женскими головными уборами были шапки и шляпы. Кроме того, многие женщины носили тюрбаны, свитые из узких, длинных полос ткани. Выбор того или иного фасона головного убора, как и одежды, зависел от обычаев местности, от общественного положения женщины и от моды.

Шумерские и вавилонские женщины, как правило, не закрывали голову ничем, кроме шапок и шляп. Ассирийки, напротив, выходя на улицу, должны были прятать лица. Уже с середины II тысячелетия до н. э. ношение покрывала стало в Ассирии обязанностью и привилегией замужних женщин; даже наложница, сопровождая хозяйку по улице, была обязана закрывать лицо. Напротив, рабыням и проституткам кутаться в покрывала строго воспрещалось. За нарушение этого запрета ассирийские законы предусматривали тяжёлое наказание: рабыне, надевшей покрывало, должны были отрезать уши, а проститутке — «нанести пятьдесят ударов розгами и налить на голову смолу», а её одежду отдать тому, кто донёс на неё властям[13].

Украшения

Наряд любого мало-мальски обеспеченного жителя Месопотамии, будь то мужчина или женщина, непременно дополнялся украшениями. Носить украшения начинали с самого детства: в захоронениях маленьких детей из Ура обнаруживают связки бус, браслеты и серебряные диадемы[14].

Украшения, наряду с одеждой, входили в состав приданого, которое давали за невестой, и всегда оставались частью её имущества, на которое муж не мог претендовать. Поэтому любящие родители не жалели средств на наряды и драгоценности для дочерей: в одном списке приданого перечисляются 204 предмета одежды, а также различные золотые украшения общим весом 15 (пятнадцать!) килограммов[15].
Неприкосновенность украшений гарантировалась даже проституткам: женщину лёгкого поведения, нарушившую закон, могли избить, лишить одежды и даже волос, но никто не имел права отбирать у неё украшения[16].
В Вавилоне и Ассирии распространённым обычаем было ношение металлических браслетов (женщины надевали их на запястья и лодыжки, мужчины — только на руки). Любимым украшением у лиц обоего пола были также серьги разнообразных форм — от простых кольцевидных до сложных, с подвесками в виде полумесяцев или виноградных гроздьев. Серьги вдевали не только в уши, но и в нос.
Очень характерной особенностью вавилонского женского убранства, с которым женщина неохотно расставалась, даже раздеваясь, были бусы. Богатые модницы носили настоящие стоячие «воротники» из прилегавших одна к другой нитей бус, доходившие от подбородка до выреза туники. Иногда нити бус повязывали также на лбу и вокруг бёдер. Дорогие бусы были сердоликовые (из Индии), лазуритовые (из Бадахшана — современного Северного Афганистана) или металлические. Более дешёвые бусы делались из цветного стекла, керамики, раковин, кости и т. п. В качестве украшений использовались также цилиндрические печати из самоцветных камней: сквозь них продевали шнурок и подвешивали на шею наподобие кулона.

Пожалуй, самые великолепные образцы месопотамских ювелирных украшений были найдены английским археологом Леонардом Вулли в 20-х гг. ХХ века при раскопках так называемых «царских гробниц» Ура (ок. 2500 г. до н. э.). Вместе с погребёнными здесь «царями» и «царицами» были похоронены их слуги, служанки и воины — всего около 100 человек. У многих мужчин на голове были повязки, похожие на те, которые и сейчас носят арабы. Они состояли из трёх крупных бусин на лбу с золотой цепью сзади и, вероятно, служили для закрепления головного убора. Украшения женщин были ещё богаче; они включали головные уборы из золотых и серебряных цветов и листьев, огромные серьги в форме полумесяца, золотые заколки для платьев с подвесками из бус, а также ожерелья из золота и лазурита.
Самый роскошный убор принадлежал «царице» Пуаби. На ней был целый плащ, «сотканный» из лазуритовых бус, ладьевидные золотые серьги, высокий золотой гребень в виде букета цветов, золотые кольца и булавки. Особенно богатым было головное убранство. Такое большое, что его наверняка приходилось носить поверх парика, оно было образовано несколькими ярусами витков золотой ленты длиной 40 футов (около 12 метров)[17]. Сверху его украшали три нити бус из лазурита и сердолика. На нижней из этих нитей висели золотые кольца, на средней — золотые буковые листья, на верхней — ивовые листья и золотые цветы. Рядом с погребальными носилками лежало ещё одно головное украшение, представлявшее собой широкую кожаную ленту, расшитую золотыми фигурками животных и растениями на фоне мелкого лазуритового бисера[18].

