Еврейская философия

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

Евре́йская филосо́фия — философия, опирающаяся на еврейскую традицию, коллективный опыт еврейского народа[1]</blockquote>. Нередко еврейскую философию определяют более узко как философию иудаизма, то есть как рациональное обоснование иудейской теологии, посредством системы философских понятий. Согласно профессору Э. Берковичу, ни один еврейский мыслитель никогда не начинал с самого начала, поскольку иудаизм уже дан в тот момент, когда философ начинает своё исследование[2]</blockquote>.

Однако существует чрезвычайно расширительный подход к пониманию сущности еврейской философии. Данный подход отождествляет еврейскую философию с любым видом рефлексивной мысли со стороны тех, кто идентифицируют себя с евреями. Тем не менее, в настоящее время философы, евреи по происхождению, которые не рассматривают проблематику иудаизма или в творчестве которых не отражены специфические еврейские проблемы, обычно не считаются еврейскими философами[3].





Содержание

Основные этапы развития еврейской философии

В развитии еврейской философии выделяют шесть основных периодов: древнейший период (ветхозаветный), эллинистический период, средневековую еврейскую философию, еврейскую философию эпохи Возрождения, еврейскую философию Нового времени и современный период.

Древнейший период

Древнейший период в развитии еврейской философии тесно связан и во многом совпадает с периодом написания священных текстов Танаха (Библии, Ветхого завета) и формированием иудейского канонa. Многие книги, входящие в состав Иудейской Библии, содержат в себе определенные взгляды на предметы, относящиеся к области философии, определенные представления о Боге, человеке и мире, об отношении человека к самому себе, к другим людям, к миру в целом и к Богу как абсолютному первоначалу. С одной стороны, Танах (Ветхий завет) явился наиболее значительным результатом развития древнееврейской религиозно-философской мысли, которое длилось на протяжении всего I тысячелетия до н. э. С другой стороны, древнееврейская метафизика, антропология, этика послужили главным источником и фундаментом для всей последующей истории еврейской философии.

Особенностью философских взглядов древних евреев является то, что эти взгляды не излагаются систематически. В Танахе нет ни специальной терминологии, ни формальных аргументов, обосновывающих те или иные метафизические представления. Как отмечает В. Сорокин, библейские авторы отнюдь не чуждались богословских или философских вопросов; но никто из них никогда не пытался изложить для своих слушателей или читателей цельную и законченную философскую или теологическую систему[4].

Метафизика Танаха

В основе библейской онтологии лежит представление о Едином Боге, который является основой, субстанцией всего сущего (принцип монотеизма) (Втор. 6:4). Бог есть абсолютное духовное начало; к Его атрибутам принадлежат бесконечность, всемогущество (Иов. 42:2), всеведение (Ис. 40:28), бестелесность (Втор. 4:15; Ис. 40:25).

Другой фундаментальный принцип, на котором базируется метафизика Иудейской Библии — это принцип креационизма, о чём свидетельствует рассказ о сотворении мира (Быт. 1-2). Идея сотворения мира из ничего встречается не только в Пятикнижии, но и в Пророках (Невии́м) и Писаниях (Ктуви́м) (например, Ис. 45:12; Пс. 100:3).

Поскольку мир сотворен Богом и управляется Им (принцип провиденциализма), мир (Вселенная) ограничен как в пространстве, так и во времени (Втор. 4:32; 13-8). Для библейской космологии также характерно представление о небесных сферах, которые одушевлены и разумны (Пс. 19:2, Еккл. 1:5). В первых главах Пятикнижия (Быт. 1:2) упоминаются также четыре стихии, из которых состоит сотворенная Богом материя: земля (אֶרֶץ — э́рэц), воздух (רוּחַ — ру́ах), вода (מַיִם — ма́им) и тьма (חוֹשֶך — хо́шэх), интерпретируемая как огонь.

Древнееврейская антропология

Антропология Танаха основывается на идее о том, что человек (אָדָם — ада́м) есть венец творения (принцип антропоцентризма), поскольку он создан по «образу и подобию Божию» (Быт. 1:26)[5]. Человек уподобляется Богу прежде всего в том, что ему дана свобода воли и власть над природою, а также в том, что он, будучи сотворенным из «праха земного», получил от Творца «дыхание жизни». Человек благодаря этому становится «душою живою» (נֶפֶש חַי — нэ́фэш ха́й). Высшим началом в человеке является дух (רוּחַ — ру́ах). Дух даруется Богом, он есть сама невыразимая сила жизни, познания и активности. Таким образом, человек представляет собой личностное единство духа, души и тела. Согласно представлениям, отраженным в древнейших отделах Танаха, вне тела душа не существует, потому что «душа всякого тела есть кровь его» (Лев. 17,14). Следует подчеркнуть, что лишь во II веке до н. э. вера в бессмертие души становится господствующим мнением среди евреев (2Макк. 12:43-45), хотя саддукеи отрицали это верование, а также и веру в воскрешение[6].

Среди элементов, составляющих природу человека, Танах часто называет сердце (לֵב — ле́в). Это понятие соединяет в себе и разум, и чувства, и волю[7].

Этика Танаха

Наличие свободы воли у человека порождает возможность грехопадения. Грех (חֵטא — хэт) — одно из центральных понятий древнееврейской этики. Грехопадение первого человека имеет в Танахе не только этический, но и глубоко метафизический смысл. Первый человек, Адам нарушил заповедь Бога и был изгнан из Эдемского сада. Таким образом, был определен статус человека: человек изгнан, отчужден, он утратил гармоническую связь с природой, он находится с ней в постоянном конфликте. Чтобы восстановить первозданную связь с Богом и миром, человек вынужден следовать Божьим заповедям. Идеал человеческого существования — путь к конечному искуплению через исполнение божественной воли. Избавление, по Танаху, будет достигнуто посредством человека, того самого человека, который сам же и внес порчу в мир[8].

Ядром ветхозаветного морального кодекса являются Десять заповедей и так называемое золотое правило этики, выраженное формулой: «Возлюби ближнего своего как самого себя» (Лев. 19:18).

Важнейшая этическая проблема — проблема смысла жизни человека — является главной темой таких наиболее философских книг Танаха, как Книга Екклезиаста и Книга Иова. Глубоким этическим содержанием наполнена Книга притчей Соломоновых.

Библейская историософия

В основе историософии Иудейской Библии лежит представление об истории как о едином, закономерном, направленном процессе, который обладает определенным смыслом, имеет начало и своё завершение. В наиболее общем плане, вся танахическая история — это место динамической встречи Творца и Его творения[9]. Согласно Танаху, именно Бог управляет историей. Действительно, евреи — один из немногих народов, у которых историческое сознание, по существу, совпадает с религиозным, а религиозное сознание — с историческим[10].

Ядром философии истории Танаха является концепция линейного времени, согласно которой у времени есть начало, середина и конец, поэтому у каждого события есть своё определенное место на временной оси. Такое понимание времени значительно отличается от концепции времени у древних греков, для которых история была лишь продолжением коловращения Космоса и мыслилась по аналогии с ним как циклический процесс. Следует отметить, что элементы цикличности в историческом процессе не отбрасываются и в библейской трактовке истории. Напротив, как отмечает Йосеф Бен-Шломо, линейное развитие истории в Еврейской Библии предполагает не просто движение по прямой, а усложненное развитие по спирали в восходящих циклах[11]. Все повествование Танаха построено как сложное, отнюдь не прямолинейное движение к определенной цели: весь ход истории направлен к конечной точке — историческому идеалу — искуплению (ивр.גְאוּלָה‏‎ — геула́).

Согласно древнееврейской историософии, ни великие личности, ни народные массы не играют ключевой роли в истории. Единственным Творцом истории является Бог. По словам Й. Бен-Шломо, Бог Танаха — это прежде всего Богом истории. Его вмешательство в существование человека всегда связано с ходом истории, всегда преследует определенную историческую цель. Смысл любого события нужно искать в преследуемой им цели, а смысл всего хода истории — в искуплении. Тем не менее, роль человека в истории Танах нисколько не умаляет. Напротив, человек есть существо историческое, поскольку он может быть сподвижником Бога, он способен помогать Богу или мешать ему, продвинуть историю или повернуть её вспять.

По свидетельству Библии, на еврейский народ возложена особая историческая миссия. Появление народа Израиля на исторической арене не случайно. С одной стороны, оно вызвано множеством предшествующих исторических событий (грехопадение Адама, всемирный потоп, строительство Вавилонской башни); с другой стороны, оно обусловлено целью самой истории, к которой Бог ведет человечество в целом (искупление, избавление). Историческая миссия евреев заключается в том, чтобы быть носителями откровения. Божественное откровение является своего рода руководством, следуя которому народ Израиля должен содействовать исправлению мира (ивр.תִיקוּן עוֹלָם‏‎ — тику́н ола́м). Согласно Танаху, до божественного откровения человечество шло по пути деградации и дивергенции. Начиная с грехопадения Адама и Евы и их изгания из рая, в мире произошло разрушение абсолютной цельности и гармонии (ивр.שְבִירַת הַכֵלִים‏‎ — швира́т а-кели́м). Нравственное падение человечества повлекло за собой всемирный потоп, а горделивое строительство Вавилонской башни — утрату человечеством своего единства, расщепление родовой сущности человека на множество народов, говорящих на разных языках. Задача еврейского народа — способствовать восстановлению единства человеческого рода, своим примером указать племенам Земли путь нравственного совершенствования. Именно для этого Бог избрал Авраама и его потомство, для этого через Моисея даровал Он евреям развернутый кодекс морально-правовых предписаний (заповедей), называемый Торой. Следовательно, с избрания Богом Авраама и Синайского откровения начинается восходящая ветвь человеческой истории, вектор которой направлен к избавлению, то есть к восстановлению цельности мира (ивр.הִתעוֹרְרוּת‏‎ — ит’орэру́т, букв. пробуждение, просветление).[12].

Таким образом, танахическую концепцию истории можно представить в виде схемы, изображающей три узловые исторические точки: Творение — Откровение — Искупление[13].

Эллинистический период

Общая характеристика еврейской философии эпохи эллинизма

С наступлением эпохи эллинизма заканчивается предыстория еврейской философской мысли. Еврейская философия в собственном смысле возникaeт в еврейской диаспоре эллинистического мира во II века до н. э. Следует заметить, что философская традиция в диаспоре поддерживалась до середины V века н. э. Еврейская философия возникла в результате влияния на иудейскую религию греческой философии (в особенности традиций платонизма и стоицизма). Как утверждает Карл Ясперс, «западная идея Бога берет начало из двух исторических источников: Библии и греческой философии»[14]. Знакомство с эллинской мыслью произвело в иудействе своего рода умственный переворот, который стал прологом к проповеди единобожия среди язычников и к эллинизации иудаизма[15]. Еврейская эллинистическая культура фактически началась с перевода Танаха на греческий язык — Септуагинты. Некоторые исследователи считают, что уже в этом переводе обнаруживаются философские влияния Греции. Об этом косвенным образом свидетельствует и «Письмо Аристея Филократу»[16] — наиболее раннее из сохранившихся произведений еврейско-греческой литературы (вероятно, 150-100 годы до н. э.)[17].

Философия александрийских евреев

В эпоху эллинизма иудеи диаспоры открывают для себя языческую культуру с новой стороны. В творениях Анаксагора, Гераклита, Пифагора, Платона и Аристотеля александрийские евреи нашли учение о верховном Божестве и нравственные принципы, близкие к Торе. Так возникла необходимость осмыслить достижения греческой философии в свете Танаха.

Первым философом-евреем, предпринявшим попытку интерпретации греческой философии с позиций иудейского вероучения был, вероятно, Аристобул Александрийский (Аристобул Панеадский), живший в середине II века до н. э. Он является автором аллегорического комментария к Септуагинте. В своем сочинении Аристобул разъясняет, как надо понимать библейский антропоморфизм: упоминания о «руке», «стоянии», «схождении» Бога — это лишь метафоры, указывающие на проявление божественной силы. Также и «упокоение» Бога в субботу не означает его последующего бездействия, но лишь то, что порядок сотворенных вещей пребывает с того дня неизменным. Весьма показательно, что особый статус субботы Аристобул обосновывает ссылкой на значение седмицы в пифагорейской числовой символике. Александрийский философ призывает избегать буквального толкования Торы, поскольку Моисей, как автор Пятикнижия, с помощью разных образов и выражений обозначает (греч. σεμαίνει) великие тайны природы, которые проницательный ум должен усмотреть в тексте Писания. По мнению Аристобула, и Пифагор, и Сократ, и Платон, а также Орфей и перипатетики, — все они являются преемниками Моисея. Исследуя «Завещание Орфея», Аристобул приходит к заключению о схожести ветхозаветной и орфической доктрин, о зависимости орфиков от иудейского Завета[18].

