Гумилёв, Лев Николаевич

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Л. Н. Гумилёв»)
Перейти к: навигация, поиск
Лев Николаевич Гумилёв

Фото 1934 года
Дата рождения:

18 сентября (1 октября) 1912(1912-10-01)

Место рождения:

Санкт-Петербург

Дата смерти:

15 июня 1992(1992-06-15) (79 лет)

Место смерти:

Санкт-Петербург

Страна:

Научная сфера:

историография, этнология, востоковедение, археология

Место работы:

Музей этнографии народов СССР (в 1949)
Государственный Эрмитаж (в 1956—1962)
Научно-исследовательский географо-экономический институт ЛГУ (в 1962—1987)

Учёная степень:

доктор исторических наук

Учёное звание:

ведущий научный сотрудник

Альма-матер:

Ленинградский государственный университет

Научный руководитель:

Н. В. Кюнер

Известные ученики:

Г. М. Прохоров

Известен как:

Автор работ по истории кочевых народов Евразии, исторической публицистики

Награды и премии:

две благодарности Верховного Главнокомандующего за взятие Штаргарда и Берлина

Слушать введение в статью · (инф.)
Этот звуковой файл был создан на основе введения в статью [ru.wikipedia.org/w/index.php?title=%D0%93%D1%83%D0%BC%D0%B8%D0%BB%D1%91%D0%B2,_%D0%9B%D0%B5%D0%B2_%D0%9D%D0%B8%D0%BA%D0%BE%D0%BB%D0%B0%D0%B5%D0%B2%D0%B8%D1%87&oldid=67267018 версии] за 10 декабря 2014 года и не отражает правки после этой даты.
см. также другие аудиостатьи

Лев Никола́евич Гумилёв (18 сентября (1 октября1912, Санкт-Петербург — 15 июня 1992, там же) — советский историк-этнолог, археолог, востоковед, писатель, переводчик.

Сын известных поэтов — Анны Ахматовой и Николая Гумилёва. В 1930—1940-е годы, осознавая влечение к исторической науке, сочинял стихи и прозу; на рубеже 1950—1960-х годов переводил поэзию с персидского языка. С 1931 года активно участвовал в геологических и археологических экспедициях (всего до 1967 года принял участие в 21 экспедиционном сезоне). В 1934 году поступил в Ленинградский государственный университет на только что восстановленный исторический факультет. Четырежды был арестован, причём в первый раз — в декабре 1933 года — через 9 дней отпущен без предъявления обвинения. В 1935 году подвергся второму аресту, но благодаря заступничеству многих деятелей литературы был отпущен на свободу и восстановлен в университете. В 1938 году подвергся третьему аресту и получил пять лет лагерей, наказание отбывал в Норильске. В 1944 году по собственному желанию вступил в ряды Красной армии, участвовал в Берлинской операции. После демобилизации окончил экстерном исторический факультет, в 1948 году защитил диссертацию на соискание степени кандидата исторических наук. В 1949 году вновь был арестован, обвинения были заимствованы из следственного дела 1935 года; был осуждён на 10 лет лагерей, наказание отбывал в Казахстане, на Алтае и в Сибири. В 1956 году после ХХ съезда КПСС освобождён и реабилитирован, несколько лет работал в Эрмитаже, с 1962 года до выхода на пенсию в 1987 году состоял в штате научно-исследовательского института при географическом факультете ЛГУ.

В 1961 году защитил диссертацию на соискание степени доктора исторических наук, в 1974 году защитил вторую докторскую диссертацию — по географии, но степень не была утверждена ВАК. Научное наследие включает 12 монографий и более 200 статей. В 1950—1960-х годах занимался археологическим исследованием Хазарии, историей хунну и древних тюрок, исторической географией, источниковедением. С 1960-х годов начал разработку собственной пассионарной теории этногенеза, с помощью которой он пытался объяснить закономерности исторического процесса. Крупным вкладом Гумилёва в науку считается теория периодического увлажнения центральной Евразии и популяризация истории кочевников. В исторических исследованиях Л. Н. Гумилёв придерживался идей, близких евразийству. Взгляды Гумилёва, выходившие далеко за рамки общепринятых научных представлений, вызывают споры и острые дискуссии среди историков, этнологов и др.[1]





Содержание

Детство и юность (1912—1929)

Лев Гумилёв был единственным ребёнком в браке знаменитых поэтов Николая Гумилёва и Анны Ахматовой[2]. Во время беременности Ахматовой супруги находились в Италии, об этом путешествии почти не сохранилось сведений[3]. Вернувшись в Россию, всю вторую половину июля и начало августа 1912 года Николай и Анна провели в Слепнёве[Комм. 1] Бежецкого уезда — имении матери поэта Анны Ивановны Гумилёвой[4]. Рождение наследника было ожидаемым событием, ибо брак старшего брата Гумилёва — Дмитрия — оказался бездетным, и на сельском сходе крестьянам обещали простить долги, если родится мальчик[5].

Василий Гиппиус
Посвящение «Гиперборею» (фрагмент)

У Николая Гумилёва
Высоко задрана нога.
Далёко в Царском воет Лёва,
У Николая Гумилёва
Для символического клёва
Рассыпанные жемчуга,
У Николая Гумилёва
Высоко задрана нога.

Печальным взором и пьянящим
Ахматова глядит на всех,
Глядит в глаза гостей молчащих
Печальным взором и пьянящим,
Был выхухолем настоящим
Её благоуханный мех.
Печальным взором и пьянящим
Ахматова глядит на всех[6][7].

1912—1913

Лев Гумилёв появился на свет 18 сентября (1 октября) 1912 года в родильном приюте императрицы Александры Фёдоровны на 18-й линии Васильевского острова в Петербурге[5][Комм. 2]. Через несколько дней ребёнка перевезли в дом Гумилёвых в Царское Село, крестили его 7 октября по старому стилю[5]. Современники в своих воспоминаниях указывали, что Ахматова довольно быстро освободилась от материнских забот, и чуть ли не с первого дня жизни Лев Гумилёв оказался на попечении бабушки. Обстоятельства поэтического быта молодой семьи Гумилёвых передаёт шутливое стихотворение В. В. Гиппиуса «По пятницам в „Гиперборее“», приводимое во врезке.

Летом 1917 года из-за угрозы погрома А. И. Гумилёва покинула своё родовое имение в Слепнёве и отбыла в Бежецк, причём крестьяне позволили забрать ей библиотеку и часть мебели[9]. Ахматова и Н. Гумилёв официально развелись в 1918 году по инициативе Анны Андреевны[10]. В конце августа 1918 года А. И. Гумилёва с внуком переехала в Петроград к Н. Гумилёву. Гумилёв брал сына с собой, отправляясь в город по литературным делам, водил его и к А. Ахматовой, жившей тогда с востоковедом В. К. Шилейко. К этому времени сам Лев Николаевич относил первое увлечение историей[11].

Летом 1919 года А. И. Гумилёва со второй женой своего сына — Анной Николаевной Энгельгардт — и детьми уехала в Бежецк, куда Николай Степанович периодически наезжал на день-два. В последний раз отец и сын виделись в Бежецке в мае 1921 года[11]. Свидетельства, как были восприняты Львом Гумилёвым вести о смерти его отца, крайне противоречивы.

В городе Гумилёвы вместе с родственниками — Кузьмиными-Караваевыми — снимали квартиру на Рождественской улице (ныне Чудова) в деревянном доме, занимавшую весь второй этаж, со временем из-за уплотнения осталась единственная комната. Анна Ивановна Гумилёва по мере сил пыталась не встраиваться в новую советскую реальность: среди её знакомых преобладали священнослужители и вообще люди «из бывших», переписка с А. Ахматовой датировалась по церковному календарю. Тем не менее, она понимала, что внуку придётся жить именно при советской власти, и в одном из писем просила Ахматову «выправить» сыну метрику, в которой не было свидетельства о его дворянском происхождении[12][Комм. 3]. Помимо бабушки, большую роль в воспитании Л. Гумилёва сыграла Александра Степановна Сверчкова («тётя Шура», 1869—1952), она даже хотела его усыновить. Именно за счёт учительской зарплаты А. С. Сверчковой (62 рубля) и ежемесячных перечислений Ахматовой из её пенсии (25 рублей)[Комм. 4] существовала семья; существенную помощь оказывал огород, располагавшийся за городом[14]. В этой обстановке Лев Гумилёв рос и воспитывался от 6 до 17 лет. А. Ахматова навещала сына в этот период дважды — на Рождество 1921 года и летом 1925-го (с 21 по 26 июля). В июне 1926 года Лев с бабушкой посетили Ленинград[15]. Гумилёв учился в трёх школах Бежецка — 2-й советской (образованной слиянием женской гимназии и реального училища), железнодорожной (там преподавала А. Сверчкова) и в 1-й советской (в 1926—1929 годах). По ряду причин отношения Льва с одноклассниками не складывались, по воспоминаниям: «Держался Лёва особняком. Мы все были пионеры-комсомольцы, он никуда не вступал, на переменах, когда все играли, стоял в стороне». Тогда же школьный совет 2-й советской школы проголосовал за лишение Льва Гумилёва — как «сына контрреволюционера и классово чуждого элемента» — полагавшихся каждому ученику учебников[16]. В железнодорожной школе на Льва исключительное влияние оказывал учитель литературы и обществоведения А. М. Переслегин (1891—1973), переписку они вели до конца жизни Александра Михайловича[17]. Во время обучения в 1-й советской школе учителя и однокашники оценили литературные способности Льва, он стал писать для школьной газеты «Прогресс», причём за рассказ «Тайна морской глубины» был удостоен денежной премии школьного совета. Он также был постоянным посетителем Бежецкой городской библиотеки[18]. Он вспоминал:

«К счастью, тогда в маленьком городе Бежецке была библиотека, полная сочинений Майн Рида, Купера, Жюля Верна, Уэллса, Джека Лондона и многих других увлекательных авторов. <…> Там были хроники Шекспира, исторические романы Дюма, Конан Дойла, Вальтера Скотта, Стивенсона. Чтение накапливало первичный фактический материал и будило мысль»[19].

Лев Гумилёв даже выступал в библиотеке с докладами о современной русской литературе и руководил литературной секцией в Клубе друзей книги. Однако попытки писать стихи, напоминающие по тематике Н. Гумилёва — «экзотические», — жёстко пресекались матерью, и к поэтической деятельности Л. Гумилёв вернулся уже в 1930-х годах[20].

Становление (1930—1938)

Переезд в Ленинград

В конце августа или начале сентября 1929 года окончивший школу Л. Гумилёв переехал к матери в Ленинград, в Фонтанный дом. Вероятнее всего, он не застал А. Ахматову и её мужа Н. Пунина, уехавших на Кавказ. Квартира Пунина была коммунальной, в ней кроме матери и отчима жили его первая жена — А. Е. Пунина с дочерью Ириной (у всех были отдельные комнаты), здесь же в своей комнате жила семья рабочих. Л. Гумилёву нашлось место на деревянном сундуке в неотапливаемом коридоре[21][22].

Пунин устроил Льва в 67-ю единую трудовую школу (директором которой был А. Н. Пунин — брат отчима), в которой он ещё раз окончил 9-й класс и подготовился к поступлению в высшее учебное заведение[23]. Первый год пребывания Гумилёва в Ленинграде документирован хуже всего. Жил он на содержании матери и Н. Пунина, отношения с которыми были сложными. По мере сил он исполнял домашние работы: колол дрова, носил их в квартиру, топил печь, стоял в очередях за продуктами[24].

Экспедиции в Прибайкалье и Таджикистане

Летом 1930 года, окончив школу, Лев Гумилёв решил поступать на немецкое отделение педагогического института, к которому готовился около полугода, изучая язык на курсах. Из-за дворянского происхождения комиссия отказалась даже принимать документы, и он уехал в Бежецк. Существует версия (основанная на словах самого Гумилёва), что его выгнал Пунин. После возвращения родственник устроил Льва чернорабочим на завод им. Свердлова, располагавшийся на Васильевском острове, оттуда он перешёл в «Службу стали и тока» (трамвайное депо). В 1931 году он перевёлся на курсы коллекторов геологических экспедиций. Геологические экспедиции в пору индустриализации формировались в большом числе, сотрудников постоянно не хватало, поэтому на социальное происхождение обращали мало внимания. Гумилёв вспоминал впоследствии, что ни в одной из своих ранних (до университета) экспедиций не чувствовал себя изгоем, к нему относились не хуже, чем к другим[25].

11 июня 1931 года Гумилёв отправился в Прибайкалье — в Иркутск. С Московского вокзала его провожала А. Ахматова[26]. Базой экспедиции была Слюдянка, основной район изысканий — горы Хамар-Дабана. Судя по воспоминаниям коллеги — А. Дашковой, — он не проявлял большого интереса к экспедиции, но зарекомендовал себя надёжным товарищем[27]. Из-за ранней зимы экспедиция завершилась уже в начале августа. С тех пор практически каждое лето Лев Гумилёв отправлялся в разнообразные экспедиции — сначала геологические, потом — археологические и этнографические; всего, по подсчётам биографов, в 1931—1967 годы он участвовал в 21 экспедиционном сезоне[Комм. 5]. Работа позволяла хорошо питаться и немного зарабатывать, делая Льва независимым от матери и Н. Пунина. После возвращения с Байкала Гумилёв старался не жить в Фонтанном доме (сначала он остановился у Л. Аренса — брата первой жены Пунина, а далее у племянницы его бабки)[29].

В 1932 году Гумилёв участвовал в самой длительной в своей жизни экспедиции в Таджикистан, которая продлилась, по некоторым сведениям, 11 месяцев. В собственноручно составленном списке экспедиций она, как и предыдущая, не значится (учёный учитывал только профильные — археологические). В Таджикистан он попал совершенно осознанно, видимо, по рекомендации П. Лукницкого — бежецкого учителя, которого Лев Гумилёв почитал до конца жизни. 30-летний альпинист и выпускник литературного факультета тогда являлся учёным секретарём Таджикской комплексной экспедиции. Экспедиция была организована по решению Совнаркома и президиума Академии наук. Руководил подготовкой к экспедиции научный совет под председательством академика А. Е. Ферсмана. В совет входили учёные с мировым именем, среди них, например, Николай Иванович Вавилов. Паразитологическую группу, в которую попал Гумилёв, возглавлял Евгений Никанорович Павловский, будущий академик и президент Географического общества СССР, основатель тропического института в Таджикистане. Руководил экспедицией Николай Петрович Горбунов, личный секретарь Ленина, бывший управляющий делами Совнаркома и ректор Бауманского училища. В экспедиции участвовали 97 научных работников (а всего — около 700 человек), разделённых на 72 отряда[30].

Остановившись в Сталинабаде, Гумилёв направился в Гиссарскую долину, где до конфликта с начальником работал лаборантом-гельминтологом, после чего был отчислен за нарушение трудовой дисциплины[31]. После этого он перебрался в долину Вахша и устроился на малярийную станцию в Дангаринском образцово-показательном совхозе. Здесь неплохо платили (по меркам 1930-х годов) и не было проблем с продовольствием. О своей работе Лев Николаевич через тридцать лет вспоминал так:
«Работа заключалась в том, что я находил болотца, где выводились комары, наносил их на план и затем отравлял воду „парижской зеленью“. Количество комаров при этом несколько уменьшалось, но уцелевших вполне хватило, чтобы заразить малярией не только меня, но и всё население района»[32].
Здесь же Гумилёв в живом общении с дехканами выучил таджикский язык и изо всех языков, которые изучал, знал его лучше всего[33].

Москва. Первый арест

Вернувшись из экспедиции в 1933 году, Лев Гумилёв остановился в Москве, где тесно общался с О. Мандельштамом, видевшим в нём «продолжение его отца»[34]. С осени того же года Гумилёв нашёл литературную работу — переводы стихов поэтов национальных республик СССР с подстрочников. А. Дашковой он писал:

«По правде говоря, поэты эти о поэзии и представления не имеют, и я скольжу между Сциллой и Харибдой, то страшась отдалиться от оригинала, то ужасаясь безграмотности гениев Азии»[35].

У Мандельштамов он познакомился с Э. Герштейн, дочерью врача, служившей тогда в Центральном бюро научных работников при ВЦСПС; возникла идея помочь Льву со вступлением в профсоюз, что помогло бы избавиться от статуса «лишенца». Несмотря на то, что это не удалось, их знакомство продлилось около 60 лет[36].

10 декабря 1933 года произошёл первый из четырёх арестов Гумилёва. Это произошло на квартире В. А. Эбермана — востоковеда, у которого Лев консультировался по поводу переводов с арабского. Он провёл в заключении 9 дней, после чего был отпущен без предъявления обвинения, его даже ни разу не допрашивали[37][38].

Университет

В июне 1934 года Гумилёв был допущен к вступительным экзаменам на только что восстановленный (16 мая) исторический факультет Ленинградского университета. К тому времени материальное положение его было столь плачевным, что он в буквальном смысле слова голодал и сдал один из экзаменов на тройку, но, поскольку большого конкурса не было, в университет всё-таки поступил[39][40].

Среди преподавателей Гумилёва были учёные мирового уровня — египтолог В. В. Струве, антиковед С. Я. Лурье, китаевед Н. В. Кюнер, последнего он называл своим наставником и учителем. Кюнер помогал Гумилёву в заключении, посылал ему в лагерь книги. Своим наставником Гумилёв называл и Александра Юрьевича Якубовского, читавшего курс истории Халифата. Курс новой истории читал Евгений Викторович Тарле, у которого Гумилёв на экзамене в зимнюю сессию 1937 года получил оценку «отлично»[41].

Уровень его подготовки оказался высоким, немало ему помогали память и самостоятельно разработанные мнемонические приёмы. Он говорил:

«…обычно учат историю, как сушёные грибы на ниточку нанизывают, одну дату, другую — запомнить невозможно. Историю надо учить, как будто перед тобою ковёр. В это время в Англии происходило то-то, в Германии — то-то… Тогда ты не перепутаешь, потому что будешь не запоминать, а понимать»[42].

Тем не менее, он получил оценку «удовлетворительно» по трём предметам: новой истории 1830—1870 годов, по истории СССР 1800—1914 годов, по новой истории колониальных и зависимых стран[43]. Ещё хуже обстояли дела с иностранными языками: он сдавал французский и латинский языки, французский он изучал у матери, но дело не пошло из-за «антипедагогического таланта» Ахматовой[21]: «Ей не хватало терпения. И большую часть урока она просто сердилась за забытые сыном французские слова. Текло время, наступало успокоение. И снова — ненадолго. Такие перепады настроений раздражали обоих»[43]. Немецкий и английский языки он изучал самостоятельно, и давались они труднее[43].

Студент Лев Гумилёв держался наособицу, не участвуя в общественной жизни и даже в студенческих научных кружках, которые в 1937 году были объединены в студенческое научное общество историков, которое даже издавало свой журнал, где печатались доклады и статьи студентов. В целом о его студенческой жизни сохранилось мало источников, тем более что из-за ареста его систематическое образование ограничилось четырьмя курсами (2,5 года по времени)[43].

Всё это время Гумилёв жил в нищете и сильно нуждался. Судя по воспоминаниям Э. Герштейн, в 1934 году он ходил в той же одежде, что и в экспедиции 1931 года, и выглядел настоящим оборванцем. Летом он носил совершенно вылинявший картуз и брезентовый плащ, иногда надевал ковбойку, зимой ходил в ватнике, который Э. Герштейн называла «дурацким», так же писала о нём и Л. Чуковская. На этом фоне ярко проявлялось его вызывающее поведение — на однокурсницу Руфь Зернову Гумилёв произвёл впечатление «абсолютного „контрика“», а студент истфака Валерий Махаев в октябре 1935 года (во время следствия) заявил: «Гумилёв — человек явно антисоветский». Друг по университету Аркадий Борин на допросе в сентябре 1935 года показал:
«Гумилёв действительно идеализировал своё дворянское происхождение, и его настроения в значительной степени определялись этим происхождением… Среди студентов он был „белой вороной“ и по манере держаться, и по вкусам в литературе[44]. <…> По его мнению, судьбы России должны решать не массы трудящихся, а избранные кучки дворянства <…> он говорил о „спасении“ России и видел его только в восстановлении дворянского строя <…> на моё замечание, что дворяне уже выродились или приспособились, Гумилёв многозначительно заявил, что „есть ещё дворяне, мечтающие о бомбах“»[45][Комм. 6].
Неприязнь к «простонародью» Гумилёв демонстрировал, судя по воспоминаниям, даже после возвращения из лагеря:
«Интеллигентный человек — это человек, слабо образованный и сострадающий народу. Я образован хорошо и народу не сострадаю»[47][Комм. 7].

Арест 1935 года

Проведя лето 1935 года в очередной экспедиции, Лев Гумилёв приехал в Москву 30 сентября. По воспоминаниям Э. Герштейн, он говорил с ней о грядущем аресте «за антисоветские разговоры». Арест действительно последовал в Ленинграде 23 октября[49][Комм. 8]. О причинах ареста писали много, но все авторы сходятся на том, что Гумилёв и Н. Пунин попали под волну репрессий против ленинградской интеллигенции, последовавшей после убийства С. М. Кирова[39]. Дело Гумилёва сохранилось в Центральном архиве ФСБ РФ, и его материалы были опубликованы А. Н. Козыревым в 2003 году. Автором доноса на Льва Гумилёва был его однокурсник Аркадий Борин, бывавший в Доме на Фонтанке (первое его донесение датировано 26 мая). Характерно, однако, что Борина арестовали ещё 1 сентября по обвинению в создании молодёжной террористической группы[50].

После ареста и Гумилёв, и Пунин дали признательные показания, причём Пунин — на первом же допросе. Гумилёв признался в антисоветских разговорах и «террористических настроениях», а также в авторстве антисоветского (посвящённого убийству Кирова) стихотворения «Экбатана», хотя его текст найден не был. А. Н. Козырев предполагал, что конечной целью был арест Ахматовой, поскольку начальник Управления НКВД по Ленинградской области Л. М. Заковский даже подал наркому Г. Г. Ягоде докладную записку, где просил дать санкцию на арест Ахматовой[51].

Анна Андреевна через неделю после ареста мужа и сына отправилась в Москву, где остановилась у Э. Герштейн, именно от неё Эмма Григорьевна узнала об аресте Гумилёва. Потом Ахматова переехала на квартиру Булгаковых. Дальнейшие события известны в нескольких версиях. По воспоминаниям Э. Герштейн, она отвезла Ахматову к Л. Сейфуллиной, но сама при их разговоре не присутствовала. По версии самой Ахматовой, Сейфуллина при ней позвонила Поскрёбышеву, и на следующий день (31 октября) она отдала в Секретариат ЦК письмо на имя Сталина. Согласно же версии Е. С. Булгаковой, Ахматова черновик письма Сталину переписала у них на квартире. Елена Сергеевна сопровождала Анну Андреевну до Кремля, а затем она поехала к Пильняку[52]. В письме говорилось:
«Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет»[53].
2 ноября Ахматова поехала к Пастернакам, а к обеду приехал и Пильняк, который убедил Пастернака написать письмо Сталину, которое Борис Леонидович отвёз уже на следующий день. К тому времени Сталин уже прочёл письмо Ахматовой, наложив резолюцию:
«т. Ягода. Освободить из под ареста и Пунина, и Гумилёва и сообщить об исполнении. И. Сталин»[54].

Уже 3 ноября было подписано «Постановление об изменении меры пресечения», по которому Гумилёва и Пунина должны были «немедленно» освободить, а 4 ноября следственное дело было прекращено, и всех задержанных отпустили прямо посреди ночи, причём Пунин просил оставить их до утра[55].

Дальнейшее пребывание в университете

Гумилёв кратко характеризовал события после своего ареста: «Пунин вернулся на работу, а меня выдворили из университета»[54]. Это произошло 13 декабря 1935 года, причём по инициативе комсомольской организации[56]. Подробности Лев сообщил Э. Герштейн в письме, отправленном с оказией в конце января 1936 года, но оно не сохранилось. В своих воспоминаниях она реконструировала его содержание и вспоминала два особенно ярких эпизода:

«…из них один лишь в самых общих чертах. Он касался Петра Великого, которого Лёва характеризовал не так, как это внушалось студентам на лекциях. Студенты жаловались, что он считает их дураками. Другой эпизод по своей глупости и подлости резко запечатлелся в моей памяти. „У меня нет чувства ритма“, — писал Лёва и продолжал: на военных занятиях он сбивался с шага. Преподаватель заявил, что он саботирует, умышленно дискредитируя Красную Армию». Заканчивал Лёва письмо фразой: «Единственный выход — переехать в Москву. Только при Вашей поддержке я смогу жить и хоть немножко работать»[57].

Отчисление стало для Гумилёва катастрофой, поскольку он остался без жилья и средств к существованию (стипендия студента истфака тогда была достаточно велика — 96 рублей, не считая хлебной надбавки в 23 рубля). Гумилёв, по собственному признанию, голодал зимой 1935—1936 годов, но Ахматова настаивала, что он должен жить при ней. С другой стороны, той же зимой Лев Николаевич писал свою первую научную работу. Уже в январе 1936 года Пунин и Ахматова начали ходатайствовать о его восстановлении[58].

Летом 1936 года Гумилёв по протекции М. И. Артамонова устроился в археологическую экспедицию на Дону, раскапывавшую хазарское городище Саркел. После его возвращения в сентябре в Москву возникла надежда устроить его в Московский университет, но не на исторический, а на географический факультет, чем Лев оскорбился. Однако уже в конце октября его восстановили в ЛГУ, причём решение принял лично ректор — Михаил Семёнович Лазуркин. В семестр 1937 года Гумилёв стал работать с Н. В. Кюнером, заведовавшим тогда отделом этнографии Восточной и Юго-Восточной Азии в Институте этнографии АН СССР; Кюнер даже привлёк Гумилёва к работе в своём отделе[59].

В целом, жизнь Гумилёва от зимы 1936—1937 до весны 1938 года скудно отражена в источниках, имеются лишь единичные свидетельства. Судя по воспоминаниям современников, он переживал тогда роман с аспиранткой Академии наук — монголкой Очирын Намсрайжав, их связь продолжалась до его ареста[60]. В 1970-е годы они возобновили переписку, которая не прерывалась до самой кончины Гумилёва[61].

Первое заключение (1938—1943)

Арест и следствие

В ночь с 10 на 11 марта 1938 года Гумилёв был арестован[62]. Свой арест он связывал с лекцией Льва Васильевича Пумпянского о русской поэзии начала века:

«Лектор стал потешаться над стихотворениями и личностью моего отца. „Поэт писал про Абиссинию, — восклицал он, — а сам не был дальше Алжира… Вот он — пример отечественного Тартарена!“ Не выдержав, я крикнул профессору с места: „Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!“ Пумпянский снисходительно парировал мою реплику: „Кому лучше знать — вам или мне?“ Я ответил: „Конечно, мне“. В аудитории около двухсот студентов засмеялись. В отличие от Пумпянского, многие из них знали, что я — сын Гумилёва. Все на меня оборачивались и понимали, что мне действительно лучше знать. Пумпянский сразу же после звонка побежал жаловаться на меня в деканат. Видимо, он жаловался и дальше. Во всяком случае, первый же допрос во внутренней тюрьме НКВД на Шпалерной следователь Бархударян начал с того, что стал читать мне бумагу, в которой во всех подробностях сообщалось об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского…»[63]

С. Беляков установил, что в этом интервью Л. Н. Гумилёв был неточен: следствие тогда вёл Филимонов, а не Бархударьян, и донос, скорее всего, написал один из студентов. Обстановка на историческом факультете была нестабильной с самого его открытия — его первый декан Г. С. Зайдель был арестован в январе 1935 года по обвинению в связях с Зиновьевым, вместе с ним было арестовано 12 преподавателей. Второй декан — C. М. Дубровский, был арестован в 1936 году; всего до 1940 года сменилось семь деканов[64].

Дело, по которому проходил Лев Гумилёв, началось с ареста 10 февраля студентов Николая Ереховича и Теодора Шумовского, с первым из которых он был знаком[65]. По версии следователя, все трое входили в молодёжное крыло «партии прогрессистов», которая стремилась превратить «советскую страну в буржуазную парламентскую республику». Студентов содержали в Доме предварительного заключения на ул. Войкова (ныне Шпалерная) в соседних камерах на втором этаже. Гумилёв обвинялся по статьям 58-10 (контрреволюционная пропаганда и агитация) и 58-11 (организационная контрреволюционная деятельность) УК РСФСР. Первоначально дело вёл следователь Филимонов, которому не удалось получить признательных показаний. 2 апреля 1938 года дело было передано сержанту Айрату Карповичу Бархударьяну, оперуполномоченному 8-го отделения 4-го отдела Управления НКВД по Ленинградской области[66]. Под пытками[67] 21 июня 1938 года Гумилёв подписал протокол с признанием «в руководстве антисоветской молодёжной организацией, в контрреволюционной агитации» (чтение стихотворения Мандельштама о «кремлёвском горце»), «в подготовке покушения на тов. Жданова».

«Я всегда воспитывался в духе ненависти к ВКП(б) и Советскому правительству. <…> Этот озлобленный контрреволюционный дух всегда поддерживала моя мать — Ахматова Анна Андреевна, которая своим антисоветским поведением ещё больше воспитывала и направляла меня на путь контрреволюции. <…> Ахматова неоднократно мне говорила, что, если я хочу быть до конца её сыном, я должен быть сыном моего отца Гумилёва Николая. <…> Этим она хотела сказать, чтобы я все свои действия направлял на борьбу против ВКП(б) и Советского правительства»[67].

В конце августа студентов перевели в тюрьму «Кресты», где они оказались в одной камере. На военном трибунале (полагавшемся для дела о терроризме) 27 сентября все трое отказались от данных ранее признаний. Гумилёв, в частности, заявил:

«…отказываюсь от протокола допроса, он был заготовлен заранее, и я под физическим воздействием был вынужден его подписать. <…> Никакого разговора с моей матерью о расстрелянном отце не было. Я никого не вербовал и организатором контрреволюционной группы никогда не был. <…> Я как образованный человек понимаю, что всякое ослабление советской власти может привести к интервенции со стороны оголтелого фашизма…»[68]

На трибунал это не произвело никакого впечатления, после краткого формального совещания Л. Н. Гумилёв был приговорён к 10 годам лишения свободы с пребыванием в ИТЛ с поражением в правах на 4 года с отбыванием срока с 10 марта 1938 года. Ерехович и Шумовский, получили, соответственно, по 8 и 3 года заключения и поражения в правах[69]. Все трое воспользовались кассацией, в результате 17 ноября 1938 года приговор «за мягкостью» был полностью отменён и дело возвращено на доследование[70].

В ожидании пересмотра дела, 2 декабря Гумилёв и Шумовский отправились по этапу из Ленинграда и 4 декабря были доставлены на станцию Медвежья Гора. Поскольку там располагалась главная контора Беломорстроя, впоследствии родилась легенда, что Лев Николаевич работал на строительстве Беломорканала, которую он всячески поддерживал. Далее их перевезли на Онежское озеро в отдалённый лагпункт на лесозаготовки, расположенные в устье реки Водлы. В течение трёх недель Гумилёв и Шумовский работали на лесопилке. На Новый год зэкам устроили многочасовой обыск на морозе, в результате Шумовский тяжело простудился. Здесь пути студентов разошлись: заболевшего поставили на «газочурку» (заготовка топлива для газогенератора), а Льва Гумилёва отправили на лесоповал[71]. Здесь за три недели он дошёл до крайней степени истощения:

«…я окончательно „дошёл“. Худой, заросший щетиной, давно не мывшийся, я едва таскал ноги из барака в лес. Валить лес в ледяном, по пояс занесённом снегом лесу, в рваной обуви, без тёплой одежды, подкрепляя силы баландой и скудной пайкой хлеба, — даже привычные к тяжёлому физическому труду деревенские мужики таяли на этой работе как свечи… В один из морозных январских дней, когда я подрубал уже подпиленную ель, у меня выпал из ослабевших рук топор. Как на грех, накануне я его наточил. Топор легко раскроил кирзовый сапог и разрубил ногу почти до самой кости. Рана загноилась»[72].

Жизнь Гумилёву спасла тогда пришедшая от Ахматовой посылка[73]. 24 января 1939 года его отправили в Ленинград на доследование. Передвижение по заснеженной Карелии было чрезвычайно затруднительным (пешком, на грузовике, и т. д.), поэтому в Кресты Гумилёв и Шумовский вернулись только в середине февраля. 15 марта Лев Николаевич отправил письмо прокурору НКВД по надзору, в котором писал, что находится в заключении уже почти два года, сам не зная, за что. 6 апреля датировано новое письмо Ахматовой Сталину, в котором она пыталась заинтересовать вождя пользой, которую может принести её сын — перспективный учёный. Письмо завершалось словами: «Иосиф Виссарионович! Спасите советского историка и дайте мне возможность снова жить и работать»[74]. Однако теперь у Анны Андреевны не было возможностей напрямую передать письмо адресату, в результате в конце августа это письмо поступило в Военную прокуратуру Ленинградского военного округа, и его подшили к делу Гумилёва. 26 июля Особое совещание при НКВД приговорило Гумилёва, Ереховича и Шумовского к пяти годам лагерей. Льву Николаевичу предстояло отправляться в Норильлаг[75].

Норильский лагерь

10 августа Гумилёву было разрешено свидание с матерью в пересыльной тюрьме, она была там с Л. Чуковской и 14-го передала ему тёплые вещи[76]. Добравшись эшелоном до Красноярска, в конце августа Лев Николаевич был отправлен в Дудинку, подробности всего этого неизвестны. В Норильске была эпидемия дизентерии, которая не унималась с наступлением зимы, в 1940 году её жертвой пал и Лев Николаевич, проведя без сознания 3 дня. Ничего этого нет в позднейших воспоминаниях Гумилёва, который от природы отличался оптимизмом и старался не запоминать негативных впечатлений. Например, он говорил о своей работе в лагере так:

«Штольня казалась нам блаженным приютом, ибо в ней была постоянная температура минус 4. По сравнению с сорокаградусными морозами снаружи или мятущейся пургой, сбивающей с ног, в штольне рабочий день проходил безболезненно»[77][Комм. 9].

Условия пребывания в лагере были сносными: по рассказам Гумилёва, хлебная пайка достигала 1 килограмма 200 граммов за полную норму выработки, 600 граммов «за недовыработку», 300 (карцерная пайка) — «за неудовлетворительную работу»[79]. Инженеры из заключённых получали селёдку и сгущёнку, что приближалось к условиям шарашек. В геологических экспедициях Норильлага паёк был ещё лучше: масло, шоколад, сухое молоко. Вольнонаёмные сотрудники имели большие северные надбавки, полугодичный оплачиваемый отпуск и путёвки в санатории[80]. На общих работах заключённый Гумилёв пробыл недолго, поскольку в анкете писал о работе в геологоразведочной партии[Комм. 10]. Вскоре его сделали геотехником и перевели в барак геологов, где было немало интеллигентных заключённых, знавших и Николая Гумилёва, и Ахматову. В конце лагерного срока Льва Николаевича перевели в химическую лабораторию, в которой он должен был систематизировать и подавать по требованию пробы горных пород, добытые лагерными экспедициями. Имевшийся досуг позволял заниматься поэтическим творчеством[82].

Огонь и воздух

Дар слов, неведомый уму,
Мне был обещан от природы.
Он мой. Веленью моему
Покорно всё: земля и воды,
И лёгкий воздух, и огонь
В одно моё сокрыто слово,
Но слово мечется, как конь,
Как конь вдоль берега морского,
Когда он, бешеный, скакал,
Влача останки Ипполита,
И помня чудища оскал,
И блеск чешуй, как блеск нефрита.
Сей грозный лик его томит,
И ржанья гул подобен вою,
А я влачусь, как Ипполит,
С окровавлённой головою
И вижу — тайна бытия
Смертельна для чела земного,
И слово мчится вдоль нея,
Как конь вдоль берега морского.

1934 год[83][84]

О жизни Гумилёва в Норильлаге сообщают несколько очевидцев, чьи свидетельства сильно противоречат друг другу. Весьма много негативной информации содержится в мемуарах Д. Быстролётова, которые использовались Д. В. Полушиным и Л. С. Клейном. Там же впервые упоминается, что Лев Николаевич, якобы, занимался в лагере диссертацией. В действительности в 1945 году Гумилёв писал Н. В. Кюнеру о своих лагерных попытках заниматься научной работой: в Норильске он читал сочинения Э. Тайлора, Л. Я. Штернберга, а после освобождения уже под Туруханском «собирал фольклорный демонологический материал среди тунгусов и кетов». Однако заниматься систематической работой над диссертацией при отсутствии источников и литературы было совершенно невозможно[85].

Много подробностей сообщал С. Снегов, друживший с Гумилёвым в заключении. Он писал, что летом они с Гумилёвым любили отдыхать на берегу Угольного ручья, закрыв лица полотенцами (от «сатаневших» комаров), и спорили на животрепещущие темы: «выше ли Каспар ШмидтФридриха Ницше и есть ли рациональный смысл в прагматизме Джеймса Льюиса…» Однажды зэки устроили лагерный турнир поэтов, который, к неудовольствию Гумилёва, выиграл Снегов[Комм. 11]. Оскорблённый Лев даже вызвал товарища на дуэль[82]. Он сочинил в течение 1940—1944 годов сказки в стихах «Посещение Асмодея» и «Волшебные папиросы», стихотворную историческую трагедию в двух картинах «Смерть князя Джамуги, или Междоусобная война». Многие стихи норильского периода были утрачены. Сергей Снегов упоминал поэму о цинге, Елена Херувимова писала, что Гумилёв посвятил ей одно из своих стихотворений. Лев Николаевич писал и прозу: 1941 годом датированы оба его рассказа, «Герой Эль-Кабрилло» и «Таду-вакка», но об их существовании стало известно только после его смерти (в архиве сохранились самодельные тетрадки). Из мемуаров Снегова известна также шуточная лекция на жаргоне «История отпадения Нидерландов от Испании»[87]. По мнению С. Белякова, «для Гумилёва „История отпадения Нидерландов…“ была прежде всего литературной игрой, рассчитанной на интеллигентного, но уже искушённого в блатном жаргоне и воровских понятиях зэка»[88].

Основной круг общения Гумилёва составляли интеллигенты — поэт Михаил Дорошин (Миша), химик Никанор Палицын, инженер, «знаток Ренессанса, любомудр и поклонник поэзии» Евгений Рейхман и астрофизик Николай Козырев, сидевший с 1936 года по «Пулковскому делу». Он поступил в Норильлаг только летом 1942 года, их общение подстегнуло интерес Гумилёва к естественным наукам[89].

Вольнонаёмный

10 марта 1943 года истёк пятилетний срок заключения Гумилёва, что на первых порах не изменило его жизни. К тому времени он был расконвоированным, то есть пользовался правом свободного передвижения в пределах горного комбината, однако не имел возможности покинуть его[90]. После начала Великой Отечественной войны освободившиеся заключённые оставались на рабочих местах. Гумилёв вспоминал, что сразу после освобождения подписал обязательство работать в Норильском комбинате до конца войны. Он был немедленно включён в состав геофизической экспедиции и отправлен в окрестности Хантайского озера искать железную руду. Тогда возникла идея построить на месте рудника и металлургический комбинат, также предполагалось искать запасы нефти. Москва была не в состоянии обеспечить предприятие деньгами и специалистами, поэтому экспедицию снарядили в Норильлаге, оттуда же пришли геологи и геотехники, необходимую аппаратуру сделали на месте. Гумилёв вошёл в состав партии после уговоров Н. Козырева[91].