Найденные в Уре изделия свидетельствуют о незаурядном мастерстве обработки драгоценных металлов и тонком художественном вкусе древних мастеров.

Косметика и парфюмерия

Жители Месопотамии много времени уделяли уходу за телом. Прежде всего это выражалось в стремлении поддерживать чистоту. В богатых домах Вавилона, как показали археологические раскопки, имелись даже глиняные ванны, наполовину врытые в землю и обмазанные асфальтом. В бедных домах, конечно, такую роскошь вряд ли могли себе позволить, потому что носить воду приходилось издалека, с реки или канала, и расходовать её следовало экономно. Люди с низким достатком для омовения пользовались тазами из глины или камня.
Для мытья и стирки применяли мылящиеся растения, золу, песок и т. п. В более позднее время появилось мыло; его делали из соды или поташа с добавлением масла или порошка из глины. Время от времени мылись в паровой бане, обливая водой раскалённые камни.

Уход за телом и для женщин, и для мужчин непременно включал умащение кожи и волос ароматическими маслами. Они смягчали и увлажняли кожу, придавали волосам блеск и, помимо того, играли роль духов. Предпочтение отдавалось кипарисовому и кедровому маслу благодаря их приятному запаху. В качестве отдушек использовали также экстракты можжевельника, мирры и кассии[19]. Однако стоило всё это очень дорого, поскольку ввозилось из-за границы (из Сирии), и для подавляющего большинства населения было недоступно. Небогатые люди, вероятно, обходились какими-то местными, более дешёвыми благовониями, но какими именно — неизвестно.

Далеко не каждая жительница Шумера, Вавилона или Ассирии могла воспользоваться привозной парфюмерией, зато косметика была доступна всем. Женщины хранили различные косметические средства в маленьких глиняных или каменных баночках или в разукрашенных раковинах. Они подводили глаза чёрно-зелёным порошком сурьмы (этот обычай существует на Ближнем Востоке и теперь; считается, что сурьма не только украшает, но также защищает глаза от яркого солнечного света и различных инфекций). Чёрной краской подкрашивали также ресницы и брови. Красивыми, как и сейчас на Востоке, считались сросшиеся брови в виде «ласточкиных крыльев», и краска помогала придать им желаемый вид. В «косметический набор» древней шумерской или вавилонской красавицы входила, кроме того, красная краска для губ и щёк. Было принято также, чтобы женщины красили хной ладони и ступни ног, делали на коже изящную татуировку. Туалетные принадлежности — ножичек, пинцет, ложечку для чистки ушей и т. п. — женщина могла носить с собой, прикрепив к небольшому кольцу.

Напишите отзыв о статье "Костюм Древней Месопотамии"

Примечания

  1. Бертман С. Месопотамия: Энциклопедический справочник. — М.:Вече, 2007. — С.331.
  2. Дьяконов И. М. Люди города Ура. — М.: Наука, 1990. — С.40.
  3. Крамер С. Шумеры. Первая цивилизация на Земле. — М.:Центрполиграф, 2002. — С.123.
  4. Вардиман Е. Женщина в древнем мире. — М.:Наука, 1990. — С.220.
  5. Дьяконов И. М. Люди города Ура. С.143.
  6. Кленгель-Брандт Э. Древний Вавилон. — Смоленск: Русич, 2001. — С.105.
  7. Бертман С.Месопотамия… С.290.
  8. Кленгель-Брандт Э. Древний Вавилон. С.144.
  9. Дьяконов И. М. Люди города Ура. С.38.
  10. Там же. С.37.
  11. Цит.по: Бертман С. Месопотамия… С.334.
  12. Хрестоматия по всеобщей истории государства и права /Под ред. З. М. Черниловского. — М.:Б.и., 1994. — С.22.
  13. Саггс Х. Вавилон и Ассирия. Быт, религия, культура. — М.: Центрполиграф, 2004. — С.174.
  14. Дьяконов И. М. Люди города Ура. С.80.
  15. Вардиман Е. Женщина в древнем мире. С.237.
  16. Саггс Х. Вавилон и Ассирия… С.174.
  17. Шумер: Города Эдема. — М.:ТЕРРА, 1997. — С.112.
  18. Там же. С.90.
  19. Гласснер Ж.-Ж. Месопотамия. — М.: Вече, 2012. — С.425.