Некоторые исследователи отмечают, что философских взглядов, близких взглядам Аристобула Александрийского, придерживались также и еврейские историки эпохи эллинизма — Димитрий (III век до н. э.), Евполем (II век до н. э.) и Артапан (II век до н. э.)[19]. Артапан, например, пытался связать Моисееву теократию с кругом греческих идей, утверждая, будто Моисей был основателем не только иудаизма, но и верований Египта и Греции. Мусей — легендарный учитель Орфея — был, по мнению Артапана, не кем иным, как законодателем Израиля. Евполем же полагал, что именно Моисей был первым, кто изобрел алфавит.

Наиболее выдающимся еврейским философом эпохи эллинизма принято считать Филона Александрийского (греч. Φίλων Αλεξανδρεύς). Филон Александрийский (ок. 25 год до н. э. — после 41 года н. э.) изложил свои взгляды в ряде комментариев на главы и стихи Пятикнижия, в трудах, посвященных библейским темам, и самостоятельных философских трактатах. Филон, комментируя Писание, зачастую навязывает Торе, вопреки её очевидному смыслу, платоническую трактовку. Так, он говорит о двойном творении Богом мира. По его мнению, сначала был сотворен умопостигаемый мир идей и лишь потом реальный, чувственно воспринимаемый мир. При объяснении любого библейского сюжета или образа Филон исходил из представления о том, что в основе Торы лежит описание восхождения души от телесного и земного к созерцанию небесного и божественного, а в конечном итоге — к созерцанию Бога. В связи с этим Филон предлагает этимологию имени «Израиль» (יִשׂרָאֵל — Исраэ́ль). По его мнению, этноним Израиль следует толковать как «зрящий Бога»[20]. Филон Александрийский оказал заметное влияние на развитие христианской философии вообще, и на развитие патристики в частности. Значение Филона Иудейского для святоотеческой мысли определялось прежде всего его ролью посредника между библейской и философской традицией. В силу близости многих мыслей Филона христианскому учению возникла легенда о том, что он был тайным христианином[21].Интересно, что труды Филона не были известны еврейским философам средних веков, которые могли испытывать лишь косвенное, опосредованное влияние его идей. Лишь в XVI веке, благодаря Азарии де Росси, труды Филона снова приобрели известность среди евреев.

Апокрифы и псевдоэпиграфы

Эллинистический период стал свидетелем возникновения — как в Иудее, так и за её пределами — обширной еврейской литературы, близкой по стилю и содержанию к библейским писаниям. Среди сочинений, связанных по своим темам или мотивам с Танахом, но не включенных в иудейский канон, принято выделять две группы — апокрифы и псевдоэпиграфы[22]. Апокрифы большей частью являются анонимными сочинениями историко-нарративного и дидактического характера, а псевдоэпиграфы — книгами видений и откровений, приписываемыми библейским патриархам, царям, героям и пророкам. В еврейской традиции и апокрифы, и псевдоэпигафы, принято называть «внешними книгами» (ивр.סְפָרִים חִיצוֹנִיִּים‏‎ — сфари́м хицонии́м). Большинство апокрифов и псевдоэпиграфов обладают несомненной историографической значимостью. Кроме того, некоторые из них ценны не только своим историческим или религиозным, но также и философским содержанием.

  • Книга Премудрости Соломона. Согласно ЭЕЭ, Книга Премудрости Соломона принадлежит к числу апокрифов. Некоторые исследователи относят её к псевдоэпиграфам[26]. По всей видимости, книга была написана на греческом языке в Александрии анонимным автором (так называемым Псевдо-Соломоном) во времена правления императора Гая Калигулы (37 — 41 гг. н. э.)[27]. Греческое название книги — Σοφία Σαλωμώντος (Софи́а Саломо́нтос). Книга была адресована прежде всего евреям Александрии, усвоившим эллинскую образованность. Тем не менее, содержание первой (апологетической) части книги позволяет говорит о том, что Псевдо-Соломон имел в виду и языческую аудиторию. Первые пять глав книги Премудрости Соломона направлены против идей скептиков и вульгарной модификации эпикуреизма. Псевдо-Соломон возражает скептикам, которые считают, что мир полон зла, страданий и несправедливости вследствие равнодушия и попустительства Творца. Автор книги предлагает свой вариант теодицеи: «Бог не сотворил смерти, — пишет он, — и не радуется погибели живущих, ибо Он создал все для бытия… Неправда причиняет смерть: нечестивые привлекли её и руками, и словами» (Прем. 1:13-16). Таким образом, Псевдо-Соломон оправдывает Бога, говоря, что Творец есть абсолютное бытие и добро; зло и небытие (смерть) проистекают от нечестия и неразумия человека. Автор Книги Премудрости порицает людей преисполненных скептицизма и предпочитающих вместо вечности земные наслаждения. По мысли мудреца, мир не ограничивается лишь этой юдолью скорби, и каждый, кто следует путями Бога может обрести полноту вечности. Главы 6-9 составляют вторую часть книги и посвящены Премудрости Божией. Она есть не что иное, как Божественная сила, проявляющая и открывающая себя в мироздании. Человеческий разум — это отражение высшей Премудрости. Автор называет божественную Мудрость «художницей всего» (греч. η πάντων τεχνιτις — хэ па́нтон техни́тис) (Прем. 7:13-16). Он также именует её «чистым зерцалом Божественной энергии» (греч. έσοπτρον ακηλίδωτον της του Θεου ενεργείας — э́соптон акэли́дотон тэс ту тхэу энэрге́йас) (Прем. 7:26) или даже «всеисцеляющим Логосом» (греч. λόγος ο πάντα ιώμενος — л́огос хо па́нта хио́мэнос) (Прем. 16:12). Последняя часть книги является преимущественно историософской, где Псевдо-Соломон излагает традиционный библейский взгляд на историю, трактуя её как единый путь человеческого рода, как драму взаимоотношений между людьми и Богом[28].
  • Четвертая Книга Маккавеев — апокриф, написанный по одной версии в I веке до н. э. в Александрии[29], по другой — в I веке н. э. в сирийской Антиохии[30]. Данный апокриф ЭЕЭ характеризует как философскую проповедь, посвященную борьбе благочестивого разума с аффектами. Относительно авторства книги у исследователей не существуют единого мнения. Ещё во времена ранней патристики некоторые отцы церкви приписывали авторство этого апокрифа великому еврейскому историку Иосифу Флавию. Однако сегодня большинство ученых решительно отрицает тот факт, что книга принадлежит его перу[31]. В составе Четвёртой Книги Маккавеев можно выделить две смысловых части: первая — философское введение, вторая — история мученической смерти старца Елеазара, а также семи братьев и их матери. В философском введении автор ставит основной вопрос своей книги, разделяя его затем на четыре подвопроса: «Итак спрашиваем: сдерживаются ли страсти рассудительностью? — пишет он. — И рассматриваем: что такое рассудительность? И что страсть? И сколько видов страстей? И все ли они сдерживаются рассудительностью?» (4 Макк. 1:13-14)[32]. Сама постановка этих вопросов свидетельствует о влиянии стоицизма; ответы же на них автор черпает из еврейской традиции, обогащая абстрактные философские положения примерами из жизни библейских героев. Следует отметить, что переплетение греческой философии и традиционных еврейских мотивов характерно для всей Четвёртой Книги Маккавеев в целом. Так, заповеди Торы представлены автором как наиболее совершенные принципы стоического самообуздания и самовоспитания. Таким образом, место стоика занимает человек, страшащийся Бога и следующий Его заповедям; подлинный героизм трактуется как победа разума над аффектами, благодаря чему человек обретает способность мужественно переносить страдания. Примером такого героизма служит мученическая гибель бесчисленных жертв гонений Антиоха Эпифана.

Средневековая еврейская философия

Общая характеристика еврейской философии Средневековья

Еврейская философия в средние века развивается параллельно с христианской и исламской, причем и здесь исходными точками являются неоплатонизм и аристотелизм[33].

Средневековая еврейская философия получила бурное развитие в начале X века на фоне общего культурного возрождения на мусульманском Востоке и продолжала развиваться в странах ислама — в Северной Африке, Испании и Египте — около 300 лет. Евреи этого периода говорили, читали и писали по-арабски и таким образом могли принять участие в создании общей культуры своей эпохи. Большая часть произведений еврейской философии этого времени была написана на еврейско-арабском языке.

К концу XII века еврейские общины в мире ислама пришли в упадок; в то же время более благоприятные условия для развития философской мысли стали складываться в христианских странах (в христианской Испании, южной Франции и Италии). Еврейская философия этого периода также в значительной мере основывалась на источниках, относящихся к исламской философской традиции, однако некоторые еврейские философы испытали также влияние христианской схоластики.

Основные представители средневековой еврейской философии

  • Саадия бен Йосеф (882942) — первый крупный еврейский философ Средневековья, основоположник еврейской рационалистической философии. Под влиянием мутазилитов он попытался создать еврейский калам, используя понятия философии Платона, Аристотеля и стоиков. Его главный философский труд «Китаб аль-аманат ва-л-и’тикадат» («Книга верований и мнений», еврейское название — «Сэ́фэр эмуно́т ве-део́т»).
  • Ицхак бен Шломо Исраэли (ок. 855955) — родоначальник неоплатонизма в еврейской философии. Из его философских трудов, большинство которых переведено с арабского на иврит и латинский язык, наиболее известен «Китаб ал-худуд» («Книга определений», еврейское название «Сэ́фэр ха-гвули́м»).

Еврейская философия эпохи Возрождения

После Крескаса начался упадок средневековой еврейской философии. Она утрачивает былую оригинальность и становится более эклектичной по своему содержанию. Большинство философов занимают более ортодоксальные позиции.

Тем не менее, некоторые еврейские мыслители все же попытались выразить в своих трудах веяния новой эпохи — эпохи Ренессанса. Ицхак бен Иегуда Абраванель (14371508) (в испанской традиции Дон Абрабанель) был одиним из первых еврейских ученых, в чьих философских сочинениях отразилось влияние концепций ренессансного гуманизма[37].

Старший сын Ицхака Абраванеля Иехуда бен Ицхак Абраванель (ок.1460— после 1523), известный также под именем Леоне Эбрео или Лео Хебреус, был близок по своим философским взглядам к идеям известного итальянского гуманиста Пико делла Мирандолы. По некоторым сведениям, именно Пико делла Мирандоле посвятил своё не дошедшее до нас сочинение о небесной гармонии молодой Иехуда Абраванель. Основное его сочинение, написанное по-итальянски, называется «Диалоги о любви» (около 1535 года). В этом сочинении Иехуда Абраванель выступает как один из наиболее крупных философов-неоплатоников эпохи Возрождения. Цель любви, по Абраванелю, — наслаждение, обретаемое влюбленным в слиянии с объектом любви, выступающим воплощением благого и прекрасного. Высшим проявлением любви является слияние всего сущего с Богом как воплощением высшей благости и высшей красоты. Взаимная любовь между миром и Создателем создает «круг любви». В этом круге соединяются все элементы мироздания. Будучи неоплатоником, Абраванель в то же время пытается согласовать свои панентеистические и, в некоторой степени, гедонистические воззрения с духом иудаизма. Еврейский философ Элияху бен Моше Абба Дельмедиго (ок.14601497) испытал влияние христианского платонизма. Он написал несколько философских трудов, в том числе и «Бхина́т ха-да́т» («Исследование религии»). Это сочинение основано на трактате арабского философа и врача Ибн Рушда, в котором рассматривается отношение философии к религии. Элияху Дельмедиго внес вклад и в развитие европейской философии, познакомив итальянских ученых эпохи Возрождения с учениями как Ибн Рушда, так и Маймонида.