1 мая 1943 года самолётом геологи были доставлены на Таймыр. Начальником экспедиции был инженер-геофизик Дмитрий Григорьевич Успенский, кроме Гумилёва и студентки-практикантки Елены Херувимовой, все её участники были заключёнными. В середине июля 1943 года Хантайскую экспедицию неожиданно свернули, Гумилёв с Козыревым были откомандированы в новую экспедицию — Нижнетунгусскую геологоразведочную, в этот сезон им удалось найти промышленно значимые скопления железных руд. Однако условия были исключительно тяжелы — половодья достигали уровня 18—20 метров, скопления гнуса были таковы, что от них не спасали ни защитные костюмы, ни сетки-накомарники. Вдобавок начальник экспедиции не сумел организовать снабжение, не хватало даже лыж. Гумилёв, с детства недолюбливавший лес, по собственному признанию, возненавидел тайгу — «зелёную тюрьму»[90]. В сентябре экспедицию сделали круглогодичной; Гумилёва, как хорошо себя зарекомендовавшего, летом 1944 года премировали недельным отпуском в Туруханске — ближайшем населённом пункте. В этом селе он побывал также осенью, поскольку именно из Туруханского райвоенкомата был направлен на фронт. Впрочем, по некоторым сведениям, Лев Николаевич вместе с Козыревым был командирован в Туруханск ещё и летом 1943 года[92].

Спецификой Туруханска в системе ГУЛАГа было то, что это было место женской ссылки, поездкой куда премировали отличившихся заключённых. По собственным признаниям 30-летнего Гумилёва, он «женился „морганатическим браком“ на все семь дней своего отпуска»[93].

Военная служба (1944—1945)

Свой призыв в армию Лев Николаевич считал большой удачей. Причины, по которым Гумилёв сменил место геофизика на солдатскую службу, достаточно очевидны. Судя по письму Н. Я. Мандельштам от 18 апреля 1944 года, Гумилёв тогда вернулся к прежней цели — стать дипломированным историком и заняться научной работой. Те же мотивы повторяются и в письме к Э. Герштейн, отправленном в конце лета 1944 года. Видимо, он не надеялся уехать из Сибири даже после окончания войны, и потому призыв в армию был единственным шансом получить снятие судимости и вернуться в Ленинград. Из того же письма следует, что он уже несколько раз просился на фронт, но работникам Норильского комбината неизменно отказывали — в том числе вольнонаёмным. Много лет спустя Лев Николаевич говорил: «По сравнению с Восточной Сибирью передовая — это курорт. Северная тайга — это зелёная пустыня, по сравнению с которой Сахара — населённое, богатое и культурное место»[94]. Вероятно, это объясняет психологическое состояние Гумилёва, когда он решился на экстравагантный поступок, о котором сообщил Э. Герштейн так:

«…явился к коменданту, держа на запястье бритву, и пригрозил: „Вот я сейчас вскрою себе вены, своей кровью твою морду вымажу, а тебя будут черти жарить на сковороде“ (тот боялся Страшного суда). Вот так меня и отпустили»[95].

В достоверности этой истории некоторые биографы сомневались; однако С. Беляков предположил, что «комендантом» был начальник геологической партии, который должен был дать визу для военкомата[96].

Сведения о Гумилёве-солдате ещё более скудны и ненадёжны, чем о лагерном периоде в его жизни. Сохранились три военных стихотворения[97], несколько писем и военный билет. Сохранилось и его личное дело в Центральном архиве Министерства обороны РФ.

13 октября 1944 года Туруханский райвоенкомат призвал Гумилёва в ряды Красной армии. После краткой остановки в Красноярске он попал в учебную часть, а оттуда — на войну. В декабре эшелон добрался до Москвы, с Киевского вокзала он дозвонился до В. Ардова и В. Шкловского, а также встретился с Н. Харджиевым и И. Томашевской. Далее рядового Гумилёва направили в Брест, где обучали на зенитчика и направили на фронт незадолго до начала Висло-Одерской наступательной операции. Он служил в 1386-м зенитно-артиллерийском полку 31-й зенитно-артиллерийской Варшавской Краснознамённой ордена Богдана Хмельницкого дивизии. Дивизия использовалась в качестве фронтового резерва[98].

Во время военной службы с Гумилёвым произошёл казус: в брошенных немцами домах оставались запасы, которыми охотно пользовались наступавшие советские солдаты. Однажды Лев Николаевич увлёкся маринованными вишнями, найденными в каком-то доме, и к своим добрался только через три дня[99]. Достоверность этой истории подтверждается письмом Э. Герштейн от 12 апреля 1945 года. По косвенным данным можно определить, что он начинал службу в другой части, а к 1386-му зенитно-артиллерийскому полку был прикомандирован после этого случая[100].

В начале марта рядовому Гумилёву была объявлена благодарность «за отличные боевые действия при прорыве сильно укреплённой обороны немцев восточнее города Штаргард и овладении важными узлами коммуникаций и сильными опорными пунктами обороны немцев в Померании». Гумилёв присутствовал и при взятии Альтдамма 20 марта 1945 года и посвятил этому стихи, литературные достоинства которых, по мнению его биографа С. Белякова, невелики[101][Комм. 12].

Э. Герштейн он описывал свой военный быт следующим образом:
«Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток, особенно мне нравилось варенье; немцы, пытаясь задержать меня, стреляли в меня из пушек, но не попали. Воевать мне понравилось, в тылу гораздо скучнее».

В Берлинской операции 31-я дивизия Резерва Главного командования усилила ПВО 3-й общевойсковой армии генерал-полковника Горбатова. 3-я армия, где служил Гумилёв, шла во втором эшелоне советского наступления, должна была обойти Берлин с юга, помогая замкнуть кольцо окружения. Гумилёв упоминал в письмах немецкую контратаку под городом Тойпицем и утверждал, что имел серьёзные боевые заслуги, но оказался обойдённым начальством.

«К сожалению, я попал не в самую лучшую из батарей. Командир этой батареи старший лейтенант Фильштейн невзлюбил меня и поэтому лишал всех наград и поощрений. И даже когда под городом Тойпицем я поднял батарею по тревоге, чтобы отразить немецкую контратаку, был сделан вид, что я тут ни при чём и контратаки никакой не было, и за это я не получил ни малейшей награды»[99].

За время службы Гумилёв удостоился двух медалей — «За взятие Берлина» и «За победу над Германией», а также грамоты-благодарности за Штаргард и Берлин. Характерно, что от этого периода вообще не осталось фотографий и свидетельств о его боевых товарищах[103].

После победы Гумилёв стал тяготиться военной службой. Он жаловался, что ему нечего делать в свободное от боевой и политической подготовки время. С сентября 1945 года он стал читать советским офицерам лекции по истории и литературе; содержание их неизвестно. Наконец, Льву Николаевичу, как самому культурному из солдат в полку, поручили написать историю боевого пути их части, что он и сделал, получив в качестве награды новое обмундирование и освобождение от нарядов до самой демобилизации. Дата возвращения Гумилёва в Ленинград известна из дневника Пунина — 14 ноября 1945 года[104].

Ленинград (1945—1949)

Высшее образование

Ахматова встретила сына тепло[105]. Он вновь поселился в Фонтанном доме, но теперь впервые в жизни имел собственную комнату — в блокаду погибла семья рабочих, живших с Пуниными и Ахматовой. В тот период Анна Андреевна вновь стала печататься, ей вернули персональную пенсию и дали допуск в закрытый распределитель[106]. Судя по воспоминаниям современников, в первые послевоенные месяцы Л. Гумилёв был охвачен эйфорией. Ему удалось устроиться на работу в Институт востоковедения АН СССР — пожарным, — но эта работа давала стабильный заработок, не была обременительной и позволяла заниматься в библиотеке института. Декан исторического факультета университета В. В. Мавродин, симпатизировавший Гумилёву ещё до войны, предложил Льву восстановиться на четвёртом курсе, но он предпочёл сдать экзамены экстерном. За четыре месяца — с декабря 1945 по март 1946 года — он сдал десять экзаменов за два курса, в основном — на пятёрки и четвёрки. Легенда гласит, что на экзамене по научному коммунизму на два вопроса из трёх Гумилёв ответил стихами, но она практически непроверяема, ибо восходит к единственному источнику — воспоминаниям Л. А. Вознесенского, общавшегося со Львом в лагере[Комм. 13]. Тогда же произошло охлаждение в отношениях с Э. Герштейн: она рассчитывала, что он переедет в Москву и займётся литературой, а также стремилась к более близким отношениям, и была оскорблена фактом, что он не сообщил, что уже устроился в Ленинграде[108].

Тогда же 33-летний Лев Николаевич смог защитить дипломную работу, материалы для которой собирал ещё в 1937 году, когда занимался под руководством Кюнера в Музее антропологии и этнографии — он исследовал терракотовые статуэтки воинов из Центральной Азии и сопоставлял их с данными китайских текстов в переводе наставника[109]. Его главным оппонентом выступил А. Н. Бернштам, высоко оценивший труд. Открывалась возможность поступления в аспирантуру, но он выбрал не истфак ЛГУ, а Институт востоковедения АН СССР — ИВАН. Официальным научным руководителем Гумилёва стал академик Сергей Андреевич Козин. К концу 1947 года Лев Николаевич успешно сдал кандидатские экзамены и стал готовить текст диссертации, заручившись отзывами своих друзей и коллег — проф. М. И. Артамонова и члена-корреспондента А. Ю. Якубовского. Под началом Артамонова летом 1946 и 1947 годов он работал в археологической экспедиции в Винницкой области. На фоне всех этих успехов в ноябре 1947 года последовало отчисление из аспирантуры по причине «несоответствия филологической подготовки избранной специальности»[110].

Главной причиной Лев Николаевич называл реакцию на постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», однако между этими событиями была разница в 1 год и 4 месяца. Другой возможной причиной были крайне напряжённые отношения в коллективе ИВАН, сотрудники которого написали на Льва Николаевича несколько доносов, обвиняя в «аполитичности», непонимании марксистско-ленинской методологии и публичном несогласии с осуждением Ахматовой. Тематика подобного рода жалоб, сложившаяся ещё в 1930-е, почти без изменений повторялась и в 1970-е годы[110].

По мнению С. Белякова, официальная причина отчисления Гумилёва из аспирантуры являлась истинной. Он довольно плохо владел двумя европейскими языками (немецким и английским), владел разговорным таджикским и мог разбирать орхоно-енисейские надписи, этим его лингвистические познания заканчивались. Однако это была верхушка айсберга — молодой и амбициозный Гумилёв испортил отношения с научным руководителем и старшими коллегами, принадлежавшими к классической школе[111]. В ходатайстве М. И. Артамонова от 19 декабря 1955 года содержатся следующие строки:
«Встречая подозрительное к себе отношение, Л. Н. Гумилёв нередко реагировал на него по-ребячески, показывая себя хуже, чем есть. Отличаясь острым умом и злым языком, он преследовал своих врагов насмешками, которые вызывали к нему ненависть. Обладая прекрасной памятью и обширными знаниями, Л. Н. Гумилёв нередко критиковал, и притом очень остро, „маститых“ учёных, что также не способствовало спокойствию его существования. <…> Особенно острыми были столкновения Л. Н. Гумилёва с его официальным руководителем акад. Козиным и с проф. Бернштамом, которых он неоднократно уличал в грубых фактических ошибках»[112].

Защита кандидатской диссертации

В январе 1948 года Гумилёв устроился в библиотеку психиатрической больницы имени И. М. Балинского, но некоторое время, видимо, жил за счёт опальной матери. После отчисления он пытался восстановиться в ИВАН, но в конечном счёте принял решение защищать диссертацию в университете. Благодаря учившейся вместе с ним М. Панфиловой (секретарю ректора ЛГУ А. А. Вознесенского) была устроена встреча Гумилёва с ректором. Она состоялась в конце апреля или в начале мая 1948 года, в месте на кафедре ему было отказано, но дано разрешение защищаться в университетском совете. Отдав диссертацию на рассмотрение, 15 мая 1948 года Гумилёв уехал на Алтай в археологическую экспедицию С. И. Руденко в основном, по его же словам, на заработки. Раскопки в тот год шли в пазырыкском кургане № 3, в Ленинград он вернулся в начале октября[113].

Ожидание защиты продлилось около 3 месяцев, которые Гумилёв охарактеризовал как «тяжелейшие в жизни», вероятно, из-за сомнений в том, что диссертация будет принята к защите. Защита диссертации на тему «Политическая история первого тюркского каганата» была назначена на 28 декабря 1948 года. Помимо самого Гумилёва, о её ходе сохранились воспоминания М. Козыревой, которые весьма неточны. Оппонентом выступил А. Н. Бернштам, выдвинувший против диссертации 16 возражений. Здесь Гумилёв продемонстрировал талант полемиста и оратора, например, когда оппонент заявил о незнании им восточных языков, заговорил с ним по-персидски. В результате из 16 членов диссертационного совета «за» проголосовали 15[114]. Гумилёв с большой гордостью вспоминал в конце жизни:

«Это было для меня совершеннейшее торжество, потому что с этими академическими деятелями я устроил избиение младенцев, играя при этом роль царя Ирода»[115].

В тот же период Лев Николаевич попытался уладить свою личную жизнь, которая даже по мнению А. Ахматовой отличалась крайней запутанностью[116]. Гумилёв в письме к В. Н. Абросову[Комм. 14] от 18 января 1955 года прямо писал, что у него было 32 женщины[118].

Первым после фронта увлечением Гумилёва была поэтесса Людмила Глебова[Комм. 15]. В 1945 году он также возобновил знакомство с Н. Соколовой — сотрудницей Эрмитажа, с которой общался с 1936 года, но в 1947 году они расстались[120]. Главной причиной была бурная увлечённость Гумилёва Натальей Васильевной Ва́рбанец (1916—1987)[Комм. 16], отношения с которой, с перерывом на арест, продлились около 10 лет. Эти отношения причиняли Льву Николаевичу, с его гипертрофированным самолюбием, много хлопот и волнений, поскольку Н. Варбанец состояла в длительной связи со своим научным руководителем и начальником по отделу инкунабул Государственной публичной библиотеки — В. С. Люблинским (1903—1968)[122]. При этом Гумилёв сделал Варбанец предложение уже на следующий день после знакомства, вручив старинный веер А. А. Ахматовой в качестве символического дара[123]. Она категорически ему отказала, но любовную связь поддерживала. Присутствовала она и на его защите 28 декабря (денег на ресторан не было, отмечали в Фонтанном доме), вместе они встречали новый, 1949 год[124].

В январе 1949 года Гумилёв получил должность старшего научного сотрудника Музея этнографии народов СССР, в сборнике научных трудов которого вышла первая статья учёного — «Статуэтки воинов из Туюк-Мазара». В музее первым заданием Гумилёва стала обработка коллекции, привезённой ещё в 1941 году из только что закрытого Агинского дацана. Летом он участвовал в раскопках хазарской крепости Саркел. Вскоре после возвращения, 6 ноября 1949 года Лев Николаевич был в четвёртый раз арестован (во время обеда у себя дома) и немедленно этапирован в московскую тюрьму Лефортово[125].

Второе заключение (1949—1956)

Пребывание в лагерях

После освобождения Гумилёв рассказывал Льву Ардову, что до войны сидел «за папу», а после войны — «за маму»; в интервью 1980-х годов эта версия встречалась довольно часто. Дело Гумилёва в 1949—1950 годах поочерёдно вели три следователя — майор Бурдин, подполковник Степанов, капитан Меркулов. Только третий следователь пытался собрать материал на А. Ахматову, и в особое производство материалы об Ахматовой из дела Гумилёва были выделены только 31 марта 1950 года[126]. По мнению С. Белякова, после начала «Ленинградского дела» Гумилёв, как сын поэта-монархиста, расстрелянного за участие в контрреволюционном заговоре, был обречён на повторный срок. Следствие было долгим, но не столь тяжёлым по последствиям, как в 1938 году; в конечном итоге обвинения Льву Николаевичу были заимствованы из следственного дела 1935 года. 13 сентября 1950 года Гумилёву на Особом совещании при МГБ был вынесен приговор: «За принадлежность к антисоветской группе, террористические намерения и антисоветскую агитацию» десять лет лагерей[127]. Гумилёв рассказывал, что прокурор, участвовавший в работе Особого совещания, так объяснил ему смысл приговора: «Вы опасны, потому что вы грамотны»[128]. 11 октября 1950 года он был этапирован в Челябинскую пересыльную тюрьму, откуда с очередным этапом его отправили в Казахстан, под Караганду[129].

Первый лагерный год тяжело дался учёному: по воспоминаниям Л. Вознесенского, отбывавшего срок в том же лагере, Гумилёв сильно постарел и поседел, это подтверждается и лагерными фотографиями. Никогда ранее не жаловавшийся, в письмах А. Ахматовой и Э. Герштейн Лев Гумилёв сообщал, что не надеется дожить до конца срока. Некоторое время он работал истопником, но продержаться на этой должности не удалось, и зимой 1951 года его поставили землекопом. Эмме Герштейн он писал:

Здоровье моё ухудшается очень медленно, и, видимо, лето я смогу просуществовать, хотя, кажется, незачем. <…> Я примирился с судьбой и надеюсь, что долго не протяну, так как норму на земляных работах я выполнить не в силах и воли к жизни у меня нет[130].

В день сорокалетия — 1 октября 1952 года, Гумилёв впервые попал в больницу из-за сердечно-сосудистой недостаточности — сказывались и последствия пыток во время следствия. В ноябре врачебная комиссия признала его инвалидом, к этому недугу добавилась в 1954 году язва двенадцатиперстной кишки, его мучили сильные боли. 24 марта того же года он даже составил завещание. К счастью, лагерная больница располагала хорошими специалистами из заключённых[131]. За время срока в Норильлаге Гумилёв ни разу не обратился в больницу, за годы своего второго срока его госпитализировали не менее 9 раз, сделали две операции. После одной из них он написал Э. Герштейн, что «нечего затягивать мою агонию посылками»[132]. Начали отзываться пытки следователя Бархударьяна: Гумилёв всё чаще страдал от спазма нерва френикуса — временами отказывала рука и немела правая сторона тела[133].

В системе особых лагерей Гумилёв побывал в Луговом (недолго) и Песчаном лагерях. Зиму и начало весны 1951 года Гумилёв провёл в посёлке Чурбай-Нура, лагпункте Песчанлага, но уже к 25 марта оказался в Карабасе — карлаговской пересылке, на которой задержался на полгода[134]. Осенью его перевели в Кемеровскую область, в район нынешнего Междуреченска, где недавно открылся лагерь Камышовый, в котором он провёл около двух лет. В основном, он трудился строительным рабочим, кормили на Алтае лучше, чем в Караганде, поэтому он просил Ахматову (а позднее и Герштейн) присылать сало, масло, горчицу, перец, финики, колбасу — «наша пища обильна, но однообразна, и её необходимо скрашивать». Чаще всего он просил прислать чай и махорку, без которых обойтись не мог[135].

Только за лето 1952 года заключённый Гумилёв сменил следующие профессии: чертёжника, монтёра, строительного десятника, скульптора, грузчика и актёра на постановке «Леса» А. Н. Островского[136]. Летом 1953 года Гумилёва перевели в Омск на строительство нефтеперерабатывающего завода. Инвалида Гумилёва уже не ставили на тяжёлые работы, и он занял место лагерного библиотекаря, во время переезда лишился его и вновь вернулся на должность в августе 1955 года. Впрочем, уже в сентябре того же года его признали годным к физическому труду и поставили таскать опилки. После госпитализации его вернули в библиотеку, где он работал до операции по удалению аппендицита в январе 1956 года. После смерти Сталина режим стал меняться — с 1954 года разрешили переписку с друзьями, а не только ближайшими родственниками. Его постоянными корреспондентами стали, помимо А. Ахматовой, Э. Герштейн, В. Абросов, Н. Козырев, и другие; сохранились и три письма от Н. Варбанец[137].

Научная работа в заключении

Работа в лагерной библиотеке способствовала интеллектуальному развитию Гумилёва, а болезни периодически освобождали от физического труда и давали возможность обдумывать научные идеи. Камышлаг выписывал не только центральные газеты («Правда», «Известия», и др.), но и литературные журналы — «Огонёк» и «Новый мир», и даже научный — хотя и предельно идеологизированный — журнал «Большевик». Ахматова и Герштейн присылали ему каталоги «Академкниги», а после разрешения получать денежные переводы Лев Николаевич стал заказывать нужные книги прямо в лагерь. В период второго заключения он перестал заниматься поэзией и потерял интерес к литературе и «серьёзному искусству», в чём его упрекала Н. Варбанец[138]. В одном из писем он отвечал:

«Не хочу трагизма, он мне ни к чему. Устал, хочу отдыхать и заниматься историей веков отдалённых»[139].

Ещё во время следствия у Гумилёва была изъята 481-страничная рукопись «История Срединной Азии в Средние века», причём следователь по особо важным делам МГБ СССР И. Н. Меркулов, не желая отправлять её в архив, отдал приказ сжечь бесполезные бумаги. Судя по названию, это было продолжение диссертации о древних тюрках. Уничтожение рукописи повергло Льва Николаевича в депрессию, Ахматовой с челябинской пересылки он писал: «Жалко только незаконченных работ, но, по-видимому, они не актуальны»[140]. Однако природные склонности взяли верх. По мнению С. Белякова, к октябрю — ноябрю 1952 года относится рассказ Гумилёва о том, как он получил разрешение заниматься научной работой[140]:

«В лагере, как известно, категорически запрещалось вести какие-либо записи. Я пошёл к начальству и, зная его преобладающее свойство — предупреждать и запрещать, сразу запросил по максимуму: „Можно ли мне писать?“ — „Что значит писать?“ — поморщился оперуполномоченный. „Переводить стихи, писать книгу о гуннах“. — „А зачем тебе это?“ — переспросил он. „Чтобы не заниматься разными сплетнями, чтобы чувствовать себя спокойно, занять своё время и не доставлять хлопот ни себе, ни вам“. Подозрительно посмотрев на меня, он молвил: „Подумаю“. Спустя несколько дней, вызвав меня, он сказал: „Гуннов можно, стихи нельзя“»[141].

Черновой вариант рукописи «История хунну» упоминается в завещании Гумилёва 25 марта 1954 года[142]. Занятия историей хунну, вероятно, объяснялись и научным соперничеством с А. Н. Бернштамом, не единожды упоминаемым в переписке с Ахматовой[143]. Примечательно, что, когда в лагерь пришла весть о смерти Сталина, Гумилёв, занимавшийся «Хунну» в лагерной библиотеке, отмахнулся: «…идите, скорбите, идите, скорбите…»[144] Благодаря интересу к истории Центральной Азии возникли новые лагерные знакомства — друзьями Гумилёва стали будущий востоковед Михаил Фёдорович Хван, будущий экономист и политический обозреватель Лев Александрович Вознесенский[145]. В 1954 году в письмах из лагеря заметное место занимал китайский интеллектуал Чен Чжу, который помогал ему трактовать тёмные места из русских переводов китайских источников, а также разъяснял смысл иероглифов, встречавшихся в работах Н. Я. Бичурина, которыми пользовался Гумилёв. В лагере же он стал углублённо заниматься персидским языком и даже просил Ахматову прислать персидскую хрестоматию[146]. Главным его наставником был, очевидно, учёный памирец, прошедший обучение у исмаилитского пира — Алифбек Хийшалов. Он принадлежал к этносу шугнанцев; ко времени знакомства с Гумилёвым ему было 44 года, и помимо традиционного образования он имел за плечами Сталинабадский пединститут. По материалам А. Хийшалова Гумилёв позднее написал две статьи для «Вестника древней истории» — одного из самых престижных академических журналов[147]. Научные занятия, однако, могли приводить и к очень серьёзным недоразумениям: ещё в междуреченской дислокации Камышлага уголовники раздобыли у вольнонаёмных водку и попытались устроить еврейский погром в строительной конторе, где работал Гумилёв. Из-за внешности и картавости Гумилёв стал одной из первых мишеней для нападавших, вместе с ним под удар попали белорусский славист профессор Матусевич и бывший есаул Кубанского казачьего войска Фёдоров. Однако политическим удалось отбиться, и никто не пострадал[148][149].

В научных занятиях в лагере Гумилёву больше всего помогали с воли А. Ахматова и В. Абросов, присылавшие нужные книги, мать даже сделала биографическую справку об Ань Лушане[150]. Однако здесь наметилось охлаждение в отношениях матери и сына, которое пока выражалось в жалобах Э. Герштейн на недостаточную помощь. Например, в течение нескольких лет Гумилёв просил достать ему «Западную Монголию и Урянхайский край» Г. Е. Грумм-Гржимайло и даже указал, что её можно найти на складе Географического общества. Ахматова так и не нашла этой книги, это сделала Н. Варбанец, которая и выслала один из томов Льву Николаевичу. Уже в 1997 году С. Лавров обнаружил на том же складе неразошедшиеся экземпляры «Западной Монголии». С. Беляков утверждал, что недовольство Гумилёва возникло не на пустом месте: для Ахматовой всё, что выходило за пределы литературного творчества, было чрезвычайно мучительной задачей, и отправку посылок в лагерь и переписку она охотно доверяла Э. Герштейн[151].

Освобождение. Реабилитация

Ещё в 1950 году Ахматова написала письмо Сталину, но, по-видимому, оно даже не дошло до адресата. В январе — феврале того же года вместе с Л. Чуковской они составили письмо Ворошилову, который перенаправил его в прокуратуру, откуда 14 июня 1954 года пришёл ответ: «в ходатайстве отказать». После смерти Сталина Э. Герштейн начала хлопотать об освобождении Гумилёва, в частности, благодаря её просьбам обращение в прокуратуру направили В. В. Струве, М. И. Артамонов и А. П. Окладников. К июлю 1955 года судьбой Льва Николаевича заинтересовался член-корреспондент АН СССР Н. И. Конрад — известный синолог и японист, сам прошедший через систему ГУЛАГа. Он решил привлечь Гумилёва для работы над 10-томной академической «Всемирной историей». В октябре 1955 года Э. Герштейн получила из лагеря посылку с прочитанными книгами, среди которых было спрятано 30 тетрадей рукописи «Древняя история Срединной Азии», каллиграфически переписанной кем-то из солагерников. Предполагалось представить рукопись Конраду и использовать её в качестве одного из разделов «Всемирной истории» и, возможно, защитить её в качестве докторской диссертации[152].

Э. Герштейн перепечатала рукопись на машинке и отвезла Конраду. Однако в состав «Всемирной истории» материалы Гумилёва так и не вошли. По мнению С. Белякова, причина была в концептуальном несогласии Конрада и Гумилёва. В третьем томе «Всемирной истории», над которым и работал Конрад (его авторству принадлежало 7 глав), история кочевников Центральной Азии — хуннов, сяньби, тоба, жужаней, тюрок, — была приложением к истории Китая. Кочевым народам Центральной Азии было посвящено лишь несколько страниц, иными словами, редакция негласно придерживалась гегелевского деления народов на «исторические» и «неисторические»[153].

После ХХ съезда КПСС по ГУЛАГу заработали комиссии по пересмотру дел политических заключённых, в конце апреля такая комиссия добралась до Омска. 11 мая 1956 года Л. Н. Гумилёв был признан невиновным по всем статьям и отпущен на свободу, проведя в тюрьмах и лагерях около 14 лет. В справке об освобождении в графе «место следования» значилось — «Ленинград»[154].

2 июня 1956 года Военная коллегия Верховного суда отменила постановление Особого совещания при МГБ, осудившего Гумилёва, и 30 июля дело было прекращено «за отсутствием состава преступления»[155]. По делу 1938 года Гумилёв был реабилитирован только в 1975 году[156].

Отношения с матерью

Разрыв

15 мая 1956 года Гумилёв прибыл в Москву, рассчитывая на пути в Ленинград остановиться у Ардовых — свою жизнь и научную карьеру Лев Николаевич связывал только с северной столицей[157]. На квартире Ардовых на Ордынке он неожиданно встретил Анну Андреевну, приехавшую в Москву накануне. По свидетельству Э. Герштейн, нормальной встречи не получилось: из лагеря Лев Николаевич прибыл «до такой степени ощетинившийся» против матери, «что нельзя было вообразить, как они будут жить вместе»[158]. Сам Гумилёв много лет спустя в «Автобиографии» трактовал события так: «… я застал женщину старую и почти мне незнакомую. Она встретила меня очень холодно, без всякого участия и сочувствия»[159]. «Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне»[128]. Из Москвы он уехал один, хотя в Ленинграде не имел ни жилья, ни работы, причём получить её без прописки не мог[160].

Прописался Лев Николаевич у сотрудницы Государственного этнографического музея Татьяны Александровны Крюковой, с которой работал ещё до ареста. Прописка послужила поводом для скандала: Ахматова недолюбливала Крюкову и вскоре прописала Гумилёва у себя на улице Красной Конницы, дом 4, кв. 3, куда переехала вместе с семьёй Ирины Пуниной ещё в 1952 году[161]. Летом 1956 года Гумилёв встал в очередь на жильё и, несмотря на хлопоты Ахматовой, получил комнату лишь весной 1957 года. К тому времени отношения сына и матери выстроились на деловой почве: Лев Николаевич помогал матери с поэтическими переводами, чем до известной степени обеспечивал себя. В июне 1957 года он писал В. Абросову, что за перевод персидского поэта Бехара ему был предложен гонорар в 20 000 рублей, а в 1959 году он писал сводному брату О. Высотскому[Комм. 17], что переводами при гонораре 5 рублей за строчку заниматься выгодно[163].

До весны 1957 года Гумилёв вёл общее хозяйство с Ахматовой и Пуниными (хотя Анна Андреевна предпочитала жить у знакомых в Москве или на даче в Комарово). Получив комнату в коммунальной квартире на Московском проспекте (её площадь была всего 12 кв. м.), он поспешил туда переехать, но совместная работа с Ахматовой продолжалась до 1960 года (над переводами Ивана Франко и двухтомным изданием сербского эпоса о князе Лазаре, братьях Юговичах и других героях)[164].

30 сентября 1961 года произошла окончательная ссора, после которой Ахматова и Гумилёв уже никогда не общались. По его словам:
«…Перед защитой докторской, накануне дня моего рождения в 1961 году, она… выразила своё категорическое нежелание, чтобы я стал доктором исторических наук, и выгнала меня из дома. Это был для меня очень сильный удар, от которого я заболел и оправился с большим трудом»[165].

Ссора произошла на новой квартире Ахматовой на улице Ленина, 34. В тот же день Гумилёва увидел его оппонент — М. И. Артамонов, который был испуган видом Льва Николаевича. О дальнейших отношениях свидетельствует такой факт: у Ахматовой в начале октября произошёл второй инфаркт[166], Гумилёв не поверил и категорически отказался встречаться с ней в больнице. В дальнейшем Гумилёв с неохотой касался этой темы в общении с посторонними; в общем, все версии взаимоотношений матери и сына восходят к двум первоисточникам — высказываниям Ахматовой и Гумилёва[167].

«Реквием»

А. А. Ахматова
Поэма «Requiem» (фрагмент)

Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой.
Кидалась в ноги палачу —
Ты сын и ужас мой.
Всё перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пышные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.

Лёгкие летят недели,
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели,
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоём кресте высоком
И о смерти говорят.

1939

В 1957 году Ахматова вернулась к поэме «Requiem», работу над которой она начала ещё в 1930-е годы. Замысел «Реквиема» напрямую связан со вторым арестом Гумилёва[168]. Поэма, помимо всего прочего, вобрала в себя опыт матери политзаключённого: «Муж в могиле, сын в тюрьме, // Помолитесь обо мне». «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде», — писала она в предисловии к поэме. В 1960-е годы поэма попала в самиздат, и тогда её прочитал Гумилёв. Ему она не понравилась[168][169]. Обида на нехватку материнского внимания, на недостаток усилий с её стороны для его освобождения, — по его мнению, всё это умаляло значение поэмы. Иосиф Бродский со слов Соломона Волкова утверждал, что Гумилёв сказал матери приблизительно следующее: «Для тебя было бы даже лучше, если бы я умер в лагере». Точный смысл этих слов заключался в том, что так было бы лучше для поэта, а не для матери. По мнению Бродского, «этой фразой про „тебе лучше“ он показал, что дал лагерям себя изуродовать…»[169]

В наброске неоконченного стихотворения, датированного 27 июня 1958 года, Ахматова писала приблизительно в таком же ключе[168]:

Зачем и кому говорила,
Зачем от людей не таю,
Что каторга сына сгноила,
Что Музу засекли мою.
Я всех на земле виноватей,
Кто был и кто будет, кто есть,
И мне в сумасшедшей палате
Валяться — великая честь.

Лев Николаевич противопоставлял поступки матери и поступки поэта[168]. «Реквием» он называл памятником самолюбованию: «Реквием пишут в память умерших, но я-то остался жив». Дилемма талантливого творца и нечуткой матери вызывала в Гумилёве приступы жёлчности, проявлявшиеся в переписке[168]:

«В чём дело, я понимаю. Мама, как натура поэтическая, страшно ленива и эгоистична, несмотря на транжирство. Ей лень думать о неприятных вещах и о том, что надо сделать какое-то усилие. Она очень бережёт себя и не желает расстраиваться. Поэтому она так инертна во всём, что касается меня. Но это фатально, так как ни один нормальный человек не в состоянии поверить, что матери наплевать на гибель сына. А для неё моя гибель будет поводом для надгробного стихотворения о том, какая она бедная — сыночка потеряла, и только. Но совесть она хочет держать в покое, отсюда посылки, как объедки со стола для любимого мопса, и пустые письма, без ответов на заданные вопросы. Зачем она вводит в заблуждение себя и других: я великолепно понимаю, что посылки из её заработка, вернее, из тех денег, которые даёт ей Правительство. Не надо быть наивным — её бюджет рас<с>читан и я учтён при этом. Поэтому, если говорить о справедливости, то она должна присылать мне ½  заработка. Но теперь, действительно, мне не хочется питаться объедками с господского стола. Не кормить меня она должна, а обязана передо мной и Родиной добиться моей реабилитации — иначе она потакает вредительству, жертвой которого я оказался».

Л. Н. Гумилёв. Письмо из лагеря Эмме Герштейн от 25 марта 1955 года

На самом деле мать не была столь инертна. В 1949 году на неё было заведено персональное дело, по этой причине она не могла ответить на его просьбы приехать к нему в Омск, чтобы не осложнить и его собственное положение. Приезду в 1955 году помешал сердечный приступ. Кроме писем Сталину и Ворошилову она решилась на отчаянный поступок, чтобы спасти жизнь сыну: в 1950 году в журнале «Огонёк» появились её стихи, посвящённые «вождю всех времён и народов»[169]. Но Лев Николаевич, по свидетельству И. Н. Пуниной, даже на похороны матери отказывался ехать: «Не поеду. Она написала „Реквием“, она меня похоронила…»[168] В «Автонекрологе» Л. Н. Гумилёв писал: «Реквием по-русски значит панихида. Панихиду по живому человеку считается, согласно нашим древним обычаям, служить грешно <…> зачем же служить панихиду по человеку, которому можно позвонить по телефону»[170].

Тем не менее, как считают исследователи, в многолетнем споре матери и сына, где оба были в чём-то виновны друг перед другом, поэма «Requiem» подвела черту, сделав мудрее и мать, и сына[168].

Возвращение в науку (1956—1966)

Эрмитаж

Первая попытка получить место научного сотрудника в Эрмитаже провалилась — свободных ставок не было. Гумилёв был готов оформиться в Этнографическом музее дворником, но в октябре 1956 года М. И. Артамонов — тогдашний директор — устроил Льва Николаевича в отделе первобытного искусства на ставку сотрудницы, ушедшей в декретный отпуск (пошутив при этом, «что мол, пусть заботится о том, чтоб сотрудницы регулярно беременели и отправлялись в декрет, чтобы ставка оставалась за ним»). Зарплата его составляла 1000 рублей — очень скромно для человека с учёной степенью[171]. Рабочее место ему устроили в библиотеке Эрмитажа, по сути, должность врио старшего научного сотрудника была синекурой, позволявшей обрабатывать созданные в лагере труды[172]. На этом месте Гумилёв продержался три года, но пытался при этом улучшить своё положение и устроиться в Институт востоковедения. Шанс представился в октябре 1958 года, когда Лев Николаевич познакомился с Юрием Рерихом, переехавшим тогда в СССР и занявшим пост заведующего сектором философии и истории религии Индии в Институте востоковедения АН СССР (ИВАН). В 1959 году Гумилёв познакомил Рериха с текстом своей диссертации о древних тюрках и получил одобрение. В письме И. С. Кацнельсона от 12 апреля 1960 года сообщается, что Ю. Н. Рерих обратился в дирекцию ИВАН с просьбой зачислить Гумилёва в штат. Однако вскоре Ю. Рерих скончался, и план так и не осуществился[173].

Уже в конце 1956 года в поисках единомышленников Гумилёв начал переписку с Петром Николаевичем Савицким — одним из основоположников евразийства[174]. Через Савицкого Гумилёв начал переписываться и с Георгием Владимировичем Вернадским, — первое время через Прагу — поскольку связываться с США опасался. Напрямую они стали переписываться после кончины Савицкого[175].

Первые три года жизни в Ленинграде прошли почти без публикаций, В. Абросову Гумилёв писал: «…я, как Мартин Иден, разослал свои работы в последний раз: больше я пытаться уже не в силах»[176]. Ему, видимо, не терпелось включиться в научную жизнь: первый доклад он сделал уже 5 июня 1956 года в Музее этнографии — в буквальном смысле сразу после возвращения. Примечательно, что чертой характера Гумилёва стала крайняя подозрительность и предубеждение в отношении сотрудников академических институтов и издательств, которые будто бы тормозили его публикации[177]. В 1959 году Гумилёв опубликовал 6 статей — все в ведущих изданиях: «Советская археология», «Советская этнография», «Вестник древней истории». С тех пор в среднем Гумилёв печатал по 5—7 статей в год, а в 1966 году поставил своеобразный «рекорд»: 11 статей, не считая книги «Открытие Хазарии»[178].

«Хунну»

В июне 1957 года Лев Николаевич получил от Института востоковедения предложение издать монографию. В декабре того же года он сдал в редакционно-издательский отдел института рукопись «Хунну» — переработанной «Истории Срединной Азии в древности». Рукопись рассматривалась медленно и в феврале 1959 года вернулась автору на доработку. Он был недоволен, но замечаниям последовал, и в конце апреля 1960 года Издательство восточной литературы выпустило в свет его первую книгу — «Хунну: Срединная Азия в древние времена»[178].