Отрывок, характеризующий Костюм Древней Месопотамии

– Лихая бы штука, – сказал ротмистр, – а в самом деле…
Ростов, не дослушав его, толкнул лошадь, выскакал вперед эскадрона, и не успел он еще скомандовать движение, как весь эскадрон, испытывавший то же, что и он, тронулся за ним. Ростов сам не знал, как и почему он это сделал. Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая. Он видел, что драгуны близко, что они скачут, расстроены; он знал, что они не выдержат, он знал, что была только одна минута, которая не воротится, ежели он упустит ее. Пули так возбудительно визжали и свистели вокруг него, лошадь так горячо просилась вперед, что он не мог выдержать. Он тронул лошадь, скомандовал и в то же мгновение, услыхав за собой звук топота своего развернутого эскадрона, на полных рысях, стал спускаться к драгунам под гору. Едва они сошли под гору, как невольно их аллюр рыси перешел в галоп, становившийся все быстрее и быстрее по мере того, как они приближались к своим уланам и скакавшим за ними французским драгунам. Драгуны были близко. Передние, увидав гусар, стали поворачивать назад, задние приостанавливаться. С чувством, с которым он несся наперерез волку, Ростов, выпустив во весь мах своего донца, скакал наперерез расстроенным рядам французских драгун. Один улан остановился, один пеший припал к земле, чтобы его не раздавили, одна лошадь без седока замешалась с гусарами. Почти все французские драгуны скакали назад. Ростов, выбрав себе одного из них на серой лошади, пустился за ним. По дороге он налетел на куст; добрая лошадь перенесла его через него, и, едва справясь на седле, Николай увидал, что он через несколько мгновений догонит того неприятеля, которого он выбрал своей целью. Француз этот, вероятно, офицер – по его мундиру, согнувшись, скакал на своей серой лошади, саблей подгоняя ее. Через мгновенье лошадь Ростова ударила грудью в зад лошади офицера, чуть не сбила ее с ног, и в то же мгновенье Ростов, сам не зная зачем, поднял саблю и ударил ею по французу.
В то же мгновение, как он сделал это, все оживление Ростова вдруг исчезло. Офицер упал не столько от удара саблей, который только слегка разрезал ему руку выше локтя, сколько от толчка лошади и от страха. Ростов, сдержав лошадь, отыскивал глазами своего врага, чтобы увидать, кого он победил. Драгунский французский офицер одной ногой прыгал на земле, другой зацепился в стремени. Он, испуганно щурясь, как будто ожидая всякую секунду нового удара, сморщившись, с выражением ужаса взглянул снизу вверх на Ростова. Лицо его, бледное и забрызганное грязью, белокурое, молодое, с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, было самое не для поля сражения, не вражеское лицо, а самое простое комнатное лицо. Еще прежде, чем Ростов решил, что он с ним будет делать, офицер закричал: «Je me rends!» [Сдаюсь!] Он, торопясь, хотел и не мог выпутать из стремени ногу и, не спуская испуганных голубых глаз, смотрел на Ростова. Подскочившие гусары выпростали ему ногу и посадили его на седло. Гусары с разных сторон возились с драгунами: один был ранен, но, с лицом в крови, не давал своей лошади; другой, обняв гусара, сидел на крупе его лошади; третий взлеаал, поддерживаемый гусаром, на его лошадь. Впереди бежала, стреляя, французская пехота. Гусары торопливо поскакали назад с своими пленными. Ростов скакал назад с другими, испытывая какое то неприятное чувство, сжимавшее ему сердце. Что то неясное, запутанное, чего он никак не мог объяснить себе, открылось ему взятием в плен этого офицера и тем ударом, который он нанес ему.
Граф Остерман Толстой встретил возвращавшихся гусар, подозвал Ростова, благодарил его и сказал, что он представит государю о его молодецком поступке и будет просить для него Георгиевский крест. Когда Ростова потребовали к графу Остерману, он, вспомнив о том, что атака его была начата без приказанья, был вполне убежден, что начальник требует его для того, чтобы наказать его за самовольный поступок. Поэтому лестные слова Остермана и обещание награды должны бы были тем радостнее поразить Ростова; но все то же неприятное, неясное чувство нравственно тошнило ему. «Да что бишь меня мучает? – спросил он себя, отъезжая от генерала. – Ильин? Нет, он цел. Осрамился я чем нибудь? Нет. Все не то! – Что то другое мучило его, как раскаяние. – Да, да, этот французский офицер с дырочкой. И я хорошо помню, как рука моя остановилась, когда я поднял ее».
Ростов увидал отвозимых пленных и поскакал за ними, чтобы посмотреть своего француза с дырочкой на подбородке. Он в своем странном мундире сидел на заводной гусарской лошади и беспокойно оглядывался вокруг себя. Рана его на руке была почти не рана. Он притворно улыбнулся Ростову и помахал ему рукой, в виде приветствия. Ростову все так же было неловко и чего то совестно.
Весь этот и следующий день друзья и товарищи Ростова замечали, что он не скучен, не сердит, но молчалив, задумчив и сосредоточен. Он неохотно пил, старался оставаться один и о чем то все думал.
Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, – и никак не мог понять чего то. «Так и они еще больше нашего боятся! – думал он. – Так только то и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!»
Но пока Николай перерабатывал в себе эти вопросы и все таки не дал себе ясного отчета в том, что так смутило его, колесо счастья по службе, как это часто бывает, повернулось в его пользу. Его выдвинули вперед после Островненского дела, дали ему батальон гусаров и, когда нужно было употребить храброго офицера, давали ему поручения.