Знаменитым ученым и философом был также потомок Элияху Дельмедиго Йосеф Шломо Дельмедиго (15911655), известный также как Йосеф Шломо (Соломон) Рофе (Врач), акроним — Йашар (Яшар). Будучи учеником Галилея, Йосеф Дельмедиго первым из еврейский мыслителей, кто поддержал гелиоцентрическую систему Коперника. Он также отрицал различия между земным и небесным мирами. Йосеф Дельмедиго критиковал аристотелевское учение о форме, полагая, что представления о материальной субстанции и её качествах достаточно для объяснения мира. Он отвергал также аристотелевское учение о бестелесных двигателях сфер. Вслед за Платоном он признавал душу субстанцией, соединяющейся с телом. Наиболее известное произведение Йосефа Дельмедига называется «Эйли́м», где и представлена развернутая апология коперниканского переворота в астрономии, а также предпринята попытка соединить гелиоцентрическую систему Коперника с традиционной иудейской космологией.

Еврейская философия в Новое время

Предпосылки возникновения еврейской философии Нового времени

Идеи Просвещения, зародившиеся в Англии во второй половине XVII века и получившие широкое распространение в Европе в XVIII столетии, были подхвачены и еврейскими мыслителями. В XVI-XVII столетиях в западноевропейском еврействе складывается прослойка состоятельных и авторитетных членов общины, которые благодаря своему богатству и обширным коммерческим связям оказываются в тесном контакте с элитой христианского общества. Все чаще евреи становятся крупными поставщиками товаров для европейского двора, монетчиками, банкирами и даже дипломатами. Состоятельные члены еврейской общины начинают тяготиться своим неопределенным правовым положением; некоторые из них принимают христианство, чтобы поступить на государственную службу, получить офицерский чин в армии, поселиться в городе, куда въезд для евреев был ограничен. Именно в Новое время у небольшой части передовой еврейской молодежи появляется возможность получить не только традиционное религиозное, но и европейское светское образование. Многие из них не были готовы так просто отказаться от иудейской веры, а униженное положение соплеменников заставляло их испытывать душевную боль и искать философское решение противоречия между динамичной действительностью буржуазной Европы и консервативным еврейским образом жизни, основанном на Торе. Так постепенно начали возникать идеи о том, что остаться со своим народом в создавшихся условиях можно лишь одним способом — модернизировать еврейский народ, свгласно требованиям новой социальной реальности. Эти взгляды получили название «Хаскала́» (ивр.הַשְׂכָּלָה‏‎ — просвещение)[38].

Некоторые представители еврейской философии Нового времени

Современная еврейская философия

Неокантианство и иудаизм

Герман Коген (18421918) — основатель Марбургской школы неокантианства, изложил свои взгляды на иудаизм в книге «Религия разума согласно еврейским источникам» (1919). Коген рассматривал иудаизм как религию разума, точнее, практического разума в кантовском смысле, однако он пытался ввести в эту концепцию и те аспекты религиозной жизни, которые носят более личный характер. Бог для Когена (в ранний период) — это не метафизическая субстанция, но идея, преодолевающая разрыв между моралью и природой. Если в своих ранних произведениях Коген называет Бога идеей, то в последующих он уже отождествляет Бога с бытием. Бытие и становление, Бог и мир всегда остаются различны, но между ними существует отношение, которое Коген называет «корреляцией». Мир не может существовать без Бога, но и Бог не имеет смысла без мира. Человек — партнер Бога в деле творения. В своей последней книге Коген использует эти идеи при интерпретации еврейских верований и религиозной практики, объединяя идею этического монотеизма с личным аспектом религии. Одним из учеников Германа Когена был еврейский философ из России Матвей Каган (18891937)[43]. Видным учеником Когена был Эрнст Кассирер. У Когена учился также поэт Борис Пастернак, согласно воспоминаниям Пастернака, Кассирер приглашал его для дальнейших занятий философией в Берлин.

Лео Бек написал книгу «Средоточие Иудаизма», как ответ на «Средоточие христианства» А. фон Гарнака. В ней он раскрывал сущность еврейства на базе неокантианства, полемизируя с экзистенциализмом. Он был также видным еврейским общественным деятелем, пережил Холокост.

Еврейский экзистенциализм и философия диалога

Религиозная философия иудаизма XX века

Современная израильская философия

Гуманистический иудаизм

Основателем движения гуманистического или секулярного иудаизма является философ Шервин Теодор Вайн (19282007). Доктрину гуманистического иудаизма Вайн выразил в программной книге «Новый путь в иудаизме. Быть евреем, веря в разум и чувство собственного достоинства» (1985). В этой книге он предлагает отказаться от религиозного содержания иудаизма. Взамен Вайн предлагает нерелигиозную, гуманистическую альтернативу. Он предлагает радикально новый путь быть евреем, новое (секулярное) содержание еврейских национальных праздников, церемоний и ритуалов, новое (секулярное) отношение к смешанным бракам и обращению в иудаизм[46]. Концепция Вайна повлекла за собой резкую критику со стороны многих еврейских ученых и философов.

См. также

Напишите отзыв о статье "Еврейская философия"

Примечания

  1. См. Йошпе Р. Что такое еврейская философия? Иерусалим-М.: Гешарим-Мосты культуры, 2003.
  2. См. Беркович Э. Бог, человек и история. «Маханаим», Иерусалим, 2010.
  3. [www.eleven.co.il/article/15543 Философия еврейская] — статья из Электронной еврейской энциклопедии
  4. См. Сорокин В. Введение в Ветхий завет.
  5. См. Berkouwer G.C. Man: The Image of God, Grand Rapids, 1962.
  6. Генкель Г. Г. Представление о загробной жизни у древних евреев // «Будущность», 1900, № 17-19.
  7. Вышеславцев Б. П. Сердце в христианской и индийской мистике. Париж, 1929.
  8. См. Бен-Шломо Й. Введение в философию иудаизма.
  9. Шихляров Л. Введение в Ветхий завет (конспект лекций). — Библиотека Веб-Центра «Омега», С. 45.
  10. Мусаелян Л. А. Научная теория исторического процесса: становление и сущность. Пермь, 2010. С. 45.
  11. См. гл. «Философия истории» в кн.: Бен-Шломо Й. Введение в философию иудаизма.
  12. См. [khazarzar.skeptik.net/thalmud/_tb_ru/shabbath.htm Вавилонский Талмуд, трактат «Шабат», Лист № 2.]
  13. Схема предложена Й. Бен-Шломо в книге «Введение в философию иудаизма».
  14. Jaspers K. Way to Wisdom, 1967, р. 39.
  15. См. Мень А. История религии: В поисках Пути, Истины и Жизни. В 7 т. Т. 6: На пороге Нового Завета: От эпохи Александра Македонского до проповеди Иоанна Крестителя, 1993.
  16. Письмо Аристея к Филократу / Введение и пер. В. Ф. Иваницкого // Труды КДА. 1916. Т. II. С. 7-8; Т. III. С. 9-10.
  17. Яглом М., Левинов М. Язык Яфета в шатрах Шхема // Лехаим, 2009, № 7.
  18. Аристобул / Античная философия: Энциклопедический словарь. — М.: Прогресс-Традиция, 2008. С. 152.
  19. Самодурова З. Г. Хроники Петра Александрийского // Византийский временник. 1961, № 18, С. 161.
  20. Филон Александрийский / Античная философия: Энциклопедический словарь. — М.: Прогресс-Традиция, 2008. С. 773.
  21. Матусова Е. Д. Филон Александрийский — комментатор Ветхого Завета, — Филон Александрийский. Толкования Ветхого Завета, 2000. С. 7-50.
  22. См. [www.sbible.boom.ru/books/shif.htm Шиффман Л. От текста к традиции: история иудаизма в эпоху Второго Храма и периода Мишны и Талмуда. М.-Иерусалим, 2000.]
  23. См. Ханригеев И. А. Книга Иисуса, сына Сирахова // [www.pravenc.ru Православная энциклопедия], Т. 21.
  24. О структуре Книги Премудрости Иисуса, сына Сирахова см. Mulder O. Simon the High Priest in Sirach 50: An Exegetical Study of the Significance of Simon the High Priest of the Fathers in Ben Sira’s Concept of the History of Israel. Leiden, 2003. P. 287.
  25. Моше бен Маймон. Путеводитель растерянных. М., 2010. С. 158. См. также комментарий 22 к гл. 32 в указ. изд.
  26. См., например, статью И. Волковой [www.nasledie-college.narod.ru/Doclad1/Volkova.pdf «Интерпретация истории Исхода в книге Премудрости Соломона и иудейской литературе периода эллинизма»], С. 3.
  27. Такой датировки придерживаются Уинстон, Коллинз, Никельсбург, Морган, П. Эннс и С. Чеон.
  28. См. Мень А. Исагогика. Ветхий завет. М., 2003. § 31.
  29. См. например: Рассел Б. [psylib.org.ua/books/rassb02/txt14.htm Почему я не христианин]. М., 1987. С. 227—228.
  30. См. Туваль М. [www.lechaim.ru/ARHIV/186/tuval.htm От религии Храма к религии общины] // [www.lechaim.ru Лехаим], 2007, № 10.
  31. Генкель Г. Г. Флавий Иосиф, его жизнь и творчество. В кн.: Иосиф Флавий. Иудейские древности. В 2 т. Т. 1 Кн. 1—12. М., 2002. С. 23.
  32. См. [sravnika.narod.ru/porfper/09_4mak.pdf О Маккавеях слово четвёртое.] В кн.: Труды Киевской Духовной Академии. 1873, С. 69-107.
  33. История философии в кратком изложении / Пер. с чешского И .И. Богута. — М.: Мысль, 1991. — С. 248.
  34. Нуланд Ш. Маймонид-врач // Лехаим, 2010, № 2.
  35. См. Шнейдер М. Философия и Галаха в творчестве Маймонида: внутреннее единство познания и действия // Лехаим, 2010, № 4.
  36. См. Еврейская философия // Философский энциклопедический словарь под. ред. Губского Е. Ф., М. 2005, С. 151.
  37. Абраванель, Ицхак бен Иехуда // [www.eleven.co.il/Электронная еврейская энциклопедия] (недоступная ссылка с 11-05-2013 (4003 дня)).
  38. Баркусский И. От критики Канта к «Союзу добра и благоденствия» // Лехаим, 2010, № 4.
  39. Нечипуренко В. Н. Спиноза в зеркале еврейской философской и мистической традиции. // Известия высших учебных заведений. Северо-Кавказский регион. Общественные науки. 2005, № 1. — С. 13—21.
  40. Спиноза, Барух // [www.eleven.co.il/ Электронная еврейская энциклопедия].
  41. Скуратовский В. Моисей Мендельсон — немецкий философ и первый еврейский просветитель. // Вестник, 2000, № 11 (244).
  42. 1 2 Баркусский И. От критики Канта к «Союзу добра и благоденствия». // Лехаим, 2010, № 4.
  43. Кацис Л. Ф. Матвей Каган — еврейский философ. Биография и автобиография на фоне современников // Лехаим. 2008. № 2. C. 55-58.
  44. См. Шестов, Лев // Философский энциклопедический словарь под. ред. Губского Е. Ф., М. 2005, С. 518.
  45. См. также Шехтер Я. Франц Розенцвейг. Духовный путь отца постмодернизма // Лехаим, 2006, № 12.
  46. См. Вайн Ш. Новый путь в иудаизме, М. 1998.

Ссылки

  • [smirnov.iph.ras.ru/win/publictn/texts/jphil1.htm Статья А. В. Смирнова «Возможно ли понимание еврейской философии как единой традиции?»]
  • [www.machanaim.org/philosof/in_berkovich.htm Глава из книги Э. Берковича «Бог, человек и история» на русском языке.]
  • [www.gumer.info/bogoslov_Buks/bibliologia/sorok/01.php Сорокин В. Введение в Ветхий завет.]
  • [www.machanaim.org/philosof/in_vv.htm Книга Йосефа Бен-Шломо «Введение в философию иудаизма»] на сайте «Маханаим».
  • [www.sbible.boom.ru/books/shif.htm Книга Л. Шиффмана «От текста к традиции: история иудаизма в эпоху Второго Храма и периода Мишны и Талмуда».]
  • [lib.eparhia-saratov.ru/books/24sh/shihlarov/oldtestament/oldtestament.pdf Шихляров Л. Введение в Ветхий завет (конспект лекций)].