Согласно В. Дёмину, первая научная монография Л. Гумилёва содержала три основные идеи, которые в дальнейшем определяли всё его творчество[179]:

  1. Антиевропоцентристские убеждения и мировоззрение, которые последовательно отстаивались во всех его трудах.
  2. Объяснение исторических и социальных явлений с точки зрения их природной обусловленности. Главную роль здесь играет ландшафт, в частности, для хуннов — сочетание двух ландшафтных составляющих: лесистых склонов гор и степи.
  3. Попытка ответить на вопрос о причинах большой социальной и военной активности хуннов. Именно в этом контексте Гумилёв вводит понятия «пассионарность» и «пассионарный толчок».

Монография сразу была замечена специалистами — синологами и тюркологами. Первую рецензию опубликовал профессиональный китаист Ким Васильевич Васильев в журнале «Вестник древней истории»[180]. Рецензия была остро негативной, так же отреагировал на неё и Гумилёв. Основная мысль рецензента была такова: поскольку история хуннов (гуннов, сюнну) известна в основном по китайским источникам, исследователь этой темы должен владеть китайским языком, а желательно и японским, поскольку именно японские исследователи занимаются этой тематикой. Л. Н. Гумилёв данными языками не владеет, лишён он также возможности ознакомиться с зарубежными достижениями в области историографии хуннской проблемы, основные его источники — переводы иеромонаха Иакинфа (Никиты Яковлевича Бичурина) XIX века. Эти переводы уже устарели. К. В. Васильев приводил множество существенных ошибок в книге Гумилёва, практически все связанные с филологической подготовкой автора. Обратил он также внимание на одно свойство характера Льва Николаевича: предположение, гипотезу, догадку Гумилёв, увлекаясь, часто выдавал за истину, за общепризнанную аксиому. Например, Гумилёв придерживался гипотезы своего предшественника Г. Е. Грумм-Гржимайло о европеоидности динлинов и писал об их расовой принадлежности как о вопросе решённом и сомнений не вызывающем, хотя это не соответствовало действительности. Резюме рецензента было сурово: «Хунну» — систематизированный пересказ переводов Н. Я. Бичурина и Л. Д. Позднеевой, монографий Э. Шаванна; книга Гумилёва «не вносит ничего принципиально нового в современную историографию Древней Центральной Азии»[181].

26 сентября 1961 года в библиотеке Эрмитажа состоялось обсуждение книги Гумилёва и рецензии Васильева. Присутствовали специалисты из университета, Института народов Азии и Эрмитажа — всего 52 человека. Заседание длилось четыре часа[180].

В своём выступлении Гумилёв разделил замечания Васильева на две группы: «дельные поправки» (одна, притом незначительная) и «несправедливые упрёки» (которых насчитал 24). В дискуссии приняли участие сотрудники Эрмитажа, причём уровень аргументации был совершенно различным — вплоть до обращения к авторитету классиков марксизма. Были и выпады личного характера. Объединяло противников и сторонников Гумилёва одно: всем понравился стиль. «Прекрасный язык» «яркой и увлекательной книги» хвалили безоговорочно. Тем не менее, по мнению С. Б. Лаврова, дискуссия завершилась «вничью», а по мнению Гумилёва — его победой[182].

18 декабря 1961 года под председательством В. В. Струве состоялось заседание исторической секции Ленинградского отделения ИНА АН СССР, на которой Гумилёв не присутствовал по болезни. Стенограмма дискуссии также публиковалась в «Вестнике древней истории» и была болезненно воспринята сторонниками Льва Николаевича, Савицкий даже назвал её пиром «людоедов, которым не удалось, к счастью, добраться до человечины»[183]. Однако присутствовавшие на дискуссии синологи (Б. И. Панкратов, В. М. Штейн, Л. Н. Меньшиков) и кочевниковеды (Ю. А. Заднепровский, А. Н. Кононов) сочли аргументацию К. В. Васильева корректной и аргументированной. Юрий Александрович Заднепровский при этом впервые причислил Гумилёва не к учёным, а к прозаикам, беллетристам, историческим романистам[184]. Характерно, что похожие эпитеты использовал и Г. В. Вернадский в своей рецензии на «Хунну», увидевшей свет в США в том же году[185]. Он отметил, что книга Гумилёва талантливо написана, «он чувствует и природу, и людей»[186].

Сам Гумилёв тяжело переживал критику и обвинял во всём враждебность востоковедов и «заказной характер дискуссии». По мнению С. С. Белякова, это не соответствовало действительности. При всей резкости выводов, рецензенты были правы в одном: «Гумилёву не хватало знания восточных языков и способности критически посмотреть на собственные выводы. Гумилёв редко отказывался от полюбившейся идеи, даже если она входила в противоречие с фактами»[187].

В 1962 году в дискуссии по поводу «Хунну» наступил перелом: журнал «Народы Азии и Африки» напечатал ещё две рецензии на «Хунну», написанные профессиональными синологами — М. В. Воробьёвым и Л. И. Думаном, обе весьма положительные. По мнению С. С. Белякова, рецензия Думана — наиболее взвешенная из рецензий на «Хунну»[187]. Не отрицая наличия ошибок и неточностей, он счёл работу Гумилёва ценной хотя бы из-за последовательного изложения скудных сведений о хуннах, разбросанных по разным китайским источникам, с дополнениями на основе археологических данных[188].

Защита докторской диссертации. «Древние тюрки»

Обсуждение докторской диссертации Л. Н. Гумилёва на тему «Древние тюрки. История Срединной Азии на грани Древности и Средневековья (VI—VIII вв.)» проходило в Эрмитаже 9 мая 1961 года. Отдел Востока ИНА не откликнулся, но все отзывы были благожелательными, и защиту назначили на осень. В воспоминаниях, надиктованных в 1987 году, Гумилёв, однако, драматизировал события:

«Защита эта стоила мне очень больших травм и потерь, так как в Институте востоковедения, откуда, очевидно, и писали на меня доносы, ко мне было исключительно плохое отношение. И когда прислали эту диссертацию в московское отделение Института востоковедения, её сначала потеряли, потом, когда я вернулся, её разыскали, но отказали мне в рецензии на том основании, что у них Древний Восток — до V века, а у меня — VI-й. Но потом мне всё-таки выдали положительную рецензию, и я защитил диссертацию единогласно»[189].

По мнению С. Белякова, несмотря на усталость от очередной археологической экспедиции и потрясение от ссоры с матерью, обстоятельства Гумилёва осенью 1961 года были несравнимы с защитой кандидатской степени: у него были собственное жильё, должность старшего научного сотрудника; не случайно он писал В. Абросову «Дело жизни сделано!»[190] Главным оппонентом выступил М. И. Артамонов — давний друг и покровитель. Защита, по воспоминаниям всех присутствовавших, прошла «триумфально»[191].

В 1967 году переработанная для печати диссертация вышла в свет под названием «Древние тюрки». Гумилёв ею гордился и в «Автонекрологе» выразился в присущем ему духе:

«…книгу „Древние тюрки“… напечатали потому, что нужно было возражать против территориальных притязаний Китая, и как таковая моя книга сыграла решающую роль. Китайцы меня предали анафеме, а от территориальных притязаний на Монголию, Среднюю Азию и Сибирь отказались»[192][Комм. 18].

История тюрок в книге дана в контексте истории всего евразийского региона — от Византии до Кореи, от Байкала и Ангары до Тибета и Сычуани. Как обычно, Лев Николаевич использовал исторические реконструкции, например, в сюжете о быте и нравах двора уйгурского хана в конце VIII — начале IX веков; вырождении уйгурской знати и губительном распаде института семьи в результате принятия манихейства — религии, отвергающей благость посюстороннего мира[194]. В то же время С. Беляков писал, что в этой книге «исследователь взял верх над природным тюркофилом. Нет книги более разрушительной для евразийской идеи…»[195]:

«Гумилёв… показал, что тюркский Вечный Эль был создан „длинным копьём и острой саблей“ и скреплён почти исключительно военной силой тюрков, заставлявшей „головы склониться, а колени согнуться“. Гумилёв восхищается военной доблестью тюрков. Глава о восстании Кутлуга, возродившего Восточный каганат, — одна из самых захватывающих, драматичных. Она намного интереснее исторического романа. Но Гумилёв и не скрывает, что для вольных степных народов — уйгуров, карлуков, кыргызов — тюрки оставались поработителями, отношения между народами, по крайней мере в Восточном каганате, складывались как отношения между грабителями и жертвами грабежа. Поэтому Гумилёв называет Тюркский каганат „государством-хищником“, „некоторым подобием Спарты, но во много раз сильнее и больше“. Объединение Великой степи под властью тюркского рода Ашина было для большинства народов большой бедой»[196].

Археолог. Хазарская проблема

Проблемой хазар и локализации хазарского государства, а также принадлежностью хазарского этноса Гумилёв заинтересовался ещё в середине 1930-х годов, общаясь с М. И. Артамоновым и участвуя в раскопках 1936 года в долине реки Маныч, причём тогда Лев Николаевич ещё не успел восстановиться в университете, и деканат не оплатил ему дорогу; в штат экспедиции он вошёл на месте[197]. По воспоминаниям Т. Шумовского, во время следствия 1938 года Гумилёв в тюремной камере читал лекцию о хазарах, а не о гуннах или тюрках. На раскопках под руководством Артамонова Гумилёв работал до своего ареста в 1949 году[198].

Вновь к хазарской проблематике Гумилёв вернулся в 1959 году, участвуя в экспедиции на Волге и публикуя результаты своих хазарских исследований в центральных академических журналах: «Азия и Африка сегодня», «Вестник ЛГУ», «Сообщения Государственного Эрмитажа». Работа в области хазарской археологии вывела Гумилёва на географическую проблематику и одновременно позволила ему найти оптимальную литературную форму для всех своих будущих книг. Это ярко проявилось весной 1965 года, когда издательство «Наука» заказало Гумилёву научно-популярную книгу об экспедиции, которая и вышла в свет в июне 1966 года — «Открытие Хазарии»[199][200].

В 1962 году вышла капитальная «История хазар» М. И. Артамонова, которая готовилась ещё до войны — редактировал её Гумилёв. Хазарский вопрос к тому времени стал политическим, из-за этого советская историография уступила пальму первенства: первый в мировой науке обобщающий труд по хазарам вышел на Западе. Профессор Принстонского университета Д. Данлоп[en] опубликовал «Историю еврейских хазар» в 1954 году[201][Комм. 19].

В том же 1962 году вышла статья В. Абросова «Гетерохронность периодов повышенного увлажнения гумидной и аридной зон» (в печать её пристроил Гумилёв). Абросов развивал идеи известного географа А. В. Шнитникова и вскрыл закономерность в изменении уровня Каспийского моря, Арала и Балхаша: усыхание Арала и Балхаша нередко совпадает с повышением уровня Каспийского моря. Вскользь там же связывалось повышение и понижение уровня центральноазиатских озёр с солнечной активностью. Этими вопросами Абросов занимался ещё в 1950-е годы и делился идеями с Гумилёвым в их лагерной переписке. Выйдя на свободу, Лев Николаевич применил теорию Абросова для изучения исторического цикла евразийских кочевников[203].

Астраханская археологическая экспедиция Государственного Эрмитажа 1959 года, которую возглавлял Гумилёв, состояла всего из трёх человек, включая венгра И. Эрдеи. Экспедицию организовали по просьбе Гумилёва ради проверки локализации хазарской столицы — Итиля, необходимой для подтверждения выводов Артамонова. Результаты археологической разведки обескураживали: не было никаких свидетельств наличия крепостных валов, захоронений, керамики, лишь на берегу Ахтубы под слоем отложений был найден единственный черепок хазарского времени[204]. Исходя из этих скудных данных Гумилёв сразу же сделал вывод: до Х века Итиль располагался на берегу Ахтубы, близ урочища Мартышкин лес, но затем был смыт при повышении уровня Каспийского моря. Гумилёв заявил, что увиденная им местность напоминала описания арабских путешественников и царя Иосифа. Категорический вывод впервые был озвучен в письме В. Абросову от 8 октября 1959 года, уже из Ленинграда. 17 октября свою гипотезу о периодичности увлажнения евразийских степей Гумилёв изложил Артамонову, которому идея понравилась, и он дополнил её собственными наблюдениями[205].

В августе 1960 года Гумилёв вновь отправился на Волгу с намерением раскапывать т. н. бэровские бугры (возвышения в дельте, не покрывавшиеся водой при повышении уровня Каспия, названные в честь академика К. Бэра)[204]. Собственно, экспедиция была геологической, возглавляемой А. Алексиным, который и исследовал бэровы бугры; благодаря геологам экспедиция располагала моторной лодкой, грузовиком и прислугой[206]. Раскопки шли на Бугре Степана Разина, где вскоре был обнаружен могильник, который мог относиться к хазарскому времени[204]. О результатах Гумилёв сообщал Абросову так: «Хазария оказалась типично речной страной, расположенной южнее Астрахани, на площадях, частично ныне затопленных. Они [там] жрали рыбу и арбузы, а кочевниками не были. Об этом буду нынче писать»[207].

Летом 1961 года Гумилёв решил проверить гипотезу Абросова и принял решение копать в Дербенте[208]. Дербентская стена, перестраиваемая в VI—XIV веках, позволяла точно оценить колебания уровня Каспия, но требовались подводные исследования, поскольку Гумилёву нужно было знать, построили стену на скальном основании грунта или искусственной насыпи[209]. Для этого был нужен акваланг и молодой помощник, которым стал Г. Прохоров — тогда первокурсник исторического факультета ЛГУ, слушатель спецкурса Гумилёва. Весной 1961 года они даже вместе обучались подводному плаванию[210].

Экспедиция началась в июле 1961 года вновь на Бугре Степана Разина, где было обнаружено целое кладбище с разнообразными погребениями, которые Гумилёв интерпретировал как интернациональные. После этого Гумилёв с Прохоровым, оставив рабочих раскапывать бугор далее, перебазировались в Дербент[211]. Море в августе было бурным, работать даже в тихие дни можно было только ранним утром, всё это сильно изнуряло 49-летнего археолога. Были и опасные случаи: 10 августа Прохоров с Гумилёвым едва не погибли — у первого оказался неисправным манометр на акваланге, второго едва не зашибло лодкой[212]. Задача была выполнена: в общих чертах гипотеза была подтверждена, а равно и были подтверждены данные арабских географов средневековья: на глубине 3,5 м на расстоянии 200 м от берега были обнаружены каменные плиты сасанидской эпохи, а на глубине 4 м — черепок амфоры, аналогичной тем, что находили вдоль стены на берегу[209].

В 1962 году Гумилёв решился искать вторую столицу Хазарии — Семендер. Артамонов предполагал, что город находился в низовьях Терека, в районе нынешнего Кизляра, но Гумилёв решил, что в Средние века в низовьях Терека город существовать не мог, потому что река часто выходила из берегов, а хазары не умели строить дамбы[213]. В результате он объявил, что у станицы Шелковская (на территории Чечни) имеется крепость со стенами, аналогичными саркельским, которая и является искомой столицей Кавказской Хазарии. Уже в 1970-е годы подход Гумилёва подвергся критике В. Б. Виноградова «за поспешность и самонадеянность». При этом ценность самой находки под сомнение не ставилась, Виноградов безоговорочно признал городище хазарским, но отказался считать его Семендером[214]. В 1966—1967 годах Кавказская этноархеологическая экспедиция ЛГУ ещё раз копала на территории Шелковской, но сенсации так и не случилось, и много лет спустя профессор А. В. Гадло, продолжавший исследовать Шелковское городище, признал, что Гумилёв открыл «сезонную ставку хазарского военачальника»[214]. Раскопки эти оказались последней полевой экспедицией 55-летнего исследователя. Далее он переключился на создаваемую пассионарную теорию, однако разработанную на археологическом материале теорию гетерохронности и географический подход к истории древних этносов Евразии Гумилёв применял до конца жизни[215].

Географический детерминизм

Впервые свою теорию, выведенную на основе факта гетерохронии увлажнения евразийских степей, Гумилёв последовательно изложил в докладе, посвящённом юбилею выдающегося географа Льва Семёновича Берга. Гумилёв показал, как ландшафт и климат влияют на хозяйство народа, а через хозяйство — на общество и политический строй. Логика его рассуждений была такова: на склонах Западного Тянь-Шаня, Тарбагатая и Алтая лето стоит сухое и жаркое, растительность выгорает, поэтому кочевники летом перегоняют скот на горные пастбища — джайляу, а на зиму заготавливают сено, потому что на склонах гор скапливается много снега, и овцы не могут там кормиться без помощи человека. У каждого рода были свои места летовок и зимовок, а потому кочевые племена мало общались друг с другом и на протяжении последних двух тысяч лет практически не создавали сильных государств с единой авторитарной властью, как это было в соседней Монголии. В этом этноландшафтном регионе появлялись чаще всего не сильные централизованные ханства вроде государства хуннских шанъюев или чингисидов. Напротив, преобладали племенные союзы и конфедерации — Юэбань, карлуки, ойраты[215].

Значимость такого рода выводов признавали даже критики и противники теорий Л. Гумилёва. Л. С. Клейн — один из наиболее последовательных критиков — писал:

«… в некоторых своих работах он был действительно замечательным учёным, сделавшим великолепные открытия, — это работы о циклических изменениях путей циклонов и влиянии этих изменений на жизнь и историю населения Евразии. Если бы он сосредоточился на этих явлениях, возможно, он был бы гораздо менее заметен в массовом сознании, но значительно более авторитетен в научном мире»[216].

Именно работы о Хазарии и влиянии природной среды на историю кочевых народов начали в первую очередь переводить на английский, французский, венгерский, немецкий языки. Статьи Гумилёва печатал не только нью-йоркский журнал «Soviet Geography», но и парижский «Cahiers du monde russe et soviétique[fr]» (500 франков гонорара в своё время помогли нуждавшемуся учёному), а также берлинские и будапештские научные сборники[217]. По словам С. Белякова, «историко-географические статьи Гумилёва не случайно так охотно переводили в Европе и США. Гумилёв тогда, сам того не зная, шёл в одном направлении с историками второго поколения школы „Анналов“, самой авторитетной исторической школы Европы. Правда, с трудами „анналистов“ Гумилёв почти не сталкивался»[218].

Результаты исследований Гумилёва были признаны, в первую очередь, географами: в 1962 году Лев Николаевич был приглашён на должность старшего научного сотрудника в Научно-исследовательский географо-экономический институт ЛГУ, в штате которого работал до самого выхода на пенсию в 1987 году. Эту должность он полусерьёзно называл «своей экологической нишей»[219]. Ещё с 1949 года он состоял действительным членом Всесоюзного географического общества, а в 1961 году возглавил его этнографическое отделение. В 1964 году он был введён в Учёный совет Географического общества[220].

Кончина А. Ахматовой. «Пунические войны»

Ещё с 1920-х годов ближайшими к А. Ахматовой людьми стала дочь Н. Пунина — Ирина и её дочь А. Каминская. По воспоминаниям Л. Чуковской, ради Пуниных Ахматова в 76 лет бралась за нелюбимые переводы. Много зарабатывая в последние годы жизни, Анна Андреевна тратила гонорары на нужды Пуниной и Каминской. По мнению С. Белякова, «скупая и суровая к сыну Ахматова, кажется, ничего не жалела для Ирочки и Анички»[221]. Отношения между Пуниной, Каминской и Л. Гумилёвым Л. Н. Ардов назвал «пуническими войнами». Практически все современники и современные биографы крайне негативно оценивают роль Пуниной и Каминской в судьбе Ахматовой[222][223]. Одной из причин для неприязненных отношений было и завещание Ахматовой, заверенное в нотариальной конторе 20 сентября 1955 года, по которому всё своё имущество,

«…где бы таковое ни находилось и в чём бы оно ни заключалось, наличные деньги, ценности, облигации госзаймов и причитающиеся мне гонорары от издательств, я завещаю в полную собственность ПУНИНОЙ Ирине Николаевне»[224].

5 марта 1966 года Анна Андреевна Ахматова скончалась в Домодедове, в санатории, куда её направили после очередного сердечного приступа. По рекомендации сверху, Московская писательская организация приняла решение официального прощания не устраивать, тело из Домодедовского санатория доставили 9 марта в Институт скорой помощи им. Склифосовского. После короткой церемонии гроб отправили самолётом в Ленинград[225].

В день смерти Ахматовой М. Ардов посетил её квартиру на улице Ленина в Ленинграде, как раз туда пришёл и Лев Николаевич, снял шапку и произнёс: «Лучше бы было наоборот. Лучше бы я раньше неё умер»[226]. Похоронами распоряжался Гумилёв, он же встречал гроб в аэропорту. Гражданская панихида была назначена на 10 марта в ленинградском Доме писателей, но утром в Никольском морском соборе состоялось отпевание, заказанное Л. Гумилёвым. На похоронах Ахматовой, состоявшихся в Комарово, он не давал операторам вести киносъёмку и, по легенде, сломал две кинокамеры (по другой версии, плёнку изъяли и засветили сотрудники КГБ)[227]. Несанкционированную съёмку организовал режиссёр-документалист С. Д. Аранович вместе с операторами А. Д. Шафраном и В. А. Петровым. В 1989 году отснятые материалы С. Д. Аранович использовал в документальном фильме «Личное дело Анны Ахматовой»[228].

После похорон обнаружилось, что из двух экземпляров завещания тот, что хранился в нотариальной конторе, исчез (на самом деле его отправили в архив, где он был обнаружен А. Каминской). Второй экземпляр, хранившийся дома, по свидетельству Н. Мандельштам (в письме Гумилёву 14 марта 1966 года), Ахматова порвала в день возвращения Гумилёва из лагеря[229]. В результате произошло следующее: Гумилёв унаследовал деньги матери (в значительной степени пошедшие на похороны и установку памятника[Комм. 20]), а Пунина и Каминская распродали архив Ахматовой за значительную по тем временам сумму 7818 рублей 45 копеек — двумя частями: 4000 выплатил ЦГАЛИ, Публичная библиотека выплатила 3818 рублей. Гумилёв намеревался отдать все бумаги Ахматовой Пушкинскому дому за символическую сумму 100 рублей[231]. Уже после того, как архив был продан, Пушкинский дом вчинил И. Пуниной судебный иск, а Гумилёв вступил в процесс в качестве третьего лица на стороне истца. В общей сложности процесс длился более трёх лет и закончился полным поражением Гумилёва[232]. Впрочем, архив был для него скорее обузой, и в жизни его занимали совершенно другие дела; не было грамотного и близкого помощника, который мог бы вести дело[233].

Теория пассионарности и этногенеза (1967—1992)

Работа в университете

С защитой докторской диссертации жизнь Гумилёва входила в материальном плане в полосу благополучия. В 1962 году он перешёл на географический факультет ЛГУ, причём сначала его взяли на должность младшего научного сотрудника — с докторской степенью — на окладе в 160 рублей. Только 1 июля 1963 года учёный совет утвердил его в должности старшего научного сотрудника с окладом 350 рублей. Тогда же он возглавил Государственную предметную комиссию по географии и стал читать нерегулярные спецкурсы, за что полагались надбавки. Должность профессора он так и не получил, но так его почтительно называли не только студенты, но и коллеги и ближайшие друзья. Незадолго до пенсии он получил должность ведущего научного сотрудника, которая стала вершиной его академической карьеры[220].

Устраиваясь на работу в НИИ географии, Гумилёв оговорил право чтения специальных курсов на историческом факультете. Однако курсы, прочитанные им в 1962—1963 годах на кафедрах археологии и истории средних веков, большой популярностью не пользовались, В. Топоров даже определял их как «сплошное занудство»[234]. В 1971—1972 учебном году Гумилёв стал читать на вечернем отделении географического факультета два курса: «Народоведение» и «География населения», — по сути представлявшие собой изложение всемирной истории с точки зрения пассионарной теории. Они быстро приобрели популярность. Географ О. Г. Бекшенев свидетельствовал:

«Это был великий артист! Впечатление производил необыкновенное. Гумилёв хранил в памяти множество дат и фактов, хотя никакими записями он не пользовался. Перед Гумилёвым не было даже листочка с планом, при этом лекции были необычайно хорошо структурированы. Но после лекций в головах не оставалось ничего, потому что никто не конспектировал, все только слушали, не могли оторваться»[235].

Читал Гумилёв обычно два раза в неделю, в 1980-х — один, к лекциям готовился очень тщательно, но при этом не любил, чтобы его конспектировали. На зачётах старался давать студентам творческие задания, например — найти на этнографической карте СССР хотя бы две ошибки[236]. В 1980-е годы он охотно сотрудничал с обществом «Знание», в центральном лектории которого заполнялись все 750 мест и за билетами стояли очереди. Он также охотно выступал в Москве и Новосибирске. Впрочем, не всегда слушатели были в восторге. Михаил Ардов вспоминал:

«Само его выступление (а я ни до, ни после его публичных лекций не слушал) произвело на меня несколько тягостное впечатление. Разумеется, говорил он блистательно — сыпал фактами, именами, датами, парадоксальными суждениями… Но всё это как-то легковесно, несолидно, эдакий научный Аркадий Райкин, виртуоз на профессорской кафедре…»[237]

Жизнь научного сотрудника была спокойной, она способствовала научной продуктивности: появляться на службе можно было несколько раз в месяц. По свидетельству С. Лаврова, Гумилёв приходил только «на заседания Учёного совета по диссертациям, причём делал это с огромным удовольствием и вкусом, ибо встречался здесь с друзьями. <…> Он мог с ними в коридоре покурить и неторопливо побеседовать, а после защиты… выпить по рюмке-другой»[238]. В середине 1970-х годов ВАК назначила Гумилёва «членом специализированного Учёного совета по присуждению степеней доктора географических наук». По свидетельствам современников, Лев Николаевич любил озадачивать диссертантов неожиданными вопросами. Когда один из соискателей назвал население полиэтничного Эквадора единым этносом, «эквадорцами», Гумилёв заметил: «А как назывался этнос Австро-Венгрии, где большинство составляли славяне? Австровенгры?»[239][240]

За четверть века работы в институте Гумилёв пережил только один крупный конфликт — с директором НИИГЭИ А. И. Зубковым. По мнению С. Лаврова, его причиной была зависть к плодовитому в научном и публикационном плане подчинённому. Открытую форму конфликт принял в 1968 году, при очередном переизбрании на должность: научный семинар института не рекомендовал переизбирать Гумилёва, поскольку «тематика его исследований далека от направления и тематики института». Однако Учёный совет университета единогласно проголосовал за переизбрание Льва Николаевича[241].

Формулирование пассионарной теории этногенеза

Легенда, восходящая к собственным рассказам Л. Н. Гумилёва, относила создание пассионарной теории этногенеза к зиме 1939 года, когда он ожидал пересмотра дела в тюрьме «Кресты»[242]. Своё открытие, явившееся в форме озарения, он, якобы, приравнивал к теории Маркса и излагал И. Н. Томашевской во время встречи в Москве с таким пылом, что она сравнивала его с гоголевским Поприщиным. Однако в 1991 году, в интервью газете «Неделя», Гумилёв очень осторожно говорил об истоках своей теории: в 1965 году он прочитал книгу В. И. Вернадского «Химическое строение биосферы Земли и её окружения» и в 1967 году опубликовал первую статью по этногенезу. Близко знавший его по географическому факультету ЛГУ С. Лавров склонялся к истинности именно этой версии. Таким образом, если и было озарение, то оно лишь задавало направление поиска[243].

В 1964—1967 годах Гумилёв опубликовал в «Вестнике ЛГУ» 14 статей, объединённых в цикл «Ландшафт и этнос», причём 9 из них были посвящены этногенезу. Согласно С. Белякову, пассионарная теория этногенеза должна была ответить на три вопроса:

  1. Что такое этнос и какое место он занимает в историческом процессе?
  2. Какие законы определяют появление и развитие этноса?
  3. Как этносы взаимодействуют между собой?

Греческое слово «этнос» Гумилёв использовал вместо более распространённого латинского слова «нация» как менее политизированное. Термин «этнос» был и универсальным, и нейтральным, и сугубо научным. Однако ещё в 1968 году при общении с Н. В. Тимофеевым-Ресовским Гумилёв не смог дать чёткого определения этноса, фактически повторив определение С. М. Широкогорова, введшего его в русскую науку[244]. При этом основная часть его главного труда — «Этногенез и биосфера Земли» — посвящена именно свойствам этноса, а не пассионарности.

Цикл пассионарности

Пассионарность он определял так: «активность, проявляющаяся в стремлении индивида к цели (часто иллюзорной) и в способности к сверхнапряжениям и жертвенности ради этой цели». Пассионарность описывалась Гумилёвым на множестве ярких исторических примеров, в частности, Наполеона, Суллы, Жанны д’Арк, Александра Македонского, Ганнибала, даже Сталина. Их деятельность невозможно объяснить рациональными, то есть корыстными мотивами[245]. Гумилёв не утверждал, что процесс этногенеза зависит единственно от пассионарности, включая и другие факторы: этническое окружение, географическая среда, уровень социально-экономического развития и технической оснащённости и т. д. Наибольшую роль, однако, играет явление, названное Гумилёвым «пассионарным напряжением»: количество пассионариев в этносе, соотношение пассионариев с обывателями и субпассионариями. «Пусковой момент» этногенеза — это внезапное появление некоторого числа пассионариев и субпассионариев. Фаза подъёма сопровождается быстрым увеличением числа пассионариев; акматическая фаза характеризуется максимальным числом пассионариев; фаза надлома — это резкое уменьшение их числа и вытеснение их субпассионариями; инерционная фаза — медленное уменьшение числа пассионарных особей; фаза обскурации — почти полная замена пассионариев субпассионариями, которые в силу особенностей своего склада либо губят этнос целиком, либо не успевают погубить его до вторжения иноплеменников извне[246].

Гумилёв разработал особые графики — циклы этногенеза для 40 различных этносов и начал располагать их пространственно — на карте мира. «Глядя на глобус, — рассказывал Л. Н., — я вижу, как космос сечёт своей плетью нашу планету… Другое дело — содержательная сторона этой „экзекуции“ в географических координатах. Тут предстоят ещё многие… раздумья и поиски»[247]. В результате Лев Николаевич разместил на карте Евразии и Северной Африки 9 осей пассионарных толчков, датированных им XVIII в. до н. э. — XIII в. н. э. С его точки зрения, это полосы шириной около 300 км, которые могут тянуться и в широтном, и в меридиональном направлении, иногда на 0,5 окружности планеты. Он сравнивал их с геодезическими линиями.

«Один и тот же толчок может создать несколько очагов повышенной пассионарности (и как следствие — несколько суперэтносов). Так, толчок VI задел Аравию, долину Инда, Южный Тибет, Северный Китай и Среднюю Японию. И во всех этих странах возникли этносы-ровесники, причём каждый из них имел оригинальные стереотипы и культуры»

Гумилёв Л. Н. Тысячелетие вокруг Каспия. Баку, 1991. С. 14—17.

В поисках причины пассионарных толчков Лев Николаевич обратился к биологической составляющей человеческой природы. Позднее он откровенно признавался, что любая комбинация факторов не даёт возможности построить гипотезу, то есть непротиворечивое объяснение всех известных в данное время факторов этногенеза[248]. Налаживать контакты с биологами он начал ещё в ноябре 1965 года и общался как минимум с тремя биологами — зав. кафедрой генетики ЛГУ М. Е. Лобашёвым, зам. директора Института биологии внутренних вод Б. С. Кузиным и Н. В. Тимофеевым-Ресовским — тогда зав. отделом радиобиологии и экспериментальной генетики Института медицинской радиологии в Обнинске[249]. С Тимофеевым-Ресовским Гумилёв познакомился в 1967 году, и Николай Владимирович согласился сотрудничать. Для Гумилёва было важно мнение именно генетика-биолога, специалиста в области популяционной и эволюционной биологии[248]. Летом Гумилёв каждый выходной уезжал в Обнинск, Тимофеев-Ресовский дважды побывал у Гумилёвых на Московском проспекте. В личностном отношении между ними было много общего — Тимофеев-Ресовский гордился дворянством (потомок Всеволожских), в период жизни в Германии был знаком со всеми евразийцами и дружил с П. Н. Савицким — постоянным корреспондентом Гумилёва[250]. Тимофеев-Ресовский, его ученик Н. В. Глотов и Гумилёв стали готовить в 1968 году большую статью для журнала «Природа» с изложением теории этногенеза, в которой биологи отвечали за популяционно-генетические основы теории. Но вскоре между ними начался конфликт, который объяснялся нежеланием Гумилёва отказываться от эстетически совершенных идей, если они не подтверждались фактами[251]. Результатом стало то, что Тимофеев-Ресовский, который не терпел научно не обоснованных концепций, тем более — противоречащих научным представлениям, оскорбил Гумилёва, обозвав его «сумасшедшим параноиком, обуреваемым навязчивой идеей доказать существование пассионарности»[252]. Гумилёв его так и не простил, хотя Тимофеев-Ресовский извинялся. Лев Николаевич в ответ прислал обширное письмо, снабжённое двумя таблицами, в которых демонстрировались разногласия между ним и биологами. Н. В. Глотов, отвечавший на письмо Гумилёва, заметил: «По крайней мере половину содержащихся в ней вопросов просто нельзя даже ставить»[252].

Причиной резкости стали содержательные особенности теории Гумилёва. Основываясь на трудах В. И. Вернадского, он заявил, что биогеохимическая энергия живого вещества биосферы аналогична электромагнитной, тепловой, гравитационной и механической. Большей частью она находится в гомеостазе — неустойчивом равновесии, но иногда наблюдаются флуктуации — резкие подъёмы и спады. «Тогда саранча летит навстречу гибели, муравьи ползут, уничтожая все на своём пути, и тоже гибнут, крысы… из глубин Азии достигают берегов Атлантического океана…» Из трёх гипотез энергетического импульса Гумилёв отбрасывал две: солярную и подземную (радиораспад), — и оставил космическое облучение[253].

Публикация теории

Первая часть статьи Гумилёва «Этногенез и этносфера» вышла в январском номере «Природы» за 1970 год. Статья была снабжена картами этноландшафтных регионов, где возникали новые этносы, и 24 иллюстрациями, выполненными Н. В. Гумилёвой. Отклики появились уже в № 8 журнала в том же году. Автором первого был непосредственный начальник Гумилёва — профессор Б. Н. Семевский, который счёл своим долгом его поддержать[254]. Хвалебные отзывы оставляли в основном коллеги-географы, но уже в 1971 году появилась подборка отзывов, написанных гуманитариями. Б. Кузнецов, проверив теорию Гумилёва на материале истории Тибета, пришёл к выводу, что закономерности подъёма и упадка Тибетского государства находятся в согласии с ростом и падением уровня пассионарного напряжения. Тем более жёсткой на этом фоне была рецензия М. И. Артамонова — давнего друга и покровителя Гумилёва. Он описал пассионарность в категориях «теории героя и толпы», он также не принял гумилёвской концепции этноса. Артамонов считал этнос «аморфной структурой», никак не связанной с ландшафтом и не имеющей «чётких очертаний», значение его в истории невелико[255].

Исторические труды Гумилёва 1960—1970-х годов

В 1960-е годы Гумилёв впервые обратился к теме Древней Руси, причём в областях, которые ранее называл «скучными»: источниковедении и древнерусской филологии[256]. В октябре 1964 года на заседании отделения этнографии Всесоюзного географического общества Гумилёв представил доклад о новой датировке создания «Слова о полку Игореве». Он датировал «Слово» не концом XII века, а 40-50-ми годами XIII века. Автор «Слова», по мнению Гумилёва, призывал князей к единству не в борьбе с половцами, тогда слабыми и раздробленными, а с монголами, зашифровав реалии своего времени под предыдущее столетие[257]. Датировка основывалась на нескольких догадках, в том числе относительно трактовки слова «троян» и наличия на Руси несторианства. В 1965—1966 годах доклад в дополненном виде публиковался под названиями «Монголы XIII в. и „Слово о полку Игореве“» и «Несторианство и Древняя Русь». Специалисты практически не отреагировали на эти публикации. Например, В. Лихачёва — дочь академика Д. С. Лихачёва — свидетельствовала: «…папа не счёл нужным реагировать на статью… не сочтя её положения достойными серьёзного обсуждения»[258]. Г. Вернадский, однако, выступил с разбором аргументов Гумилёва и полностью их опроверг.

Лев Николаевич, гордясь своими изысканиями, включил их в новую книгу — «Поиски вымышленного царства», вышедшую в свет в издательстве «Наука» десятитысячным тиражом. По жанру этот труд называли «трактатом», и он отличался художественным изложением, которое вывело монографию за пределы академического сообщества[259]. Журнал «Народы Азии и Африки» откликнулся на книгу благожелательной рецензией китаеведа Н. Ц. Мункуева. Рецензент оценил научное значение книги и заметил, что «по композиции и языку она приближается к произведению художественной прозы». Однако 13-я глава, посвящённая «Слову…», вызвала жёсткую критику академика Б. А. Рыбакова и повредила репутации Гумилёва в академическом сообществе[260].

Гумилёв поставил две задачи: во-первых, прояснить, как в пустынных степях Монголии внезапно возникла империя Чингисхана; во-вторых, сопоставить существование империи Чингисхана и легендарного царства пресвитера Иоанна и «Трёх Индий». Здесь Гумилёв изложил основы собственного понимания предмета источниковедения и собственную историческую концепцию. Одна из глав называется «Преодоление филологии» и, по мнению С. Лаврова, была следствием «выволочки», которую востоковеды-лингвисты устроили «Хунну»[261]. По мнению Гумилёва, филолог хочет ответить на вопрос: что говорит изучаемый автор, — а историк — что из сообщаемого этим автором правда. Историк, слепо следующий за источником, всего-навсего воспроизводит точку зрения данного автора, а не истинное положение вещей. «Что толку изучать чужую ложь, хотя бы и древнюю?»[262] Иными словами, «филологически правильный перевод — это сырьё, требующее обработки»[263]. Таким образом, историческое исследование включает две ступени: первая — анализ, проводимый путём синхронистического подбора фактов, в котором важен весь политический «фон» любого события. Вторая — синтез, доминирует, когда книга обращена к широкому читателю; ему необязательно знать все аргументы, зато «язык допустим образный, подчас эмоциональный». Реализацией этих принципов и были «Поиски вымышленного царства»[263].

Книгу «Хунны в Китае», вышедшую под грифом Института востоковедения АН СССР в 1974 году, С. Беляков именовал «самой страшной книгой Гумилёва»[264]. Она являлась прямым продолжением «Хунну», по хронологии заканчиваясь там, где начинаются «Древние тюрки». Собирать материал для книги Гумилёв стал ещё в лагере, собственно, эта книга и была частью «Хунну», но материал был оставлен на будущее при доработке рукописи в 1959—1960 годах. По словам самого Гумилёва, за «Хуннов в Китае» он взялся после «Поисков вымышленного царства», но работа затянулась, поскольку редактор В. В. Кунин заставил Льва Николаевича несколько сократить рукопись и переделать её[265].