Получив известие о болезни Наташи, графиня, еще не совсем здоровая и слабая, с Петей и со всем домом приехала в Москву, и все семейство Ростовых перебралось от Марьи Дмитриевны в свой дом и совсем поселилось в Москве.
Болезнь Наташи была так серьезна, что, к счастию ее и к счастию родных, мысль о всем том, что было причиной ее болезни, ее поступок и разрыв с женихом перешли на второй план. Она была так больна, что нельзя было думать о том, насколько она была виновата во всем случившемся, тогда как она не ела, не спала, заметно худела, кашляла и была, как давали чувствовать доктора, в опасности. Надо было думать только о том, чтобы помочь ей. Доктора ездили к Наташе и отдельно и консилиумами, говорили много по французски, по немецки и по латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа, как не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек: ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою новую, сложную, неизвестную медицине болезнь, не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может прийти колдуну мысль, что он не может колдовать) потому, что их дело жизни состояло в том, чтобы лечить, потому, что за то они получали деньги, и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни. Но главное – мысль эта не могла прийти докторам потому, что они видели, что они несомненно полезны, и были действительно полезны для всех домашних Ростовых. Они были полезны не потому, что заставляли проглатывать больную большей частью вредные вещества (вред этот был мало чувствителен, потому что вредные вещества давались в малом количестве), но они полезны, необходимы, неизбежны были (причина – почему всегда есть и будут мнимые излечители, ворожеи, гомеопаты и аллопаты) потому, что они удовлетворяли нравственной потребности больной и людей, любящих больную. Они удовлетворяли той вечной человеческой потребности надежды на облегчение, потребности сочувствия и деятельности, которые испытывает человек во время страдания. Они удовлетворяли той вечной, человеческой – заметной в ребенке в самой первобытной форме – потребности потереть то место, которое ушиблено. Ребенок убьется и тотчас же бежит в руки матери, няньки для того, чтобы ему поцеловали и потерли больное место, и ему делается легче, когда больное место потрут или поцелуют. Ребенок не верит, чтобы у сильнейших и мудрейших его не было средств помочь его боли. И надежда на облегчение и выражение сочувствия в то время, как мать трет его шишку, утешают его. Доктора для Наташи были полезны тем, что они целовали и терли бобо, уверяя, что сейчас пройдет, ежели кучер съездит в арбатскую аптеку и возьмет на рубль семь гривен порошков и пилюль в хорошенькой коробочке и ежели порошки эти непременно через два часа, никак не больше и не меньше, будет в отварной воде принимать больная.
Что же бы делали Соня, граф и графиня, как бы они смотрели на слабую, тающую Наташу, ничего не предпринимая, ежели бы не было этих пилюль по часам, питья тепленького, куриной котлетки и всех подробностей жизни, предписанных доктором, соблюдать которые составляло занятие и утешение для окружающих? Чем строже и сложнее были эти правила, тем утешительнее было для окружающих дело. Как бы переносил граф болезнь своей любимой дочери, ежели бы он не знал, что ему стоила тысячи рублей болезнь Наташи и что он не пожалеет еще тысяч, чтобы сделать ей пользу: ежели бы он не знал, что, ежели она не поправится, он не пожалеет еще тысяч и повезет ее за границу и там сделает консилиумы; ежели бы он не имел возможности рассказывать подробности о том, как Метивье и Феллер не поняли, а Фриз понял, и Мудров еще лучше определил болезнь? Что бы делала графиня, ежели бы она не могла иногда ссориться с больной Наташей за то, что она не вполне соблюдает предписаний доктора?
– Эдак никогда не выздоровеешь, – говорила она, за досадой забывая свое горе, – ежели ты не будешь слушаться доктора и не вовремя принимать лекарство! Ведь нельзя шутить этим, когда у тебя может сделаться пневмония, – говорила графиня, и в произношении этого непонятного не для нее одной слова, она уже находила большое утешение. Что бы делала Соня, ежели бы у ней не было радостного сознания того, что она не раздевалась три ночи первое время для того, чтобы быть наготове исполнять в точности все предписания доктора, и что она теперь не спит ночи, для того чтобы не пропустить часы, в которые надо давать маловредные пилюли из золотой коробочки? Даже самой Наташе, которая хотя и говорила, что никакие лекарства не вылечат ее и что все это глупости, – и ей было радостно видеть, что для нее делали так много пожертвований, что ей надо было в известные часы принимать лекарства, и даже ей радостно было то, что она, пренебрегая исполнением предписанного, могла показывать, что она не верит в лечение и не дорожит своей жизнью.
Доктор ездил каждый день, щупал пульс, смотрел язык и, не обращая внимания на ее убитое лицо, шутил с ней. Но зато, когда он выходил в другую комнату, графиня поспешно выходила за ним, и он, принимая серьезный вид и покачивая задумчиво головой, говорил, что, хотя и есть опасность, он надеется на действие этого последнего лекарства, и что надо ждать и посмотреть; что болезнь больше нравственная, но…
Графиня, стараясь скрыть этот поступок от себя и от доктора, всовывала ему в руку золотой и всякий раз с успокоенным сердцем возвращалась к больной.
Признаки болезни Наташи состояли в том, что она мало ела, мало спала, кашляла и никогда не оживлялась. Доктора говорили, что больную нельзя оставлять без медицинской помощи, и поэтому в душном воздухе держали ее в городе. И лето 1812 года Ростовы не уезжали в деревню.
Несмотря на большое количество проглоченных пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек, из которых madame Schoss, охотница до этих вещиц, собрала большую коллекцию, несмотря на отсутствие привычной деревенской жизни, молодость брала свое: горе Наташи начало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такой мучительной болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться.