Отрывок, характеризующий Еврейская философия

– Повар чей то княжеский…
– Что, мусью, видно, русский соус кисел французу пришелся… оскомину набил, – сказал сморщенный приказный, стоявший подле Пьера, в то время как француз заплакал. Приказный оглянулся вокруг себя, видимо, ожидая оценки своей шутки. Некоторые засмеялись, некоторые испуганно продолжали смотреть на палача, который раздевал другого.
Пьер засопел носом, сморщился и, быстро повернувшись, пошел назад к дрожкам, не переставая что то бормотать про себя в то время, как он шел и садился. В продолжение дороги он несколько раз вздрагивал и вскрикивал так громко, что кучер спрашивал его:
– Что прикажете?
– Куда ж ты едешь? – крикнул Пьер на кучера, выезжавшего на Лубянку.
– К главнокомандующему приказали, – отвечал кучер.
– Дурак! скотина! – закричал Пьер, что редко с ним случалось, ругая своего кучера. – Домой я велел; и скорее ступай, болван. Еще нынче надо выехать, – про себя проговорил Пьер.
Пьер при виде наказанного француза и толпы, окружавшей Лобное место, так окончательно решил, что не может долее оставаться в Москве и едет нынче же в армию, что ему казалось, что он или сказал об этом кучеру, или что кучер сам должен был знать это.
Приехав домой, Пьер отдал приказание своему все знающему, все умеющему, известному всей Москве кучеру Евстафьевичу о том, что он в ночь едет в Можайск к войску и чтобы туда были высланы его верховые лошади. Все это не могло быть сделано в тот же день, и потому, по представлению Евстафьевича, Пьер должен был отложить свой отъезд до другого дня, с тем чтобы дать время подставам выехать на дорогу.
24 го числа прояснело после дурной погоды, и в этот день после обеда Пьер выехал из Москвы. Ночью, переменя лошадей в Перхушкове, Пьер узнал, что в этот вечер было большое сражение. Рассказывали, что здесь, в Перхушкове, земля дрожала от выстрелов. На вопросы Пьера о том, кто победил, никто не мог дать ему ответа. (Это было сражение 24 го числа при Шевардине.) На рассвете Пьер подъезжал к Можайску.
Все дома Можайска были заняты постоем войск, и на постоялом дворе, на котором Пьера встретили его берейтор и кучер, в горницах не было места: все было полно офицерами.
В Можайске и за Можайском везде стояли и шли войска. Казаки, пешие, конные солдаты, фуры, ящики, пушки виднелись со всех сторон. Пьер торопился скорее ехать вперед, и чем дальше он отъезжал от Москвы и чем глубже погружался в это море войск, тем больше им овладевала тревога беспокойства и не испытанное еще им новое радостное чувство. Это было чувство, подобное тому, которое он испытывал и в Слободском дворце во время приезда государя, – чувство необходимости предпринять что то и пожертвовать чем то. Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем то… С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и ее старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство.


24 го было сражение при Шевардинском редуте, 25 го не было пущено ни одного выстрела ни с той, ни с другой стороны, 26 го произошло Бородинское сражение.
Для чего и как были даны и приняты сражения при Шевардине и при Бородине? Для чего было дано Бородинское сражение? Ни для французов, ни для русских оно не имело ни малейшего смысла. Результатом ближайшим было и должно было быть – для русских то, что мы приблизились к погибели Москвы (чего мы боялись больше всего в мире), а для французов то, что они приблизились к погибели всей армии (чего они тоже боялись больше всего в мире). Результат этот был тогда же совершении очевиден, а между тем Наполеон дал, а Кутузов принял это сражение.
Ежели бы полководцы руководились разумными причинами, казалось, как ясно должно было быть для Наполеона, что, зайдя за две тысячи верст и принимая сражение с вероятной случайностью потери четверти армии, он шел на верную погибель; и столь же ясно бы должно было казаться Кутузову, что, принимая сражение и тоже рискуя потерять четверть армии, он наверное теряет Москву. Для Кутузова это было математически ясно, как ясно то, что ежели в шашках у меня меньше одной шашкой и я буду меняться, я наверное проиграю и потому не должен меняться.
Когда у противника шестнадцать шашек, а у меня четырнадцать, то я только на одну восьмую слабее его; а когда я поменяюсь тринадцатью шашками, то он будет втрое сильнее меня.
До Бородинского сражения наши силы приблизительно относились к французским как пять к шести, а после сражения как один к двум, то есть до сражения сто тысяч; ста двадцати, а после сражения пятьдесят к ста. А вместе с тем умный и опытный Кутузов принял сражение. Наполеон же, гениальный полководец, как его называют, дал сражение, теряя четверть армии и еще более растягивая свою линию. Ежели скажут, что, заняв Москву, он думал, как занятием Вены, кончить кампанию, то против этого есть много доказательств. Сами историки Наполеона рассказывают, что еще от Смоленска он хотел остановиться, знал опасность своего растянутого положения знал, что занятие Москвы не будет концом кампании, потому что от Смоленска он видел, в каком положении оставлялись ему русские города, и не получал ни одного ответа на свои неоднократные заявления о желании вести переговоры.
Давая и принимая Бородинское сражение, Кутузов и Наполеон поступили непроизвольно и бессмысленно. А историки под совершившиеся факты уже потом подвели хитросплетенные доказательства предвидения и гениальности полководцев, которые из всех непроизвольных орудий мировых событий были самыми рабскими и непроизвольными деятелями.
Древние оставили нам образцы героических поэм, в которых герои составляют весь интерес истории, и мы все еще не можем привыкнуть к тому, что для нашего человеческого времени история такого рода не имеет смысла.
На другой вопрос: как даны были Бородинское и предшествующее ему Шевардинское сражения – существует точно так же весьма определенное и всем известное, совершенно ложное представление. Все историки описывают дело следующим образом:
Русская армия будто бы в отступлении своем от Смоленска отыскивала себе наилучшую позицию для генерального сражения, и таковая позиция была найдена будто бы у Бородина.
Русские будто бы укрепили вперед эту позицию, влево от дороги (из Москвы в Смоленск), под прямым почти углом к ней, от Бородина к Утице, на том самом месте, где произошло сражение.
Впереди этой позиции будто бы был выставлен для наблюдения за неприятелем укрепленный передовой пост на Шевардинском кургане. 24 го будто бы Наполеон атаковал передовой пост и взял его; 26 го же атаковал всю русскую армию, стоявшую на позиции на Бородинском поле.
Так говорится в историях, и все это совершенно несправедливо, в чем легко убедится всякий, кто захочет вникнуть в сущность дела.
Русские не отыскивали лучшей позиции; а, напротив, в отступлении своем прошли много позиций, которые были лучше Бородинской. Они не остановились ни на одной из этих позиций: и потому, что Кутузов не хотел принять позицию, избранную не им, и потому, что требованье народного сражения еще недостаточно сильно высказалось, и потому, что не подошел еще Милорадович с ополчением, и еще по другим причинам, которые неисчислимы. Факт тот – что прежние позиции были сильнее и что Бородинская позиция (та, на которой дано сражение) не только не сильна, но вовсе не есть почему нибудь позиция более, чем всякое другое место в Российской империи, на которое, гадая, указать бы булавкой на карте.
Русские не только не укрепляли позицию Бородинского поля влево под прямым углом от дороги (то есть места, на котором произошло сражение), но и никогда до 25 го августа 1812 года не думали о том, чтобы сражение могло произойти на этом месте. Этому служит доказательством, во первых, то, что не только 25 го не было на этом месте укреплений, но что, начатые 25 го числа, они не были кончены и 26 го; во вторых, доказательством служит положение Шевардинского редута: Шевардинский редут, впереди той позиции, на которой принято сражение, не имеет никакого смысла. Для чего был сильнее всех других пунктов укреплен этот редут? И для чего, защищая его 24 го числа до поздней ночи, были истощены все усилия и потеряно шесть тысяч человек? Для наблюдения за неприятелем достаточно было казачьего разъезда. В третьих, доказательством того, что позиция, на которой произошло сражение, не была предвидена и что Шевардинский редут не был передовым пунктом этой позиции, служит то, что Барклай де Толли и Багратион до 25 го числа находились в убеждении, что Шевардинский редут есть левый фланг позиции и что сам Кутузов в донесении своем, писанном сгоряча после сражения, называет Шевардинский редут левым флангом позиции. Уже гораздо после, когда писались на просторе донесения о Бородинском сражении, было (вероятно, для оправдания ошибок главнокомандующего, имеющего быть непогрешимым) выдумано то несправедливое и странное показание, будто Шевардинский редут служил передовым постом (тогда как это был только укрепленный пункт левого фланга) и будто Бородинское сражение было принято нами на укрепленной и наперед избранной позиции, тогда как оно произошло на совершенно неожиданном и почти не укрепленном месте.
Дело же, очевидно, было так: позиция была избрана по реке Колоче, пересекающей большую дорогу не под прямым, а под острым углом, так что левый фланг был в Шевардине, правый около селения Нового и центр в Бородине, при слиянии рек Колочи и Во йны. Позиция эта, под прикрытием реки Колочи, для армии, имеющей целью остановить неприятеля, движущегося по Смоленской дороге к Москве, очевидна для всякого, кто посмотрит на Бородинское поле, забыв о том, как произошло сражение.
Наполеон, выехав 24 го к Валуеву, не увидал (как говорится в историях) позицию русских от Утицы к Бородину (он не мог увидать эту позицию, потому что ее не было) и не увидал передового поста русской армии, а наткнулся в преследовании русского арьергарда на левый фланг позиции русских, на Шевардинский редут, и неожиданно для русских перевел войска через Колочу. И русские, не успев вступить в генеральное сражение, отступили своим левым крылом из позиции, которую они намеревались занять, и заняли новую позицию, которая была не предвидена и не укреплена. Перейдя на левую сторону Колочи, влево от дороги, Наполеон передвинул все будущее сражение справа налево (со стороны русских) и перенес его в поле между Утицей, Семеновским и Бородиным (в это поле, не имеющее в себе ничего более выгодного для позиции, чем всякое другое поле в России), и на этом поле произошло все сражение 26 го числа. В грубой форме план предполагаемого сражения и происшедшего сражения будет следующий:

Ежели бы Наполеон не выехал вечером 24 го числа на Колочу и не велел бы тотчас же вечером атаковать редут, а начал бы атаку на другой день утром, то никто бы не усомнился в том, что Шевардинский редут был левый фланг нашей позиции; и сражение произошло бы так, как мы его ожидали. В таком случае мы, вероятно, еще упорнее бы защищали Шевардинский редут, наш левый фланг; атаковали бы Наполеона в центре или справа, и 24 го произошло бы генеральное сражение на той позиции, которая была укреплена и предвидена. Но так как атака на наш левый фланг произошла вечером, вслед за отступлением нашего арьергарда, то есть непосредственно после сражения при Гридневой, и так как русские военачальники не хотели или не успели начать тогда же 24 го вечером генерального сражения, то первое и главное действие Бородинского сражения было проиграно еще 24 го числа и, очевидно, вело к проигрышу и того, которое было дано 26 го числа.
После потери Шевардинского редута к утру 25 го числа мы оказались без позиции на левом фланге и были поставлены в необходимость отогнуть наше левое крыло и поспешно укреплять его где ни попало.
Но мало того, что 26 го августа русские войска стояли только под защитой слабых, неконченных укреплений, – невыгода этого положения увеличилась еще тем, что русские военачальники, не признав вполне совершившегося факта (потери позиции на левом фланге и перенесения всего будущего поля сражения справа налево), оставались в своей растянутой позиции от села Нового до Утицы и вследствие того должны были передвигать свои войска во время сражения справа налево. Таким образом, во все время сражения русские имели против всей французской армии, направленной на наше левое крыло, вдвое слабейшие силы. (Действия Понятовского против Утицы и Уварова на правом фланге французов составляли отдельные от хода сражения действия.)
Итак, Бородинское сражение произошло совсем не так, как (стараясь скрыть ошибки наших военачальников и вследствие того умаляя славу русского войска и народа) описывают его. Бородинское сражение не произошло на избранной и укрепленной позиции с несколько только слабейшими со стороны русских силами, а Бородинское сражение, вследствие потери Шевардинского редута, принято было русскими на открытой, почти не укрепленной местности с вдвое слабейшими силами против французов, то есть в таких условиях, в которых не только немыслимо было драться десять часов и сделать сражение нерешительным, но немыслимо было удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и бегства.