«Хунны в Китае» — первая книга Гумилёва, посвящённая межэтническим контактам и этническим химерам. Книга вновь была построена как художественное произведение («античная трагедия» по С. Белякову), в основе композиции — развёрнутая метафора пожара: «Тление», «Вспышка», «Костер», «Пожар», «Накал», «Полымя», «Три цвета пламени», «Зарево», «Огни гаснут», «Угли остывают», «Пепел»[266]. Речь идёт о войне Степи и Китая, ведшейся в течение двух веков. Гумилёв считал, что миграция степняков была вынужденной: в III веке Центральную Азию поразила засуха, и кочевники стали переселяться в северные окраины Китая. Хотя китайская власть приняла их холодно, знатные хунны получали китайское образование и приобщались к величайшей культуре Восточной Азии, но китайцами они так и не стали, китайцев своими не считали. Результатом стало восстание и создание новой власти, а потомки мигрантов стали оккупантами[267]. Главным выводом Гумилёва из истории III—V веков стал такой: жизнь двух и более враждебных друг другу этносов на одной и той же территории превращает государство и общество в химеру — образование нестойкое и опасное для людей, в него входящих. Термин Гумилёв заимствовал из паразитологии и считал, что химеры обычно появляются на границах суперэтносов[268]. Химеры — не единственная форма межэтнических контактов. Возможна также ассимиляция — поглощение одного этноса другим; как правило, она происходит при неконфликтном этническом контакте, но возможна даже в этнической химере. При пассионарных толчках возможна интеграция — создание нового этноса при слиянии нескольких старых. Гумилёв выделил ещё две формы межэтнических контактов, при которых этносы не сливаются, но и не враждуют: ксения (то есть «гостья») и симбиоз. Ксения — нейтральная форма: народы живут рядом, не сливаясь, но и не мешая друг другу. При симбиозе, положительной форме межэтнических контактов, возникают отношения дружественные, когда этносы не соперничают, а взаимно дополняют друг друга. Характер межэтнического контакта при химере или ксении определяется комплиментарностью, но симбиоз, помимо положительной комплиментарности, связан ещё и с разделением труда[269]. Гумилёв объяснял конфликт китайцев и степняков несовместимостью их стереотипов поведения, их этнических традиций[270].

В 1976 году в журнале «Природа» вышло две рецензии на «Хуннов в Китае». Одна из них была написана профессиональным синологом — Л. С. Васильевым. Признавая множество недостатков и неточностей, происходящих от незнания Гумилёвым китайского языка и недоступности китайских источников, он делал такое заключение: «Это отнюдь не означает, что всё в построениях Л. Н. Гумилёва сомнительно и недостоверно. Как раз напротив, очень многое схвачено вполне точно, изложено достаточно убедительно и в принципе соответствует тому, как это реально протекало»[271].

Вторая докторская диссертация

Вторая докторская диссертация Гумилёва, превращённая затем в трактат «Этногенез и биосфера Земли», создавалась в начале 1970-х годов и стала логическим продолжением работ Льва Николаевича предыдущего периода и оформлением пассионарной теории этногенеза в целостном виде. На кафедре и на географическом факультете Гумилёва поддержали, поскольку он не претендовал на руководящие должности. По словам С. Белякова, «докторов наук много, но „дважды доктор наук“ — редкость. А докторов, защитивших докторские диссертации не в смежных гуманитарных науках (допустим, в истории и филологии), а в гуманитарных (история) и естественных (география), вообще трудно отыскать»[272]. Оппонировать работу пригласили докторов географических наук Э. М. Мурзаева (Москва) и А. М. Архангельского и доктора биологических наук Ю. П. Алтухова. Защита состоялась 23 мая 1974 года в большом зале Смольного. Выходя на трибуну, Лев Николаевич воскликнул: «Шпагу мне!» — и ему подали указку. При голосовании против был подан только один голос[273]. Однако ВАК отказался утверждать учёную степень. По воспоминаниям С. Лаврова, диссертацию отдали на прочтение «чёрному рецензенту», который вернул её с большим количеством замечаний; затем Льву Николаевичу пришлось ехать в Москву. Коллеги по кафедре беспокоились, как бы Гумилёв, с его взрывным характером, не стал спорить с коллегией ВАК; опасения оправдались: Гумилёв в ответ на вопрос: «А кто же Вы всё-таки такой: историк или географ?» — «наговорил много лишнего и был провален. В Ленинград вернулся смущённый и несколько виноватый; не столько из-за печального итога, сколько из-за того, что не выполнил обещания держаться „в рамках“…»[274] Впрочем, Лавров вспоминал, что «пришёл в ужас» от небрежности оформления и стиля автореферата, а также из-за того, что диссертация не соответствовала заявленной специальности «история науки и техники»[275].

По данным, приводимым С. Беляковым, решение ВАК основывалось на рецензии Ю. Г. Саушкина, заведующего кафедрой экономической географии МГУ. В своей рецензии он подчёркивал, что Гумилёв — историк, а не географ:
«…диссертация Л. Н. Гумилёва ничего не внесла в географическую науку, не обогатила её новыми научно доказанными положениями. В лучшем случае она показала направления и проблемы, ещё ждущие своего научного решения. Не подлежит сомнению то, что работа вполне самостоятельна, написана учёным большой культуры с исключительно большой научной эрудицией, вызывающей всяческое уважение рецензента. В этом отношении (несмотря на серьёзные ошибки) она стоит выше многих докторских диссертаций, и если основной критерий — научная эрудиция и общая культура, то Л. Н. Гумилёв есть доктор наук. (Впрочем, он и есть доктор исторических наук.) Но, повторяю ещё раз, в географическую науку он должного вклада не сделал, даже уводит её в сторону»[276].

Разбирательство с диссертацией шло уже в 1976 году, когда Гумилёв ещё раз дискредитировал себя в глазах академической общественности[276].

«Старобурятская живопись»

С тибетской проблематикой Гумилёв впервые столкнулся в 1949 году, когда Н. В. Кюнер поручил ему описание коллекции Агинского дацана. По мнению С. Белякова, Гумилёв наделал при этом много ошибок, о которых и не подозревал. В 1974 году издательство «Искусство» предложило ему написать книгу о коллекции живописи из Агинского дацана. «Старобурятская живопись» включает 55 листов иллюстраций, синхронистическую таблицу (история Европы, Ближнего Востока, Центральной Азии с Тибетом и Китая с Маньчжурией) и вступительную статью «История, открытая искусством». Вместо обычной вступительной историко-искусствоведческой статьи Гумилёв написал художественное эссе об истории Тибета, буддизма, бона, митраизма (разновидностью которого он объявил бон) и даже манихейства, которые не имели отношения к предмету альбома. При её написании Гумилёв консультировался у Б. И. Панкратова[277].

Скандал возник после выхода книги из печати в 1975 году. Панкратов, обнаружив множество ошибок, устроил специальный их разбор 10 июня 1976 года в конференц-зале Музея антропологии и этнографии. В полусотне иллюстраций он нашёл 20 ошибок, например, на одной из танок архат сидит на олбоках, специальных подушках, а Гумилёв написал, будто архат сидит на книгах. Позолоченное изображение Зелёной Тары Гумилёв назвал Золотой Тарой и так далее[278]. Рецензенты отмечали, что аннотации к иллюстрациям отражают уровень справочников 1930-х годов, а ценность представляет вступительная статья, в которой прослежена иконографическая традиция в её эволюции от Индии до берегов Байкала.

«Этногенез и биосфера Земли»

Начиная с 1974 года теории Гумилёва начинают подвергаться критике в советской печати, и постепенно его перестают печатать в центральных журналах (за исключением «Природы»). В статье В. И. Козлова, опубликованной в журнале «Вопросы истории», Гумилёв критиковался за географический детерминизм (как немарксистский), а в теории естественности и непреодолимости межэтнических конфликтов рецензент увидел едва ли не оправдание фашизма. В целом, взгляды Гумилёва объявлялись не согласующимися с историческим материализмом[279].

В 1975 году Учёный совет географического факультета рекомендовал к печати диссертацию Гумилёва, но в издательстве ЛГУ рукопись не приняли. В 1977 году Лев Николаевич попытался устроить публикацию в издательстве «Наука», заручившись, помимо рекомендации учёного совета, ещё и 10 положительными рецензиями. Однако издательство направило рукопись одному из наиболее последовательных критиков Гумилёва — академику Ю. В. Бромлею, который не дал грифа Института этнографии. (Об отношении Гумилёва к Бромлею свидетельствует переделка его фамилии — «Бармалей»[280]) Выходом стало депонирование рукописи в ВИНИТИ, Учёный совет ЛГУ представил её к депонированию 30 октября 1978 года. В ВИНИТИ согласились принять рукопись разделённой на три выпуска; депонирование растянулось до октября 1979 года. Тем самым закончилось оформление теории Гумилёва в целостном виде[281].

Благодаря статьям и прежним книгам Гумилёва его популярность в среде интеллигенции в 1970-е годы стремительно повышалась; сотрудники ВИНИТИ стали делать копии рукописи; на чёрном рынке цена «Этногенеза и биосферы Земли» достигала 30 рублей. В 1982 году копирование рукописи Гумилёва прекратилось, по словам Н. В. Гумилёвой — из-за того, что типография ВИНИТИ была полностью занята копированием, и её руководство заявило, что печатать её должна та организация, которая её одобрила. Всего, по официальным данным, депонированная рукопись Гумилёва была скопирована более 2000 раз[282].

В 1981 году «Этногенез и биосфера» впервые была отрецензирована в журнале «Природа», автором рецензии был кандидат философских наук Ю. М. Бородай[283]. Собственно рецензия осталась незамеченной, но статья Бородая «Этнические контакты и окружающая среда» спровоцировала волну антигумилёвских публикаций. Статья Бородая обсуждалась в Президиуме АН СССР на заседании 12 ноября 1981 года, причём было принято решение разъяснить научную несостоятельность идей Гумилёва. Эту миссию возложили на академика Б. Кедрова[284]. В итоге за «идеологический промах» заместитель главного редактора журнала В. А. Гончаров был уволен, а члены редколлегии А. К. Скворцов, А. Л. Вызов и А. В. Яблоков получили выговоры[285].

В период с 1982 по 1987 год издательства и редакции журналов практически перестали печатать Гумилёва, он ограничивался 1—2 публикациями в сборниках конференций и научных трудов. В 1985 году теории Гумилёва подверглись острой критике в статье «Прошлое и мы» Ю. Афанасьева[286]. В целом, критика сводилась к «методологически неверным построениям», которые «опасны серьёзными идеологическими и политическими ошибками»[287].

Отделение истории АН СССР даже опубликовало особое «Заключение», подписанное видными историками, в частности, И. Д. Ковальченко, А. П. Новосельцевым, В. И. Козловым, С. А. Плетнёвой и П. И. Пучковым. В нём взгляды Гумилёва отождествлялись с социал-дарвинизмом, географическим детерминизмом и т. д. Характерная формулировка:

«В работах Л. Н. Гумилёва немало бездоказательных, парадоксальных выводов, основанных не на анализе источников, а на „нетрадиционности мышления“, стремлении противопоставить свои взгляды „официальным точкам зрения“»[288].

Евразийство

Впервые о принадлежности Гумилёва к евразийству стали говорить и писать в конце 1970-х годов, сам Лев Николаевич в многочисленных интервью 1980-х годов также охотно именовал себя евразийцем[289]. Тем не менее, по мнению многих современных исследователей, несмотря на некоторую общность, взгляды Гумилёва и евразийцев расходились в принципиальных вопросах. По С. Белякову основные моменты расхождения таковы:

  1. Евразийцы включали в «евразийскую нацию» или «многонародную личность» все народы Советского Союза, а Гумилёв насчитал в СССР по меньшей мере семь суперэтносов.
  2. Гумилёв практически не касался политических взглядов евразийцев и их государственно-правовой теории. Вопрос о государственном строе и форме правления был для него вообще малоинтересен.
  3. Гумилёв, много и охотно критиковавший Запад (особенно в последние годы жизни), не критиковал ни либеральную демократию, ни рыночную экономику, ни тем более правовое государство. С его точки зрения неумеренное заимствование достижений Запада плохо лишь тем, что Россия просто не готова их воспринять. Он считал, что российский суперэтнос на 500 лет «моложе» романо-германского.
  4. Гумилёв не присоединялся и к евразийской критике католицизма, вовсе игнорировал богословские вопросы, так занимавшие евразийцев[290].

Таким образом, Гумилёва можно считать евразийцем в буквальном смысле слова — сторонником русско-тюрко-монгольского братства. Для Гумилёва евразийство было не политической идеологией, а образом мысли. Он пытался доказать, что Русь — это продолжение Орды, а многие русские люди — потомки крещёных татар, на что потратил пятнадцать последних лет жизни[291].

Эти взгляды были изложены в его поздних работах — очерках «Эхо Куликовской битвы», «Чёрная легенда», популярной книге «От Руси до России», монографии «Древняя Русь и Великая степь». Кратко их содержание сводится к следующему: Александр Невский помог хану Батыю удержаться у власти и взамен «потребовал и получил помощь против немцев и германофилов». Татаро-монгольское иго, собственно, не было игом, а являлось союзом с Ордой, то есть русско-татарским «симбиозом» (в частности, Сартак был побратимом Александра Невского). Монголо-татары являются защитниками Руси от немецкой и литовской угроз, а Куликовская битва была выиграна крещёными татарами, перешедшими на службу московскому князю. Великий князь Дмитрий Иванович на Куликовом поле сражался с «агрессией Запада и союзной с ней ордой Мамая»[292].

Ещё в 1978 году Гумилёв получил заказ на очерк о Хазарии для научно-популярного альманаха «Прометей» и написал «Зигзаг истории» — о захвате евреями власти в Хазарском каганате и ликвидации еврейского ига князем Святославом[293]. Многие постулаты по истории обращения хазар в иудаизм Гумилёв почерпнул из исследований Артамонова, но придал им гораздо более радикальную трактовку. Так, например, ещё в 1950-е годы он писал об этом П. Н. Савицкому:

«Евреи, просочившись из Византии в Итиль, захватили „по блату“ (другого термина не могу подыскать) все видные должности и, опираясь на наёмную туркменскую гвардию, установили в Хазарии деспотический режим, жертвой которого оказались простодушные хазары…»[294]

— Письмо Гумилёва Савицкому 19 декабря 1956 года

Последние страницы «Зигзага истории» посвящены экскурсу в историю антисистем. Хазарский каганат Гумилёв признавал не только этнической химерой, но и «антисистемой», продемонстрировав неприязнь к иудаизму. В 1981 году очерк был возвращён автору. Гумилёв через суд добился выплаты гонорара, но опубликовать очерк удалось только в 1989 году, когда он был включён в книгу «Древняя Русь и Великая степь»[295].

Подобного рода взгляды вызвали возмущение профессиональных историков, однако наиболее последовательным критиком Гумилёва стал писатель В. Чивилихин, включивший антигумилёвские главы в свой роман-эссе «Память». Они увидели свет в журнале «Наш современник» в конце 1980 года[296]. Резкая критика взглядов Гумилёва занимает и большую часть вышедшей в 1982 году рецензии А. Кузьмина[297][298].

Перестройка

В 1986 году журнал «Огонёк» и «Литературная газета» начали публиковать поэтические произведения Николая Гумилёва — к его столетию, — редакции были на связи и с его сыном. В декабре 1986 года Лев Гумилёв совершил поездку в Москву на юбилей Д. С. Лихачёва и в ЦДЛ читал стихи отца, произведя сильное впечатление. В том же году в ЛГУ вернули курс «Народоведение»[299].

В марте 1987 года Гумилёв отправил в ЦК КПСС письмо на имя А. И. Лукьянова с жалобой, что научные журналы и издательства не печатают его книг и статей. Результатом стало то, что за вторую половину 1987 и 1988 годы в свет вышло 2 книги и 14 статей Гумилёва[300] — больше, чем за 10 предыдущих лет. В 1989 году были с разницей в полгода опубликованы «Этногенез и биосфера Земли» и «Древняя Русь и Великая степь». «Этногенез» опубликовали с отзывом Д. С. Лихачёва, предисловие написал Р. Ф. Итс. Итс, никогда не соглашавшийся с теориями Льва Николаевича, охарактеризовал трактат как литературное произведение, но вместе с тем оговаривал, что «не знает ни одного этнографа, который принимает эту оригинальную теорию этногенеза»[301].

Пик популярности Гумилёва пришёлся на 1990 год, когда на Ленинградском телевидении записали 15 лекций Льва Николаевича, его интервью постоянно публиковались в ведущих литературных журналах. 15 мая 1990 года на заседании Секции синергетики географических систем РГО, посвящённом 25-летию пассионарной теории этногенеза, Л. Г. Колотило выступил с предложением о выдвижении Гумилёва в действительные члены АН СССР, минуя избрание членом-корреспондентом. В этот же день данное предложение огласили участники круглого стола на Ленинградском телевидении в программе «Зеркало», где участвовали сам Лев Николаевич, А. М. Панченко, К. П. Иванов и Л. Г. Колотило. В конечном итоге академиком АН СССР Гумилёв избран не был[302]. 29 декабря 1991 года он был избран действительным членом Российской академии естественных наук (РАЕН), созданной в противовес официальной и «бюрократической» АН СССР. В те времена статус и будущее РАЕН были ещё неясны, но своим званием он гордился и до конца жизни подписывал письма «академик РАЕН Л. Н. Гумилёв»[303].

Болезнь и смерть

Выйдя на пенсию летом 1987 года в возрасте 75 лет (он остался ведущим научным сотрудником-консультантом на географическом факультете), Гумилёв не снизил научной и публикационной активности. Однако вскоре после переезда на Коломенскую улицу — в первую в жизни отдельную квартиру — Лев Николаевич перенёс инсульт, был частично парализован. Позднее он оправился, продолжал писать и принимать гостей, но полностью восстановиться так и не смог[304]. К последствиям инсульта и язвы добавилась болезнь ног, из-за которой его водили на занятия под руки ещё в начале 1980-х годов. Осенью 1990 года он прочитал свою последнюю лекцию. С осени 1991 года его стали беспокоить боли в печени. 7 апреля 1992 года он был госпитализирован с диагнозом «желчекаменная болезнь и хронический холецистит»[305]. После выписки состояние вновь ухудшилось. Характерно, что он стал прощаться со старыми знакомыми, с которыми мог не общаться десятилетиями. Он отправил послания Э. Герштейн и Очирын Намсрайжав[306].

23 мая 1992 года Гумилёву была сделана операция по удалению жёлчного пузыря; практически все родные и близкие учёного считали её ненужной. Открылось сильное кровотечение. Благодаря А. Невзорову весть об этом распространилась на всю страну, было много доноров и жертвователей[307]. По воспоминаниям С. Лаврова, в петербургских газетах выходили сводки о состоянии здоровья Гумилёва:

«Когда ещё пресса (пусть местная) давала такие сводки? Разве что в 53-м… Но и это было как-то неожиданно для знавших Льва Гумилёва. Неожиданно хотя бы потому, что у людей в ту пору стало много совсем других забот, чисто бытовых, ведь именно тогда возникло слово „выжить“. Не могли же только слушатели его лекций по ТВ создать такой настрой прессы. Да, Гумилёв был известен, но думалось, что это „широкая известность в узком кругу“»[308].

Судя по описаниям К. Иванова, две последние недели своей жизни Гумилёв провёл в коме и с 28 мая был подключён к аппаратуре жизнеобеспечения. 15 июня было решено аппаратуру отключить и сообщить о его кончине, что и было сделано около 23:00[309].

20 июня в Большом мемориальном зале Географического общества прошла гражданская панихида, отпевали его в церкви Воскресения Христова у Варшавского вокзала. После ряда бюрократических проволочек тело было похоронено на Никольском кладбище Александро-Невской лавры[310][311].

Личность. Частная жизнь

Образ жизни Гумилёва не менялся почти до середины 1960-х годов. Район, в котором он получил комнату в коммунальной квартире (Московский проспект, д. 195, кв. 218) на шестом этаже, располагался на тогдашней окраине, один только путь на работу занимал больше часа. Жена Г. Прохорова описывала комнату так:

«Комната его, хотя и была насквозь прокурена и шевелилась всеми обитавшими в ней клопами, но была удивительно уютна и даже артистична, и достигалось это всего лишь парой изящных миниатюр… и замечательным портретом Николая Степановича, прищуренный взгляд которого освещал комнату и всё, что в ней происходило»[312].

Судя по воспоминаниям жены, Гумилёв ладил с обитателями коммуналки, соседи помогали ему вести хозяйство и доверяли нянчиться с детьми. В этой же квартире Гумилёв принимал друзей, учеников и любимых женщин. В середине 1950-х годов он состоял в близких отношениях с Т. Крюковой, которая вычитывала корректуры статей и книг Льва Николаевича. Одновременно он вступил в связь с 18-летней Н. Казакевич (её рабочее место в библиотеке Эрмитажа находилось напротив стола Гумилёва) и Инной Сергеевной Немиловой, признанной первой красавицей Эрмитажа, замужней дамой. Их связь продолжалась вплоть до женитьбы Гумилёва в 1967 году, и когда они расстались, к нему пришёл муж, прося не оставлять её[313]. К Н. Казакевич Гумилёв даже сватался, но родители были категорически против, и брак не состоялся[172].

С будущей женой, художницей Натальей Викторовной Симоновской (родилась 9 февраля 1920 года — скончалась 4 сентября 2004 года, урна с её прахом была погребена рядом с могилой Гумилёва[310]), Гумилёв встретился в Москве у студенческого приятеля Ю. Казмичева. Знакомство состоялось 15 июня 1966 года, однако продолжилось оно только в августе. Отношения развивались медленно, в следующий раз они встретились весной 1967 года, и тогда же Лев Николаевич сделал ей предложение[314][315]. Переехала она к нему в Ленинград на годовщину знакомства, но официально они расписались только в 1968 году. Вместе они прожили 24 года — до самой кончины Льва Николаевича. Этот брак окружающие называли «идеальным» — жена посвятила ему всю жизнь и оставила работу и старый круг знакомств. На выбор Гумилёва также повлияло то, что он не хотел иметь детей; тогда ему было 55 лет, его избраннице — 46[316][Комм. 21].

Благодаря хлопотам Н. В. Гумилёвой в 1974 году семья переехала в коммуналку на Большой Московской улице, дом 4, хотя сама она связывала переезд с визитом монгольского академика Ринчена Бимбаева (дяди давней пассии Гумилёва — Очирын Намсрайжав)[318]. К 1988 году квартира полностью освободилась, но из-за строительства перехода со станции метро «Достоевская» на «Владимирскую» дом стал оседать. М. Дудин, старый знакомый Ахматовой, помог Гумилёвым перебраться в двухкомнатную квартиру по улице Коломенской, 1. Ныне там находится мемориальный музей-квартира Гумилёва[319].

В быту Гумилёв всегда оставался непритязательным, хотя по советским меркам хорошо зарабатывал. Н. Симоновская вспоминала о первой встрече с Гумилёвым так: «Одет он был в короткий пиджак, из рукавов которого выглядывали манжеты рубашки». Дома Лев Николаевич носил клетчатую рубашку и широкие сатиновые шаровары[320]. Это, впрочем, можно было списать и на его эксцентричность, которая напоминала ахматовскую. Например, он не переносил картофеля и считал, что он серьёзно осложнил жизнь русского крестьянина; Наталья Викторовна взамен варила суп с репой. На вокзал Гумилёв из принципа приходил за час до отправления — а вдруг раньше отправят? и т. д.[321] Отдыхать он не любил: единожды в 1958 году на курорте Кисловодска лечил полученную в лагере язву, в 1959 году побывал на Рижском взморье, и больше уже никуда не ездил. За рубежом он побывал единственный раз в 1966 году, совершив поездку на археологический съезд в Прагу, где встретился с П. Н. Савицким[322]. После женитьбы Гумилёвы по 10 месяцев в году жили в Ленинграде, а в июле и августе супруги переезжали в Москву, где в Новогиреево была квартира Натальи Викторовны. По выходным супруги гуляли по окрестностям Ленинграда — Павловску, Пушкину и другим[323].

Лев Гумилёв всю жизнь придерживался обрядовой стороны православия, о чём свидетельствовал даже на допросах в МГБ в 1949 году. Он по мере сил чтил православные праздники, хотя в церковь ходил редко; склонял к крещению друзей и учеников (в том числе Г. Прохорова и М. Ардова). Впрочем, по мнению М. Ардова, его взгляды были ближе к гностическим и в философском плане выводили за пределы христианства, об этом свидетельствует и краткое сочинение в форме катехизиса, озаглавленное «Апокриф»[Комм. 22]. Например, Гумилёв полагал Бога не всеведущим и не всемогущим. Будучи в научном плане последовательным позитивистом, он не считал свои религиозные воззрения противоречащими научной картине мира[324].

Охладев к литературе в лагере, Лев Николаевич перестал читать современных авторов. Судя по воспоминаниям современников и составу личной библиотеки, поэтов, появившихся после 1930-х годов, он не знал вовсе. Прозу Гумилёв ценил ниже поэзии, и его вкусы, по определению С. Белякова, «застыли где-то в дочеховской эпохе. Впрочем, ни Чехова, ни позднего Льва Толстого Гумилёв не любил. „Крейцерову сонату“ он даже успеет поругать в „Этногенезе и биосфере Земли“. Из европейских писателей больше любил, кажется, французов, но самыми современными для него остались Эмиль Золя и Анатоль Франс. Французская литература XX века его не заинтересовала»[325]. В конце жизни он полюбил детективы и научную фантастику, особенно предпочитая творчество Брэдбери, С. Лема, Стругацких и С. Снегова[325], А. Кристи, Ж. Сименона (хранил даже вырезки из журналов с его рассказами), Д. Чейза[259].

Из так называемых вредных привычек Гумилёв терпимо относился к пьянству и курению. К водке он пристрастился ещё в университете, а затем на фронте, и, по словам С. Белякова, «усвоил советский (не русский…, а именно советский) обычай приходить в гости с бутылкой»[326]. Очевидно, он легко переносил алкоголь, однако, судя по воспоминаниям, никто никогда не видел его в откровенно пьяном виде. Сам он утверждал, что «водка — понятие психологическое»[327]. Гумилёв курил до конца жизни, всегда одни и те же папиросы «Беломорканал», причём беспрерывно, поджигая новую папиросу от догоревшей; он искренне считал, что курить не вредно. От курения над окном в его комнате образовалось чёрное пятно[328].

Своеобразной чертой личности Гумилёва была тюркофилия, которая проявилась ещё в молодости. Впервые она была декларирована в небольшой поэме 1938 года — «Диспут о счастье», являвшейся поэтическим переложением сюжета Рашид-ад-Дина. С 1960-х годов он всё чаще подписывал свои письма «Арслан-бек» (перевод имени Лев на тюркский язык), это прозвище придумал П. Н. Савицкий[329].

Наследие, оценки, память

Наследие

После кончины Гумилёва его вдова Наталья Викторовна вернулась в Москву, передав их квартиру на Коломенской улице для устройства музея. Это удалось сделать по ряду причин только в 2002 году[310]. В 2004 году музей-квартира Л. Н. Гумилёва получил статус филиала Государственного музея Анны Ахматовой в Фонтанном Доме[330].

Гумилёв не создал научной школы и не стремился к этому, хотя с 1960-х годов сложился круг людей, считавших себя его учениками, первым из них был Г. Прохоров. В июле 1992-го был основан Фонд Льва Гумилёва, президентом которого избрали академика А. Панченко, вице-президентом — профессора С. Лаврова; В. Ермолаев стал председателем правления Фонда. В феврале 1993 года место Ермолаева занял психолог М. Коваленко, который в конце 1990-х отошёл от дел; в 2000-е годы фонд прекратил существование. В 1992—1993 годах Ермолаев совместно с В. Мичуриным издали так называемую «серую серию» (по цвету обложки) трудов Гумилёва в московском издательстве «Экопрос». В 1994 году Н. В. Гумилёва передала права на издание Айдеру Куркчи, который начал 15-томное собрание сочинений Льва Николаевича, создав специальный фонд «Мир Л. Н. Гумилёва»; к вдове и последователям Гумилёва авторские права вернулись только в 2000-е годы. В 1998 году появился просветительский интернет-портал «Гумилёвика», который, по определению С. Белякова, «остаётся самым интересным и самым информативным сайтом, посвящённым Льву Гумилёву»[331]. Его книги, в том числе поэтические и художественные тексты, продолжают регулярно переиздаваться.

В российской историографии

Среди многочисленных трудов, посвящённых Л. Гумилёву, выделяется книга географа С. Лаврова «Лев Гумилёв: Судьба и идеи», опубликованная в 2000 году. Её автор около 30 лет проработал вместе с Л. Н. Гумилёвым, многие приводимые им сведения имеют значение первоисточника.

Критике подверглась книга В. Дёмина, опубликованная в серии «ЖЗЛ» в 2007 году: «Гумилёв создал собственный терминологический аппарат, но Дёмин предпочитает ему терминологию профессиональных экстрасенсов, целителей и астрологов. Гумилёвская „пассионарность“ и „ноосфера“ Вернадского соседствуют здесь с „теллурической энергией“, „энергетикой сакрального места“, „внутренней энергетикой Матери-земли“ и „благотворным излучением Космоса“. Льва Гумилёва Дёмин причисляет к „русским космистам“, хотя „русский космизм“ никогда не был ни единым философским направлением, ни, тем более, наукой. Этот „космизм“ придумали авторы современных учебников по истории русской философии. В „русские космисты“ записали мыслителей, имеющих мало общего друг с другом»[332]. Последователем традиции русского космизма называет Гумилёва и профессор В. П. Нерознак[333].

В 2012 году вышла книга историка и литературного критика С. Белякова «Гумилёв сын Гумилёва», удостоенная в следующем году второй премии «Большая книга»[334].

Критика пассионарной концепции этногенеза

Пассионарная концепция этногенеза Гумилёва не получила признания среди историков и этнологов, многие из которых подвергли жёсткой критике как теоретические её положения, так и весьма вольное обращение автора с эмпирическим историческим материалом. Некоторые авторы причисляют теорию Гумилёва к псевдоисториографическому жанру фолк-хистори[335]. Как писал исследователь древнерусской литературы Яков Лурье, проверка историографического построения Гумилёва на материале источников по истории Древней Руси «обнаруживает, что перед нами — не попытка обобщить реальный эмпирический материал, а плод предвзятых идей и авторской фантазии»[336]. Историк-византинист д.и.н. Сергей Иванов оценивает научный вклад Гумилёва «как близкий к нулю» и ставит его в один ряд с создателем Новой хронологии математиком Анатолием Фоменко[337]. Редакторы сайта российского научно-просветительского журнала «Скепсис» прямо именуют Гумилёва лжеучёным[338].

Американский исследователь Александр Янов в статье «Учение Льва Гумилёва», опубликованной в журнале «Свободная мысль» в 1992 году, называя Гумилёва «одним из самых талантливых и, без сомнения, самым эрудированным представителем молчаливого большинства советской интеллигенции», в то же время высказал мнение о том, что отсутствие объективного и верифицируемого критерия этноса не только делает гипотезу Гумилёва несовместимой с требованиями естествознания, но и вообще выводит её за пределы науки. По его утверждению, это было вызвано занятой Гумилёвым позицией изображения лояльности советской власти, которая в условиях посттоталитарного общества делает сохранение человеческого достоинства весьма сомнительным. В результате, по мнению Янова, Гумилёв и ему подобные «до такой степени привыкли к эзопову языку, что он постепенно стал для них родным». Также, по его мнению, сыграла свою пагубную роль оторванность советского общества от «мировой культуры», в результате чего, будучи «погребённым под глыбами вездесущей цензуры», Гумилёв не имел возможности ознакомиться с достижениями находящейся на магистральном пути науки современной ему западной исторической мысли, а также ситуация, в которой «идеи рождались, старились и умирали, так и не успев реализоваться, …гипотезы провозглашались, но навсегда оставались непроверенными»[335].

На схожей точке зрения стоял известный историк и археолог Лев Клейн, который дал работам Гумилёва такую оценку:
«Горы фактов, факты самые разнообразные, это изумляет и подавляет, но… не убеждает (или убеждает лишь легковерного). Потому что факты нагромождены именно горами, навалом, беспорядочно. Нет, это не методика естествознания. Л. Н. Гумилёв не естествоиспытатель. Он мифотворец. Причем лукавый мифотворец — рядящийся в халат естествоиспытателя»[339].

Историк Андрей Петров характеризует пассионарную теорию этногенеза как неординарное культурное явление, занимающее особое место как в истории науки, так и в истории квазинауки. По его мнению, в своих работах Гумилёв использовал методики, характерные для лженаучных сочинений — вольная интерпретация источников, выдумки, натяжки, игнорирование данных, противоречащих его построениям[340].

Критике научного сообщества подвергались и теории «химер» и «антисистем» Гумилёва[341][342][343]. Некоторые аналитики полагают, что автор пассионарной теории несёт ответственность за придание доктрине русских националистов ореола научности[344], а Янов и Виктор Шнирельман обвинили Гумилёва в антисемитизме[335][345]. В частности, Шнирельман писал:
«Хотя примеры „химерных образований“ рассыпаны по всему тексту… он выбрал лишь один сюжет, связанный с так называемым „хазарским эпизодом“. Однако в силу явной антисемитской направленности публикацию его пришлось отложить, и автор посвятил этому сюжету добрую половину своей выпущенной позднее специальной монографии по истории Древней Руси»[345].

Янов также считал, что учение Гумилёва «может стать идеальным фундаментом российской „коричневой“ идеологии» и что Гумилёву не чужды антисемитские взгляды[335]. Аналогичное мнение высказала и Генриетта Мондри в рецензии на книгу Вадима Россмана «Russian intellectual antisemitism in the post-Communist era». Она пишет, что теория Гумилёва об «этногенезе», в которой содержится мнение о славянской и семитской этнической несовместимости, образует прочную основу для современного русского национализма[346].

В наиболее последовательном и систематическом виде, в широком историческом и методологическом контексте теории Гумилёва были рассмотрены в монографии Леонида Мосионжника, вышедшей в 2012 году. Исследователь целиком отнёс его творчество к популярному жанру, «дающему простор для игровой фантазии читателя». Важной заслугой Л. Гумилёва является то, что он «показал кочевников широкой публике не просто как дикарей, а как людей в своём праве, как создателей культуры, которой мы многим обязаны. До него такой взгляд был уделом немногих специалистов-кочевниковедов, школьникам же по инерции внушались стереотипы времён российской колониальной экспансии, призванные оправдать покорение кочевых народов. Эта заслуга Л. Н. Гумилёва должна быть признана, и не случайно в столице Казахстана его именем назван научный центр»[347]. Однако вред от его антинаучных построений, которые Мосионжник называет расистскими, превосходит пользу от наследия Гумилёва-популяризатора[347].

В западной историографии

На Западе теории Гумилёва известны мало. По мнению В. Козлова, труды Льва Николаевича не могли бы быть опубликованы в западных университетских издательствах по указанным выше причинам. Сокращённое[348] английское издание «Этногенеза и биосферы Земли» вышло в Москве всего через год после книжного русского издания[349] и прошло совершенно незамеченным. Первым отзывом западного учёного о теории Гумилёва была глава в книге американского специалиста по истории российской и советской науки профессора Лорена Грэхэма, при этом оригинальные тексты не использовались. Григорий Померанц ещё в 1990 году столкнулся с ситуацией, когда редактор французского журнала «Diogenes» прямо заявил ему, что «теория этносов неинтересна западному читателю»[350].

Несколько больший интерес западное научное сообщество выказало к теориям Гумилёва в 2000-е годы. По оценке британского историка советской общественной мысли Г. Тиханова[bg], в своём творчестве, особенно позднем, Гумилёв постоянно «колебался между идеями империи и нации»[351]. Главный его труд — «Этногенез и биосфера Земли» — был инспирирован как теориями Н. Я. Данилевского, так и переработанными идеями евразийцев-эмигрантов. По выражению Тиханова, Гумилёв «флиртовал» со званием «последнего евразийца». С евразийцами его сближало убеждение, что Россия может существовать и развиваться только как сложный «суперэтнос», прямо соотносимый с многонациональной империей довоенного евразийства. Убеждённость в положительном значении монгольского завоевания Гумилёв заимствовал у Г. Вернадского, а нападки на Запад соотносятся с критикой германо-романского мира Е. Трубецкого[352].

Этносы Гумилёва, по Тиханову, прямо соотносятся с культурно-историческими типами, хотя и дистанцированы от их определения. Замена культурных типов на этнос сигнализировало о том, что Гумилёв считал точные науки «выше» гуманитарных. Его мышлению был свойственен жёсткий детерминизм, в котором не было места свободной воле, совершенствованию или эволюции[353]. Из трудов Данилевского и Шпенглера Гумилёв унаследовал убеждение, что этнос имеет определённый ограниченный срок существования. Несмотря на почтение к естественнонаучным методам, объяснения Гумилёва не могут быть ни верифицированы, ни фальсифицированы[352].

Наследие Гумилёва-евразийца было рассмотрено в монографии Марлен Ларюэль «Русское евразийство: идеология империи» (Университет Джона Хопкинса, 2008). Оно интерпретировалось как связующее звено между эмигрантскими и постсоветскими евразийскими движениями. М. Ларюэль отметила, что Евразия для Гумилёва не имела самодовлеющего значения, а была лишь обрамлением для его теории этногенеза. Детерминизм Гумилёва признаётся физическим, а не географическим, а понятие евразийства способствует поиску общих оснований человеческой истории[354].

Память

По инициативе президента Республики Казахстан Нурсултана Назарбаева в 1996 году в столице Казахстана Астане именем Гумилёва был назван один из вузов страны, Евразийский Национальный университет имени Л. Н. Гумилёва[355]. В 2002 году в его стенах был создан музей-кабинет Л. Н. Гумилёва[356].

Имя Л. Н. Гумилёва носит средняя школа № 5 Бежецка Тверской области[357].

В честь юбилея Гумилёва безымянная вершина высотой 3520 м (50° 8' 24" с. ш. и 87° 39' 50" в. д.), расположенная в Кош-Агачском районе Республики Алтай, вблизи границ России, Китая, Монголии и Казахстана, получила имя «Пик 90-летия Л. Н. Гумилёва»[358].

2 августа 2003 года в Бежецке на ул. Большой был установлен тройной памятник Н. Гумилёву (в виде бюста), А. Ахматовой и Л. Гумилёву. Средства на него были выделены Советом Федерации РФ и администрацией Тверской области. Скульптор — А. Ковальчук[359].

В августе 2005 года в Казани «в связи с днями Санкт-Петербурга и празднованием тысячелетия города Казань» Льву Гумилёву был поставлен бюст на Петербургской улице, на постаменте которого выбиты слова: «Я, русский человек, всю жизнь защищаю татар от клеветы…»[360]

В Музее ИЭИ УНЦ РАН также установлен бюст исследователя[361].