Наташа была спокойнее, но не веселее. Она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катанья, концертов, театра; но она ни разу не смеялась так, чтобы из за смеха ее не слышны были слезы. Она не могла петь. Как только начинала она смеяться или пробовала одна сама с собой петь, слезы душили ее: слезы раскаяния, слезы воспоминаний о том невозвратном, чистом времени; слезы досады, что так, задаром, погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пение особенно казались ей кощунством над ее горем. О кокетстве она и не думала ни раза; ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила и чувствовала, что в это время все мужчины были для нее совершенно то же, что шут Настасья Ивановна. Внутренний страж твердо воспрещал ей всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни. Чаще и болезненнее всего вспоминала она осенние месяцы, охоту, дядюшку и святки, проведенные с Nicolas в Отрадном. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из того времени! Но уж это навсегда было кончено. Предчувствие не обманывало ее тогда, что то состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было.
Ей отрадно было думать, что она не лучше, как она прежде думала, а хуже и гораздо хуже всех, всех, кто только есть на свете. Но этого мало было. Она знала это и спрашивала себя: «Что ж дальше?А дальше ничего не было. Не было никакой радости в жизни, а жизнь проходила. Наташа, видимо, старалась только никому не быть в тягость и никому не мешать, но для себя ей ничего не нужно было. Она удалялась от всех домашних, и только с братом Петей ей было легко. С ним она любила бывать больше, чем с другими; и иногда, когда была с ним с глазу на глаз, смеялась. Она почти не выезжала из дому и из приезжавших к ним рада была только одному Пьеру. Нельзя было нежнее, осторожнее и вместе с тем серьезнее обращаться, чем обращался с нею граф Безухов. Наташа Осссознательно чувствовала эту нежность обращения и потому находила большое удовольствие в его обществе. Но она даже не была благодарна ему за его нежность; ничто хорошее со стороны Пьера не казалось ей усилием. Пьеру, казалось, так естественно быть добрым со всеми, что не было никакой заслуги в его доброте. Иногда Наташа замечала смущение и неловкость Пьера в ее присутствии, в особенности, когда он хотел сделать для нее что нибудь приятное или когда он боялся, чтобы что нибудь в разговоре не навело Наташу на тяжелые воспоминания. Она замечала это и приписывала это его общей доброте и застенчивости, которая, по ее понятиям, таковая же, как с нею, должна была быть и со всеми. После тех нечаянных слов о том, что, ежели бы он был свободен, он на коленях бы просил ее руки и любви, сказанных в минуту такого сильного волнения для нее, Пьер никогда не говорил ничего о своих чувствах к Наташе; и для нее было очевидно, что те слова, тогда так утешившие ее, были сказаны, как говорятся всякие бессмысленные слова для утешения плачущего ребенка. Не оттого, что Пьер был женатый человек, но оттого, что Наташа чувствовала между собою и им в высшей степени ту силу нравственных преград – отсутствие которой она чувствовала с Kyрагиным, – ей никогда в голову не приходило, чтобы из ее отношений с Пьером могла выйти не только любовь с ее или, еще менее, с его стороны, но даже и тот род нежной, признающей себя, поэтической дружбы между мужчиной и женщиной, которой она знала несколько примеров.