25 го утром Пьер выезжал из Можайска. На спуске с огромной крутой и кривой горы, ведущей из города, мимо стоящего на горе направо собора, в котором шла служба и благовестили, Пьер вылез из экипажа и пошел пешком. За ним спускался на горе какой то конный полк с песельниками впереди. Навстречу ему поднимался поезд телег с раненными во вчерашнем деле. Возчики мужики, крича на лошадей и хлеща их кнутами, перебегали с одной стороны на другую. Телеги, на которых лежали и сидели по три и по четыре солдата раненых, прыгали по набросанным в виде мостовой камням на крутом подъеме. Раненые, обвязанные тряпками, бледные, с поджатыми губами и нахмуренными бровями, держась за грядки, прыгали и толкались в телегах. Все почти с наивным детским любопытством смотрели на белую шляпу и зеленый фрак Пьера.
Кучер Пьера сердито кричал на обоз раненых, чтобы они держали к одной. Кавалерийский полк с песнями, спускаясь с горы, надвинулся на дрожки Пьера и стеснил дорогу. Пьер остановился, прижавшись к краю скопанной в горе дороги. Из за откоса горы солнце не доставало в углубление дороги, тут было холодно, сыро; над головой Пьера было яркое августовское утро, и весело разносился трезвон. Одна подвода с ранеными остановилась у края дороги подле самого Пьера. Возчик в лаптях, запыхавшись, подбежал к своей телеге, подсунул камень под задние нешиненые колеса и стал оправлять шлею на своей ставшей лошаденке.
Один раненый старый солдат с подвязанной рукой, шедший за телегой, взялся за нее здоровой рукой и оглянулся на Пьера.
– Что ж, землячок, тут положат нас, что ль? Али до Москвы? – сказал он.
Пьер так задумался, что не расслышал вопроса. Он смотрел то на кавалерийский, повстречавшийся теперь с поездом раненых полк, то на ту телегу, у которой он стоял и на которой сидели двое раненых и лежал один, и ему казалось, что тут, в них, заключается разрешение занимавшего его вопроса. Один из сидевших на телеге солдат был, вероятно, ранен в щеку. Вся голова его была обвязана тряпками, и одна щека раздулась с детскую голову. Рот и нос у него были на сторону. Этот солдат глядел на собор и крестился. Другой, молодой мальчик, рекрут, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера; третий лежал ничком, и лица его не было видно. Кавалеристы песельники проходили над самой телегой.
– Ах запропала… да ежова голова…
– Да на чужой стороне живучи… – выделывали они плясовую солдатскую песню. Как бы вторя им, но в другом роде веселья, перебивались в вышине металлические звуки трезвона. И, еще в другом роде веселья, обливали вершину противоположного откоса жаркие лучи солнца. Но под откосом, у телеги с ранеными, подле запыхавшейся лошаденки, у которой стоял Пьер, было сыро, пасмурно и грустно.
Солдат с распухшей щекой сердито глядел на песельников кавалеристов.
– Ох, щегольки! – проговорил он укоризненно.
– Нынче не то что солдат, а и мужичков видал! Мужичков и тех гонят, – сказал с грустной улыбкой солдат, стоявший за телегой и обращаясь к Пьеру. – Нынче не разбирают… Всем народом навалиться хотят, одью слово – Москва. Один конец сделать хотят. – Несмотря на неясность слов солдата, Пьер понял все то, что он хотел сказать, и одобрительно кивнул головой.
Дорога расчистилась, и Пьер сошел под гору и поехал дальше.
Пьер ехал, оглядываясь по обе стороны дороги, отыскивая знакомые лица и везде встречая только незнакомые военные лица разных родов войск, одинаково с удивлением смотревшие на его белую шляпу и зеленый фрак.
Проехав версты четыре, он встретил первого знакомого и радостно обратился к нему. Знакомый этот был один из начальствующих докторов в армии. Он в бричке ехал навстречу Пьеру, сидя рядом с молодым доктором, и, узнав Пьера, остановил своего казака, сидевшего на козлах вместо кучера.
– Граф! Ваше сиятельство, вы как тут? – спросил доктор.
– Да вот хотелось посмотреть…
– Да, да, будет что посмотреть…
Пьер слез и, остановившись, разговорился с доктором, объясняя ему свое намерение участвовать в сражении.
Доктор посоветовал Безухову прямо обратиться к светлейшему.
– Что же вам бог знает где находиться во время сражения, в безызвестности, – сказал он, переглянувшись с своим молодым товарищем, – а светлейший все таки знает вас и примет милостиво. Так, батюшка, и сделайте, – сказал доктор.
Доктор казался усталым и спешащим.
– Так вы думаете… А я еще хотел спросить вас, где же самая позиция? – сказал Пьер.
– Позиция? – сказал доктор. – Уж это не по моей части. Проедете Татаринову, там что то много копают. Там на курган войдете: оттуда видно, – сказал доктор.
– И видно оттуда?.. Ежели бы вы…
Но доктор перебил его и подвинулся к бричке.
– Я бы вас проводил, да, ей богу, – вот (доктор показал на горло) скачу к корпусному командиру. Ведь у нас как?.. Вы знаете, граф, завтра сражение: на сто тысяч войска малым числом двадцать тысяч раненых считать надо; а у нас ни носилок, ни коек, ни фельдшеров, ни лекарей на шесть тысяч нет. Десять тысяч телег есть, да ведь нужно и другое; как хочешь, так и делай.
Та странная мысль, что из числа тех тысяч людей живых, здоровых, молодых и старых, которые с веселым удивлением смотрели на его шляпу, было, наверное, двадцать тысяч обреченных на раны и смерть (может быть, те самые, которых он видел), – поразила Пьера.
Они, может быть, умрут завтра, зачем они думают о чем нибудь другом, кроме смерти? И ему вдруг по какой то тайной связи мыслей живо представился спуск с Можайской горы, телеги с ранеными, трезвон, косые лучи солнца и песня кавалеристов.
«Кавалеристы идут на сраженье, и встречают раненых, и ни на минуту не задумываются над тем, что их ждет, а идут мимо и подмигивают раненым. А из этих всех двадцать тысяч обречены на смерть, а они удивляются на мою шляпу! Странно!» – думал Пьер, направляясь дальше к Татариновой.
У помещичьего дома, на левой стороне дороги, стояли экипажи, фургоны, толпы денщиков и часовые. Тут стоял светлейший. Но в то время, как приехал Пьер, его не было, и почти никого не было из штабных. Все были на молебствии. Пьер поехал вперед к Горкам.
Въехав на гору и выехав в небольшую улицу деревни, Пьер увидал в первый раз мужиков ополченцев с крестами на шапках и в белых рубашках, которые с громким говором и хохотом, оживленные и потные, что то работали направо от дороги, на огромном кургане, обросшем травою.
Одни из них копали лопатами гору, другие возили по доскам землю в тачках, третьи стояли, ничего не делая.
Два офицера стояли на кургане, распоряжаясь ими. Увидав этих мужиков, очевидно, забавляющихся еще своим новым, военным положением, Пьер опять вспомнил раненых солдат в Можайске, и ему понятно стало то, что хотел выразить солдат, говоривший о том, что всем народом навалиться хотят. Вид этих работающих на поле сражения бородатых мужиков с их странными неуклюжими сапогами, с их потными шеями и кое у кого расстегнутыми косыми воротами рубах, из под которых виднелись загорелые кости ключиц, подействовал на Пьера сильнее всего того, что он видел и слышал до сих пор о торжественности и значительности настоящей минуты.