Напишите отзыв о статье "Гумилёв, Лев Николаевич"

Комментарии

  1. Деревня исчезла в 1960-е годы. Располагалась недалеко от сохранившегося села Градницы Бежецкого района Тверской области.
  2. Благодаря биографии С. Лаврова, опиравшегося на воспоминания Л. Гумилёва 1980-х годов, также широко распространена версия о его рождении в Царском Селе в доме на Малой улице — ныне ул. Революции[8].
  3. На самом деле Лев Гумилёв по происхождению не принадлежал к дворянскому сословию. Личное дворянство (за службу) было у его деда Степана Яковлевича, ни его сын — Николай Степанович Гумилёв, ни внук Лев его унаследовать не смогли. В январе 1912 года старший брат Николая Степановича, Дмитрий Степанович Гумилёв, подал в Сенат прошение о признании его потомственным дворянином, но получил отказ. Дворянство Ахматовой ко Льву перейти не могло, но Лев Николаевич, как и его отец, охотно приписывал себе дворянство: легенда ему нравилась больше и лучше вписывалась в обстоятельства его жизни[13]
  4. А. А. Ахматова тогда получала персональную пенсию «за заслуги перед русской литературой».
  5. По подсчётам С. В. Калесника, Л. Н. Гумилёв участвовал в следующих экспедициях:
    1931 — Прибайкальская геологоразведочная;
    1932 — Таджикская комплексная;
    1933 — Крымская геологическая (экспедиция четвертичной комиссии Геологического института АН СССР); в том же сезоне экспедиция Симферопольского музея (раскопки пещеры Чекура);
    1935 — Манычская археологическая;
    1936 — Саркельская археологическая;
    1943 — Хантайская геофизическая;
    1943—1944 — два сезона Нижнетунгусской геологоразведочной;
    1946—1947 — два сезона Юго-Подольской археологической экспедиции;
    1948 — Горноалтайская археологическая;
    1949 — Волгодонская (Саркельская) археологическая;
    1957 — Ангарская археологическая;
    1959—1963 — пять сезонов Астраханской археологической экспедиции;
    1964 — экспедиция под руководством почвоведа Александра Гавриловича Гаеля на реку Арчеда (низовья Дона);
    1967 — Кавказская этноархеологическая[28].
  6. Впрочем, из показаний Борина следовало, что Гумилёв говорил об этом в нетрезвом виде[46].
  7. В этом плане показательно свидетельство из книги «Открытие Хазарии»: «В нашем распоряжении оказались нивелир и карты, палатка и спальные мешки с раскладушками, машина с шофёром Федотычем и примус со стряпухой Клавой»[48]. Лев Николаевич писал это о материально-техническом обеспечении Астраханской археологической экспедиции.
  8. В. Дёмин приводил явно ошибочный август, без указания даты; у В. А. Черных приводится 22 октября, которым был датирован ордер на арест.
  9. Позднее Гумилёв говорил жене — Наталье Викторовне, — что очень уважает Солженицына, потому что тот смог написать «Архипелаг ГУЛАГ». «Мне, — говорил он, — даже вспоминать это всё не по силам»[78].
  10. Полный список лагерных специальностей выглядит так: землекоп, горняк меднорудной шахты, книгохранитель библиотеки рудника 3/6, техник, геолог (в геотехнической, а затем в геофизической группе горного управления), а к концу срока — лаборант-химик[81].
  11. Приводимое во врезке стихотворение «Огонь и воздух» лагерными друзьями Гумилёва считалось программным, «достойным занять место в самой взыскательной поэтической антологии»[86].
  12. По мнению С. Белякова, стихи свидетельствуют, что взгляд на войну у Гумилёва романтический, напоминающий отцовский, но при этом легкомысленный, что сказалось и на образном ряде: «…осколки, как пчёлки, жужжат». Имелись и прямые текстуальные совпадения[102].
  13. Гегелевский закон отрицания отрицания Гумилёв изложил стихами Николая Заболоцкого, историю народнического движения — стихами Бориса Пастернака, процитировав большой фрагмент его поэмы «1905 год». Поскольку в университете тогда преобладала профессура старой школы, такой эпатаж воспринимался как «яркий и нестандартный поступок незаурядного человека»[107].
  14. Василий Никифорович Абросов (1919—1985) — озеровед и ихтиолог. После тяжёлого ранения в 1942 году был демобилизован и поселился в Сибири у матери. С Л. Н. Гумилёвым познакомился в Туруханске и в течение 30 лет поддерживал с ним дружеские связи. Абросов бывал и в Фонтанном доме. В личной переписке с ним Гумилёв проявлял предельную откровенность[117]
  15. Людмила (Люша) Глебова (1917—1990) — дочь Н. Н. Глебова, сестра художницы Татьяны Глебовой. Художница (акварелист), художник-оформитель, училась на скульптурном отделении в Академии художеств. После войны работала скульптором в мастерских театра кукол Е. С. Деммени в Ленинграде. Из-за войны была вынуждена прервать обучение. После эвакуации, вернувшись в Ленинград, работала в Ленинградских специальных научно-реставрационных производственных мастерских, принимала участие в реставрации дворцов Ораниенбаума и Гатчины. Л. Н. Глебова училась в Ленинградской консерватории по классу органа у И. А. Браудо. Поэтесса, переводчица с немецкого языка. В 1945—1946 годах — невеста В. Н. Петрова, с которым рассталась, приняв предложение Л. Н. Гумилёва, в этом решении сына поддерживала А. А. Ахматова, но в конце концов её сын и Л. Н. Глебова «не сошлись характерами». Написала воспоминания о своей семье, некоторые фрагменты их изданы[119].
  16. Подробнее о её личности и круге общения писала О. Рубинчик[121].
  17. Сын Николая Гумилёва и Ольги Высотской (годы жизни: 1913—1992)[162].
  18. Гумилёв вообще преувеличивал свою значимость в глазах властей, это ощущение передалось и его жене. Например, Н. В. Гумилёва в своих воспоминаниях совершенно серьёзно утверждала, что сосед по коммуналке на Московском проспекте — милиционер — приставлен для надзора органов. После переезда на Большую Московскую «постоянно, в наше отсутствие, проводили „шмоны“, искали что-то в бумагах. Лев, зная их повадки и уже разозлившись, однажды написал записку: „Начальник, когда шмонаешь, книги клади на место, а рукописи не кради. А то буду на тебя капать!“ — и положил в ящик письменного стола. Записка примерно такого же содержания лежала и в его письменном столе и в моей московской квартире, куда мы переезжали каждый год на лето»[193].
  19. Русский перевод опубликован в 2016 году[202]
  20. В день похорон поставили простой деревянный крест, а далее Гумилёв заказал кузнецу и реставратору В. Смирнову большой металлический крест, а скульптору Игнатьеву — мраморный барельеф Ахматовой. Смирнов убедил Гумилёва, что сын непременно должен сам принести и установить крест на могилу матери, что и было сделано на Комаровском кладбище[230].
  21. Детей у Л. Н. Гумилёва не было. По словам А. М. Панченко, «Советская власть добилась, чтобы род Гумилёвых исчез. Ведь сколько раз бывало — только он собирается жениться — арест»[317].
  22. «Апокриф» существует в двух вариантах — кратком, опубликованном в книге «Древняя Русь и Великая степь», и пространном, изданном после смерти Гумилёва в сборнике «Этносфера: История людей и история природы».

Примечания

  1. Гумилёв, Лев Николаевич // Большая российская энциклопедия. Т. 8. — М., 2007. — С. 155.
  2. [www.litrossia.ru/archive/48/history/1122.php О происхождении Гумилёва]. // Литературная газета (13.07.2001). Проверено 2 января 2014.
  3. Беляков, 2013, с. 10.
  4. Беляков, 2013, с. 11.
  5. 1 2 3 Беляков, 2013, с. 12.
  6. Вербловская И. [www.akhmatova.org/bio/iv_01.htm# Горькой любовью любимый Петербург Анны Ахматовой]. Проверено 3 сентября 2014.
  7. Гиппиус В. В. [az.lib.ru/g/gippius_w_w/text_1910_poe.shtml Стихотворения]. Проверено 3 сентября 2014.
  8. Лавров, 2003, с. 67.
  9. Беляков, 2013, с. 21.
  10. Демин, 2007, с. 25.
  11. 1 2 Беляков, 2013, с. 24.
  12. Беляков, 2013, с. 26.
  13. Лавров, 2003, с. 74.
  14. Демин, 2007, с. 25—26.
  15. Беляков, 2013, с. 33.
  16. Демин, 2007, с. 35.
  17. Лавров, 2003, с. 82—84.
  18. Беляков, 2013, с. 35—36.
  19. Беляков, 2013, с. 36.
  20. Беляков, 2013, с. 34,36—37.
  21. 1 2 Автобиография, 2003, с. 9.
  22. Беляков, 2013, с. 39—42.
  23. Беляков, 2013, с. 42.
  24. Лавров, 2003, с. 92—98.
  25. Беляков, 2013, с. 46—50.
  26. Беляков, 2013, с. 51.
  27. Лавров, 2003, с. 100.
  28. Беляков, 2013, с. 54.
  29. Беляков, 2013, с. 53.
  30. Беляков, 2013, с. 59—60.
  31. Автонекролог, 2003, с. 18.
  32. Гумилёв, 2007, с. 54.
  33. Беляков, 2013, с. 63.
  34. Демин, 2007, с. 52.
  35. Беляков, 2013, с. 69.
  36. Беляков, 2013, с. 69—70.
  37. Демин, 2007, с. 55.
  38. Беляков, 2013, с. 71—72.
  39. 1 2 Демин, 2007, с. 54.
  40. Лавров, 2003, с. 93.
  41. Беляков, 2013, с. 74—83.
  42. Демин, 2007, с. 58.
  43. 1 2 3 4 Беляков, 2013, с. 85.
  44. Беляков, 2013, с. 89—91.
  45. Беляков, 2013, с. 91.
  46. Беляков, 2013, с. 92.
  47. Беляков, 2013, с. 93.
  48. Гумилёв, 2007, с. 65.
  49. Беляков, 2013, с. 99.
  50. Беляков, 2013, с. 100.
  51. Беляков, 2013, с. 101—102.
  52. Беляков, 2013, с. 104—106.
  53. Демин, 2007, с. 56—57.
  54. 1 2 Демин, 2007, с. 57.
  55. Беляков, 2013, с. 107.
  56. Беляков, 2013, с. 108.
  57. Беляков, 2013, с. 109.
  58. Беляков, 2013, с. 110.
  59. Беляков, 2013, с. 110—111.
  60. Беляков, 2013, с. 111—112.
  61. Беляков, 2013, с. 221.
  62. Беляков, 2013, с. 127.
  63. Лавров, 2003, с. 107.
  64. Беляков, 2013, с. 128—130.
  65. Лавров, 2003, с. 108.
  66. Беляков, 2013, с. 131.
  67. 1 2 Беляков, 2013, с. 132.
  68. Беляков, 2013, с. 133.
  69. Демин, 2007, с. 6—8.
  70. Беляков, 2013, с. 134.
  71. Беляков, 2013, с. 135—136.
  72. Лавров, 2003, с. 111.
  73. Беляков, 2013, с. 137.
  74. Демин, 2007, с. 60.
  75. Беляков, 2013, с. 139—140.
  76. Беляков, 2013, с. 149.
  77. Демин, 2007, с. 63.
  78. Беляков, 2013, с. 151.
  79. Демин, 2007, с. 64.
  80. Беляков, 2013, с. 153.
  81. Полушин Д. [krasrab.krsn.ru/archive/2001/09/04/07/view_article Феномен Льва Гумилёва, или Как открытия рождаются под нарами] // Красноярский рабочий : газета. — 04.09.2001.
  82. 1 2 Беляков, 2013, с. 155.
  83. [gumilevica.kulichki.net/articles/Article74.htm Философия в стихах]. Проверено 4 июля 2014.
  84. Беляков, 2013, с. 121.
  85. Беляков, 2013, с. 153—155.
  86. Демин, 2007, с. 67.
  87. Демин, 2007, с. 65—68.
  88. Беляков, 2013, с. 161.
  89. Беляков, 2013, с. 162.
  90. 1 2 Демин, 2007, с. 71.
  91. Беляков, 2013, с. 168—169.
  92. Беляков, 2013, с. 170—172.
  93. Демин, 2007, с. 72.
  94. Беляков, 2013, с. 173—175.
  95. Беляков, 2013, с. 175.
  96. Беляков, 2013, с. 175—176.
  97. [www.sovross.ru/modules.php?name=News&file=article&sid=4753 Слава вам, победители, освободители, защитники!]. Советская Россия. — № 18 (13235) (21.02.2009). Проверено 25 июля 2014.
  98. Беляков, 2013, с. 178—179.
  99. 1 2 Автонекролог, 2003, с. 21.
  100. Беляков, 2013, с. 179—180.
  101. Беляков, 2013, с. 181.
  102. Беляков, 2013, с. 183.
  103. Беляков, 2013, с. 186—187.
  104. Беляков, 2013, с. 193.
  105. Автонекролог, 2003, с. 22.
  106. Беляков, 2013, с. 194—195.
  107. Беляков, 2013, с. 201—202.
  108. Беляков, 2013, с. 200.
  109. Беляков, 2013, с. 202.
  110. 1 2 Беляков, 2013, с. 203.
  111. Беляков, 2013, с. 203—207.
  112. Беляков, 2013, с. 207—208.
  113. Беляков, 2013, с. 208—211.
  114. Беляков, 2013, с. 211—213.
  115. Автобиография, 2003, с. 12.
  116. Беляков, 2013, с. 207—218.
  117. Елена Карпухина. [newdayplus.ru/kraevedenie/velikoluxkiy-drug-lva-gumileva-i-anny-ahmatovoy-09-10-2013.html Великолукский друг Льва Гумилёва и Анны Ахматовой]. Новый День (09.10.2013). Проверено 4 июля 2014.
  118. Беляков, 2013, с. 218.
  119. Глебова Л. Бабушкины рассказы // Молога. — Рыбинск, 1999. — Вып. 4. — С. 102—118.; Шестнадцать пятниц: Вторая волна ленинградского авангарда // Experiment/Эксперимент: Журнал русской культуры. № 16: В 2-х ч. — LA (USA), 2010.
  120. Беляков, 2013, с. 219.
  121. Ольга Рубинчик. [www.nasledie-rus.ru/podshivka/7112.php Анна Ахматова и Наталья Варбанец: из жизни петербургско-ленинградской интеллигенции в 1930-е и другие годы]. «Наше наследие», 2004, № 71. Проверено 4 июля 2014.
  122. Беляков, 2013, с. 231.
  123. Демин, 2007, с. 84.
  124. Беляков, 2013, с. 236—237.
  125. Беляков, 2013, с. 239—240.
  126. Беляков, 2013, с. 240—241.
  127. Демин, 2007, с. 85.
  128. 1 2 Автонекролог, 2003, с. 24.
  129. Беляков, 2013, с. 243.
  130. Беляков, 2013, с. 244.
  131. Беляков, 2013, с. 244—245.
  132. Беляков, 2013, с. 245.
  133. Демин, 2007, с. 59.
  134. Беляков, 2013, с. 245—246.
  135. Беляков, 2013, с. 246.
  136. Беляков, 2013, с. 249.
  137. Беляков, 2013, с. 247—248.
  138. Беляков, 2013, с. 252—253.
  139. Беляков, 2013, с. 252.
  140. 1 2 Беляков, 2013, с. 254.
  141. Лавров, 2003, с. 141.
  142. Демин, 2007, с. 99.
  143. Лавров, 2003, с. 140.
  144. Демин, 2007, с. 88.
  145. Беляков, 2013, с. 262.
  146. Беляков, 2013, с. 264—265.
  147. Беляков, 2013, с. 266.
  148. Демин, 2007, с. 97.
  149. Беляков, 2013, с. 267—268.
  150. Демин, 2007, с. 120—121.
  151. Беляков, 2013, с. 255—256.
  152. Беляков, 2013, с. 254—259,292—295.
  153. Беляков, 2013, с. 259—260.
  154. Демин, 2007, с. 109—110.
  155. Беляков, 2013, с. 297.
  156. Васильков Я. В.; Сорокина, М. Ю. [memory.pvost.org/pages/gumilev.html Люди и судьбы]. Гумилёв Лев Николаевич 496. «Петербургское востоковедение» (2003). — Биобиблиографический словарь востоковедов — жертв политического террора в советский период (1917—1991). Проверено 7 сентября 2014.
  157. Демин, 2007, с. 110–111.
  158. Беляков, 2013, с. 298.
  159. Автобиография, 2003, с. 13.
  160. Демин, 2007, с. 111.
  161. Беляков, 2013, с. 299–300.
  162. Филиппова Т. [www.rg.ru/2005/08/26/syn.html Неизвестный сын Гумилёва] // Российская газета — Неделя. — 2005, 26 августа. — № 3857.
  163. Беляков, 2013, с. 302.
  164. Беляков, 2013, с. 302–303.
  165. Автонекролог, 2003, с. 27.
  166. Беляков, 2013, с. 303.
  167. Беляков, 2013, с. 305–306.
  168. 1 2 3 4 5 6 7 Абросимова, 2011.
  169. 1 2 3 Рубинчик, Ольга [www.akhmatova.org/articles/rubinchik8.htm «Ты выдумал меня…». Анна Ахматова]. Анна Ахматова. Жизнь и текст 115—125 (2000). — Символы, образы, стереотипы: художественный и эстетический опыт. Проверено 7 сентября 2014.
  170. Автонекролог, 2003, с. 28.
  171. Беляков, 2013, с. 319.
  172. 1 2 Демин, 2007, с. 112.
  173. Беляков, 2013, с. 320–321.
  174. Лавров, 2003, с. 143.
  175. Беляков, 2013, с. 326–327.
  176. Беляков, 2013, с. 327.
  177. Беляков, 2013, с. 328.
  178. 1 2 Беляков, 2013, с. 329.
  179. Демин, 2007, с. 121–125.
  180. 1 2 Беляков, 2013, с. 331.
  181. Васильев К. В. [kronk.spb.ru/library/vasilyev-kv-1961.htm Рецензия: Л. H. Гумилёв, Хунну, Срединная Азия в древние времена] // Вестник древней истории. — М., 1961. — № 2. — С. 120—124.
  182. Лавров, 2003, с. 225–227.
  183. Беляков, 2013, с. 333.
  184. Беляков, 2013, с. 334.
  185. George Vernadsky [ahr.oxfordjournals.org/content/66/3/711.full.pdf+html Sredinnaia Aziia v Drevnie Vremena (Hiung-nu- The Innermost Asia in Ancient Times). By L. N. Gumilev. (Moscow- Academy of Sciences, USSR, Institute of Oriental Studies. 1960. Pp. 292. 11.50 rubles.)] // The American Historical Review. — N.Y., 1961. — Т. 66, № 3. — С. 711—712.
  186. Лавров, 2003, с. 227–228.
  187. 1 2 Беляков, 2013, с. 336.
  188. Думан Л. И. [Рец.] Гумилёв Л. Н. Хунну // Народы Азии и Африки. — 1962. — N 3. — С. 196—199.
  189. Автонекролог, 2003, с. 25–26.
  190. Беляков, 2013, с. 338–339.
  191. Беляков, 2013, с. 339.
  192. Автонекролог, 2003, с. 26.
  193. Лавров, 2003, с. 464—466.
  194. Беляков, 2013, с. 343–345.
  195. Беляков, 2013, с. 347.
  196. Беляков, 2013, с. 347–348.
  197. Лавров, 2003, с. 102.
  198. Беляков, 2013, с. 351.
  199. Лавров, 2003, с. 249–250.
  200. Беляков, 2013, с. 351–352.
  201. Беляков, 2013, с. 357.
  202. Данлоп Д. История хазар-иудеев. Религия высших кланов / Пер. с англ. Л. А. Игоревского. — М. : Центрполиграф, 2016. — 255 с. — (Всемирная история). — ISBN 978-5-9524-5174-2.</span>
  203. Лавров, 2003, с. 251–255.
  204. 1 2 3 Лавров, 2003, с. 260.
  205. Беляков, 2013, с. 358–359.
  206. Беляков, 2013, с. 360.
  207. Беляков, 2013, с. 361.
  208. Лавров, 2003, с. 263.
  209. 1 2 Лавров, 2003, с. 264.
  210. Беляков, 2013, с. 364.
  211. Беляков, 2013, с. 364–365.
  212. Беляков, 2013, с. 365.
  213. Лавров, 2003, с. 264–265.
  214. 1 2 Лавров, 2003, с. 265.
  215. 1 2 Беляков, 2013, с. 370.
  216. Клейн Л. С. [trv-science.ru/2011/05/10/zagadka-lva-gumilyova Загадка Льва Гумилёва] // Троицкий вариант — Наука. — 2011. — № 78.
  217. Беляков, 2013, с. 371.
  218. Беляков, 2013, с. 375.
  219. Демин, 2007, с. 132.
  220. 1 2 Беляков, 2013, с. 416.
  221. Беляков, 2013, с. 378.
  222. Демин, 2007, с. 133.
  223. Лавров, 2003, с. 274—276.
  224. Беляков, 2013, с. 382.
  225. Демин, 2007, с. 134–135.
  226. Беляков, 2013, с. 377.
  227. Демин, 2007, с. 135.
  228. [egti.ru/egti/tobe/predsedaneli_gak_gek/regisser/ Екатеринбургский государственный театральный институт]. Режиссура театра. Проверено 6 сентября 2014.
  229. Беляков, 2013, с. 384–385.
  230. Беляков, 2013, с. 390.
  231. Лавров, 2003, с. 276.
  232. Лавров, 2003, с. 279.
  233. Беляков, 2013, с. 389—390.
  234. Беляков, 2013, с. 525–526.
  235. Беляков, 2013, с. 528.
  236. Беляков, 2013, с. 528–529.
  237. Беляков, 2013, с. 530–531.
  238. Лавров, 2003, с. 284.
  239. Беляков, 2013, с. 417.
  240. Лавров, 2003, с. 375.
  241. Лавров, 2003, с. 285–286.
  242. Демин, 2007, с. 9–17.
  243. Лавров, 2003, с. 112–113.
  244. Беляков, 2013, с. 426–428.
  245. Лавров, 2003, с. 385–387.
  246. Лавров, 2003, с. 387–388.
  247. Лавров, 2003, с. 388–389.
  248. 1 2 Лавров, 2003, с. 393.
  249. Беляков, 2013, с. 451–452.
  250. Беляков, 2013, с. 454.
  251. Беляков, 2013, с. 455.
  252. 1 2 Беляков, 2013, с. 456.
  253. Лавров, 2003, с. 395–396.
  254. Беляков, 2013, с. 458.
  255. Беляков, 2013, с. 459.
  256. Беляков, 2013, с. 391.
  257. Беляков, 2013, с. 392.
  258. Беляков, 2013, с. 395.
  259. 1 2 Лавров, 2003, с. 287.
  260. Беляков, 2013, с. 395—397.
  261. Лавров, 2003, с. 288–289.
  262. Лавров, 2003, с. 289.
  263. 1 2 Лавров, 2003, с. 290.
  264. Беляков, 2013, с. 470.
  265. Беляков, 2013, с. 471.
  266. Беляков, 2013, с. 472.
  267. Беляков, 2013, с. 472–473.
  268. Беляков, 2013, с. 477.
  269. Беляков, 2013, с. 478.
  270. Беляков, 2013, с. 479.
  271. Васильев Л. С. Природа и история в книге Л. Н. Гумилёва с точки зрения синолога // Природа. — 1976. — N 4. — С. 154—156.
  272. Беляков, 2013, с. 492.
  273. Демин, 2007, с. 172.
  274. Лавров, 2003, с. 352–353.
  275. Лавров, 2003, с. 353.
  276. 1 2 Беляков, 2013, с. 493.
  277. Беляков, 2013, с. 494–495.
  278. Беляков, 2013, с. 495.
  279. Беляков, 2013, с. 497.
  280. Демин, 2007, с. 173.
  281. Беляков, 2013, с. 505–506.
  282. Беляков, 2013, с. 535.
  283. Бородай Ю. М. В поисках этногенного фактора // «Природа», 1981.— № 4
  284. Беляков, 2013, с. 562–563.
  285. Андреев А. Ф. [elementy.ru/lib/431494 Журналу «Природа» — 100 лет] // Успехи физических наук. — 2012. — Т. 182, № 1.
  286. Афанасьев Ю. Н. Прошлое и мы // «Коммунист», 1985.— № 14. С.105-116.
  287. Беляков, 2013, с. 611–612.
  288. Беляков, 2013, с. 613.
  289. Беляков, 2013, с. 657.
  290. Беляков, 2013, с. 658—659.
  291. Беляков, 2013, с. 659—660.
  292. Беляков, 2013, с. 585—586.
  293. Беляков, 2013, с. 567—568.
  294. Беляков, 2013, с. 569—570.
  295. Беляков, 2013, с. 571–573.
  296. [www.hrono.info/libris/lib_ch/pamyat01.html «Чивилихин против Гумилёва»]. Хронос. Всемирная история в интернете. Проверено 25 июля 2014.
  297. Беляков, 2013, с. 601–602.
  298. Кузьмин А. Священные камни памяти (о книге В. А. Чивилихина «Память») // Молодая гвардия. — № 1. — С. 252—266.
  299. Беляков, 2013, с. 626–629.
  300. Лавров, 2003, с. 354.
  301. Беляков, 2013, с. 637.
  302. Станет ли Гумилёв академиком? Интервью Л. Г. Колотило // Вечерний Ленинград, 25 мая 1990.
  303. Беляков, 2013, с. 640.
  304. Беляков, 2013, с. 686–687.
  305. Беляков, 2013, с. 692.
  306. Беляков, 2013, с. 693.
  307. Беляков, 2013, с. 694.
  308. Лавров, 2003, с. 50.
  309. Беляков, 2013, с. 695.
  310. 1 2 3 Демин, 2007, с. 280.
  311. [lavraspb.ru/ru/nekropol/view/item/id/3402/catid/3 Могила Л. Н. Гумилёва в Александро-Невской Лавре]. Некрополь Свято-Троицкой Александро-Невской Лавры. Проверено 25 июля 2014.
  312. Беляков, 2013, с. 408.
  313. Беляков, 2013, с. 410–411.
  314. Демин, 2007, с. 137.
  315. Беляков, 2013, с. 412–413.
  316. Беляков, 2013, с. 412.
  317. Панченко А. [gumilevica.kulichki.net/matter/Article07.htm «Я потерял собеседника…»]. Невское время. — No 188(1591). — 15 октября 1997. Проверено 25 июля 2014.
  318. Беляков, 2013, с. 536.
  319. Беляков, 2013, с. 686—687.
  320. Беляков, 2013, с. 420.
  321. Беляков, 2013, с. 554—555.
  322. Лавров, 2003, с. 272.
  323. Беляков, 2013, с. 421.
  324. Беляков, 2013, с. 509—520.
  325. 1 2 Беляков, 2013, с. 422.
  326. Беляков, 2013, с. 560.
  327. Беляков, 2013, с. 561.
  328. Демин, 2007, с. 138.
  329. Беляков, 2013, с. 607—610.
  330. [www.akhmatova.spb.ru/muzey-lva-nikolaevicha-gumileva.77.html Мемориальный музей-квартира Л. Н. Гумилёва — филиал музея Анны Ахматовой в Фонтанном Доме]. Проверено 25 июля 2014.
  331. Беляков, 2013, с. 697—698.
  332. Беляков, 2013, с. 714.
  333. Нерознак В. П. Заметки последнего евразийца. Предисловие к статье Льва Гумилёва // Советский фонд культуры Наше наследие. — М., 1991. — № 3 (21). — С. 19.
  334. [ria.ru/culture/20131126/979891676.html Названы лауреаты «Большой книги» 2013 года]. РИА «Новости». Проверено 25 июля 2014.
  335. 1 2 3 4 Янов А. Л. [scepsis.ru/library/id_837.html Учение Льва Гумилёва] // Свободная мысль. — 1992. — № 17. — С. 104—116.
  336. Лурье Я. С. [scepsis.ru/library/id_87.html Древняя Русь в сочинениях Льва Гумилёва] // Нева. — 1994. — № 10. — С. 167—177.
  337. Иванов С. А. [magazines.russ.ru/nz/1998/1/nzgumil.html Лев Гумилёв как феномен пассионарности] // Неприкосновенный запас. — 1998. — № 1.
  338. Кореняко В. А. [journal.iea.ras.ru/archive/2000s/2006/2006_3_Korenyako.pdf К критике концепции Л. Н. Гумилева]. // Этнографическое обозрение. — № 6, 2006. — С. 22—35.. Проверено 24 марта 2012. [www.webcitation.org/6iHujE3la Архивировано из первоисточника 15 июня 2016].
  339. Клейн Л. С. [scepsis.ru/library/id_86.html Горькие мысли «привередливого рецензента» об учении Л. Н. Гумилёва]. // Журнал «Скепсис». Проверено 25 июля 2014.
  340. Петров А. Е. [vivovoco.rsl.ru/VV/PAPERS/HISTORY/PETROFOM.HTM Перевёрнутая история: лженаучные модели прошлого]. // «Новая и новейшая история», 2004. — № 3. Проверено 2 апреля 2013. [www.webcitation.org/6FdLTHHS8 Архивировано из первоисточника 4 апреля 2013].
  341. Бромлей Ю. В. [scepsis.ru/library/id_851.html По поводу одного «автонекролога»]. // Журнал «Скепсис». Проверено 25 июля 2014.
    «…В том же ряду стоит идея Л. Н. Гумилёва, согласно которой при взаимодействии несхожих этносов возникают химерные суперэтносы. При этом заключение межэтнических браков (экзогамия) „оказывается реальным деструктивным фактором при контактах на суперэтническом уровне“»
  342. Шнирельман В. А. [politconcept.sfedu.ru/2009.3/10.pdf Лев Гумилёв: от «пассионарного напряжения» до «несовместимости культур»] // Этнографическое обозрение. — 2006. — № 3. — С. 8—21.
  343. Тишков В. А. [valerytishkov.ru/engine/documents/document901.pdf Реквием по этносу]. — М.: Наука, 2003. — 542 с. — ISBN 9785020088207.
  344. См. напр.: Moskovich W. Terminology of Modern Russian: Ultranationalism and Antisemitism // Language and Society in Post-communist Europe / Ed. by J. A. Dunn (London: Macmillan, 1999). — P. 94—95.
  345. 1 2 Шнирельман В. А. [scepsis.ru/library/id_952.html Евразийцы и евреи] // Вестник Евразии. — 2000. — № 1.
  346. Mondry H. [miskinhill.com.au/journals/asees/18:1-2/reviews/rossman-russian-intellectual-antisemitism.pdf Vadim Rossman, Russian intellectual antisemitism in the post-Communist era (2002)] (англ.) // Editors: Dr. John McNair, Dr. Lyndall Morgan Australian Slavonic and East European Studies. — 2004. — Vol. 18, fasc. 1–2. — P. 206-209. — ISSN [www.sigla.ru/table.jsp?f=8&t=3&v0=08188149&f=1003&t=1&v1=&f=4&t=2&v2=&f=21&t=3&v3=&f=1016&t=3&v4=&f=1016&t=3&v5=&bf=4&b=&d=0&ys=&ye=&lng=&ft=&mt=&dt=&vol=&pt=&iss=&ps=&pe=&tr=&tro=&cc=UNION&i=1&v=tagged&s=0&ss=0&st=0&i18n=ru&rlf=&psz=20&bs=20&ce=hJfuypee8JzzufeGmImYYIpZKRJeeOeeWGJIZRrRRrdmtdeee88NJJJJpeeefTJ3peKJJ3UWWPtzzzzzzzzzzzzzzzzzbzzvzzpy5zzjzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzztzzzzzzzbzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzzvzzzzzzyeyTjkDnyHzTuueKZePz9decyzzLzzzL*.c8.NzrGJJvufeeeeeJheeyzjeeeeJh*peeeeKJJJJJJJJJJmjHvOJJJJJJJJJfeeeieeeeSJJJJJSJJJ3TeIJJJJ3..E.UEAcyhxD.eeeeeuzzzLJJJJ5.e8JJJheeeeeeeeeeeeyeeK3JJJJJJJJ*s7defeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeeSJJJJJJJJZIJJzzz1..6LJJJJJJtJJZ4....EK*&debug=false 08188149].
  347. 1 2 Мосионжник Л. А. [histrf.ru/uploads/media/default/0001/07/38f1474672f117604efdb202f7fe2d0c042c929a.pdf Выводы] // [histrf.ru/ru/biblioteka/book/tiekhnologhiia-istorichieskogho-mifa Технология исторического мифа] / С. Е. Эрлих. — СПб.: Нестор-История, 2012. — С. 383. — 404 с. — 800 экз. — ISBN 978-5-90598-649-6.
  348. Tihanov, 2010, pp. 337.
  349. Gumilëv L. [gumilevica.kulichki.net/English/ebe0.htm Ethnogenesis and the Biosphere]. — Moscow: Progress Publishers, 1990. — 381 p. — ISBN 5010020106.
  350. Беляков, 2013, с. 724—726.
  351. Tihanov, 2010, pp. 327.
  352. 1 2 Tihanov, 2010, pp. 329.
  353. Tihanov, 2010, pp. 328.
  354. Özdal, Habibe. [www.usak.org.tr/_files/542016164733-NFIFR6JDRY.pdf RUSSIAN EURASIANISM: AN IDEOLOGY OF EMPIRE. Marlène Laruelle, (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2008), 296 pages, Hardcover, $60, ISBN: 97800080180907304] : Kitap İncelemeleri / Book Reviews // Journal of Central Asian & Caucasian Studies. — 2010. — Vol. 5, no. 9. — P. 156—158.</span>
  355. Сапаралы Б. Т. Раббымыз бiр — күншығыс, күнбатыста. = Восток и Запад — один мир. — Алматы: Қағанат, 2008. — Т. II. — С. 624. — 632 с. — ISBN 9965-430-76-4.
  356. [www.eurasianism.enu.kz/ru/enu-tsentr-evraziyskoy-mysli/musei-gumileva Музей-кабинет Льва Николаевича Гумилёва]. Проверено 25 июля 2014.
  357. [bezh-citi.ru/schools/shkola-5-gumileva.html Средняя школа № 5 имени Л. Н. Гумилёва]. Проверено 25 июля 2014.
  358. [gumilevica.kulichki.net/maps/eboard101.html Карта 1. Горный Алтай. Маршрут на пик 90-летия Л. Н. Гумилёва]. Сайт «Gumilevica». Проверено 21 августа 2014.
  359. [www.levgumilev.spbu.ru/node/289 Как появился в городе Бежецке памятник семье Гумилёвых?]. Сайт «Жизнь и творческое наследие Л. Н. Гумилёва». Проверено 21 августа 2014.
  360. [kudago.com/kzn/place/pamyatnik-gumilevu/ Памятник Гумилёву]. Проверено 25 июля 2014.
  361. Муртазина О. [www.bashinform.ru/news/496540/ В Уфе появились памятники этнологам Льву Гумилёву и Раилю Кузееву]. ОАО ИА «Башинформ». Проверено 25 июля 2014.
  362. </ol>