В конце Петровского поста Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых, приехала в Москву поклониться московским угодникам. Она предложила Наташе говеть, и Наташа с радостью ухватилась за эту мысль. Несмотря на запрещение доктора выходить рано утром, Наташа настояла на том, чтобы говеть, и говеть не так, как говели обыкновенно в доме Ростовых, то есть отслушать на дому три службы, а чтобы говеть так, как говела Аграфена Ивановна, то есть всю неделю, не пропуская ни одной вечерни, обедни или заутрени.
Графине понравилось это усердие Наташи; она в душе своей, после безуспешного медицинского лечения, надеялась, что молитва поможет ей больше лекарств, и хотя со страхом и скрывая от доктора, но согласилась на желание Наташи и поручила ее Беловой. Аграфена Ивановна в три часа ночи приходила будить Наташу и большей частью находила ее уже не спящею. Наташа боялась проспать время заутрени. Поспешно умываясь и с смирением одеваясь в самое дурное свое платье и старенькую мантилью, содрогаясь от свежести, Наташа выходила на пустынные улицы, прозрачно освещенные утренней зарей. По совету Аграфены Ивановны, Наташа говела не в своем приходе, а в церкви, в которой, по словам набожной Беловой, был священник весьма строгий и высокой жизни. В церкви всегда было мало народа; Наташа с Беловой становились на привычное место перед иконой божией матери, вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым, охватывало ее, когда она в этот непривычный час утра, глядя на черный лик божией матери, освещенный и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их. Когда она понимала их, ее личное чувство с своими оттенками присоединялось к ее молитве; когда она не понимала, ей еще сладостнее было думать, что желание понимать все есть гордость, что понимать всего нельзя, что надо только верить и отдаваться богу, который в эти минуты – она чувствовала – управлял ее душою. Она крестилась, кланялась и, когда не понимала, то только, ужасаясь перед своею мерзостью, просила бога простить ее за все, за все, и помиловать. Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой в ранний час утра, когда встречались только каменщики, шедшие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах еще все спали, Наташа испытывала новое для нее чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастия.
В продолжение всей недели, в которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось, что она не доживет до этого блаженного воскресенья.
Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресенье, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойной и не тяготящеюся жизнью, которая предстояла ей.
Приезжавший в этот день доктор осмотрел Наташу и велел продолжать те последние порошки, которые он прописал две недели тому назад.
– Непременно продолжать – утром и вечером, – сказал он, видимо, сам добросовестно довольный своим успехом. – Только, пожалуйста, аккуратнее. Будьте покойны, графиня, – сказал шутливо доктор, в мякоть руки ловко подхватывая золотой, – скоро опять запоет и зарезвится. Очень, очень ей в пользу последнее лекарство. Она очень посвежела.
Графиня посмотрела на ногти и поплевала, с веселым лицом возвращаясь в гостиную.