Пьер вышел из экипажа и мимо работающих ополченцев взошел на тот курган, с которого, как сказал ему доктор, было видно поле сражения.
Было часов одиннадцать утра. Солнце стояло несколько влево и сзади Пьера и ярко освещало сквозь чистый, редкий воздух огромную, амфитеатром по поднимающейся местности открывшуюся перед ним панораму.
Вверх и влево по этому амфитеатру, разрезывая его, вилась большая Смоленская дорога, шедшая через село с белой церковью, лежавшее в пятистах шагах впереди кургана и ниже его (это было Бородино). Дорога переходила под деревней через мост и через спуски и подъемы вилась все выше и выше к видневшемуся верст за шесть селению Валуеву (в нем стоял теперь Наполеон). За Валуевым дорога скрывалась в желтевшем лесу на горизонте. В лесу этом, березовом и еловом, вправо от направления дороги, блестел на солнце дальний крест и колокольня Колоцкого монастыря. По всей этой синей дали, вправо и влево от леса и дороги, в разных местах виднелись дымящиеся костры и неопределенные массы войск наших и неприятельских. Направо, по течению рек Колочи и Москвы, местность была ущелиста и гориста. Между ущельями их вдали виднелись деревни Беззубово, Захарьино. Налево местность была ровнее, были поля с хлебом, и виднелась одна дымящаяся, сожженная деревня – Семеновская.
Все, что видел Пьер направо и налево, было так неопределенно, что ни левая, ни правая сторона поля не удовлетворяла вполне его представлению. Везде было не доле сражения, которое он ожидал видеть, а поля, поляны, войска, леса, дымы костров, деревни, курганы, ручьи; и сколько ни разбирал Пьер, он в этой живой местности не мог найти позиции и не мог даже отличить ваших войск от неприятельских.
«Надо спросить у знающего», – подумал он и обратился к офицеру, с любопытством смотревшему на его невоенную огромную фигуру.
– Позвольте спросить, – обратился Пьер к офицеру, – это какая деревня впереди?
– Бурдино или как? – сказал офицер, с вопросом обращаясь к своему товарищу.
– Бородино, – поправляя, отвечал другой.
Офицер, видимо, довольный случаем поговорить, подвинулся к Пьеру.
– Там наши? – спросил Пьер.
– Да, а вон подальше и французы, – сказал офицер. – Вон они, вон видны.
– Где? где? – спросил Пьер.
– Простым глазом видно. Да вот, вот! – Офицер показал рукой на дымы, видневшиеся влево за рекой, и на лице его показалось то строгое и серьезное выражение, которое Пьер видел на многих лицах, встречавшихся ему.
– Ах, это французы! А там?.. – Пьер показал влево на курган, около которого виднелись войска.
– Это наши.
– Ах, наши! А там?.. – Пьер показал на другой далекий курган с большим деревом, подле деревни, видневшейся в ущелье, у которой тоже дымились костры и чернелось что то.
– Это опять он, – сказал офицер. (Это был Шевардинский редут.) – Вчера было наше, а теперь его.
– Так как же наша позиция?
– Позиция? – сказал офицер с улыбкой удовольствия. – Я это могу рассказать вам ясно, потому что я почти все укрепления наши строил. Вот, видите ли, центр наш в Бородине, вот тут. – Он указал на деревню с белой церковью, бывшей впереди. – Тут переправа через Колочу. Вот тут, видите, где еще в низочке ряды скошенного сена лежат, вот тут и мост. Это наш центр. Правый фланг наш вот где (он указал круто направо, далеко в ущелье), там Москва река, и там мы три редута построили очень сильные. Левый фланг… – и тут офицер остановился. – Видите ли, это трудно вам объяснить… Вчера левый фланг наш был вот там, в Шевардине, вон, видите, где дуб; а теперь мы отнесли назад левое крыло, теперь вон, вон – видите деревню и дым? – это Семеновское, да вот здесь, – он указал на курган Раевского. – Только вряд ли будет тут сраженье. Что он перевел сюда войска, это обман; он, верно, обойдет справа от Москвы. Ну, да где бы ни было, многих завтра не досчитаемся! – сказал офицер.
Старый унтер офицер, подошедший к офицеру во время его рассказа, молча ожидал конца речи своего начальника; но в этом месте он, очевидно, недовольный словами офицера, перебил его.
– За турами ехать надо, – сказал он строго.
Офицер как будто смутился, как будто он понял, что можно думать о том, сколь многих не досчитаются завтра, но не следует говорить об этом.
– Ну да, посылай третью роту опять, – поспешно сказал офицер.
– А вы кто же, не из докторов?
– Нет, я так, – отвечал Пьер. И Пьер пошел под гору опять мимо ополченцев.
– Ах, проклятые! – проговорил следовавший за ним офицер, зажимая нос и пробегая мимо работающих.
– Вон они!.. Несут, идут… Вон они… сейчас войдут… – послышались вдруг голоса, и офицеры, солдаты и ополченцы побежали вперед по дороге.
Из под горы от Бородина поднималось церковное шествие. Впереди всех по пыльной дороге стройно шла пехота с снятыми киверами и ружьями, опущенными книзу. Позади пехоты слышалось церковное пение.
Обгоняя Пьера, без шапок бежали навстречу идущим солдаты и ополченцы.
– Матушку несут! Заступницу!.. Иверскую!..
– Смоленскую матушку, – поправил другой.
Ополченцы – и те, которые были в деревне, и те, которые работали на батарее, – побросав лопаты, побежали навстречу церковному шествию. За батальоном, шедшим по пыльной дороге, шли в ризах священники, один старичок в клобуке с причтом и певчпми. За ними солдаты и офицеры несли большую, с черным ликом в окладе, икону. Это была икона, вывезенная из Смоленска и с того времени возимая за армией. За иконой, кругом ее, впереди ее, со всех сторон шли, бежали и кланялись в землю с обнаженными головами толпы военных.
Взойдя на гору, икона остановилась; державшие на полотенцах икону люди переменились, дьячки зажгли вновь кадила, и начался молебен. Жаркие лучи солнца били отвесно сверху; слабый, свежий ветерок играл волосами открытых голов и лентами, которыми была убрана икона; пение негромко раздавалось под открытым небом. Огромная толпа с открытыми головами офицеров, солдат, ополченцев окружала икону. Позади священника и дьячка, на очищенном месте, стояли чиновные люди. Один плешивый генерал с Георгием на шее стоял прямо за спиной священника и, не крестясь (очевидно, пемец), терпеливо дожидался конца молебна, который он считал нужным выслушать, вероятно, для возбуждения патриотизма русского народа. Другой генерал стоял в воинственной позе и потряхивал рукой перед грудью, оглядываясь вокруг себя. Между этим чиновным кружком Пьер, стоявший в толпе мужиков, узнал некоторых знакомых; но он не смотрел на них: все внимание его было поглощено серьезным выражением лиц в этой толпе солдат и оиолченцев, однообразно жадно смотревших на икону. Как только уставшие дьячки (певшие двадцатый молебен) начинали лениво и привычно петь: «Спаси от бед рабы твоя, богородице», и священник и дьякон подхватывали: «Яко вси по бозе к тебе прибегаем, яко нерушимой стене и предстательству», – на всех лицах вспыхивало опять то же выражение сознания торжественности наступающей минуты, которое он видел под горой в Можайске и урывками на многих и многих лицах, встреченных им в это утро; и чаще опускались головы, встряхивались волоса и слышались вздохи и удары крестов по грудям.
Толпа, окружавшая икону, вдруг раскрылась и надавила Пьера. Кто то, вероятно, очень важное лицо, судя по поспешности, с которой перед ним сторонились, подходил к иконе.
Это был Кутузов, объезжавший позицию. Он, возвращаясь к Татариновой, подошел к молебну. Пьер тотчас же узнал Кутузова по его особенной, отличавшейся от всех фигуре.
В длинном сюртуке на огромном толщиной теле, с сутуловатой спиной, с открытой белой головой и с вытекшим, белым глазом на оплывшем лице, Кутузов вошел своей ныряющей, раскачивающейся походкой в круг и остановился позади священника. Он перекрестился привычным жестом, достал рукой до земли и, тяжело вздохнув, опустил свою седую голову. За Кутузовым был Бенигсен и свита. Несмотря на присутствие главнокомандующего, обратившего на себя внимание всех высших чинов, ополченцы и солдаты, не глядя на него, продолжали молиться.
Когда кончился молебен, Кутузов подошел к иконе, тяжело опустился на колена, кланяясь в землю, и долго пытался и не мог встать от тяжести и слабости. Седая голова его подергивалась от усилий. Наконец он встал и с детски наивным вытягиванием губ приложился к иконе и опять поклонился, дотронувшись рукой до земли. Генералитет последовал его примеру; потом офицеры, и за ними, давя друг друга, топчась, пыхтя и толкаясь, с взволнованными лицами, полезли солдаты и ополченцы.


Покачиваясь от давки, охватившей его, Пьер оглядывался вокруг себя.
– Граф, Петр Кирилыч! Вы как здесь? – сказал чей то голос. Пьер оглянулся.
Борис Друбецкой, обчищая рукой коленки, которые он запачкал (вероятно, тоже прикладываясь к иконе), улыбаясь подходил к Пьеру. Борис был одет элегантно, с оттенком походной воинственности. На нем был длинный сюртук и плеть через плечо, так же, как у Кутузова.
Кутузов между тем подошел к деревне и сел в тени ближайшего дома на лавку, которую бегом принес один казак, а другой поспешно покрыл ковриком. Огромная блестящая свита окружила главнокомандующего.
Икона тронулась дальше, сопутствуемая толпой. Пьер шагах в тридцати от Кутузова остановился, разговаривая с Борисом.
Пьер объяснил свое намерение участвовать в сражении и осмотреть позицию.
– Вот как сделайте, – сказал Борис. – Je vous ferai les honneurs du camp. [Я вас буду угощать лагерем.] Лучше всего вы увидите все оттуда, где будет граф Бенигсен. Я ведь при нем состою. Я ему доложу. А если хотите объехать позицию, то поедемте с нами: мы сейчас едем на левый фланг. А потом вернемся, и милости прошу у меня ночевать, и партию составим. Вы ведь знакомы с Дмитрием Сергеичем? Он вот тут стоит, – он указал третий дом в Горках.
– Но мне бы хотелось видеть правый фланг; говорят, он очень силен, – сказал Пьер. – Я бы хотел проехать от Москвы реки и всю позицию.
– Ну, это после можете, а главный – левый фланг…
– Да, да. А где полк князя Болконского, не можете вы указать мне? – спросил Пьер.
– Андрея Николаевича? мы мимо проедем, я вас проведу к нему.
– Что ж левый фланг? – спросил Пьер.
– По правде вам сказать, entre nous, [между нами,] левый фланг наш бог знает в каком положении, – сказал Борис, доверчиво понижая голос, – граф Бенигсен совсем не то предполагал. Он предполагал укрепить вон тот курган, совсем не так… но, – Борис пожал плечами. – Светлейший не захотел, или ему наговорили. Ведь… – И Борис не договорил, потому что в это время к Пьеру подошел Кайсаров, адъютант Кутузова. – А! Паисий Сергеич, – сказал Борис, с свободной улыбкой обращаясь к Кайсарову, – А я вот стараюсь объяснить графу позицию. Удивительно, как мог светлейший так верно угадать замыслы французов!
– Вы про левый фланг? – сказал Кайсаров.
– Да, да, именно. Левый фланг наш теперь очень, очень силен.
Несмотря на то, что Кутузов выгонял всех лишних из штаба, Борис после перемен, произведенных Кутузовым, сумел удержаться при главной квартире. Борис пристроился к графу Бенигсену. Граф Бенигсен, как и все люди, при которых находился Борис, считал молодого князя Друбецкого неоцененным человеком.
В начальствовании армией были две резкие, определенные партии: партия Кутузова и партия Бенигсена, начальника штаба. Борис находился при этой последней партии, и никто так, как он, не умел, воздавая раболепное уважение Кутузову, давать чувствовать, что старик плох и что все дело ведется Бенигсеном. Теперь наступила решительная минута сражения, которая должна была или уничтожить Кутузова и передать власть Бенигсену, или, ежели бы даже Кутузов выиграл сражение, дать почувствовать, что все сделано Бенигсеном. Во всяком случае, за завтрашний день должны были быть розданы большие награды и выдвинуты вперед новые люди. И вследствие этого Борис находился в раздраженном оживлении весь этот день.
За Кайсаровым к Пьеру еще подошли другие из его знакомых, и он не успевал отвечать на расспросы о Москве, которыми они засыпали его, и не успевал выслушивать рассказов, которые ему делали. На всех лицах выражались оживление и тревога. Но Пьеру казалось, что причина возбуждения, выражавшегося на некоторых из этих лиц, лежала больше в вопросах личного успеха, и у него не выходило из головы то другое выражение возбуждения, которое он видел на других лицах и которое говорило о вопросах не личных, а общих, вопросах жизни и смерти. Кутузов заметил фигуру Пьера и группу, собравшуюся около него.
– Позовите его ко мне, – сказал Кутузов. Адъютант передал желание светлейшего, и Пьер направился к скамейке. Но еще прежде него к Кутузову подошел рядовой ополченец. Это был Долохов.
– Этот как тут? – спросил Пьер.
– Это такая бестия, везде пролезет! – отвечали Пьеру. – Ведь он разжалован. Теперь ему выскочить надо. Какие то проекты подавал и в цепь неприятельскую ночью лазил… но молодец!..
Пьер, сняв шляпу, почтительно наклонился перед Кутузовым.
– Я решил, что, ежели я доложу вашей светлости, вы можете прогнать меня или сказать, что вам известно то, что я докладываю, и тогда меня не убудет… – говорил Долохов.
– Так, так.
– А ежели я прав, то я принесу пользу отечеству, для которого я готов умереть.
– Так… так…
– И ежели вашей светлости понадобится человек, который бы не жалел своей шкуры, то извольте вспомнить обо мне… Может быть, я пригожусь вашей светлости.
– Так… так… – повторил Кутузов, смеющимся, суживающимся глазом глядя на Пьера.
В это время Борис, с своей придворной ловкостью, выдвинулся рядом с Пьером в близость начальства и с самым естественным видом и не громко, как бы продолжая начатый разговор, сказал Пьеру:
– Ополченцы – те прямо надели чистые, белые рубахи, чтобы приготовиться к смерти. Какое геройство, граф!
Борис сказал это Пьеру, очевидно, для того, чтобы быть услышанным светлейшим. Он знал, что Кутузов обратит внимание на эти слова, и действительно светлейший обратился к нему:
– Ты что говоришь про ополченье? – сказал он Борису.
– Они, ваша светлость, готовясь к завтрашнему дню, к смерти, надели белые рубахи.
– А!.. Чудесный, бесподобный народ! – сказал Кутузов и, закрыв глаза, покачал головой. – Бесподобный народ! – повторил он со вздохом.
– Хотите пороху понюхать? – сказал он Пьеру. – Да, приятный запах. Имею честь быть обожателем супруги вашей, здорова она? Мой привал к вашим услугам. – И, как это часто бывает с старыми людьми, Кутузов стал рассеянно оглядываться, как будто забыв все, что ему нужно было сказать или сделать.
Очевидно, вспомнив то, что он искал, он подманил к себе Андрея Сергеича Кайсарова, брата своего адъютанта.
– Как, как, как стихи то Марина, как стихи, как? Что на Геракова написал: «Будешь в корпусе учитель… Скажи, скажи, – заговорил Кутузов, очевидно, собираясь посмеяться. Кайсаров прочел… Кутузов, улыбаясь, кивал головой в такт стихов.
Когда Пьер отошел от Кутузова, Долохов, подвинувшись к нему, взял его за руку.
– Очень рад встретить вас здесь, граф, – сказал он ему громко и не стесняясь присутствием посторонних, с особенной решительностью и торжественностью. – Накануне дня, в который бог знает кому из нас суждено остаться в живых, я рад случаю сказать вам, что я жалею о тех недоразумениях, которые были между нами, и желал бы, чтобы вы не имели против меня ничего. Прошу вас простить меня.
Пьер, улыбаясь, глядел на Долохова, не зная, что сказать ему. Долохов со слезами, выступившими ему на глаза, обнял и поцеловал Пьера.
Борис что то сказал своему генералу, и граф Бенигсен обратился к Пьеру и предложил ехать с собою вместе по линии.
– Вам это будет интересно, – сказал он.
– Да, очень интересно, – сказал Пьер.
Через полчаса Кутузов уехал в Татаринову, и Бенигсен со свитой, в числе которой был и Пьер, поехал по линии.