Труды Л. Н. Гумилёва

Научные работы

Указываются также рецензии и критические отклики

  • Политическая история первого тюркского каганата (546—659 гг.): Тезисы на соискание ученой степени кандидата исторических наук. — Л.: Ленингр. гос. ун-т., 1948. — 2 с.
  • Хунну: Срединная Азия в древние времена / АН СССР. Ин-вост. лит-ры. — М., 1960. — 292 с. — 2500 экз.
    Рец.: Васильев К. В. // Вестник древней истории. — 1961. — № 2. — С. 120—124.
    Рец.: Вернадский Г. В. Из древней истории Евразии. «Хунну» // American Historical Review (New York). — 1961 — № 3. — С. 711—712.
    Рец.: Думан Л. И. // Народы Азии и Африки. — 1962. — № 3. — С. 196—199.
    Рец.: Воробьев М. В. // Народы Азии и Африки. — 1962. — № 3. — С. 199—201.
    Рец.: 3еленский А. Н. Книга Л. Н. Гумилёва «Хунну» // Материалы по отделению этнографии / Геогр. об-во СССР. — Л., 1962. — Ч. II. — С. 54—63.
  • Древние тюрки VI—VIII вв.: Автореф. дисс. на соиск. уч. степени доктора ист. наук / Ленинградский гос. ун-т. — Л., 1961. — 28 с.
  • Древние тюрки: История Срединной Азии на грани древности и Средневековья: (VI—VIII вв.): Дисс. на соиск. уч. степени доктора ист. наук. — Л., 1935—1961. — 753 л. — Рукопись.
  • Хунно-китайская война III—II вв. до н. э. // Древний мир: Сборник статей: Академику Василию Васильевичу Струве. — М., 1962. — С. 410—417.
  • Хазарская Атлантида // Азия и Африка сегодня. — 1962. — № 2. — С. 52—53. — Соавтор: А. Алексин.
  • Гунны // Советская историческая энциклопедия. — Т. 4. — М., 1963. — Стлб. 889—891.
  • Открытие Хазарии: (Историко-географический этюд) / АН СССР. Ин-т истории народов Азии. — М.: Наука. 1966. — 191 с. с илл. и карт. 15000 экз.
    Рец.: Widera, Bruno. Otkrytie Chasarii (Die Entdeckung Chazariens) Zeitschrift fur Geschihtwissenschaft (Berlin). — 1968. — T. ХVI. Heft. 2/9. — S. 247.
  • Древние тюрки / АН СССР. Ин-т народов Азии. — М.: Наука, 1967. — 504 с., с карт. — 4800 экз.
    Рец.: Максимовский Э. Знамена на скалах // Веч. Алма-Ата. — 1968. — 3 янв.
    Рец.: Werner Е. // Zeitschrift fur Geschlchwissenschft (Berlin). — 1968. — T. ХVI. Heft. 2/9. — S. 1074—1077.
  • Древне-монгольская религия // Доклады отделений и комиссий /Геогр. о-во СССР. — Л.. 1968. — Вып. 5: Этнография. — С. 31—38.
  • Троецарствие в Китае // Доклады отделений и комиссий / Геогр. о-во СССР. — Л., 1968. — Вып. 5: Этнография. — С. 108—127.
  • Климат и история // Знание — сила. — 1968. — № 4. — С. 28—29.
  • Поиски вымышленного царства: (Легенда о «Государстве 'пресвитера Иоанна'»). — М.: Наука. 1970. — 431 с. — 9500 экз.
    Peц.: Соковкин В. Слово о Великой степи // Советская Киргизия. — 1971. — 9 янв.
    Рец.: //Вопросы философии. — 1971. — № 1. — С. 153.
    Рец.: Куркчи А. // Декоративное искусство. — 1971. — № 12. — С.55.
    Рец.: Рыбаков Б. О преодолении самообмана // Вопросы истории. — 1971. — № 3. — С. 152—159.
    Рец.: Мункуев H. Ц. // Народы Азии и Африки. — 1972. — № 1. — С. 1—85, 189.
    Рец.: Godzlnski, Stanislaw. Gywilizocjy wielklego Stepu // Niwe ksignzkl (Warzhawa). — 1974. — 15 mal. — S. 46—47.
  • Этногенез и этносфера // Природа. — 1970. — № 1. — С. 46—55 — № 2. — С. 13—50.
    Дискуссия: 1) Бромлей Ю. К. К вопросу о сущности этноса // Природа. — 1970. — № 2. — С. 51—55.
    2) Семевский Б. Н. Взаимодействие системы «Человек и природа» // Там же. — № 8. — С. 74—75.
    3) Дроздов О. А. Этнос и природная среда // Там же. — С. 75—76.
    4) Куренной В. Н. Пассионарность и ландшафт // Там же. — С. 76—77.
    5) Козлов В. И. Что же такое этнос // Там же. — 1971. — № 2 — С. 71—74.
    6) Кузнецов Б. И. Проверка гипотезы Гумилёва // Там же. — С. 74—75.
    7) Артамонов М. И. Снова «герои» и «толпа»? // Там же. — С. 75—77.
    8) Ефремов Ю. К. Важное звено в цепи связей человека и природы // Там же. — С. 77—80.
    9) Гумилёв Л. Н. Этногенез — природный процесс // Там же. — С. 80—82.
    10) Бромлей Ю. В. Несколько замечаний о социальных и природных факторах этногенеза // Там же. — С. 83—84.
  • Может ли произведение изящной словесности быть историческим источником? // Русская литература. — 1972. — № 1. — С. 73—82.
    Отклик: Дмитриев Л. А. К спорам о датировке «Слова о полку Игореве» // Русская литература. — 1972. — № 1. — С. 83—86.
  • Этногенез и биосфера Земли: Автореф. дисс. на соиск. уч. степени доктора геогр. наук. — Л., 1973 — 33 с. — ЛГУ.
  • Этногенез и биосфера Земли: Дисс. на соиск. уч. степени доктора геогр. наук. — Л., 1965—1973. — 288 л. — Рукопись.
  • Хунны в Китае: Три века войны Китая со степными народами. — М.: Наука. 1974. — 236 с. 24 с. с граф. и карт. — 5300 экз.
    Рец.: Петров М. П. Природа и история в книге Л. Н. Гумилёва… С точки зрения географа // Природа. — 1976. — № 4. — С. 152—154.
    Рец.: Васильев Л. С. Природа и история в книге Л. Н. Гумилёва с точки зрения синолога // Там же. — С. 154—156.
  • Хунну // Советская историческая энциклопедия. — Т. 15. — М., 1976. — Стлб. 687.
  • Старобурятская живопись: Исторические сюжеты в иконографии Агинского дацана. — М.: Искусство. 1975. — 57 с., 55 л. ил. — 10 000 экз.
    Рец.: Ефремов Ю. К. История, открытая искусством // Природа. — 1976. — № 12. — С. 133—136.
  • Шато // Сов. историч. энциклопедия. — Т. 16. — М., 1976. — Стлб. 134.
  • Биосфера и импульсы сознания // Природа. — 1978. — № 12. — С. 97.
    Отклики: Першиц А. И., Покшишевский В. В. Ипостаси этноса. — Там же. — С. 106—113.
  • Этногенез и биосфера Земли. — М.-Л., 1979. — Депонировано ВИНИТИ. — N 1001—79. — Вып. 1. Звено между природой и обществом. — 10 авт. л.
  • Этногенез и биосфера Земли. — М.-Л., 1980. — Депонировано ВИНИТИ. — N 3734—79. — Вып. 2. Пассионарность. — 10 авт. л.
  • Этногенез и биосфера Земли. — М.-Л., 1980. — Депонировано ВИНИТИ. — N 3735—79. — Вып. 3: Возрасты этноса. — 10 авт. л.
    Отклики: 1) Бородай Ю. М. Этнические контакты и окружающая среда // Природа. — 1981. — № 9. — С. 82—85.
    2) Кедров Б. М., Григулевич И. Р., Крывелев И. А. По поводу статьи Ю. М. Бородая «Этнические контакты и окружающая среда» // Природа. — 1982. — № 3. — С. 88—91.
  • Этногенез и биосфера Земли. / Под ред. канд. геогр. наук К. П. Иванова. — М.-Л., 1987 — Депонировано ВИНИТИ. N 7904 — В87. — Вып. 4. Тысячелетие вокруг Каспия. — Ч. 1. — 219. с.м.п.
  • Этногенез и биосфера Земли / Под ред. канд. геогр. наук К. П. Иванова. — М.-Л., 1987. — Депонировано ВИНИТИ — N 7905 — В87. — Вып. 4. Тысячелетие вокруг Каспия. — Ч. 2. — 189. с.м.п.
  • Биография научной теории, или Автонекролог // Знамя, 1988. № 4. — С. 202—216.
  • Этнос: мифы и реальность [Фрагмент монографии «Этногенез и биосфера Земли»] // Дружба народов. — 1988. — № 10. — С. 218—231.
  • Письмо в редакцию «Вопросов философии» // Вопросы философии, 1989. — № 5. — С. 157—160.
  • Этногенез и биосфера Земли / Под ред. доктора геогр. наук. профессора В. С. Жекулина. — 2 изд. испр. и доп. — Л.: Изд-во ЛГУ, 1989. — 496 с.
    Рец.: Чемерисская М. И. // Народы Азии и Африки. — 1990. — № 4. — С. 184—191.
  • Чёрная легенда: историко-психологический этюд / Подг. текста и вступ. статья А. Фарзалиева // Хазар (Баку). — 1989. — № 1. — С. 5—43. — Соавтор А. И. Куркчи
  • Отрицательные значения в этногенезе: Почему необходима новая наука — этнология // Наука и техника (Рига). — 1989 — № 8 — С. 16—19. — С. 24—26.
  • Мифы и реальность этносферы // Дружба народов. — 1989. — № 11. — С. 195—199.
  • Древняя Русь и Великая степь. — М.: Мысль, 1989. — 766 с.
    Рец.: Михаил Трипольский. Об извращении истории // Новое русское слово, 1994, 9 декабря.
  • География этноса в исторический период. — Л.: Наука, 1990. — 253 с.
  • Этносы и антиэтносы: Главы из книги // Звезда. — 1990. — № 1. — С. 134—142. — № 2. — С. 119—128. — № 3. — С. 154—168.
  • Никакой мистики. [Интервью о книге «Этногенез и биосфера Земли»] // Юность. — 1990. — № 2. — С. 2—6.
  • «Славянские ль ручьи сольются в русском море?..» Петербургские встречи. [Беседа Л. Н. Гумилёва, А. М. Панченко, К. П. Иванова] // Литературная учёба. — 1990. — № 6. — С. 69—79.
  • Заметки последнего евразийца. [Предисловие к книге Н. С. Трубецкого «Язык. История. Культура»] // Наше наследие. — 1991. — № 3. — С. 19—26.
  • От Руси к России. — М., 1992.
  • Конец и вновь начало. — М., 1992.
  • Этнические процессы: два подхода к изучению // Социологические исследования, 1992, № 1, С. 50—57. — Соавтор: К. П. Иванов.
  • Из истории Евразии. — М., 1993.
  • Тысячелетие вокруг Каспия. — М., 1993.
  • Зигзаг истории / Этносфера: История людей и история природы. — М.: Экопрос, 1993.

Редактирование, составление, комментарий, переводы

  • Тибетские народные песни / Пер. с китайского А. Клещенко. Предисловие; ред. переводов и примечания Л. Н. Гумилёва. — М.: Гослитиздат, 1958. — 126 с.
  • Бичурин Н. Я. (Иакинф). Собрание сведений по исторической географии Восточной и Срединной Азии / Сост.: Л. Н. Гумилёв, М. Ф. Хван.; ред. Л. Н. Гумилёва. — Чебоксары: Чувашгосиздат, 1960. — 758 с.
  • М. И. Артамонов. История хазар. — Л.: Изд.-во гос. Эрмитажа, 1962. — 553 с. — Примечания, редактирование Л. Н. Гумилёва.
  • Майдар Д., Пюрвеев Д. От кочевой до мобильной архитектуры. — М.: Стройиздат, 1980. — 215 с. — Соредактор.
  • «Дар слов мне был обещан от природы»: Полное собрание творческого художественного наследия / Подг. текста, коммент. М. Г. Козыревой, В. Н. Вороновича. — СПб.: ООО «Издательство Росток», 2004.

Библиография

  • Абросимова В. Н. [magazines.russ.ru/znamia/2011/6/gu11.html Л. Н. Гумилёв — А. А. Ахматовой. Письма, не дошедшие до адресата] // Знамя. — 2011. — № 6.
  • Беляков С. С. Гумилёв сын Гумилёва: [биография Льва Гумилёва]. — М.: АСТ, 2013. — 797 с. — Доп, 3 000 экз. — ISBN 978-5-17-077567-5.
  • Гумилёв Л. Н. Автобиография. Воспоминания о родителях // Лев Гумилёв: Судьба и идеи. — М.: Айрис-пресс, 2003. — С. 7—16.
  • Гумилёв Л. Н. Автонекролог // Лев Гумилёв: Судьба и идеи. — М.: Айрис-пресс, 2003. — С. 17—36.
  • Гумилёв Л. Н. «Дар слов мне был обещан от природы»: Полное собрание творческого художественного наследия / Подг. текста, коммент. М. Г. Козыревой, В. Н. Вороновича. — СПб.: ООО «Издательство Росток», 2004. — 624 с. — ISBN 5-94668-030-7
  • Гумилёв Л. Н. Открытие Хазарии. — М.: Айрис-пресс, 2007. — 416 с. — (Библиотека истории и культуры). — ISBN 978-5-8112-2648-1.
  • «Живя в чужих словах…»: Воспоминания о Л. Н. Гумилёве / Сост. В. Н. Вороновича, М. Г. Козыревой. — СПб.: ООО «Издательство Росток», 2006. — 624 с. — ISBN 5-94668-037-4
  • Дегтярёв Г. М., Колотило Л. Г. Этногенез — явление космическое. К 25-летию пассионарной теории этногенеза // Ленинградский университет. — 11 мая 1990.
  • Демин В. Н. Лев Гумилёв. — 2007. — 308 [2] с. — (ЖЗЛ). — 5000 экз. — ISBN 978-5-235-02992-7.
  • Иванов-Ростовцев А. Г., Колотило Л. Г. Все мы сопричастны Вселенной… // Санкт-Петербургский университет. — 2 октября 1991.
  • Каримуллин А. Г., Новикова О. Г. [gumilevica.kulichki.net/matter/Article15.htm Лев Николаевич Гумилёв. Библиографический указатель] / Отв. ред. Р. И. Валеев. — Казань: Респ. науч. б-ка им. В. И. Ленина, 1990. — 32 с.
  • Колосова, Наталья [www.nasledie-rus.ru/podshivka/10317.php Дневниковые записи о Л. Н. Гумилёве. События 1984—1992.] // Наше наследие. — М., 2012. — № 103. — С. 140—151.
  • Лавров С. Б. Лев Гумилёв: Судьба и идеи. — М.: Айрис-пресс, 2003. — 608 с. — (Библиотека истории и культуры). — 5000 экз. — ISBN 5-8112-0278-4.
  • Л. Н. Гумилёв. Pro et contra: Личность и творчество Л. Н. Гумилёва в оценках российских мыслителей и исследователей. Антология / Сост.: Н. Дорошенко, И. Кефели. — СПб.: Изд. Русского Христианского гуманитарного института, 2012. — 1007 с. — ISBN 978-5-88812-525-0
  • Tihanov G. Continuities in the Soviet period (chapter 14) // [14.139.206.50:8080/jspui/bitstream/1/2604/1/Leatherbarrow%26Offord%20-%20A%20History%20of%20Russian%20Thought.pdf A History of Russian Thought] / William Leatherbarrow, Derek Offord (eds.). — Cambridge, NY., etc.: Cambridge University Press, 2010. — P. 311—339. — ISBN 978-0-521-87521-9.

Ссылки

  • [levgumilev.spbu.ru/node/217 Библиография Л. Н. Гумилёва, составленная им самим в 1981 году]. Жизнь и творческое наследие Л.Н. Гумилёва. Проверено 25 июля 2014.
  • [www.gumilev-center.ru/ Информационно-аналитический портал «Центр Льва Гумилёва»]. Проверено 25 июля 2014.
  • [memory.pvost.org/pages/gumilev.html Гумилёв, Лев Николаевич (1912—1992)]. Биобиблиографический словарь репрессированных востоковедов «Люди и судьбы». Проверено 25 июля 2014.
  • [gumilevica.kulichki.net/museum/index.html Виртуальная экскурсия по квартире-музею Л. Н. Гумилёва]. Портал «Gumilevica». Проверено 25 июля 2014.
  • [www.levgumilev.spbu.ru/ Веб-сайт «Жизнь и творческое наследие Л. Н. Гумилёва»]. Проверено 25 июля 2014.
  • [gumilevica.kulichki.net/articles/index.html Статьи Л. Н. Гумилёва]. Портал «Gumilevica». Проверено 25 июля 2014.
  • [tvkultura.ru/video/show/brand_id/32806 «Лев Гумилёв. Преодоление хаоса»]. Документальный фильм, 2007 г. Автор и режиссёр — Виктор Правдюк.

Отрывок, характеризующий Гумилёв, Лев Николаевич

Пьер отвечал, что ребенок принадлежал женщине и черном салопе, которая сидела с детьми на этом месте, и спрашивал, не знает ли кто ее и куда она перешла.
– Ведь это Анферовы должны быть, – сказал старый дьякон, обращаясь к рябой бабе. – Господи помилуй, господи помилуй, – прибавил он привычным басом.
– Где Анферовы! – сказала баба. – Анферовы еще с утра уехали. А это либо Марьи Николавны, либо Ивановы.
– Он говорит – женщина, а Марья Николавна – барыня, – сказал дворовый человек.
– Да вы знаете ее, зубы длинные, худая, – говорил Пьер.
– И есть Марья Николавна. Они ушли в сад, как тут волки то эти налетели, – сказала баба, указывая на французских солдат.
– О, господи помилуй, – прибавил опять дьякон.
– Вы пройдите вот туда то, они там. Она и есть. Все убивалась, плакала, – сказала опять баба. – Она и есть. Вот сюда то.
Но Пьер не слушал бабу. Он уже несколько секунд, не спуская глаз, смотрел на то, что делалось в нескольких шагах от него. Он смотрел на армянское семейство и двух французских солдат, подошедших к армянам. Один из этих солдат, маленький вертлявый человечек, был одет в синюю шинель, подпоясанную веревкой. На голове его был колпак, и ноги были босые. Другой, который особенно поразил Пьера, был длинный, сутуловатый, белокурый, худой человек с медлительными движениями и идиотическим выражением лица. Этот был одет в фризовый капот, в синие штаны и большие рваные ботфорты. Маленький француз, без сапог, в синей шипели, подойдя к армянам, тотчас же, сказав что то, взялся за ноги старика, и старик тотчас же поспешно стал снимать сапоги. Другой, в капоте, остановился против красавицы армянки и молча, неподвижно, держа руки в карманах, смотрел на нее.
– Возьми, возьми ребенка, – проговорил Пьер, подавая девочку и повелительно и поспешно обращаясь к бабе. – Ты отдай им, отдай! – закричал он почти на бабу, сажая закричавшую девочку на землю, и опять оглянулся на французов и на армянское семейство. Старик уже сидел босой. Маленький француз снял с него последний сапог и похлопывал сапогами один о другой. Старик, всхлипывая, говорил что то, но Пьер только мельком видел это; все внимание его было обращено на француза в капоте, который в это время, медлительно раскачиваясь, подвинулся к молодой женщине и, вынув руки из карманов, взялся за ее шею.
Красавица армянка продолжала сидеть в том же неподвижном положении, с опущенными длинными ресницами, и как будто не видала и не чувствовала того, что делал с нею солдат.
Пока Пьер пробежал те несколько шагов, которые отделяли его от французов, длинный мародер в капоте уж рвал с шеи армянки ожерелье, которое было на ней, и молодая женщина, хватаясь руками за шею, кричала пронзительным голосом.
– Laissez cette femme! [Оставьте эту женщину!] – бешеным голосом прохрипел Пьер, схватывая длинного, сутоловатого солдата за плечи и отбрасывая его. Солдат упал, приподнялся и побежал прочь. Но товарищ его, бросив сапоги, вынул тесак и грозно надвинулся на Пьера.
– Voyons, pas de betises! [Ну, ну! Не дури!] – крикнул он.
Пьер был в том восторге бешенства, в котором он ничего не помнил и в котором силы его удесятерялись. Он бросился на босого француза и, прежде чем тот успел вынуть свой тесак, уже сбил его с ног и молотил по нем кулаками. Послышался одобрительный крик окружавшей толпы, в то же время из за угла показался конный разъезд французских уланов. Уланы рысью подъехали к Пьеру и французу и окружили их. Пьер ничего не помнил из того, что было дальше. Он помнил, что он бил кого то, его били и что под конец он почувствовал, что руки его связаны, что толпа французских солдат стоит вокруг него и обыскивает его платье.
– Il a un poignard, lieutenant, [Поручик, у него кинжал,] – были первые слова, которые понял Пьер.
– Ah, une arme! [А, оружие!] – сказал офицер и обратился к босому солдату, который был взят с Пьером.
– C'est bon, vous direz tout cela au conseil de guerre, [Хорошо, хорошо, на суде все расскажешь,] – сказал офицер. И вслед за тем повернулся к Пьеру: – Parlez vous francais vous? [Говоришь ли по французски?]
Пьер оглядывался вокруг себя налившимися кровью глазами и не отвечал. Вероятно, лицо его показалось очень страшно, потому что офицер что то шепотом сказал, и еще четыре улана отделились от команды и стали по обеим сторонам Пьера.
– Parlez vous francais? – повторил ему вопрос офицер, держась вдали от него. – Faites venir l'interprete. [Позовите переводчика.] – Из за рядов выехал маленький человечек в штатском русском платье. Пьер по одеянию и говору его тотчас же узнал в нем француза одного из московских магазинов.
– Il n'a pas l'air d'un homme du peuple, [Он не похож на простолюдина,] – сказал переводчик, оглядев Пьера.
– Oh, oh! ca m'a bien l'air d'un des incendiaires, – смазал офицер. – Demandez lui ce qu'il est? [О, о! он очень похож на поджигателя. Спросите его, кто он?] – прибавил он.
– Ти кто? – спросил переводчик. – Ти должно отвечать начальство, – сказал он.
– Je ne vous dirai pas qui je suis. Je suis votre prisonnier. Emmenez moi, [Я не скажу вам, кто я. Я ваш пленный. Уводите меня,] – вдруг по французски сказал Пьер.
– Ah, Ah! – проговорил офицер, нахмурившись. – Marchons! [A! A! Ну, марш!]
Около улан собралась толпа. Ближе всех к Пьеру стояла рябая баба с девочкою; когда объезд тронулся, она подвинулась вперед.
– Куда же это ведут тебя, голубчик ты мой? – сказала она. – Девочку то, девочку то куда я дену, коли она не ихняя! – говорила баба.
– Qu'est ce qu'elle veut cette femme? [Чего ей нужно?] – спросил офицер.
Пьер был как пьяный. Восторженное состояние его еще усилилось при виде девочки, которую он спас.
– Ce qu'elle dit? – проговорил он. – Elle m'apporte ma fille que je viens de sauver des flammes, – проговорил он. – Adieu! [Чего ей нужно? Она несет дочь мою, которую я спас из огня. Прощай!] – и он, сам не зная, как вырвалась у него эта бесцельная ложь, решительным, торжественным шагом пошел между французами.
Разъезд французов был один из тех, которые были посланы по распоряжению Дюронеля по разным улицам Москвы для пресечения мародерства и в особенности для поимки поджигателей, которые, по общему, в тот день проявившемуся, мнению у французов высших чинов, были причиною пожаров. Объехав несколько улиц, разъезд забрал еще человек пять подозрительных русских, одного лавочника, двух семинаристов, мужика и дворового человека и нескольких мародеров. Но из всех подозрительных людей подозрительнее всех казался Пьер. Когда их всех привели на ночлег в большой дом на Зубовском валу, в котором была учреждена гауптвахта, то Пьера под строгим караулом поместили отдельно.


В Петербурге в это время в высших кругах, с большим жаром чем когда нибудь, шла сложная борьба партий Румянцева, французов, Марии Феодоровны, цесаревича и других, заглушаемая, как всегда, трубением придворных трутней. Но спокойная, роскошная, озабоченная только призраками, отражениями жизни, петербургская жизнь шла по старому; и из за хода этой жизни надо было делать большие усилия, чтобы сознавать опасность и то трудное положение, в котором находился русский народ. Те же были выходы, балы, тот же французский театр, те же интересы дворов, те же интересы службы и интриги. Только в самых высших кругах делались усилия для того, чтобы напоминать трудность настоящего положения. Рассказывалось шепотом о том, как противоположно одна другой поступили, в столь трудных обстоятельствах, обе императрицы. Императрица Мария Феодоровна, озабоченная благосостоянием подведомственных ей богоугодных и воспитательных учреждений, сделала распоряжение об отправке всех институтов в Казань, и вещи этих заведений уже были уложены. Императрица же Елизавета Алексеевна на вопрос о том, какие ей угодно сделать распоряжения, с свойственным ей русским патриотизмом изволила ответить, что о государственных учреждениях она не может делать распоряжений, так как это касается государя; о том же, что лично зависит от нее, она изволила сказать, что она последняя выедет из Петербурга.
У Анны Павловны 26 го августа, в самый день Бородинского сражения, был вечер, цветком которого должно было быть чтение письма преосвященного, написанного при посылке государю образа преподобного угодника Сергия. Письмо это почиталось образцом патриотического духовного красноречия. Прочесть его должен был сам князь Василий, славившийся своим искусством чтения. (Он же читывал и у императрицы.) Искусство чтения считалось в том, чтобы громко, певуче, между отчаянным завыванием и нежным ропотом переливать слова, совершенно независимо от их значения, так что совершенно случайно на одно слово попадало завывание, на другие – ропот. Чтение это, как и все вечера Анны Павловны, имело политическое значение. На этом вечере должно было быть несколько важных лиц, которых надо было устыдить за их поездки во французский театр и воодушевить к патриотическому настроению. Уже довольно много собралось народа, но Анна Павловна еще не видела в гостиной всех тех, кого нужно было, и потому, не приступая еще к чтению, заводила общие разговоры.
Новостью дня в этот день в Петербурге была болезнь графини Безуховой. Графиня несколько дней тому назад неожиданно заболела, пропустила несколько собраний, которых она была украшением, и слышно было, что она никого не принимает и что вместо знаменитых петербургских докторов, обыкновенно лечивших ее, она вверилась какому то итальянскому доктору, лечившему ее каким то новым и необыкновенным способом.
Все очень хорошо знали, что болезнь прелестной графини происходила от неудобства выходить замуж сразу за двух мужей и что лечение итальянца состояло в устранении этого неудобства; но в присутствии Анны Павловны не только никто не смел думать об этом, но как будто никто и не знал этого.
– On dit que la pauvre comtesse est tres mal. Le medecin dit que c'est l'angine pectorale. [Говорят, что бедная графиня очень плоха. Доктор сказал, что это грудная болезнь.]
– L'angine? Oh, c'est une maladie terrible! [Грудная болезнь? О, это ужасная болезнь!]
– On dit que les rivaux se sont reconcilies grace a l'angine… [Говорят, что соперники примирились благодаря этой болезни.]
Слово angine повторялось с большим удовольствием.
– Le vieux comte est touchant a ce qu'on dit. Il a pleure comme un enfant quand le medecin lui a dit que le cas etait dangereux. [Старый граф очень трогателен, говорят. Он заплакал, как дитя, когда доктор сказал, что случай опасный.]
– Oh, ce serait une perte terrible. C'est une femme ravissante. [О, это была бы большая потеря. Такая прелестная женщина.]
– Vous parlez de la pauvre comtesse, – сказала, подходя, Анна Павловна. – J'ai envoye savoir de ses nouvelles. On m'a dit qu'elle allait un peu mieux. Oh, sans doute, c'est la plus charmante femme du monde, – сказала Анна Павловна с улыбкой над своей восторженностью. – Nous appartenons a des camps differents, mais cela ne m'empeche pas de l'estimer, comme elle le merite. Elle est bien malheureuse, [Вы говорите про бедную графиню… Я посылала узнавать о ее здоровье. Мне сказали, что ей немного лучше. О, без сомнения, это прелестнейшая женщина в мире. Мы принадлежим к различным лагерям, но это не мешает мне уважать ее по ее заслугам. Она так несчастна.] – прибавила Анна Павловна.
Полагая, что этими словами Анна Павловна слегка приподнимала завесу тайны над болезнью графини, один неосторожный молодой человек позволил себе выразить удивление в том, что не призваны известные врачи, а лечит графиню шарлатан, который может дать опасные средства.
– Vos informations peuvent etre meilleures que les miennes, – вдруг ядовито напустилась Анна Павловна на неопытного молодого человека. – Mais je sais de bonne source que ce medecin est un homme tres savant et tres habile. C'est le medecin intime de la Reine d'Espagne. [Ваши известия могут быть вернее моих… но я из хороших источников знаю, что этот доктор очень ученый и искусный человек. Это лейб медик королевы испанской.] – И таким образом уничтожив молодого человека, Анна Павловна обратилась к Билибину, который в другом кружке, подобрав кожу и, видимо, сбираясь распустить ее, чтобы сказать un mot, говорил об австрийцах.
– Je trouve que c'est charmant! [Я нахожу, что это прелестно!] – говорил он про дипломатическую бумагу, при которой отосланы были в Вену австрийские знамена, взятые Витгенштейном, le heros de Petropol [героем Петрополя] (как его называли в Петербурге).
– Как, как это? – обратилась к нему Анна Павловна, возбуждая молчание для услышания mot, которое она уже знала.
И Билибин повторил следующие подлинные слова дипломатической депеши, им составленной:
– L'Empereur renvoie les drapeaux Autrichiens, – сказал Билибин, – drapeaux amis et egares qu'il a trouve hors de la route, [Император отсылает австрийские знамена, дружеские и заблудшиеся знамена, которые он нашел вне настоящей дороги.] – докончил Билибин, распуская кожу.
– Charmant, charmant, [Прелестно, прелестно,] – сказал князь Василий.
– C'est la route de Varsovie peut etre, [Это варшавская дорога, может быть.] – громко и неожиданно сказал князь Ипполит. Все оглянулись на него, не понимая того, что он хотел сказать этим. Князь Ипполит тоже с веселым удивлением оглядывался вокруг себя. Он так же, как и другие, не понимал того, что значили сказанные им слова. Он во время своей дипломатической карьеры не раз замечал, что таким образом сказанные вдруг слова оказывались очень остроумны, и он на всякий случай сказал эти слова, первые пришедшие ему на язык. «Может, выйдет очень хорошо, – думал он, – а ежели не выйдет, они там сумеют это устроить». Действительно, в то время как воцарилось неловкое молчание, вошло то недостаточно патриотическое лицо, которого ждала для обращения Анна Павловна, и она, улыбаясь и погрозив пальцем Ипполиту, пригласила князя Василия к столу, и, поднося ему две свечи и рукопись, попросила его начать. Все замолкло.
– Всемилостивейший государь император! – строго провозгласил князь Василий и оглянул публику, как будто спрашивая, не имеет ли кто сказать что нибудь против этого. Но никто ничего не сказал. – «Первопрестольный град Москва, Новый Иерусалим, приемлет Христа своего, – вдруг ударил он на слове своего, – яко мать во объятия усердных сынов своих, и сквозь возникающую мглу, провидя блистательную славу твоея державы, поет в восторге: «Осанна, благословен грядый!» – Князь Василий плачущим голосом произнес эти последние слова.
Билибин рассматривал внимательно свои ногти, и многие, видимо, робели, как бы спрашивая, в чем же они виноваты? Анна Павловна шепотом повторяла уже вперед, как старушка молитву причастия: «Пусть дерзкий и наглый Голиаф…» – прошептала она.
Князь Василий продолжал:
– «Пусть дерзкий и наглый Голиаф от пределов Франции обносит на краях России смертоносные ужасы; кроткая вера, сия праща российского Давида, сразит внезапно главу кровожаждущей его гордыни. Се образ преподобного Сергия, древнего ревнителя о благе нашего отечества, приносится вашему императорскому величеству. Болезную, что слабеющие мои силы препятствуют мне насладиться любезнейшим вашим лицезрением. Теплые воссылаю к небесам молитвы, да всесильный возвеличит род правых и исполнит во благих желания вашего величества».
– Quelle force! Quel style! [Какая сила! Какой слог!] – послышались похвалы чтецу и сочинителю. Воодушевленные этой речью, гости Анны Павловны долго еще говорили о положении отечества и делали различные предположения об исходе сражения, которое на днях должно было быть дано.
– Vous verrez, [Вы увидите.] – сказала Анна Павловна, – что завтра, в день рождения государя, мы получим известие. У меня есть хорошее предчувствие.


Предчувствие Анны Павловны действительно оправдалось. На другой день, во время молебствия во дворце по случаю дня рождения государя, князь Волконский был вызван из церкви и получил конверт от князя Кутузова. Это было донесение Кутузова, писанное в день сражения из Татариновой. Кутузов писал, что русские не отступили ни на шаг, что французы потеряли гораздо более нашего, что он доносит второпях с поля сражения, не успев еще собрать последних сведений. Стало быть, это была победа. И тотчас же, не выходя из храма, была воздана творцу благодарность за его помощь и за победу.
Предчувствие Анны Павловны оправдалось, и в городе все утро царствовало радостно праздничное настроение духа. Все признавали победу совершенною, и некоторые уже говорили о пленении самого Наполеона, о низложении его и избрании новой главы для Франции.
Вдали от дела и среди условий придворной жизни весьма трудно, чтобы события отражались во всей их полноте и силе. Невольно события общие группируются около одного какого нибудь частного случая. Так теперь главная радость придворных заключалась столько же в том, что мы победили, сколько и в том, что известие об этой победе пришлось именно в день рождения государя. Это было как удавшийся сюрприз. В известии Кутузова сказано было тоже о потерях русских, и в числе их названы Тучков, Багратион, Кутайсов. Тоже и печальная сторона события невольно в здешнем, петербургском мире сгруппировалась около одного события – смерти Кутайсова. Его все знали, государь любил его, он был молод и интересен. В этот день все встречались с словами:
– Как удивительно случилось. В самый молебен. А какая потеря Кутайсов! Ах, как жаль!
– Что я вам говорил про Кутузова? – говорил теперь князь Василий с гордостью пророка. – Я говорил всегда, что он один способен победить Наполеона.
Но на другой день не получалось известия из армии, и общий голос стал тревожен. Придворные страдали за страдания неизвестности, в которой находился государь.
– Каково положение государя! – говорили придворные и уже не превозносили, как третьего дня, а теперь осуждали Кутузова, бывшего причиной беспокойства государя. Князь Василий в этот день уже не хвастался более своим protege Кутузовым, а хранил молчание, когда речь заходила о главнокомандующем. Кроме того, к вечеру этого дня как будто все соединилось для того, чтобы повергнуть в тревогу и беспокойство петербургских жителей: присоединилась еще одна страшная новость. Графиня Елена Безухова скоропостижно умерла от этой страшной болезни, которую так приятно было выговаривать. Официально в больших обществах все говорили, что графиня Безухова умерла от страшного припадка angine pectorale [грудной ангины], но в интимных кружках рассказывали подробности о том, как le medecin intime de la Reine d'Espagne [лейб медик королевы испанской] предписал Элен небольшие дозы какого то лекарства для произведения известного действия; но как Элен, мучимая тем, что старый граф подозревал ее, и тем, что муж, которому она писала (этот несчастный развратный Пьер), не отвечал ей, вдруг приняла огромную дозу выписанного ей лекарства и умерла в мучениях, прежде чем могли подать помощь. Рассказывали, что князь Василий и старый граф взялись было за итальянца; но итальянец показал такие записки от несчастной покойницы, что его тотчас же отпустили.
Общий разговор сосредоточился около трех печальных событий: неизвестности государя, погибели Кутайсова и смерти Элен.
На третий день после донесения Кутузова в Петербург приехал помещик из Москвы, и по всему городу распространилось известие о сдаче Москвы французам. Это было ужасно! Каково было положение государя! Кутузов был изменник, и князь Василий во время visites de condoleance [визитов соболезнования] по случаю смерти его дочери, которые ему делали, говорил о прежде восхваляемом им Кутузове (ему простительно было в печали забыть то, что он говорил прежде), он говорил, что нельзя было ожидать ничего другого от слепого и развратного старика.
– Я удивляюсь только, как можно было поручить такому человеку судьбу России.
Пока известие это было еще неофициально, в нем можно было еще сомневаться, но на другой день пришло от графа Растопчина следующее донесение:
«Адъютант князя Кутузова привез мне письмо, в коем он требует от меня полицейских офицеров для сопровождения армии на Рязанскую дорогу. Он говорит, что с сожалением оставляет Москву. Государь! поступок Кутузова решает жребий столицы и Вашей империи. Россия содрогнется, узнав об уступлении города, где сосредоточивается величие России, где прах Ваших предков. Я последую за армией. Я все вывез, мне остается плакать об участи моего отечества».
Получив это донесение, государь послал с князем Волконским следующий рескрипт Кутузову:
«Князь Михаил Иларионович! С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 го сентября получил я через Ярославль, от московского главнокомандующего, печальное известие, что вы решились с армиею оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело на меня это известие, а молчание ваше усугубляет мое удивление. Я отправляю с сим генерал адъютанта князя Волконского, дабы узнать от вас о положении армии и о побудивших вас причинах к столь печальной решимости».


Девять дней после оставления Москвы в Петербург приехал посланный от Кутузова с официальным известием об оставлении Москвы. Посланный этот был француз Мишо, не знавший по русски, но quoique etranger, Busse de c?ur et d'ame, [впрочем, хотя иностранец, но русский в глубине души,] как он сам говорил про себя.
Государь тотчас же принял посланного в своем кабинете, во дворце Каменного острова. Мишо, который никогда не видал Москвы до кампании и который не знал по русски, чувствовал себя все таки растроганным, когда он явился перед notre tres gracieux souverain [нашим всемилостивейшим повелителем] (как он писал) с известием о пожаре Москвы, dont les flammes eclairaient sa route [пламя которой освещало его путь].
Хотя источник chagrin [горя] г на Мишо и должен был быть другой, чем тот, из которого вытекало горе русских людей, Мишо имел такое печальное лицо, когда он был введен в кабинет государя, что государь тотчас же спросил у него:
– M'apportez vous de tristes nouvelles, colonel? [Какие известия привезли вы мне? Дурные, полковник?]
– Bien tristes, sire, – отвечал Мишо, со вздохом опуская глаза, – l'abandon de Moscou. [Очень дурные, ваше величество, оставление Москвы.]
– Aurait on livre mon ancienne capitale sans se battre? [Неужели предали мою древнюю столицу без битвы?] – вдруг вспыхнув, быстро проговорил государь.
Мишо почтительно передал то, что ему приказано было передать от Кутузова, – именно то, что под Москвою драться не было возможности и что, так как оставался один выбор – потерять армию и Москву или одну Москву, то фельдмаршал должен был выбрать последнее.
Государь выслушал молча, не глядя на Мишо.
– L'ennemi est il en ville? [Неприятель вошел в город?] – спросил он.
– Oui, sire, et elle est en cendres a l'heure qu'il est. Je l'ai laissee toute en flammes, [Да, ваше величество, и он обращен в пожарище в настоящее время. Я оставил его в пламени.] – решительно сказал Мишо; но, взглянув на государя, Мишо ужаснулся тому, что он сделал. Государь тяжело и часто стал дышать, нижняя губа его задрожала, и прекрасные голубые глаза мгновенно увлажились слезами.
Но это продолжалось только одну минуту. Государь вдруг нахмурился, как бы осуждая самого себя за свою слабость. И, приподняв голову, твердым голосом обратился к Мишо.
– Je vois, colonel, par tout ce qui nous arrive, – сказал он, – que la providence exige de grands sacrifices de nous… Je suis pret a me soumettre a toutes ses volontes; mais dites moi, Michaud, comment avez vous laisse l'armee, en voyant ainsi, sans coup ferir abandonner mon ancienne capitale? N'avez vous pas apercu du decouragement?.. [Я вижу, полковник, по всему, что происходит, что провидение требует от нас больших жертв… Я готов покориться его воле; но скажите мне, Мишо, как оставили вы армию, покидавшую без битвы мою древнюю столицу? Не заметили ли вы в ней упадка духа?]
Увидав успокоение своего tres gracieux souverain, Мишо тоже успокоился, но на прямой существенный вопрос государя, требовавший и прямого ответа, он не успел еще приготовить ответа.
– Sire, me permettrez vous de vous parler franchement en loyal militaire? [Государь, позволите ли вы мне говорить откровенно, как подобает настоящему воину?] – сказал он, чтобы выиграть время.
– Colonel, je l'exige toujours, – сказал государь. – Ne me cachez rien, je veux savoir absolument ce qu'il en est. [Полковник, я всегда этого требую… Не скрывайте ничего, я непременно хочу знать всю истину.]
– Sire! – сказал Мишо с тонкой, чуть заметной улыбкой на губах, успев приготовить свой ответ в форме легкого и почтительного jeu de mots [игры слов]. – Sire! j'ai laisse toute l'armee depuis les chefs jusqu'au dernier soldat, sans exception, dans une crainte epouvantable, effrayante… [Государь! Я оставил всю армию, начиная с начальников и до последнего солдата, без исключения, в великом, отчаянном страхе…]
– Comment ca? – строго нахмурившись, перебил государь. – Mes Russes se laisseront ils abattre par le malheur… Jamais!.. [Как так? Мои русские могут ли пасть духом перед неудачей… Никогда!..]
Этого только и ждал Мишо для вставления своей игры слов.
– Sire, – сказал он с почтительной игривостью выражения, – ils craignent seulement que Votre Majeste par bonte de c?ur ne se laisse persuader de faire la paix. Ils brulent de combattre, – говорил уполномоченный русского народа, – et de prouver a Votre Majeste par le sacrifice de leur vie, combien ils lui sont devoues… [Государь, они боятся только того, чтобы ваше величество по доброте души своей не решились заключить мир. Они горят нетерпением снова драться и доказать вашему величеству жертвой своей жизни, насколько они вам преданы…]
– Ah! – успокоенно и с ласковым блеском глаз сказал государь, ударяя по плечу Мишо. – Vous me tranquillisez, colonel. [А! Вы меня успокоиваете, полковник.]
Государь, опустив голову, молчал несколько времени.
– Eh bien, retournez a l'armee, [Ну, так возвращайтесь к армии.] – сказал он, выпрямляясь во весь рост и с ласковым и величественным жестом обращаясь к Мишо, – et dites a nos braves, dites a tous mes bons sujets partout ou vous passerez, que quand je n'aurais plus aucun soldat, je me mettrai moi meme, a la tete de ma chere noblesse, de mes bons paysans et j'userai ainsi jusqu'a la derniere ressource de mon empire. Il m'en offre encore plus que mes ennemis ne pensent, – говорил государь, все более и более воодушевляясь. – Mais si jamais il fut ecrit dans les decrets de la divine providence, – сказал он, подняв свои прекрасные, кроткие и блестящие чувством глаза к небу, – que ma dinastie dut cesser de rogner sur le trone de mes ancetres, alors, apres avoir epuise tous les moyens qui sont en mon pouvoir, je me laisserai croitre la barbe jusqu'ici (государь показал рукой на половину груди), et j'irai manger des pommes de terre avec le dernier de mes paysans plutot, que de signer la honte de ma patrie et de ma chere nation, dont je sais apprecier les sacrifices!.. [Скажите храбрецам нашим, скажите всем моим подданным, везде, где вы проедете, что, когда у меня не будет больше ни одного солдата, я сам стану во главе моих любезных дворян и добрых мужиков и истощу таким образом последние средства моего государства. Они больше, нежели думают мои враги… Но если бы предназначено было божественным провидением, чтобы династия наша перестала царствовать на престоле моих предков, тогда, истощив все средства, которые в моих руках, я отпущу бороду до сих пор и скорее пойду есть один картофель с последним из моих крестьян, нежели решусь подписать позор моей родины и моего дорогого народа, жертвы которого я умею ценить!..] Сказав эти слова взволнованным голосом, государь вдруг повернулся, как бы желая скрыть от Мишо выступившие ему на глаза слезы, и прошел в глубь своего кабинета. Постояв там несколько мгновений, он большими шагами вернулся к Мишо и сильным жестом сжал его руку пониже локтя. Прекрасное, кроткое лицо государя раскраснелось, и глаза горели блеском решимости и гнева.
– Colonel Michaud, n'oubliez pas ce que je vous dis ici; peut etre qu'un jour nous nous le rappellerons avec plaisir… Napoleon ou moi, – сказал государь, дотрогиваясь до груди. – Nous ne pouvons plus regner ensemble. J'ai appris a le connaitre, il ne me trompera plus… [Полковник Мишо, не забудьте, что я вам сказал здесь; может быть, мы когда нибудь вспомним об этом с удовольствием… Наполеон или я… Мы больше не можем царствовать вместе. Я узнал его теперь, и он меня больше не обманет…] – И государь, нахмурившись, замолчал. Услышав эти слова, увидав выражение твердой решимости в глазах государя, Мишо – quoique etranger, mais Russe de c?ur et d'ame – почувствовал себя в эту торжественную минуту – entousiasme par tout ce qu'il venait d'entendre [хотя иностранец, но русский в глубине души… восхищенным всем тем, что он услышал] (как он говорил впоследствии), и он в следующих выражениях изобразил как свои чувства, так и чувства русского народа, которого он считал себя уполномоченным.
– Sire! – сказал он. – Votre Majeste signe dans ce moment la gloire de la nation et le salut de l'Europe! [Государь! Ваше величество подписывает в эту минуту славу народа и спасение Европы!]
Государь наклонением головы отпустил Мишо.