В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 го июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.
11 го июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан; и Пьер, бывший у Ростовых, обещал на другой день, в воскресенье, приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которые он достанет у графа Растопчина.
В это воскресенье Ростовы, по обыкновению, поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий июльский день. Уже в десять часов, когда Ростовы выходили из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях дерев бульвара, в звуках музыки и белых панталонах прошедшего на развод батальона, в громе мостовой и ярком блеске жаркого солнца было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя позади ливрейного лакея, раздвигавшего толпу подле матери, Наташа услыхала голос молодого человека, слишком громким шепотом говорившего о ней:
– Это Ростова, та самая…
– Как похудела, а все таки хороша!
Она слышала, или ей показалось, что были упомянуты имена Курагина и Болконского. Впрочем, ей всегда это казалось. Ей всегда казалось, что все, глядя на нее, только и думают о том, что с ней случилось. Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, – тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе. Она знала и не ошибалась, что она хороша, но это теперь не радовало ее, как прежде. Напротив, это мучило ее больше всего в последнее время и в особенности в этот яркий, жаркий летний день в городе. «Еще воскресенье, еще неделя, – говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, – и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде. Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра, прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю, – думала она, – а так даром, ни для кого, проходят лучшие годы». Она стала подле матери и перекинулась с близко стоявшими знакомыми. Наташа по привычке рассмотрела туалеты дам, осудила tenue [манеру держаться] и неприличный способ креститься рукой на малом пространстве одной близко стоявшей дамы, опять с досадой подумала о том, что про нее судят, что и она судит, и вдруг, услыхав звуки службы, ужаснулась своей мерзости, ужаснулась тому, что прежняя чистота опять потеряна ею.
Благообразный, тихий старичок служил с той кроткой торжественностью, которая так величаво, успокоительно действует на души молящихся. Царские двери затворились, медленно задернулась завеса; таинственный тихий голос произнес что то оттуда. Непонятные для нее самой слезы стояли в груди Наташи, и радостное и томительное чувство волновало ее.
«Научи меня, что мне делать, как мне исправиться навсегда, навсегда, как мне быть с моей жизнью… – думала она.
Дьякон вышел на амвон, выправил, широко отставив большой палец, длинные волосы из под стихаря и, положив на груди крест, громко и торжественно стал читать слова молитвы:
– «Миром господу помолимся».
«Миром, – все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братской любовью – будем молиться», – думала Наташа.
– О свышнем мире и о спасении душ наших!
«О мире ангелов и душ всех бестелесных существ, которые живут над нами», – молилась Наташа.