Бенигсен от Горок спустился по большой дороге к мосту, на который Пьеру указывал офицер с кургана как на центр позиции и у которого на берегу лежали ряды скошенной, пахнувшей сеном травы. Через мост они проехали в село Бородино, оттуда повернули влево и мимо огромного количества войск и пушек выехали к высокому кургану, на котором копали землю ополченцы. Это был редут, еще не имевший названия, потом получивший название редута Раевского, или курганной батареи.
Пьер не обратил особенного внимания на этот редут. Он не знал, что это место будет для него памятнее всех мест Бородинского поля. Потом они поехали через овраг к Семеновскому, в котором солдаты растаскивали последние бревна изб и овинов. Потом под гору и на гору они проехали вперед через поломанную, выбитую, как градом, рожь, по вновь проложенной артиллерией по колчам пашни дороге на флеши [род укрепления. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ], тоже тогда еще копаемые.
Бенигсен остановился на флешах и стал смотреть вперед на (бывший еще вчера нашим) Шевардинский редут, на котором виднелось несколько всадников. Офицеры говорили, что там был Наполеон или Мюрат. И все жадно смотрели на эту кучку всадников. Пьер тоже смотрел туда, стараясь угадать, который из этих чуть видневшихся людей был Наполеон. Наконец всадники съехали с кургана и скрылись.
Бенигсен обратился к подошедшему к нему генералу и стал пояснять все положение наших войск. Пьер слушал слова Бенигсена, напрягая все свои умственные силы к тому, чтоб понять сущность предстоящего сражения, но с огорчением чувствовал, что умственные способности его для этого были недостаточны. Он ничего не понимал. Бенигсен перестал говорить, и заметив фигуру прислушивавшегося Пьера, сказал вдруг, обращаясь к нему:
– Вам, я думаю, неинтересно?
– Ах, напротив, очень интересно, – повторил Пьер не совсем правдиво.
С флеш они поехали еще левее дорогою, вьющеюся по частому, невысокому березовому лесу. В середине этого
леса выскочил перед ними на дорогу коричневый с белыми ногами заяц и, испуганный топотом большого количества лошадей, так растерялся, что долго прыгал по дороге впереди их, возбуждая общее внимание и смех, и, только когда в несколько голосов крикнули на него, бросился в сторону и скрылся в чаще. Проехав версты две по лесу, они выехали на поляну, на которой стояли войска корпуса Тучкова, долженствовавшего защищать левый фланг.
Здесь, на крайнем левом фланге, Бенигсен много и горячо говорил и сделал, как казалось Пьеру, важное в военном отношении распоряжение. Впереди расположения войск Тучкова находилось возвышение. Это возвышение не было занято войсками. Бенигсен громко критиковал эту ошибку, говоря, что было безумно оставить незанятою командующую местностью высоту и поставить войска под нею. Некоторые генералы выражали то же мнение. Один в особенности с воинской горячностью говорил о том, что их поставили тут на убой. Бенигсен приказал своим именем передвинуть войска на высоту.
Распоряжение это на левом фланге еще более заставило Пьера усумниться в его способности понять военное дело. Слушая Бенигсена и генералов, осуждавших положение войск под горою, Пьер вполне понимал их и разделял их мнение; но именно вследствие этого он не мог понять, каким образом мог тот, кто поставил их тут под горою, сделать такую очевидную и грубую ошибку.
Пьер не знал того, что войска эти были поставлены не для защиты позиции, как думал Бенигсен, а были поставлены в скрытое место для засады, то есть для того, чтобы быть незамеченными и вдруг ударить на подвигавшегося неприятеля. Бенигсен не знал этого и передвинул войска вперед по особенным соображениям, не сказав об этом главнокомандующему.


Князь Андрей в этот ясный августовский вечер 25 го числа лежал, облокотившись на руку, в разломанном сарае деревни Князькова, на краю расположения своего полка. В отверстие сломанной стены он смотрел на шедшую вдоль по забору полосу тридцатилетних берез с обрубленными нижними сучьями, на пашню с разбитыми на ней копнами овса и на кустарник, по которому виднелись дымы костров – солдатских кухонь.
Как ни тесна и никому не нужна и ни тяжка теперь казалась князю Андрею его жизнь, он так же, как и семь лет тому назад в Аустерлице накануне сражения, чувствовал себя взволнованным и раздраженным.
Приказания на завтрашнее сражение были отданы и получены им. Делать ему было больше нечего. Но мысли самые простые, ясные и потому страшные мысли не оставляли его в покое. Он знал, что завтрашнее сражение должно было быть самое страшное изо всех тех, в которых он участвовал, и возможность смерти в первый раз в его жизни, без всякого отношения к житейскому, без соображений о том, как она подействует на других, а только по отношению к нему самому, к его душе, с живостью, почти с достоверностью, просто и ужасно, представилась ему. И с высоты этого представления все, что прежде мучило и занимало его, вдруг осветилось холодным белым светом, без теней, без перспективы, без различия очертаний. Вся жизнь представилась ему волшебным фонарем, в который он долго смотрел сквозь стекло и при искусственном освещении. Теперь он увидал вдруг, без стекла, при ярком дневном свете, эти дурно намалеванные картины. «Да, да, вот они те волновавшие и восхищавшие и мучившие меня ложные образы, – говорил он себе, перебирая в своем воображении главные картины своего волшебного фонаря жизни, глядя теперь на них при этом холодном белом свете дня – ясной мысли о смерти. – Вот они, эти грубо намалеванные фигуры, которые представлялись чем то прекрасным и таинственным. Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое отечество – как велики казались мне эти картины, какого глубокого смысла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном белом свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня». Три главные горя его жизни в особенности останавливали его внимание. Его любовь к женщине, смерть его отца и французское нашествие, захватившее половину России. «Любовь!.. Эта девочка, мне казавшаяся преисполненною таинственных сил. Как же я любил ее! я делал поэтические планы о любви, о счастии с нею. О милый мальчик! – с злостью вслух проговорил он. – Как же! я верил в какую то идеальную любовь, которая должна была мне сохранить ее верность за целый год моего отсутствия! Как нежный голубок басни, она должна была зачахнуть в разлуке со мной. А все это гораздо проще… Все это ужасно просто, гадко!
Отец тоже строил в Лысых Горах и думал, что это его место, его земля, его воздух, его мужики; а пришел Наполеон и, не зная об его существовании, как щепку с дороги, столкнул его, и развалились его Лысые Горы и вся его жизнь. А княжна Марья говорит, что это испытание, посланное свыше. Для чего же испытание, когда его уже нет и не будет? никогда больше не будет! Его нет! Так кому же это испытание? Отечество, погибель Москвы! А завтра меня убьет – и не француз даже, а свой, как вчера разрядил солдат ружье около моего уха, и придут французы, возьмут меня за ноги и за голову и швырнут в яму, чтоб я не вонял им под носом, и сложатся новые условия жизни, которые будут также привычны для других, и я не буду знать про них, и меня не будет».
Он поглядел на полосу берез с их неподвижной желтизной, зеленью и белой корой, блестящих на солнце. «Умереть, чтобы меня убили завтра, чтобы меня не было… чтобы все это было, а меня бы не было». Он живо представил себе отсутствие себя в этой жизни. И эти березы с их светом и тенью, и эти курчавые облака, и этот дым костров – все вокруг преобразилось для него и показалось чем то страшным и угрожающим. Мороз пробежал по его спине. Быстро встав, он вышел из сарая и стал ходить.
За сараем послышались голоса.
– Кто там? – окликнул князь Андрей.
Красноносый капитан Тимохин, бывший ротный командир Долохова, теперь, за убылью офицеров, батальонный командир, робко вошел в сарай. За ним вошли адъютант и казначей полка.
Князь Андрей поспешно встал, выслушал то, что по службе имели передать ему офицеры, передал им еще некоторые приказания и сбирался отпустить их, когда из за сарая послышался знакомый, пришепетывающий голос.
– Que diable! [Черт возьми!] – сказал голос человека, стукнувшегося обо что то.
Князь Андрей, выглянув из сарая, увидал подходящего к нему Пьера, который споткнулся на лежавшую жердь и чуть не упал. Князю Андрею вообще неприятно было видеть людей из своего мира, в особенности же Пьера, который напоминал ему все те тяжелые минуты, которые он пережил в последний приезд в Москву.
– А, вот как! – сказал он. – Какими судьбами? Вот не ждал.
В то время как он говорил это, в глазах его и выражении всего лица было больше чем сухость – была враждебность, которую тотчас же заметил Пьер. Он подходил к сараю в самом оживленном состоянии духа, но, увидав выражение лица князя Андрея, он почувствовал себя стесненным и неловким.
– Я приехал… так… знаете… приехал… мне интересно, – сказал Пьер, уже столько раз в этот день бессмысленно повторявший это слово «интересно». – Я хотел видеть сражение.
– Да, да, а братья масоны что говорят о войне? Как предотвратить ее? – сказал князь Андрей насмешливо. – Ну что Москва? Что мои? Приехали ли наконец в Москву? – спросил он серьезно.
– Приехали. Жюли Друбецкая говорила мне. Я поехал к ним и не застал. Они уехали в подмосковную.