В то время как Россия была до половины завоевана, и жители Москвы бежали в дальние губернии, и ополченье за ополченьем поднималось на защиту отечества, невольно представляется нам, не жившим в то время, что все русские люди от мала до велика были заняты только тем, чтобы жертвовать собою, спасать отечество или плакать над его погибелью. Рассказы, описания того времени все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к отечеству, отчаянье, горе и геройстве русских. В действительности же это так не было. Нам кажется это так только потому, что мы видим из прошедшего один общий исторический интерес того времени и не видим всех тех личных, человеческих интересов, которые были у людей того времени. А между тем в действительности те личные интересы настоящего до такой степени значительнее общих интересов, что из за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий. Большая часть людей того времени не обращали никакого внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти то люди были самыми полезными деятелями того времени.
Те же, которые пытались понять общий ход дел и с самопожертвованием и геройством хотели участвовать в нем, были самые бесполезные члены общества; они видели все навыворот, и все, что они делали для пользы, оказывалось бесполезным вздором, как полки Пьера, Мамонова, грабившие русские деревни, как корпия, щипанная барынями и никогда не доходившая до раненых, и т. п. Даже те, которые, любя поумничать и выразить свои чувства, толковали о настоящем положении России, невольно носили в речах своих отпечаток или притворства и лжи, или бесполезного осуждения и злобы на людей, обвиняемых за то, в чем никто не мог быть виноват. В исторических событиях очевиднее всего запрещение вкушения плода древа познания. Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью.
Значение совершавшегося тогда в России события тем незаметнее было, чем ближе было в нем участие человека. В Петербурге и губернских городах, отдаленных от Москвы, дамы и мужчины в ополченских мундирах оплакивали Россию и столицу и говорили о самопожертвовании и т. п.; но в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве, и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отомстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке маркитантше и тому подобное…
Николай Ростов без всякой цели самопожертвования, а случайно, так как война застала его на службе, принимал близкое и продолжительное участие в защите отечества и потому без отчаяния и мрачных умозаключений смотрел на то, что совершалось тогда в России. Ежели бы у него спросили, что он думает о теперешнем положении России, он бы сказал, что ему думать нечего, что на то есть Кутузов и другие, а что он слышал, что комплектуются полки, и что, должно быть, драться еще долго будут, и что при теперешних обстоятельствах ему не мудрено года через два получить полк.
По тому, что он так смотрел на дело, он не только без сокрушения о том, что лишается участия в последней борьбе, принял известие о назначении его в командировку за ремонтом для дивизии в Воронеж, но и с величайшим удовольствием, которое он не скрывал и которое весьма хорошо понимали его товарищи.
За несколько дней до Бородинского сражения Николай получил деньги, бумаги и, послав вперед гусар, на почтовых поехал в Воронеж.
Только тот, кто испытал это, то есть пробыл несколько месяцев не переставая в атмосфере военной, боевой жизни, может понять то наслаждение, которое испытывал Николай, когда он выбрался из того района, до которого достигали войска своими фуражировками, подвозами провианта, гошпиталями; когда он, без солдат, фур, грязных следов присутствия лагеря, увидал деревни с мужиками и бабами, помещичьи дома, поля с пасущимся скотом, станционные дома с заснувшими смотрителями. Он почувствовал такую радость, как будто в первый раз все это видел. В особенности то, что долго удивляло и радовало его, – это были женщины, молодые, здоровые, за каждой из которых не было десятка ухаживающих офицеров, и женщины, которые рады и польщены были тем, что проезжий офицер шутит с ними.
В самом веселом расположении духа Николай ночью приехал в Воронеж в гостиницу, заказал себе все то, чего он долго лишен был в армии, и на другой день, чисто начисто выбрившись и надев давно не надеванную парадную форму, поехал являться к начальству.
Начальник ополчения был статский генерал, старый человек, который, видимо, забавлялся своим военным званием и чином. Он сердито (думая, что в этом военное свойство) принял Николая и значительно, как бы имея на то право и как бы обсуживая общий ход дела, одобряя и не одобряя, расспрашивал его. Николай был так весел, что ему только забавно было это.
От начальника ополчения он поехал к губернатору. Губернатор был маленький живой человечек, весьма ласковый и простой. Он указал Николаю на те заводы, в которых он мог достать лошадей, рекомендовал ему барышника в городе и помещика за двадцать верст от города, у которых были лучшие лошади, и обещал всякое содействие.
– Вы графа Ильи Андреевича сын? Моя жена очень дружна была с вашей матушкой. По четвергам у меня собираются; нынче четверг, милости прошу ко мне запросто, – сказал губернатор, отпуская его.
Прямо от губернатора Николай взял перекладную и, посадив с собою вахмистра, поскакал за двадцать верст на завод к помещику. Все в это первое время пребывания его в Воронеже было для Николая весело и легко, и все, как это бывает, когда человек сам хорошо расположен, все ладилось и спорилось.
Помещик, к которому приехал Николай, был старый кавалерист холостяк, лошадиный знаток, охотник, владетель коверной, столетней запеканки, старого венгерского и чудных лошадей.
Николай в два слова купил за шесть тысяч семнадцать жеребцов на подбор (как он говорил) для казового конца своего ремонта. Пообедав и выпив немножко лишнего венгерского, Ростов, расцеловавшись с помещиком, с которым он уже сошелся на «ты», по отвратительной дороге, в самом веселом расположении духа, поскакал назад, беспрестанно погоняя ямщика, с тем чтобы поспеть на вечер к губернатору.
Переодевшись, надушившись и облив голову холодной подои, Николай хотя несколько поздно, но с готовой фразой: vaut mieux tard que jamais, [лучше поздно, чем никогда,] явился к губернатору.
Это был не бал, и не сказано было, что будут танцевать; но все знали, что Катерина Петровна будет играть на клавикордах вальсы и экосезы и что будут танцевать, и все, рассчитывая на это, съехались по бальному.
Губернская жизнь в 1812 году была точно такая же, как и всегда, только с тою разницею, что в городе было оживленнее по случаю прибытия многих богатых семей из Москвы и что, как и во всем, что происходило в то время в России, была заметна какая то особенная размашистость – море по колено, трын трава в жизни, да еще в том, что тот пошлый разговор, который необходим между людьми и который прежде велся о погоде и об общих знакомых, теперь велся о Москве, о войске и Наполеоне.
Общество, собранное у губернатора, было лучшее общество Воронежа.
Дам было очень много, было несколько московских знакомых Николая; но мужчин не было никого, кто бы сколько нибудь мог соперничать с георгиевским кавалером, ремонтером гусаром и вместе с тем добродушным и благовоспитанным графом Ростовым. В числе мужчин был один пленный итальянец – офицер французской армии, и Николай чувствовал, что присутствие этого пленного еще более возвышало значение его – русского героя. Это был как будто трофей. Николай чувствовал это, и ему казалось, что все так же смотрели на итальянца, и Николай обласкал этого офицера с достоинством и воздержностью.
Как только вошел Николай в своей гусарской форме, распространяя вокруг себя запах духов и вина, и сам сказал и слышал несколько раз сказанные ему слова: vaut mieux tard que jamais, его обступили; все взгляды обратились на него, и он сразу почувствовал, что вступил в подобающее ему в губернии и всегда приятное, но теперь, после долгого лишения, опьянившее его удовольствием положение всеобщего любимца. Не только на станциях, постоялых дворах и в коверной помещика были льстившиеся его вниманием служанки; но здесь, на вечере губернатора, было (как показалось Николаю) неисчерпаемое количество молоденьких дам и хорошеньких девиц, которые с нетерпением только ждали того, чтобы Николай обратил на них внимание. Дамы и девицы кокетничали с ним, и старушки с первого дня уже захлопотали о том, как бы женить и остепенить этого молодца повесу гусара. В числе этих последних была сама жена губернатора, которая приняла Ростова, как близкого родственника, и называла его «Nicolas» и «ты».
Катерина Петровна действительно стала играть вальсы и экосезы, и начались танцы, в которых Николай еще более пленил своей ловкостью все губернское общество. Он удивил даже всех своей особенной, развязной манерой в танцах. Николай сам был несколько удивлен своей манерой танцевать в этот вечер. Он никогда так не танцевал в Москве и счел бы даже неприличным и mauvais genre [дурным тоном] такую слишком развязную манеру танца; но здесь он чувствовал потребность удивить их всех чем нибудь необыкновенным, чем нибудь таким, что они должны были принять за обыкновенное в столицах, но неизвестное еще им в провинции.
Во весь вечер Николай обращал больше всего внимания на голубоглазую, полную и миловидную блондинку, жену одного из губернских чиновников. С тем наивным убеждением развеселившихся молодых людей, что чужие жены сотворены для них, Ростов не отходил от этой дамы и дружески, несколько заговорщически, обращался с ее мужем, как будто они хотя и не говорили этого, но знали, как славно они сойдутся – то есть Николай с женой этого мужа. Муж, однако, казалось, не разделял этого убеждения и старался мрачно обращаться с Ростовым. Но добродушная наивность Николая была так безгранична, что иногда муж невольно поддавался веселому настроению духа Николая. К концу вечера, однако, по мере того как лицо жены становилось все румянее и оживленнее, лицо ее мужа становилось все грустнее и бледнее, как будто доля оживления была одна на обоих, и по мере того как она увеличивалась в жене, она уменьшалась в муже.


Николай, с несходящей улыбкой на лице, несколько изогнувшись на кресле, сидел, близко наклоняясь над блондинкой и говоря ей мифологические комплименты.
Переменяя бойко положение ног в натянутых рейтузах, распространяя от себя запах духов и любуясь и своей дамой, и собою, и красивыми формами своих ног под натянутыми кичкирами, Николай говорил блондинке, что он хочет здесь, в Воронеже, похитить одну даму.
– Какую же?
– Прелестную, божественную. Глаза у ней (Николай посмотрел на собеседницу) голубые, рот – кораллы, белизна… – он глядел на плечи, – стан – Дианы…
Муж подошел к ним и мрачно спросил у жены, о чем она говорит.
– А! Никита Иваныч, – сказал Николай, учтиво вставая. И, как бы желая, чтобы Никита Иваныч принял участие в его шутках, он начал и ему сообщать свое намерение похитить одну блондинку.
Муж улыбался угрюмо, жена весело. Добрая губернаторша с неодобрительным видом подошла к ним.
– Анна Игнатьевна хочет тебя видеть, Nicolas, – сказала она, таким голосом выговаривая слова: Анна Игнатьевна, что Ростову сейчас стало понятно, что Анна Игнатьевна очень важная дама. – Пойдем, Nicolas. Ведь ты позволил мне так называть тебя?
– О да, ma tante. Кто же это?
– Анна Игнатьевна Мальвинцева. Она слышала о тебе от своей племянницы, как ты спас ее… Угадаешь?..
– Мало ли я их там спасал! – сказал Николай.
– Ее племянницу, княжну Болконскую. Она здесь, в Воронеже, с теткой. Ого! как покраснел! Что, или?..
– И не думал, полноте, ma tante.
– Ну хорошо, хорошо. О! какой ты!
Губернаторша подводила его к высокой и очень толстой старухе в голубом токе, только что кончившей свою карточную партию с самыми важными лицами в городе. Это была Мальвинцева, тетка княжны Марьи по матери, богатая бездетная вдова, жившая всегда в Воронеже. Она стояла, рассчитываясь за карты, когда Ростов подошел к ней. Она строго и важно прищурилась, взглянула на него и продолжала бранить генерала, выигравшего у нее.
– Очень рада, мой милый, – сказала она, протянув ему руку. – Милости прошу ко мне.
Поговорив о княжне Марье и покойнике ее отце, которого, видимо, не любила Мальвинцева, и расспросив о том, что Николай знал о князе Андрее, который тоже, видимо, не пользовался ее милостями, важная старуха отпустила его, повторив приглашение быть у нее.
Николай обещал и опять покраснел, когда откланивался Мальвинцевой. При упоминании о княжне Марье Ростов испытывал непонятное для него самого чувство застенчивости, даже страха.
Отходя от Мальвинцевой, Ростов хотел вернуться к танцам, но маленькая губернаторша положила свою пухленькую ручку на рукав Николая и, сказав, что ей нужно поговорить с ним, повела его в диванную, из которой бывшие в ней вышли тотчас же, чтобы не мешать губернаторше.
– Знаешь, mon cher, – сказала губернаторша с серьезным выражением маленького доброго лица, – вот это тебе точно партия; хочешь, я тебя сосватаю?
– Кого, ma tante? – спросил Николай.
– Княжну сосватаю. Катерина Петровна говорит, что Лили, а по моему, нет, – княжна. Хочешь? Я уверена, твоя maman благодарить будет. Право, какая девушка, прелесть! И она совсем не так дурна.
– Совсем нет, – как бы обидевшись, сказал Николай. – Я, ma tante, как следует солдату, никуда не напрашиваюсь и ни от чего не отказываюсь, – сказал Ростов прежде, чем он успел подумать о том, что он говорит.
– Так помни же: это не шутка.
– Какая шутка!
– Да, да, – как бы сама с собою говоря, сказала губернаторша. – А вот что еще, mon cher, entre autres. Vous etes trop assidu aupres de l'autre, la blonde. [мой друг. Ты слишком ухаживаешь за той, за белокурой.] Муж уж жалок, право…
– Ах нет, мы с ним друзья, – в простоте душевной сказал Николай: ему и в голову не приходило, чтобы такое веселое для него препровождение времени могло бы быть для кого нибудь не весело.
«Что я за глупость сказал, однако, губернаторше! – вдруг за ужином вспомнилось Николаю. – Она точно сватать начнет, а Соня?..» И, прощаясь с губернаторшей, когда она, улыбаясь, еще раз сказала ему: «Ну, так помни же», – он отвел ее в сторону:
– Но вот что, по правде вам сказать, ma tante…
– Что, что, мой друг; пойдем вот тут сядем.
Николай вдруг почувствовал желание и необходимость рассказать все свои задушевные мысли (такие, которые и не рассказал бы матери, сестре, другу) этой почти чужой женщине. Николаю потом, когда он вспоминал об этом порыве ничем не вызванной, необъяснимой откровенности, которая имела, однако, для него очень важные последствия, казалось (как это и кажется всегда людям), что так, глупый стих нашел; а между тем этот порыв откровенности, вместе с другими мелкими событиями, имел для него и для всей семьи огромные последствия.
– Вот что, ma tante. Maman меня давно женить хочет на богатой, но мне мысль одна эта противна, жениться из за денег.
– О да, понимаю, – сказала губернаторша.
– Но княжна Болконская, это другое дело; во первых, я вам правду скажу, она мне очень нравится, она по сердцу мне, и потом, после того как я ее встретил в таком положении, так странно, мне часто в голову приходило что это судьба. Особенно подумайте: maman давно об этом думала, но прежде мне ее не случалось встречать, как то все так случалось: не встречались. И во время, когда Наташа была невестой ее брата, ведь тогда мне бы нельзя было думать жениться на ней. Надо же, чтобы я ее встретил именно тогда, когда Наташина свадьба расстроилась, ну и потом всё… Да, вот что. Я никому не говорил этого и не скажу. А вам только.
Губернаторша пожала его благодарно за локоть.
– Вы знаете Софи, кузину? Я люблю ее, я обещал жениться и женюсь на ней… Поэтому вы видите, что про это не может быть и речи, – нескладно и краснея говорил Николай.
– Mon cher, mon cher, как же ты судишь? Да ведь у Софи ничего нет, а ты сам говорил, что дела твоего папа очень плохи. А твоя maman? Это убьет ее, раз. Потом Софи, ежели она девушка с сердцем, какая жизнь для нее будет? Мать в отчаянии, дела расстроены… Нет, mon cher, ты и Софи должны понять это.
Николай молчал. Ему приятно было слышать эти выводы.
– Все таки, ma tante, этого не может быть, – со вздохом сказал он, помолчав немного. – Да пойдет ли еще за меня княжна? и опять, она теперь в трауре. Разве можно об этом думать?
– Да разве ты думаешь, что я тебя сейчас и женю. Il y a maniere et maniere, [На все есть манера.] – сказала губернаторша.
– Какая вы сваха, ma tante… – сказал Nicolas, целуя ее пухлую ручку.


Приехав в Москву после своей встречи с Ростовым, княжна Марья нашла там своего племянника с гувернером и письмо от князя Андрея, который предписывал им их маршрут в Воронеж, к тетушке Мальвинцевой. Заботы о переезде, беспокойство о брате, устройство жизни в новом доме, новые лица, воспитание племянника – все это заглушило в душе княжны Марьи то чувство как будто искушения, которое мучило ее во время болезни и после кончины ее отца и в особенности после встречи с Ростовым. Она была печальна. Впечатление потери отца, соединявшееся в ее душе с погибелью России, теперь, после месяца, прошедшего с тех пор в условиях покойной жизни, все сильнее и сильнее чувствовалось ей. Она была тревожна: мысль об опасностях, которым подвергался ее брат – единственный близкий человек, оставшийся у нее, мучила ее беспрестанно. Она была озабочена воспитанием племянника, для которого она чувствовала себя постоянно неспособной; но в глубине души ее было согласие с самой собою, вытекавшее из сознания того, что она задавила в себе поднявшиеся было, связанные с появлением Ростова, личные мечтания и надежды.
Когда на другой день после своего вечера губернаторша приехала к Мальвинцевой и, переговорив с теткой о своих планах (сделав оговорку о том, что, хотя при теперешних обстоятельствах нельзя и думать о формальном сватовстве, все таки можно свести молодых людей, дать им узнать друг друга), и когда, получив одобрение тетки, губернаторша при княжне Марье заговорила о Ростове, хваля его и рассказывая, как он покраснел при упоминании о княжне, – княжна Марья испытала не радостное, но болезненное чувство: внутреннее согласие ее не существовало более, и опять поднялись желания, сомнения, упреки и надежды.
В те два дня, которые прошли со времени этого известия и до посещения Ростова, княжна Марья не переставая думала о том, как ей должно держать себя в отношении Ростова. То она решала, что она не выйдет в гостиную, когда он приедет к тетке, что ей, в ее глубоком трауре, неприлично принимать гостей; то она думала, что это будет грубо после того, что он сделал для нее; то ей приходило в голову, что ее тетка и губернаторша имеют какие то виды на нее и Ростова (их взгляды и слова иногда, казалось, подтверждали это предположение); то она говорила себе, что только она с своей порочностью могла думать это про них: не могли они не помнить, что в ее положении, когда еще она не сняла плерезы, такое сватовство было бы оскорбительно и ей, и памяти ее отца. Предполагая, что она выйдет к нему, княжна Марья придумывала те слова, которые он скажет ей и которые она скажет ему; и то слова эти казались ей незаслуженно холодными, то имеющими слишком большое значение. Больше же всего она при свидании с ним боялась за смущение, которое, она чувствовала, должно было овладеть ею и выдать ее, как скоро она его увидит.
Но когда, в воскресенье после обедни, лакей доложил в гостиной, что приехал граф Ростов, княжна не выказала смущения; только легкий румянец выступил ей на щеки, и глаза осветились новым, лучистым светом.
– Вы его видели, тетушка? – сказала княжна Марья спокойным голосом, сама не зная, как это она могла быть так наружно спокойна и естественна.
Когда Ростов вошел в комнату, княжна опустила на мгновенье голову, как бы предоставляя время гостю поздороваться с теткой, и потом, в самое то время, как Николай обратился к ней, она подняла голову и блестящими глазами встретила его взгляд. Полным достоинства и грации движением она с радостной улыбкой приподнялась, протянула ему свою тонкую, нежную руку и заговорила голосом, в котором в первый раз звучали новые, женские грудные звуки. M lle Bourienne, бывшая в гостиной, с недоумевающим удивлением смотрела на княжну Марью. Самая искусная кокетка, она сама не могла бы лучше маневрировать при встрече с человеком, которому надо было понравиться.
«Или ей черное так к лицу, или действительно она так похорошела, и я не заметила. И главное – этот такт и грация!» – думала m lle Bourienne.
Ежели бы княжна Марья в состоянии была думать в эту минуту, она еще более, чем m lle Bourienne, удивилась бы перемене, происшедшей в ней. С той минуты как она увидала это милое, любимое лицо, какая то новая сила жизни овладела ею и заставляла ее, помимо ее воли, говорить и действовать. Лицо ее, с того времени как вошел Ростов, вдруг преобразилось. Как вдруг с неожиданной поражающей красотой выступает на стенках расписного и резного фонаря та сложная искусная художественная работа, казавшаяся прежде грубою, темною и бессмысленною, когда зажигается свет внутри: так вдруг преобразилось лицо княжны Марьи. В первый раз вся та чистая духовная внутренняя работа, которою она жила до сих пор, выступила наружу. Вся ее внутренняя, недовольная собой работа, ее страдания, стремление к добру, покорность, любовь, самопожертвование – все это светилось теперь в этих лучистых глазах, в тонкой улыбке, в каждой черте ее нежного лица.
Ростов увидал все это так же ясно, как будто он знал всю ее жизнь. Он чувствовал, что существо, бывшее перед ним, было совсем другое, лучшее, чем все те, которые он встречал до сих пор, и лучшее, главное, чем он сам.
Разговор был самый простой и незначительный. Они говорили о войне, невольно, как и все, преувеличивая свою печаль об этом событии, говорили о последней встрече, причем Николай старался отклонять разговор на другой предмет, говорили о доброй губернаторше, о родных Николая и княжны Марьи.
Княжна Марья не говорила о брате, отвлекая разговор на другой предмет, как только тетка ее заговаривала об Андрее. Видно было, что о несчастиях России она могла говорить притворно, но брат ее был предмет, слишком близкий ее сердцу, и она не хотела и не могла слегка говорить о нем. Николай заметил это, как он вообще с несвойственной ему проницательной наблюдательностью замечал все оттенки характера княжны Марьи, которые все только подтверждали его убеждение, что она была совсем особенное и необыкновенное существо. Николай, точно так же, как и княжна Марья, краснел и смущался, когда ему говорили про княжну и даже когда он думал о ней, но в ее присутствии чувствовал себя совершенно свободным и говорил совсем не то, что он приготавливал, а то, что мгновенно и всегда кстати приходило ему в голову.
Во время короткого визита Николая, как и всегда, где есть дети, в минуту молчания Николай прибег к маленькому сыну князя Андрея, лаская его и спрашивая, хочет ли он быть гусаром? Он взял на руки мальчика, весело стал вертеть его и оглянулся на княжну Марью. Умиленный, счастливый и робкий взгляд следил за любимым ею мальчиком на руках любимого человека. Николай заметил и этот взгляд и, как бы поняв его значение, покраснел от удовольствия и добродушно весело стал целовать мальчика.
Княжна Марья не выезжала по случаю траура, а Николай не считал приличным бывать у них; но губернаторша все таки продолжала свое дело сватовства и, передав Николаю то лестное, что сказала про него княжна Марья, и обратно, настаивала на том, чтобы Ростов объяснился с княжной Марьей. Для этого объяснения она устроила свиданье между молодыми людьми у архиерея перед обедней.
Хотя Ростов и сказал губернаторше, что он не будет иметь никакого объяснения с княжной Марьей, но он обещался приехать.
Как в Тильзите Ростов не позволил себе усомниться в том, хорошо ли то, что признано всеми хорошим, точно так же и теперь, после короткой, но искренней борьбы между попыткой устроить свою жизнь по своему разуму и смиренным подчинением обстоятельствам, он выбрал последнее и предоставил себя той власти, которая его (он чувствовал) непреодолимо влекла куда то. Он знал, что, обещав Соне, высказать свои чувства княжне Марье было бы то, что он называл подлость. И он знал, что подлости никогда не сделает. Но он знал тоже (и не то, что знал, а в глубине души чувствовал), что, отдаваясь теперь во власть обстоятельств и людей, руководивших им, он не только не делает ничего дурного, но делает что то очень, очень важное, такое важное, чего он еще никогда не делал в жизни.
После его свиданья с княжной Марьей, хотя образ жизни его наружно оставался тот же, но все прежние удовольствия потеряли для него свою прелесть, и он часто думал о княжне Марье; но он никогда не думал о ней так, как он без исключения думал о всех барышнях, встречавшихся ему в свете, не так, как он долго и когда то с восторгом думал о Соне. О всех барышнях, как и почти всякий честный молодой человек, он думал как о будущей жене, примеривал в своем воображении к ним все условия супружеской жизни: белый капот, жена за самоваром, женина карета, ребятишки, maman и papa, их отношения с ней и т. д., и т. д., и эти представления будущего доставляли ему удовольствие; но когда он думал о княжне Марье, на которой его сватали, он никогда не мог ничего представить себе из будущей супружеской жизни. Ежели он и пытался, то все выходило нескладно и фальшиво. Ему только становилось жутко.


Страшное известие о Бородинском сражении, о наших потерях убитыми и ранеными, а еще более страшное известие о потере Москвы были получены в Воронеже в половине сентября. Княжна Марья, узнав только из газет о ране брата и не имея о нем никаких определенных сведений, собралась ехать отыскивать князя Андрея, как слышал Николай (сам же он не видал ее).
Получив известие о Бородинском сражении и об оставлении Москвы, Ростов не то чтобы испытывал отчаяние, злобу или месть и тому подобные чувства, но ему вдруг все стало скучно, досадно в Воронеже, все как то совестно и неловко. Ему казались притворными все разговоры, которые он слышал; он не знал, как судить про все это, и чувствовал, что только в полку все ему опять станет ясно. Он торопился окончанием покупки лошадей и часто несправедливо приходил в горячность с своим слугой и вахмистром.
Несколько дней перед отъездом Ростова в соборе было назначено молебствие по случаю победы, одержанной русскими войсками, и Николай поехал к обедне. Он стал несколько позади губернатора и с служебной степенностью, размышляя о самых разнообразных предметах, выстоял службу. Когда молебствие кончилось, губернаторша подозвала его к себе.
– Ты видел княжну? – сказала она, головой указывая на даму в черном, стоявшую за клиросом.
Николай тотчас же узнал княжну Марью не столько по профилю ее, который виднелся из под шляпы, сколько по тому чувству осторожности, страха и жалости, которое тотчас же охватило его. Княжна Марья, очевидно погруженная в свои мысли, делала последние кресты перед выходом из церкви.
Николай с удивлением смотрел на ее лицо. Это было то же лицо, которое он видел прежде, то же было в нем общее выражение тонкой, внутренней, духовной работы; но теперь оно было совершенно иначе освещено. Трогательное выражение печали, мольбы и надежды было на нем. Как и прежде бывало с Николаем в ее присутствии, он, не дожидаясь совета губернаторши подойти к ней, не спрашивая себя, хорошо ли, прилично ли или нет будет его обращение к ней здесь, в церкви, подошел к ней и сказал, что он слышал о ее горе и всей душой соболезнует ему. Едва только она услыхала его голос, как вдруг яркий свет загорелся в ее лице, освещая в одно и то же время и печаль ее, и радость.
– Я одно хотел вам сказать, княжна, – сказал Ростов, – это то, что ежели бы князь Андрей Николаевич не был бы жив, то, как полковой командир, в газетах это сейчас было бы объявлено.
Княжна смотрела на него, не понимая его слов, но радуясь выражению сочувствующего страдания, которое было в его лице.
– И я столько примеров знаю, что рана осколком (в газетах сказано гранатой) бывает или смертельна сейчас же, или, напротив, очень легкая, – говорил Николай. – Надо надеяться на лучшее, и я уверен…
Княжна Марья перебила его.
– О, это было бы так ужа… – начала она и, не договорив от волнения, грациозным движением (как и все, что она делала при нем) наклонив голову и благодарно взглянув на него, пошла за теткой.
Вечером этого дня Николай никуда не поехал в гости и остался дома, с тем чтобы покончить некоторые счеты с продавцами лошадей. Когда он покончил дела, было уже поздно, чтобы ехать куда нибудь, но было еще рано, чтобы ложиться спать, и Николай долго один ходил взад и вперед по комнате, обдумывая свою жизнь, что с ним редко случалось.
Княжна Марья произвела на него приятное впечатление под Смоленском. То, что он встретил ее тогда в таких особенных условиях, и то, что именно на нее одно время его мать указывала ему как на богатую партию, сделали то, что он обратил на нее особенное внимание. В Воронеже, во время его посещения, впечатление это было не только приятное, но сильное. Николай был поражен той особенной, нравственной красотой, которую он в этот раз заметил в ней. Однако он собирался уезжать, и ему в голову не приходило пожалеть о том, что уезжая из Воронежа, он лишается случая видеть княжну. Но нынешняя встреча с княжной Марьей в церкви (Николай чувствовал это) засела ему глубже в сердце, чем он это предвидел, и глубже, чем он желал для своего спокойствия. Это бледное, тонкое, печальное лицо, этот лучистый взгляд, эти тихие, грациозные движения и главное – эта глубокая и нежная печаль, выражавшаяся во всех чертах ее, тревожили его и требовали его участия. В мужчинах Ростов терпеть не мог видеть выражение высшей, духовной жизни (оттого он не любил князя Андрея), он презрительно называл это философией, мечтательностью; но в княжне Марье, именно в этой печали, выказывавшей всю глубину этого чуждого для Николая духовного мира, он чувствовал неотразимую привлекательность.
«Чудная должна быть девушка! Вот именно ангел! – говорил он сам с собою. – Отчего я не свободен, отчего я поторопился с Соней?» И невольно ему представилось сравнение между двумя: бедность в одной и богатство в другой тех духовных даров, которых не имел Николай и которые потому он так высоко ценил. Он попробовал себе представить, что бы было, если б он был свободен. Каким образом он сделал бы ей предложение и она стала бы его женою? Нет, он не мог себе представить этого. Ему делалось жутко, и никакие ясные образы не представлялись ему. С Соней он давно уже составил себе будущую картину, и все это было просто и ясно, именно потому, что все это было выдумано, и он знал все, что было в Соне; но с княжной Марьей нельзя было себе представить будущей жизни, потому что он не понимал ее, а только любил.
Мечтания о Соне имели в себе что то веселое, игрушечное. Но думать о княжне Марье всегда было трудно и немного страшно.
«Как она молилась! – вспомнил он. – Видно было, что вся душа ее была в молитве. Да, это та молитва, которая сдвигает горы, и я уверен, что молитва ее будет исполнена. Отчего я не молюсь о том, что мне нужно? – вспомнил он. – Что мне нужно? Свободы, развязки с Соней. Она правду говорила, – вспомнил он слова губернаторши, – кроме несчастья, ничего не будет из того, что я женюсь на ней. Путаница, горе maman… дела… путаница, страшная путаница! Да я и не люблю ее. Да, не так люблю, как надо. Боже мой! выведи меня из этого ужасного, безвыходного положения! – начал он вдруг молиться. – Да, молитва сдвинет гору, но надо верить и не так молиться, как мы детьми молились с Наташей о том, чтобы снег сделался сахаром, и выбегали на двор пробовать, делается ли из снегу сахар. Нет, но я не о пустяках молюсь теперь», – сказал он, ставя в угол трубку и, сложив руки, становясь перед образом. И, умиленный воспоминанием о княжне Марье, он начал молиться так, как он давно не молился. Слезы у него были на глазах и в горле, когда в дверь вошел Лаврушка с какими то бумагами.
– Дурак! что лезешь, когда тебя не спрашивают! – сказал Николай, быстро переменяя положение.
– От губернатора, – заспанным голосом сказал Лаврушка, – кульер приехал, письмо вам.
– Ну, хорошо, спасибо, ступай!
Николай взял два письма. Одно было от матери, другое от Сони. Он узнал их по почеркам и распечатал первое письмо Сони. Не успел он прочесть нескольких строк, как лицо его побледнело и глаза его испуганно и радостно раскрылись.
– Нет, это не может быть! – проговорил он вслух. Не в силах сидеть на месте, он с письмом в руках, читая его. стал ходить по комнате. Он пробежал письмо, потом прочел его раз, другой, и, подняв плечи и разведя руками, он остановился посреди комнаты с открытым ртом и остановившимися глазами. То, о чем он только что молился, с уверенностью, что бог исполнит его молитву, было исполнено; но Николай был удивлен этим так, как будто это было что то необыкновенное, и как будто он никогда не ожидал этого, и как будто именно то, что это так быстро совершилось, доказывало то, что это происходило не от бога, которого он просил, а от обыкновенной случайности.
Тот, казавшийся неразрешимым, узел, который связывал свободу Ростова, был разрешен этим неожиданным (как казалось Николаю), ничем не вызванным письмом Сони. Она писала, что последние несчастные обстоятельства, потеря почти всего имущества Ростовых в Москве, и не раз высказываемые желания графини о том, чтобы Николай женился на княжне Болконской, и его молчание и холодность за последнее время – все это вместе заставило ее решиться отречься от его обещаний и дать ему полную свободу.
«Мне слишком тяжело было думать, что я могу быть причиной горя или раздора в семействе, которое меня облагодетельствовало, – писала она, – и любовь моя имеет одною целью счастье тех, кого я люблю; и потому я умоляю вас, Nicolas, считать себя свободным и знать, что несмотря ни на что, никто сильнее не может вас любить, как ваша Соня».
Оба письма были из Троицы. Другое письмо было от графини. В письме этом описывались последние дни в Москве, выезд, пожар и погибель всего состояния. В письме этом, между прочим, графиня писала о том, что князь Андрей в числе раненых ехал вместе с ними. Положение его было очень опасно, но теперь доктор говорит, что есть больше надежды. Соня и Наташа, как сиделки, ухаживают за ним.
С этим письмом на другой день Николай поехал к княжне Марье. Ни Николай, ни княжна Марья ни слова не сказали о том, что могли означать слова: «Наташа ухаживает за ним»; но благодаря этому письму Николай вдруг сблизился с княжной в почти родственные отношения.
На другой день Ростов проводил княжну Марью в Ярославль и через несколько дней сам уехал в полк.