Когда молились за воинство, она вспомнила брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспомнила князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы бог простил ей то зло, которое она ему сделала. Когда молились за любящих нас, она молилась о своих домашних, об отце, матери, Соне, в первый раз теперь понимая всю свою вину перед ними и чувствуя всю силу своей любви к ним. Когда молились о ненавидящих нас, она придумала себе врагов и ненавидящих для того, чтобы молиться за них. Она причисляла к врагам кредиторов и всех тех, которые имели дело с ее отцом, и всякий раз, при мысли о врагах и ненавидящих, она вспоминала Анатоля, сделавшего ей столько зла, и хотя он не был ненавидящий, она радостно молилась за него как за врага. Только на молитве она чувствовала себя в силах ясно и спокойно вспоминать и о князе Андрее, и об Анатоле, как об людях, к которым чувства ее уничтожались в сравнении с ее чувством страха и благоговения к богу. Когда молились за царскую фамилию и за Синод, она особенно низко кланялась и крестилась, говоря себе, что, ежели она не понимает, она не может сомневаться и все таки любит правительствующий Синод и молится за него.
Окончив ектенью, дьякон перекрестил вокруг груди орарь и произнес:
– «Сами себя и живот наш Христу богу предадим».
«Сами себя богу предадим, – повторила в своей душе Наташа. – Боже мой, предаю себя твоей воле, – думала она. – Ничего не хочу, не желаю; научи меня, что мне делать, куда употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня! – с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров, надежд и пороков.
Графиня несколько раз во время службы оглядывалась на умиленное, с блестящими глазами, лицо своей дочери и молилась богу о том, чтобы он помог ей.
Неожиданно, в середине и не в порядке службы, который Наташа хорошо знала, дьячок вынес скамеечку, ту самую, на которой читались коленопреклоненные молитвы в троицын день, и поставил ее перед царскими дверьми. Священник вышел в своей лиловой бархатной скуфье, оправил волосы и с усилием стал на колена. Все сделали то же и с недоумением смотрели друг на друга. Это была молитва, только что полученная из Синода, молитва о спасении России от вражеского нашествия.
– «Господи боже сил, боже спасения нашего, – начал священник тем ясным, ненапыщенным и кротким голосом, которым читают только одни духовные славянские чтецы и который так неотразимо действует на русское сердце. – Господи боже сил, боже спасения нашего! Призри ныне в милости и щедротах на смиренные люди твоя, и человеколюбно услыши, и пощади, и помилуй нас. Се враг смущаяй землю твою и хотяй положити вселенную всю пусту, восста на ны; се людие беззаконии собрашася, еже погубити достояние твое, разорити честный Иерусалим твой, возлюбленную тебе Россию: осквернити храмы твои, раскопати алтари и поругатися святыне нашей. Доколе, господи, доколе грешницы восхвалятся? Доколе употребляти имать законопреступный власть?
Владыко господи! Услыши нас, молящихся тебе: укрепи силою твоею благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя нашего императора Александра Павловича; помяни правду его и кротость, воздаждь ему по благости его, ею же хранит ны, твой возлюбленный Израиль. Благослови его советы, начинания и дела; утверди всемогущною твоею десницею царство его и подаждь ему победу на врага, яко же Моисею на Амалика, Гедеону на Мадиама и Давиду на Голиафа. Сохрани воинство его; положи лук медян мышцам, во имя твое ополчившихся, и препояши их силою на брань. Приими оружие и щит, и восстани в помощь нашу, да постыдятся и посрамятся мыслящий нам злая, да будут пред лицем верного ти воинства, яко прах пред лицем ветра, и ангел твой сильный да будет оскорбляяй и погоняяй их; да приидет им сеть, юже не сведают, и их ловитва, юже сокрыша, да обымет их; да падут под ногами рабов твоих и в попрание воем нашим да будут. Господи! не изнеможет у тебе спасати во многих и в малых; ты еси бог, да не превозможет противу тебе человек.