Офицеры хотели откланяться, но князь Андрей, как будто не желая оставаться с глазу на глаз с своим другом, предложил им посидеть и напиться чаю. Подали скамейки и чай. Офицеры не без удивления смотрели на толстую, громадную фигуру Пьера и слушали его рассказы о Москве и о расположении наших войск, которые ему удалось объездить. Князь Андрей молчал, и лицо его так было неприятно, что Пьер обращался более к добродушному батальонному командиру Тимохину, чем к Болконскому.
– Так ты понял все расположение войск? – перебил его князь Андрей.
– Да, то есть как? – сказал Пьер. – Как невоенный человек, я не могу сказать, чтобы вполне, но все таки понял общее расположение.
– Eh bien, vous etes plus avance que qui cela soit, [Ну, так ты больше знаешь, чем кто бы то ни было.] – сказал князь Андрей.
– A! – сказал Пьер с недоуменьем, через очки глядя на князя Андрея. – Ну, как вы скажете насчет назначения Кутузова? – сказал он.
– Я очень рад был этому назначению, вот все, что я знаю, – сказал князь Андрей.
– Ну, а скажите, какое ваше мнение насчет Барклая де Толли? В Москве бог знает что говорили про него. Как вы судите о нем?
– Спроси вот у них, – сказал князь Андрей, указывая на офицеров.
Пьер с снисходительно вопросительной улыбкой, с которой невольно все обращались к Тимохину, посмотрел на него.
– Свет увидали, ваше сиятельство, как светлейший поступил, – робко и беспрестанно оглядываясь на своего полкового командира, сказал Тимохин.
– Отчего же так? – спросил Пьер.
– Да вот хоть бы насчет дров или кормов, доложу вам. Ведь мы от Свенцян отступали, не смей хворостины тронуть, или сенца там, или что. Ведь мы уходим, ему достается, не так ли, ваше сиятельство? – обратился он к своему князю, – а ты не смей. В нашем полку под суд двух офицеров отдали за этакие дела. Ну, как светлейший поступил, так насчет этого просто стало. Свет увидали…
– Так отчего же он запрещал?
Тимохин сконфуженно оглядывался, не понимая, как и что отвечать на такой вопрос. Пьер с тем же вопросом обратился к князю Андрею.
– А чтобы не разорять край, который мы оставляли неприятелю, – злобно насмешливо сказал князь Андрей. – Это очень основательно; нельзя позволять грабить край и приучаться войскам к мародерству. Ну и в Смоленске он тоже правильно рассудил, что французы могут обойти нас и что у них больше сил. Но он не мог понять того, – вдруг как бы вырвавшимся тонким голосом закричал князь Андрей, – но он не мог понять, что мы в первый раз дрались там за русскую землю, что в войсках был такой дух, какого никогда я не видал, что мы два дня сряду отбивали французов и что этот успех удесятерял наши силы. Он велел отступать, и все усилия и потери пропали даром. Он не думал об измене, он старался все сделать как можно лучше, он все обдумал; но от этого то он и не годится. Он не годится теперь именно потому, что он все обдумывает очень основательно и аккуратно, как и следует всякому немцу. Как бы тебе сказать… Ну, у отца твоего немец лакей, и он прекрасный лакей и удовлетворит всем его нуждам лучше тебя, и пускай он служит; но ежели отец при смерти болен, ты прогонишь лакея и своими непривычными, неловкими руками станешь ходить за отцом и лучше успокоишь его, чем искусный, но чужой человек. Так и сделали с Барклаем. Пока Россия была здорова, ей мог служить чужой, и был прекрасный министр, но как только она в опасности; нужен свой, родной человек. А у вас в клубе выдумали, что он изменник! Тем, что его оклеветали изменником, сделают только то, что потом, устыдившись своего ложного нарекания, из изменников сделают вдруг героем или гением, что еще будет несправедливее. Он честный и очень аккуратный немец…
– Однако, говорят, он искусный полководец, – сказал Пьер.
– Я не понимаю, что такое значит искусный полководец, – с насмешкой сказал князь Андрей.
– Искусный полководец, – сказал Пьер, – ну, тот, который предвидел все случайности… ну, угадал мысли противника.
– Да это невозможно, – сказал князь Андрей, как будто про давно решенное дело.
Пьер с удивлением посмотрел на него.
– Однако, – сказал он, – ведь говорят же, что война подобна шахматной игре.
– Да, – сказал князь Андрей, – только с тою маленькою разницей, что в шахматах над каждым шагом ты можешь думать сколько угодно, что ты там вне условий времени, и еще с той разницей, что конь всегда сильнее пешки и две пешки всегда сильнее одной, a на войне один батальон иногда сильнее дивизии, а иногда слабее роты. Относительная сила войск никому не может быть известна. Поверь мне, – сказал он, – что ежели бы что зависело от распоряжений штабов, то я бы был там и делал бы распоряжения, а вместо того я имею честь служить здесь, в полку вот с этими господами, и считаю, что от нас действительно будет зависеть завтрашний день, а не от них… Успех никогда не зависел и не будет зависеть ни от позиции, ни от вооружения, ни даже от числа; а уж меньше всего от позиции.
– А от чего же?
– От того чувства, которое есть во мне, в нем, – он указал на Тимохина, – в каждом солдате.
Князь Андрей взглянул на Тимохина, который испуганно и недоумевая смотрел на своего командира. В противность своей прежней сдержанной молчаливости князь Андрей казался теперь взволнованным. Он, видимо, не мог удержаться от высказывания тех мыслей, которые неожиданно приходили ему.
– Сражение выиграет тот, кто твердо решил его выиграть. Отчего мы под Аустерлицем проиграли сражение? У нас потеря была почти равная с французами, но мы сказали себе очень рано, что мы проиграли сражение, – и проиграли. А сказали мы это потому, что нам там незачем было драться: поскорее хотелось уйти с поля сражения. «Проиграли – ну так бежать!» – мы и побежали. Ежели бы до вечера мы не говорили этого, бог знает что бы было. А завтра мы этого не скажем. Ты говоришь: наша позиция, левый фланг слаб, правый фланг растянут, – продолжал он, – все это вздор, ничего этого нет. А что нам предстоит завтра? Сто миллионов самых разнообразных случайностей, которые будут решаться мгновенно тем, что побежали или побегут они или наши, что убьют того, убьют другого; а то, что делается теперь, – все это забава. Дело в том, что те, с кем ты ездил по позиции, не только не содействуют общему ходу дел, но мешают ему. Они заняты только своими маленькими интересами.
– В такую минуту? – укоризненно сказал Пьер.
– В такую минуту, – повторил князь Андрей, – для них это только такая минута, в которую можно подкопаться под врага и получить лишний крестик или ленточку. Для меня на завтра вот что: стотысячное русское и стотысячное французское войска сошлись драться, и факт в том, что эти двести тысяч дерутся, и кто будет злей драться и себя меньше жалеть, тот победит. И хочешь, я тебе скажу, что, что бы там ни было, что бы ни путали там вверху, мы выиграем сражение завтра. Завтра, что бы там ни было, мы выиграем сражение!
– Вот, ваше сиятельство, правда, правда истинная, – проговорил Тимохин. – Что себя жалеть теперь! Солдаты в моем батальоне, поверите ли, не стали водку, пить: не такой день, говорят. – Все помолчали.
Офицеры поднялись. Князь Андрей вышел с ними за сарай, отдавая последние приказания адъютанту. Когда офицеры ушли, Пьер подошел к князю Андрею и только что хотел начать разговор, как по дороге недалеко от сарая застучали копыта трех лошадей, и, взглянув по этому направлению, князь Андрей узнал Вольцогена с Клаузевицем, сопутствуемых казаком. Они близко проехали, продолжая разговаривать, и Пьер с Андреем невольно услыхали следующие фразы:
– Der Krieg muss im Raum verlegt werden. Der Ansicht kann ich nicht genug Preis geben, [Война должна быть перенесена в пространство. Это воззрение я не могу достаточно восхвалить (нем.) ] – говорил один.
– O ja, – сказал другой голос, – da der Zweck ist nur den Feind zu schwachen, so kann man gewiss nicht den Verlust der Privatpersonen in Achtung nehmen. [О да, так как цель состоит в том, чтобы ослабить неприятеля, то нельзя принимать во внимание потери частных лиц (нем.) ]
– O ja, [О да (нем.) ] – подтвердил первый голос.
– Да, im Raum verlegen, [перенести в пространство (нем.) ] – повторил, злобно фыркая носом, князь Андрей, когда они проехали. – Im Raum то [В пространстве (нем.) ] у меня остался отец, и сын, и сестра в Лысых Горах. Ему это все равно. Вот оно то, что я тебе говорил, – эти господа немцы завтра не выиграют сражение, а только нагадят, сколько их сил будет, потому что в его немецкой голове только рассуждения, не стоящие выеденного яйца, а в сердце нет того, что одно только и нужно на завтра, – то, что есть в Тимохине. Они всю Европу отдали ему и приехали нас учить – славные учители! – опять взвизгнул его голос.
– Так вы думаете, что завтрашнее сражение будет выиграно? – сказал Пьер.
– Да, да, – рассеянно сказал князь Андрей. – Одно, что бы я сделал, ежели бы имел власть, – начал он опять, – я не брал бы пленных. Что такое пленные? Это рыцарство. Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям. И так же думает Тимохин и вся армия. Надо их казнить. Ежели они враги мои, то не могут быть друзьями, как бы они там ни разговаривали в Тильзите.
– Да, да, – проговорил Пьер, блестящими глазами глядя на князя Андрея, – я совершенно, совершенно согласен с вами!
Тот вопрос, который с Можайской горы и во весь этот день тревожил Пьера, теперь представился ему совершенно ясным и вполне разрешенным. Он понял теперь весь смысл и все значение этой войны и предстоящего сражения. Все, что он видел в этот день, все значительные, строгие выражения лиц, которые он мельком видел, осветились для него новым светом. Он понял ту скрытую (latente), как говорится в физике, теплоту патриотизма, которая была во всех тех людях, которых он видел, и которая объясняла ему то, зачем все эти люди спокойно и как будто легкомысленно готовились к смерти.
– Не брать пленных, – продолжал князь Андрей. – Это одно изменило бы всю войну и сделало бы ее менее жестокой. А то мы играли в войну – вот что скверно, мы великодушничаем и тому подобное. Это великодушничанье и чувствительность – вроде великодушия и чувствительности барыни, с которой делается дурнота, когда она видит убиваемого теленка; она так добра, что не может видеть кровь, но она с аппетитом кушает этого теленка под соусом. Нам толкуют о правах войны, о рыцарстве, о парламентерстве, щадить несчастных и так далее. Все вздор. Я видел в 1805 году рыцарство, парламентерство: нас надули, мы надули. Грабят чужие дома, пускают фальшивые ассигнации, да хуже всего – убивают моих детей, моего отца и говорят о правилах войны и великодушии к врагам. Не брать пленных, а убивать и идти на смерть! Кто дошел до этого так, как я, теми же страданиями…
Князь Андрей, думавший, что ему было все равно, возьмут ли или не возьмут Москву так, как взяли Смоленск, внезапно остановился в своей речи от неожиданной судороги, схватившей его за горло. Он прошелся несколько раз молча, но тлаза его лихорадочно блестели, и губа дрожала, когда он опять стал говорить:
– Ежели бы не было великодушничанья на войне, то мы шли бы только тогда, когда стоит того идти на верную смерть, как теперь. Тогда не было бы войны за то, что Павел Иваныч обидел Михаила Иваныча. А ежели война как теперь, так война. И тогда интенсивность войск была бы не та, как теперь. Тогда бы все эти вестфальцы и гессенцы, которых ведет Наполеон, не пошли бы за ним в Россию, и мы бы не ходили драться в Австрию и в Пруссию, сами не зная зачем. Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо понимать это и не играть в войну. Надо принимать строго и серьезно эту страшную необходимость. Всё в этом: откинуть ложь, и война так война, а не игрушка. А то война – это любимая забава праздных и легкомысленных людей… Военное сословие самое почетное. А что такое война, что нужно для успеха в военном деле, какие нравы военного общества? Цель войны – убийство, орудия войны – шпионство, измена и поощрение ее, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия – отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство. И несмотря на то – это высшее сословие, почитаемое всеми. Все цари, кроме китайского, носят военный мундир, и тому, кто больше убил народа, дают большую награду… Сойдутся, как завтра, на убийство друг друга, перебьют, перекалечат десятки тысяч людей, а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много люден (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга. Как бог оттуда смотрит и слушает их! – тонким, пискливым голосом прокричал князь Андрей. – Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать от древа познания добра и зла… Ну, да не надолго! – прибавил он. – Однако ты спишь, да и мне пера, поезжай в Горки, – вдруг сказал князь Андрей.
– О нет! – отвечал Пьер, испуганно соболезнующими глазами глядя на князя Андрея.
– Поезжай, поезжай: перед сраженьем нужно выспаться, – повторил князь Андрей. Он быстро подошел к Пьеру, обнял его и поцеловал. – Прощай, ступай, – прокричал он. – Увидимся ли, нет… – и он, поспешно повернувшись, ушел в сарай.
Было уже темно, и Пьер не мог разобрать того выражения, которое было на лице князя Андрея, было ли оно злобно или нежно.
Пьер постоял несколько времени молча, раздумывая, пойти ли за ним или ехать домой. «Нет, ему не нужно! – решил сам собой Пьер, – и я знаю, что это наше последнее свидание». Он тяжело вздохнул и поехал назад в Горки.
Князь Андрей, вернувшись в сарай, лег на ковер, но не мог спать.
Он закрыл глаза. Одни образы сменялись другими. На одном он долго, радостно остановился. Он живо вспомнил один вечер в Петербурге. Наташа с оживленным, взволнованным лицом рассказывала ему, как она в прошлое лето, ходя за грибами, заблудилась в большом лесу. Она несвязно описывала ему и глушь леса, и свои чувства, и разговоры с пчельником, которого она встретила, и, всякую минуту прерываясь в своем рассказе, говорила: «Нет, не могу, я не так рассказываю; нет, вы не понимаете», – несмотря на то, что князь Андрей успокоивал ее, говоря, что он понимает, и действительно понимал все, что она хотела сказать. Наташа была недовольна своими словами, – она чувствовала, что не выходило то страстно поэтическое ощущение, которое она испытала в этот день и которое она хотела выворотить наружу. «Это такая прелесть был этот старик, и темно так в лесу… и такие добрые у него… нет, я не умею рассказать», – говорила она, краснея и волнуясь. Князь Андрей улыбнулся теперь той же радостной улыбкой, которой он улыбался тогда, глядя ей в глаза. «Я понимал ее, – думал князь Андрей. – Не только понимал, но эту то душевную силу, эту искренность, эту открытость душевную, эту то душу ее, которую как будто связывало тело, эту то душу я и любил в ней… так сильно, так счастливо любил…» И вдруг он вспомнил о том, чем кончилась его любовь. «Ему ничего этого не нужно было. Он ничего этого не видел и не понимал. Он видел в ней хорошенькую и свеженькую девочку, с которой он не удостоил связать свою судьбу. А я? И до сих пор он жив и весел».