Письмо Сони к Николаю, бывшее осуществлением его молитвы, было написано из Троицы. Вот чем оно было вызвано. Мысль о женитьбе Николая на богатой невесте все больше и больше занимала старую графиню. Она знала, что Соня была главным препятствием для этого. И жизнь Сони последнее время, в особенности после письма Николая, описывавшего свою встречу в Богучарове с княжной Марьей, становилась тяжелее и тяжелее в доме графини. Графиня не пропускала ни одного случая для оскорбительного или жестокого намека Соне.
Но несколько дней перед выездом из Москвы, растроганная и взволнованная всем тем, что происходило, графиня, призвав к себе Соню, вместо упреков и требований, со слезами обратилась к ней с мольбой о том, чтобы она, пожертвовав собою, отплатила бы за все, что было для нее сделано, тем, чтобы разорвала свои связи с Николаем.
– Я не буду покойна до тех пор, пока ты мне не дашь этого обещания.
Соня разрыдалась истерически, отвечала сквозь рыдания, что она сделает все, что она на все готова, но не дала прямого обещания и в душе своей не могла решиться на то, чего от нее требовали. Надо было жертвовать собой для счастья семьи, которая вскормила и воспитала ее. Жертвовать собой для счастья других было привычкой Сони. Ее положение в доме было таково, что только на пути жертвованья она могла выказывать свои достоинства, и она привыкла и любила жертвовать собой. Но прежде во всех действиях самопожертвованья она с радостью сознавала, что она, жертвуя собой, этим самым возвышает себе цену в глазах себя и других и становится более достойною Nicolas, которого она любила больше всего в жизни; но теперь жертва ее должна была состоять в том, чтобы отказаться от того, что для нее составляло всю награду жертвы, весь смысл жизни. И в первый раз в жизни она почувствовала горечь к тем людям, которые облагодетельствовали ее для того, чтобы больнее замучить; почувствовала зависть к Наташе, никогда не испытывавшей ничего подобного, никогда не нуждавшейся в жертвах и заставлявшей других жертвовать себе и все таки всеми любимой. И в первый раз Соня почувствовала, как из ее тихой, чистой любви к Nicolas вдруг начинало вырастать страстное чувство, которое стояло выше и правил, и добродетели, и религии; и под влиянием этого чувства Соня невольно, выученная своею зависимою жизнью скрытности, в общих неопределенных словах ответив графине, избегала с ней разговоров и решилась ждать свидания с Николаем с тем, чтобы в этом свидании не освободить, но, напротив, навсегда связать себя с ним.
Хлопоты и ужас последних дней пребывания Ростовых в Москве заглушили в Соне тяготившие ее мрачные мысли. Она рада была находить спасение от них в практической деятельности. Но когда она узнала о присутствии в их доме князя Андрея, несмотря на всю искреннюю жалость, которую она испытала к нему и к Наташе, радостное и суеверное чувство того, что бог не хочет того, чтобы она была разлучена с Nicolas, охватило ее. Она знала, что Наташа любила одного князя Андрея и не переставала любить его. Она знала, что теперь, сведенные вместе в таких страшных условиях, они снова полюбят друг друга и что тогда Николаю вследствие родства, которое будет между ними, нельзя будет жениться на княжне Марье. Несмотря на весь ужас всего происходившего в последние дни и во время первых дней путешествия, это чувство, это сознание вмешательства провидения в ее личные дела радовало Соню.
В Троицкой лавре Ростовы сделали первую дневку в своем путешествии.
В гостинице лавры Ростовым были отведены три большие комнаты, из которых одну занимал князь Андрей. Раненому было в этот день гораздо лучше. Наташа сидела с ним. В соседней комнате сидели граф и графиня, почтительно беседуя с настоятелем, посетившим своих давнишних знакомых и вкладчиков. Соня сидела тут же, и ее мучило любопытство о том, о чем говорили князь Андрей с Наташей. Она из за двери слушала звуки их голосов. Дверь комнаты князя Андрея отворилась. Наташа с взволнованным лицом вышла оттуда и, не замечая приподнявшегося ей навстречу и взявшегося за широкий рукав правой руки монаха, подошла к Соне и взяла ее за руку.
– Наташа, что ты? Поди сюда, – сказала графиня.
Наташа подошла под благословенье, и настоятель посоветовал обратиться за помощью к богу и его угоднику.
Тотчас после ухода настоятеля Нашата взяла за руку свою подругу и пошла с ней в пустую комнату.
– Соня, да? он будет жив? – сказала она. – Соня, как я счастлива и как я несчастна! Соня, голубчик, – все по старому. Только бы он был жив. Он не может… потому что, потому… что… – И Наташа расплакалась.
– Так! Я знала это! Слава богу, – проговорила Соня. – Он будет жив!
Соня была взволнована не меньше своей подруги – и ее страхом и горем, и своими личными, никому не высказанными мыслями. Она, рыдая, целовала, утешала Наташу. «Только бы он был жив!» – думала она. Поплакав, поговорив и отерев слезы, обе подруги подошли к двери князя Андрея. Наташа, осторожно отворив двери, заглянула в комнату. Соня рядом с ней стояла у полуотворенной двери.
Князь Андрей лежал высоко на трех подушках. Бледное лицо его было покойно, глаза закрыты, и видно было, как он ровно дышал.
– Ах, Наташа! – вдруг почти вскрикнула Соня, хватаясь за руку своей кузины и отступая от двери.
– Что? что? – спросила Наташа.
– Это то, то, вот… – сказала Соня с бледным лицом и дрожащими губами.
Наташа тихо затворила дверь и отошла с Соней к окну, не понимая еще того, что ей говорили.
– Помнишь ты, – с испуганным и торжественным лицом говорила Соня, – помнишь, когда я за тебя в зеркало смотрела… В Отрадном, на святках… Помнишь, что я видела?..
– Да, да! – широко раскрывая глаза, сказала Наташа, смутно вспоминая, что тогда Соня сказала что то о князе Андрее, которого она видела лежащим.
– Помнишь? – продолжала Соня. – Я видела тогда и сказала всем, и тебе, и Дуняше. Я видела, что он лежит на постели, – говорила она, при каждой подробности делая жест рукою с поднятым пальцем, – и что он закрыл глаза, и что он покрыт именно розовым одеялом, и что он сложил руки, – говорила Соня, убеждаясь, по мере того как она описывала виденные ею сейчас подробности, что эти самые подробности она видела тогда. Тогда она ничего не видела, но рассказала, что видела то, что ей пришло в голову; но то, что она придумала тогда, представлялось ей столь же действительным, как и всякое другое воспоминание. То, что она тогда сказала, что он оглянулся на нее и улыбнулся и был покрыт чем то красным, она не только помнила, но твердо была убеждена, что еще тогда она сказала и видела, что он был покрыт розовым, именно розовым одеялом, и что глаза его были закрыты.
– Да, да, именно розовым, – сказала Наташа, которая тоже теперь, казалось, помнила, что было сказано розовым, и в этом самом видела главную необычайность и таинственность предсказания.
– Но что же это значит? – задумчиво сказала Наташа.
– Ах, я не знаю, как все это необычайно! – сказала Соня, хватаясь за голову.
Через несколько минут князь Андрей позвонил, и Наташа вошла к нему; а Соня, испытывая редко испытанное ею волнение и умиление, осталась у окна, обдумывая всю необычайность случившегося.
В этот день был случай отправить письма в армию, и графиня писала письмо сыну.
– Соня, – сказала графиня, поднимая голову от письма, когда племянница проходила мимо нее. – Соня, ты не напишешь Николеньке? – сказала графиня тихим, дрогнувшим голосом, и во взгляде ее усталых, смотревших через очки глаз Соня прочла все, что разумела графиня этими словами. В этом взгляде выражались и мольба, и страх отказа, и стыд за то, что надо было просить, и готовность на непримиримую ненависть в случае отказа.
Соня подошла к графине и, став на колени, поцеловала ее руку.
– Я напишу, maman, – сказала она.
Соня была размягчена, взволнована и умилена всем тем, что происходило в этот день, в особенности тем таинственным совершением гаданья, которое она сейчас видела. Теперь, когда она знала, что по случаю возобновления отношений Наташи с князем Андреем Николай не мог жениться на княжне Марье, она с радостью почувствовала возвращение того настроения самопожертвования, в котором она любила и привыкла жить. И со слезами на глазах и с радостью сознания совершения великодушного поступка она, несколько раз прерываясь от слез, которые отуманивали ее бархатные черные глаза, написала то трогательное письмо, получение которого так поразило Николая.


На гауптвахте, куда был отведен Пьер, офицер и солдаты, взявшие его, обращались с ним враждебно, но вместе с тем и уважительно. Еще чувствовалось в их отношении к нему и сомнение о том, кто он такой (не очень ли важный человек), и враждебность вследствие еще свежей их личной борьбы с ним.
Но когда, в утро другого дня, пришла смена, то Пьер почувствовал, что для нового караула – для офицеров и солдат – он уже не имел того смысла, который имел для тех, которые его взяли. И действительно, в этом большом, толстом человеке в мужицком кафтане караульные другого дня уже не видели того живого человека, который так отчаянно дрался с мародером и с конвойными солдатами и сказал торжественную фразу о спасении ребенка, а видели только семнадцатого из содержащихся зачем то, по приказанию высшего начальства, взятых русских. Ежели и было что нибудь особенное в Пьере, то только его неробкий, сосредоточенно задумчивый вид и французский язык, на котором он, удивительно для французов, хорошо изъяснялся. Несмотря на то, в тот же день Пьера соединили с другими взятыми подозрительными, так как отдельная комната, которую он занимал, понадобилась офицеру.
Все русские, содержавшиеся с Пьером, были люди самого низкого звания. И все они, узнав в Пьере барина, чуждались его, тем более что он говорил по французски. Пьер с грустью слышал над собою насмешки.
На другой день вечером Пьер узнал, что все эти содержащиеся (и, вероятно, он в том же числе) должны были быть судимы за поджигательство. На третий день Пьера водили с другими в какой то дом, где сидели французский генерал с белыми усами, два полковника и другие французы с шарфами на руках. Пьеру, наравне с другими, делали с той, мнимо превышающею человеческие слабости, точностью и определительностью, с которой обыкновенно обращаются с подсудимыми, вопросы о том, кто он? где он был? с какою целью? и т. п.
Вопросы эти, оставляя в стороне сущность жизненного дела и исключая возможность раскрытия этой сущности, как и все вопросы, делаемые на судах, имели целью только подставление того желобка, по которому судящие желали, чтобы потекли ответы подсудимого и привели его к желаемой цели, то есть к обвинению. Как только он начинал говорить что нибудь такое, что не удовлетворяло цели обвинения, так принимали желобок, и вода могла течь куда ей угодно. Кроме того, Пьер испытал то же, что во всех судах испытывает подсудимый: недоумение, для чего делали ему все эти вопросы. Ему чувствовалось, что только из снисходительности или как бы из учтивости употреблялась эта уловка подставляемого желобка. Он знал, что находился во власти этих людей, что только власть привела его сюда, что только власть давала им право требовать ответы на вопросы, что единственная цель этого собрания состояла в том, чтоб обвинить его. И поэтому, так как была власть и было желание обвинить, то не нужно было и уловки вопросов и суда. Очевидно было, что все ответы должны были привести к виновности. На вопрос, что он делал, когда его взяли, Пьер отвечал с некоторою трагичностью, что он нес к родителям ребенка, qu'il avait sauve des flammes [которого он спас из пламени]. – Для чего он дрался с мародером? Пьер отвечал, что он защищал женщину, что защита оскорбляемой женщины есть обязанность каждого человека, что… Его остановили: это не шло к делу. Для чего он был на дворе загоревшегося дома, на котором его видели свидетели? Он отвечал, что шел посмотреть, что делалось в Москве. Его опять остановили: у него не спрашивали, куда он шел, а для чего он находился подле пожара? Кто он? повторили ему первый вопрос, на который он сказал, что не хочет отвечать. Опять он отвечал, что не может сказать этого.
– Запишите, это нехорошо. Очень нехорошо, – строго сказал ему генерал с белыми усами и красным, румяным лицом.
На четвертый день пожары начались на Зубовском валу.
Пьера с тринадцатью другими отвели на Крымский Брод, в каретный сарай купеческого дома. Проходя по улицам, Пьер задыхался от дыма, который, казалось, стоял над всем городом. С разных сторон виднелись пожары. Пьер тогда еще не понимал значения сожженной Москвы и с ужасом смотрел на эти пожары.
В каретном сарае одного дома у Крымского Брода Пьер пробыл еще четыре дня и во время этих дней из разговора французских солдат узнал, что все содержащиеся здесь ожидали с каждым днем решения маршала. Какого маршала, Пьер не мог узнать от солдат. Для солдата, очевидно, маршал представлялся высшим и несколько таинственным звеном власти.
Эти первые дни, до 8 го сентября, – дня, в который пленных повели на вторичный допрос, были самые тяжелые для Пьера.

Х
8 го сентября в сарай к пленным вошел очень важный офицер, судя по почтительности, с которой с ним обращались караульные. Офицер этот, вероятно, штабный, с списком в руках, сделал перекличку всем русским, назвав Пьера: celui qui n'avoue pas son nom [тот, который не говорит своего имени]. И, равнодушно и лениво оглядев всех пленных, он приказал караульному офицеру прилично одеть и прибрать их, прежде чем вести к маршалу. Через час прибыла рота солдат, и Пьера с другими тринадцатью повели на Девичье поле. День был ясный, солнечный после дождя, и воздух был необыкновенно чист. Дым не стлался низом, как в тот день, когда Пьера вывели из гауптвахты Зубовского вала; дым поднимался столбами в чистом воздухе. Огня пожаров нигде не было видно, но со всех сторон поднимались столбы дыма, и вся Москва, все, что только мог видеть Пьер, было одно пожарище. Со всех сторон виднелись пустыри с печами и трубами и изредка обгорелые стены каменных домов. Пьер приглядывался к пожарищам и не узнавал знакомых кварталов города. Кое где виднелись уцелевшие церкви. Кремль, неразрушенный, белел издалека с своими башнями и Иваном Великим. Вблизи весело блестел купол Ново Девичьего монастыря, и особенно звонко слышался оттуда благовест. Благовест этот напомнил Пьеру, что было воскресенье и праздник рождества богородицы. Но казалось, некому было праздновать этот праздник: везде было разоренье пожарища, и из русского народа встречались только изредка оборванные, испуганные люди, которые прятались при виде французов.
Очевидно, русское гнездо было разорено и уничтожено; но за уничтожением этого русского порядка жизни Пьер бессознательно чувствовал, что над этим разоренным гнездом установился свой, совсем другой, но твердый французский порядок. Он чувствовал это по виду тех, бодро и весело, правильными рядами шедших солдат, которые конвоировали его с другими преступниками; он чувствовал это по виду какого то важного французского чиновника в парной коляске, управляемой солдатом, проехавшего ему навстречу. Он это чувствовал по веселым звукам полковой музыки, доносившимся с левой стороны поля, и в особенности он чувствовал и понимал это по тому списку, который, перекликая пленных, прочел нынче утром приезжавший французский офицер. Пьер был взят одними солдатами, отведен в одно, в другое место с десятками других людей; казалось, они могли бы забыть про него, смешать его с другими. Но нет: ответы его, данные на допросе, вернулись к нему в форме наименования его: celui qui n'avoue pas son nom. И под этим названием, которое страшно было Пьеру, его теперь вели куда то, с несомненной уверенностью, написанною на их лицах, что все остальные пленные и он были те самые, которых нужно, и что их ведут туда, куда нужно. Пьер чувствовал себя ничтожной щепкой, попавшей в колеса неизвестной ему, но правильно действующей машины.
Пьера с другими преступниками привели на правую сторону Девичьего поля, недалеко от монастыря, к большому белому дому с огромным садом. Это был дом князя Щербатова, в котором Пьер часто прежде бывал у хозяина и в котором теперь, как он узнал из разговора солдат, стоял маршал, герцог Экмюльский.
Их подвели к крыльцу и по одному стали вводить в дом. Пьера ввели шестым. Через стеклянную галерею, сени, переднюю, знакомые Пьеру, его ввели в длинный низкий кабинет, у дверей которого стоял адъютант.
Даву сидел на конце комнаты над столом, с очками на носу. Пьер близко подошел к нему. Даву, не поднимая глаз, видимо справлялся с какой то бумагой, лежавшей перед ним. Не поднимая же глаз, он тихо спросил:
– Qui etes vous? [Кто вы такой?]
Пьер молчал оттого, что не в силах был выговорить слова. Даву для Пьера не был просто французский генерал; для Пьера Даву был известный своей жестокостью человек. Глядя на холодное лицо Даву, который, как строгий учитель, соглашался до времени иметь терпение и ждать ответа, Пьер чувствовал, что всякая секунда промедления могла стоить ему жизни; но он не знал, что сказать. Сказать то же, что он говорил на первом допросе, он не решался; открыть свое звание и положение было и опасно и стыдно. Пьер молчал. Но прежде чем Пьер успел на что нибудь решиться, Даву приподнял голову, приподнял очки на лоб, прищурил глаза и пристально посмотрел на Пьера.
– Я знаю этого человека, – мерным, холодным голосом, очевидно рассчитанным для того, чтобы испугать Пьера, сказал он. Холод, пробежавший прежде по спине Пьера, охватил его голову, как тисками.
– Mon general, vous ne pouvez pas me connaitre, je ne vous ai jamais vu… [Вы не могли меня знать, генерал, я никогда не видал вас.]
– C'est un espion russe, [Это русский шпион,] – перебил его Даву, обращаясь к другому генералу, бывшему в комнате и которого не заметил Пьер. И Даву отвернулся. С неожиданным раскатом в голосе Пьер вдруг быстро заговорил.
– Non, Monseigneur, – сказал он, неожиданно вспомнив, что Даву был герцог. – Non, Monseigneur, vous n'avez pas pu me connaitre. Je suis un officier militionnaire et je n'ai pas quitte Moscou. [Нет, ваше высочество… Нет, ваше высочество, вы не могли меня знать. Я офицер милиции, и я не выезжал из Москвы.]
– Votre nom? [Ваше имя?] – повторил Даву.
– Besouhof. [Безухов.]
– Qu'est ce qui me prouvera que vous ne mentez pas? [Кто мне докажет, что вы не лжете?]
– Monseigneur! [Ваше высочество!] – вскрикнул Пьер не обиженным, но умоляющим голосом.
Даву поднял глаза и пристально посмотрел на Пьера. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и этот взгляд спас Пьера. В этом взгляде, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту одну минуту смутно перечувствовали бесчисленное количество вещей и поняли, что они оба дети человечества, что они братья.
В первом взгляде для Даву, приподнявшего только голову от своего списка, где людские дела и жизнь назывались нумерами, Пьер был только обстоятельство; и, не взяв на совесть дурного поступка, Даву застрелил бы его; но теперь уже он видел в нем человека. Он задумался на мгновение.
– Comment me prouverez vous la verite de ce que vous me dites? [Чем вы докажете мне справедливость ваших слов?] – сказал Даву холодно.
Пьер вспомнил Рамбаля и назвал его полк, и фамилию, и улицу, на которой был дом.
– Vous n'etes pas ce que vous dites, [Вы не то, что вы говорите.] – опять сказал Даву.
Пьер дрожащим, прерывающимся голосом стал приводить доказательства справедливости своего показания.
Но в это время вошел адъютант и что то доложил Даву.
Даву вдруг просиял при известии, сообщенном адъютантом, и стал застегиваться. Он, видимо, совсем забыл о Пьере.
Когда адъютант напомнил ему о пленном, он, нахмурившись, кивнул в сторону Пьера и сказал, чтобы его вели. Но куда должны были его вести – Пьер не знал: назад в балаган или на приготовленное место казни, которое, проходя по Девичьему полю, ему показывали товарищи.
Он обернул голову и видел, что адъютант переспрашивал что то.
– Oui, sans doute! [Да, разумеется!] – сказал Даву, но что «да», Пьер не знал.
Пьер не помнил, как, долго ли он шел и куда. Он, в состоянии совершенного бессмыслия и отупления, ничего не видя вокруг себя, передвигал ногами вместе с другими до тех пор, пока все остановились, и он остановился. Одна мысль за все это время была в голове Пьера. Это была мысль о том: кто, кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его – Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто.
Это был порядок, склад обстоятельств.
Порядок какой то убивал его – Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его.


От дома князя Щербатова пленных повели прямо вниз по Девичьему полю, левее Девичьего монастыря и подвели к огороду, на котором стоял столб. За столбом была вырыта большая яма с свежевыкопанной землей, и около ямы и столба полукругом стояла большая толпа народа. Толпа состояла из малого числа русских и большого числа наполеоновских войск вне строя: немцев, итальянцев и французов в разнородных мундирах. Справа и слева столба стояли фронты французских войск в синих мундирах с красными эполетами, в штиблетах и киверах.
Преступников расставили по известному порядку, который был в списке (Пьер стоял шестым), и подвели к столбу. Несколько барабанов вдруг ударили с двух сторон, и Пьер почувствовал, что с этим звуком как будто оторвалась часть его души. Он потерял способность думать и соображать. Он только мог видеть и слышать. И только одно желание было у него – желание, чтобы поскорее сделалось что то страшное, что должно было быть сделано. Пьер оглядывался на своих товарищей и рассматривал их.
Два человека с края были бритые острожные. Один высокий, худой; другой черный, мохнатый, мускулистый, с приплюснутым носом. Третий был дворовый, лет сорока пяти, с седеющими волосами и полным, хорошо откормленным телом. Четвертый был мужик, очень красивый, с окладистой русой бородой и черными глазами. Пятый был фабричный, желтый, худой малый, лет восемнадцати, в халате.
Пьер слышал, что французы совещались, как стрелять – по одному или по два? «По два», – холодно спокойно отвечал старший офицер. Сделалось передвижение в рядах солдат, и заметно было, что все торопились, – и торопились не так, как торопятся, чтобы сделать понятное для всех дело, но так, как торопятся, чтобы окончить необходимое, но неприятное и непостижимое дело.
Чиновник француз в шарфе подошел к правой стороне шеренги преступников в прочел по русски и по французски приговор.
Потом две пары французов подошли к преступникам и взяли, по указанию офицера, двух острожных, стоявших с края. Острожные, подойдя к столбу, остановились и, пока принесли мешки, молча смотрели вокруг себя, как смотрит подбитый зверь на подходящего охотника. Один все крестился, другой чесал спину и делал губами движение, подобное улыбке. Солдаты, торопясь руками, стали завязывать им глаза, надевать мешки и привязывать к столбу.
Двенадцать человек стрелков с ружьями мерным, твердым шагом вышли из за рядов и остановились в восьми шагах от столба. Пьер отвернулся, чтобы не видать того, что будет. Вдруг послышался треск и грохот, показавшиеся Пьеру громче самых страшных ударов грома, и он оглянулся. Был дым, и французы с бледными лицами и дрожащими руками что то делали у ямы. Повели других двух. Так же, такими же глазами и эти двое смотрели на всех, тщетно, одними глазами, молча, прося защиты и, видимо, не понимая и не веря тому, что будет. Они не могли верить, потому что они одни знали, что такое была для них их жизнь, и потому не понимали и не верили, чтобы можно было отнять ее.
Пьер хотел не смотреть и опять отвернулся; но опять как будто ужасный взрыв поразил его слух, и вместе с этими звуками он увидал дым, чью то кровь и бледные испуганные лица французов, опять что то делавших у столба, дрожащими руками толкая друг друга. Пьер, тяжело дыша, оглядывался вокруг себя, как будто спрашивая: что это такое? Тот же вопрос был и во всех взглядах, которые встречались со взглядом Пьера.
На всех лицах русских, на лицах французских солдат, офицеров, всех без исключения, он читал такой же испуг, ужас и борьбу, какие были в его сердце. «Да кто жо это делает наконец? Они все страдают так же, как и я. Кто же? Кто же?» – на секунду блеснуло в душе Пьера.
– Tirailleurs du 86 me, en avant! [Стрелки 86 го, вперед!] – прокричал кто то. Повели пятого, стоявшего рядом с Пьером, – одного. Пьер не понял того, что он спасен, что он и все остальные были приведены сюда только для присутствия при казни. Он со все возраставшим ужасом, не ощущая ни радости, ни успокоения, смотрел на то, что делалось. Пятый был фабричный в халате. Только что до него дотронулись, как он в ужасе отпрыгнул и схватился за Пьера (Пьер вздрогнул и оторвался от него). Фабричный не мог идти. Его тащили под мышки, и он что то кричал. Когда его подвели к столбу, он вдруг замолк. Он как будто вдруг что то понял. То ли он понял, что напрасно кричать, или то, что невозможно, чтобы его убили люди, но он стал у столба, ожидая повязки вместе с другими и, как подстреленный зверь, оглядываясь вокруг себя блестящими глазами.
Пьер уже не мог взять на себя отвернуться и закрыть глаза. Любопытство и волнение его и всей толпы при этом пятом убийстве дошло до высшей степени. Так же как и другие, этот пятый казался спокоен: он запахивал халат и почесывал одной босой ногой о другую.
Когда ему стали завязывать глаза, он поправил сам узел на затылке, который резал ему; потом, когда прислонили его к окровавленному столбу, он завалился назад, и, так как ему в этом положении было неловко, он поправился и, ровно поставив ноги, покойно прислонился. Пьер не сводил с него глаз, не упуская ни малейшего движения.
Должно быть, послышалась команда, должно быть, после команды раздались выстрелы восьми ружей. Но Пьер, сколько он ни старался вспомнить потом, не слыхал ни малейшего звука от выстрелов. Он видел только, как почему то вдруг опустился на веревках фабричный, как показалась кровь в двух местах и как самые веревки, от тяжести повисшего тела, распустились и фабричный, неестественно опустив голову и подвернув ногу, сел. Пьер подбежал к столбу. Никто не удерживал его. Вокруг фабричного что то делали испуганные, бледные люди. У одного старого усатого француза тряслась нижняя челюсть, когда он отвязывал веревки. Тело спустилось. Солдаты неловко и торопливо потащили его за столб и стали сталкивать в яму.
Все, очевидно, несомненно знали, что они были преступники, которым надо было скорее скрыть следы своего преступления.
Пьер заглянул в яму и увидел, что фабричный лежал там коленами кверху, близко к голове, одно плечо выше другого. И это плечо судорожно, равномерно опускалось и поднималось. Но уже лопатины земли сыпались на все тело. Один из солдат сердито, злобно и болезненно крикнул на Пьера, чтобы он вернулся. Но Пьер не понял его и стоял у столба, и никто не отгонял его.
Когда уже яма была вся засыпана, послышалась команда. Пьера отвели на его место, и французские войска, стоявшие фронтами по обеим сторонам столба, сделали полуоборот и стали проходить мерным шагом мимо столба. Двадцать четыре человека стрелков с разряженными ружьями, стоявшие в середине круга, примыкали бегом к своим местам, в то время как роты проходили мимо них.
Пьер смотрел теперь бессмысленными глазами на этих стрелков, которые попарно выбегали из круга. Все, кроме одного, присоединились к ротам. Молодой солдат с мертво бледным лицом, в кивере, свалившемся назад, спустив ружье, все еще стоял против ямы на том месте, с которого он стрелял. Он, как пьяный, шатался, делая то вперед, то назад несколько шагов, чтобы поддержать свое падающее тело. Старый солдат, унтер офицер, выбежал из рядов и, схватив за плечо молодого солдата, втащил его в роту. Толпа русских и французов стала расходиться. Все шли молча, с опущенными головами.
– Ca leur apprendra a incendier, [Это их научит поджигать.] – сказал кто то из французов. Пьер оглянулся на говорившего и увидал, что это был солдат, который хотел утешиться чем нибудь в том, что было сделано, но не мог. Не договорив начатого, он махнул рукою и пошел прочь.


После казни Пьера отделили от других подсудимых и оставили одного в небольшой, разоренной и загаженной церкви.
Перед вечером караульный унтер офицер с двумя солдатами вошел в церковь и объявил Пьеру, что он прощен и поступает теперь в бараки военнопленных. Не понимая того, что ему говорили, Пьер встал и пошел с солдатами. Его привели к построенным вверху поля из обгорелых досок, бревен и тесу балаганам и ввели в один из них. В темноте человек двадцать различных людей окружили Пьера. Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения. Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы. Он смотрел на лица и фигуры, и все они казались ему одинаково бессмысленны.
С той минуты, как Пьер увидал это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога. Это состояние было испытываемо Пьером прежде, но никогда с такою силой, как теперь. Прежде, когда на Пьера находили такого рода сомнения, – сомнения эти имели источником собственную вину. И в самой глубине души Пьер тогда чувствовал, что от того отчаяния и тех сомнений было спасение в самом себе. Но теперь он чувствовал, что не его вина была причиной того, что мир завалился в его глазах и остались одни бессмысленные развалины. Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти.
Вокруг него в темноте стояли люди: верно, что то их очень занимало в нем. Ему рассказывали что то, расспрашивали о чем то, потом повели куда то, и он, наконец, очутился в углу балагана рядом с какими то людьми, переговаривавшимися с разных сторон, смеявшимися.
– И вот, братцы мои… тот самый принц, который (с особенным ударением на слове который)… – говорил чей то голос в противуположном углу балагана.
Молча и неподвижно сидя у стены на соломе, Пьер то открывал, то закрывал глаза. Но только что он закрывал глаза, он видел пред собой то же страшное, в особенности страшное своей простотой, лицо фабричного и еще более страшные своим беспокойством лица невольных убийц. И он опять открывал глаза и бессмысленно смотрел в темноте вокруг себя.
Рядом с ним сидел, согнувшись, какой то маленький человек, присутствие которого Пьер заметил сначала по крепкому запаху пота, который отделялся от него при всяком его движении. Человек этот что то делал в темноте с своими ногами, и, несмотря на то, что Пьер не видал его лица, он чувствовал, что человек этот беспрестанно взглядывал на него. Присмотревшись в темноте, Пьер понял, что человек этот разувался. И то, каким образом он это делал, заинтересовало Пьера.
Размотав бечевки, которыми была завязана одна нога, он аккуратно свернул бечевки и тотчас принялся за другую ногу, взглядывая на Пьера. Пока одна рука вешала бечевку, другая уже принималась разматывать другую ногу. Таким образом аккуратно, круглыми, спорыми, без замедления следовавшими одно за другим движеньями, разувшись, человек развесил свою обувь на колышки, вбитые у него над головами, достал ножик, обрезал что то, сложил ножик, положил под изголовье и, получше усевшись, обнял свои поднятые колени обеими руками и прямо уставился на Пьера. Пьеру чувствовалось что то приятное, успокоительное и круглое в этих спорых движениях, в этом благоустроенном в углу его хозяйстве, в запахе даже этого человека, и он, не спуская глаз, смотрел на него.
– А много вы нужды увидали, барин? А? – сказал вдруг маленький человек. И такое выражение ласки и простоты было в певучем голосе человека, что Пьер хотел отвечать, но у него задрожала челюсть, и он почувствовал слезы. Маленький человек в ту же секунду, не давая Пьеру времени выказать свое смущение, заговорил тем же приятным голосом.
– Э, соколик, не тужи, – сказал он с той нежно певучей лаской, с которой говорят старые русские бабы. – Не тужи, дружок: час терпеть, а век жить! Вот так то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тоже люди и худые и добрые есть, – сказал он и, еще говоря, гибким движением перегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда то.
– Ишь, шельма, пришла! – услыхал Пьер в конце балагана тот же ласковый голос. – Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. – И солдат, отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел. В руках у него было что то завернуто в тряпке.
– Вот, покушайте, барин, – сказал он, опять возвращаясь к прежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеных картошек. – В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался ему необыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
– Что ж, так то? – улыбаясь, сказал солдат и взял одну из картошек. – А ты вот как. – Он достал опять складной ножик, разрезал на своей ладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
– Картошки важнеющие, – повторил он. – Ты покушай вот так то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
– Нет, мне все ничего, – сказал Пьер, – но за что они расстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
– Тц, тц… – сказал маленький человек. – Греха то, греха то… – быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его и нечаянно вылетали из него, он продолжал: – Что ж это, барин, вы так в Москве то остались?
– Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался, – сказал Пьер.
– Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
– Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили за поджигателя.
– Где суд, там и неправда, – вставил маленький человек.
– А ты давно здесь? – спросил Пьер, дожевывая последнюю картошку.
– Я то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
– Ты кто же, солдат?
– Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и не сказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
– Что ж, тебе скучно здесь? – спросил Пьер.
– Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевы прозвище, – прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему. – Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городам мать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде того пропадае: так то старички говаривали, – прибавил он быстро.
– Как, как это ты сказал? – спросил Пьер.
– Я то? – спросил Каратаев. – Я говорю: не нашим умом, а божьим судом, – сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас же продолжал: – Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть, полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? – спрашивал он, и хотя Пьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанною улыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем, что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
– Жена для совета, теща для привета, а нет милей родной матушки! – сказал он. – Ну, а детки есть? – продолжал он спрашивать. Отрицательный ответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: – Что ж, люди молодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
– Да теперь все равно, – невольно сказал Пьер.
– Эх, милый человек ты, – возразил Платон. – От сумы да от тюрьмы никогда не отказывайся. – Он уселся получше, прокашлялся, видимо приготовляясь к длинному рассказу. – Так то, друг мой любезный, жил я еще дома, – начал он. – Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и наш дом, слава тебе богу. Сам сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяне настоящие были. Случилось… – И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том, как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили и отдали ь солдаты. – Что ж соколик, – говорил он изменяющимся от улыбки голосом, – думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам пят ребят, – а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да еще до солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу – лучше прежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. Один Михайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны: какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле бы идти». Позвал нас всех – веришь – поставил перед образа. Михайло, говорит, поди сюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли? говорит. Так то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь – надулось, а вытащишь – ничего нету. Так то. – И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
– Что ж, я чай, спать хочешь? – сказал он и быстро начал креститься, приговаривая:
– Господи, Иисус Христос, Никола угодник, Фрола и Лавра, господи Иисус Христос, Никола угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос – помилуй и спаси нас! – заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. – Вот так то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, – проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
– Какую это ты молитву читал? – спросил Пьер.
– Ась? – проговорил Платон (он уже было заснул). – Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?
– Нет, и я молюсь, – сказал Пьер. – Но что ты говорил: Фрола и Лавра?
– А как же, – быстро отвечал Платон, – лошадиный праздник. И скота жалеть надо, – сказал Каратаев. – Вишь, шельма, свернулась. Угрелась, сукина дочь, – сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять, тотчас же заснул.
Наружи слышались где то вдалеке плач и крики, и сквозь щели балагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал и с открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерному храпенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенный мир теперь с новой красотой, на каких то новых и незыблемых основах, воздвигался в его душе.


В балагане, в который поступил Пьер и в котором он пробыл четыре недели, было двадцать три человека пленных солдат, три офицера и два чиновника.
Все они потом как в тумане представлялись Пьеру, но Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые.
Платону Каратаеву должно было быть за пятьдесят лет, судя по его рассказам о походах, в которых он участвовал давнишним солдатом. Он сам не знал и никак не мог определить, сколько ему было лет; но зубы его, ярко белые и крепкие, которые все выкатывались своими двумя полукругами, когда он смеялся (что он часто делал), были все хороши и целы; ни одного седого волоса не было в его бороде и волосах, и все тело его имело вид гибкости и в особенности твердости и сносливости.
Лицо его, несмотря на мелкие круглые морщинки, имело выражение невинности и юности; голос у него был приятный и певучий. Но главная особенность его речи состояла в непосредственности и спорости. Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность.
Физические силы его и поворотливость были таковы первое время плена, что, казалось, он не понимал, что такое усталость и болезнь. Каждый день утром а вечером он, ложась, говорил: «Положи, господи, камушком, подними калачиком»; поутру, вставая, всегда одинаково пожимая плечами, говорил: «Лег – свернулся, встал – встряхнулся». И действительно, стоило ему лечь, чтобы тотчас же заснуть камнем, и стоило встряхнуться, чтобы тотчас же, без секунды промедления, взяться за какое нибудь дело, как дети, вставши, берутся за игрушки. Он все умел делать, не очень хорошо, но и не дурно. Он пек, парил, шил, строгал, тачал сапоги. Он всегда был занят и только по ночам позволял себе разговоры, которые он любил, и песни. Он пел песни, не так, как поют песенники, знающие, что их слушают, но пел, как поют птицы, очевидно, потому, что звуки эти ему было так же необходимо издавать, как необходимо бывает потянуться или расходиться; и звуки эти всегда бывали тонкие, нежные, почти женские, заунывные, и лицо его при этом бывало очень серьезно.
Попав в плен и обросши бородою, он, видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу.
– Солдат в отпуску – рубаха из порток, – говаривал он. Он неохотно говорил про свое солдатское время, хотя не жаловался, и часто повторял, что он всю службу ни разу бит не был. Когда он рассказывал, то преимущественно рассказывал из своих старых и, видимо, дорогих ему воспоминаний «христианского», как он выговаривал, крестьянского быта. Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати.
Часто он говорил совершенно противоположное тому, что он говорил прежде, но и то и другое было справедливо. Он любил говорить и говорил хорошо, украшая свою речь ласкательными и пословицами, которые, Пьеру казалось, он сам выдумывал; но главная прелесть его рассказов состояла в том, что в его речи события самые простые, иногда те самые, которые, не замечая их, видел Пьер, получали характер торжественного благообразия. Он любил слушать сказки, которые рассказывал по вечерам (всё одни и те же) один солдат, но больше всего он любил слушать рассказы о настоящей жизни. Он радостно улыбался, слушая такие рассказы, вставляя слова и делая вопросы, клонившиеся к тому, чтобы уяснить себе благообразие того, что ему рассказывали. Привязанностей, дружбы, любви, как понимал их Пьер, Каратаев не имел никаких; но он любил и любовно жил со всем, с чем его сводила жизнь, и в особенности с человеком – не с известным каким нибудь человеком, а с теми людьми, которые были перед его глазами. Он любил свою шавку, любил товарищей, французов, любил Пьера, который был его соседом; но Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву.
Платон Каратаев был для всех остальных пленных самым обыкновенным солдатом; его звали соколик или Платоша, добродушно трунили над ним, посылали его за посылками. Но для Пьера, каким он представился в первую ночь, непостижимым, круглым и вечным олицетворением духа простоты и правды, таким он и остался навсегда.
Платон Каратаев ничего не знал наизусть, кроме своей молитвы. Когда он говорил свои речи, он, начиная их, казалось, не знал, чем он их кончит.
Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он никак не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова.


Получив от Николая известие о том, что брат ее находится с Ростовыми, в Ярославле, княжна Марья, несмотря на отговариванья тетки, тотчас же собралась ехать, и не только одна, но с племянником. Трудно ли, нетрудно, возможно или невозможно это было, она не спрашивала и не хотела знать: ее обязанность была не только самой быть подле, может быть, умирающего брата, но и сделать все возможное для того, чтобы привезти ему сына, и она поднялась ехать. Если князь Андрей сам не уведомлял ее, то княжна Марья объясняла ото или тем, что он был слишком слаб, чтобы писать, или тем, что он считал для нее и для своего сына этот длинный переезд слишком трудным и опасным.
В несколько дней княжна Марья собралась в дорогу. Экипажи ее состояли из огромной княжеской кареты, в которой она приехала в Воронеж, брички и повозки. С ней ехали m lle Bourienne, Николушка с гувернером, старая няня, три девушки, Тихон, молодой лакей и гайдук, которого тетка отпустила с нею.
Ехать обыкновенным путем на Москву нельзя было и думать, и потому окольный путь, который должна была сделать княжна Марья: на Липецк, Рязань, Владимир, Шую, был очень длинен, по неимению везде почтовых лошадей, очень труден и около Рязани, где, как говорили, показывались французы, даже опасен.
Во время этого трудного путешествия m lle Bourienne, Десаль и прислуга княжны Марьи были удивлены ее твердостью духа и деятельностью. Она позже всех ложилась, раньше всех вставала, и никакие затруднения не могли остановить ее. Благодаря ее деятельности и энергии, возбуждавшим ее спутников, к концу второй недели они подъезжали к Ярославлю.
В последнее время своего пребывания в Воронеже княжна Марья испытала лучшее счастье в своей жизни. Любовь ее к Ростову уже не мучила, не волновала ее. Любовь эта наполняла всю ее душу, сделалась нераздельною частью ее самой, и она не боролась более против нее. В последнее время княжна Марья убедилась, – хотя она никогда ясно словами определенно не говорила себе этого, – убедилась, что она была любима и любила. В этом она убедилась в последнее свое свидание с Николаем, когда он приехал ей объявить о том, что ее брат был с Ростовыми. Николай ни одним словом не намекнул на то, что теперь (в случае выздоровления князя Андрея) прежние отношения между ним и Наташей могли возобновиться, но княжна Марья видела по его лицу, что он знал и думал это. И, несмотря на то, его отношения к ней – осторожные, нежные и любовные – не только не изменились, но он, казалось, радовался тому, что теперь родство между ним и княжной Марьей позволяло ему свободнее выражать ей свою дружбу любовь, как иногда думала княжна Марья. Княжна Марья знала, что она любила в первый и последний раз в жизни, и чувствовала, что она любима, и была счастлива, спокойна в этом отношении.
Но это счастье одной стороны душевной не только не мешало ей во всей силе чувствовать горе о брате, но, напротив, это душевное спокойствие в одном отношении давало ей большую возможность отдаваться вполне своему чувству к брату. Чувство это было так сильно в первую минуту выезда из Воронежа, что провожавшие ее были уверены, глядя на ее измученное, отчаянное лицо, что она непременно заболеет дорогой; но именно трудности и заботы путешествия, за которые с такою деятельностью взялась княжна Марья, спасли ее на время от ее горя и придали ей силы.
Как и всегда это бывает во время путешествия, княжна Марья думала только об одном путешествии, забывая о том, что было его целью. Но, подъезжая к Ярославлю, когда открылось опять то, что могло предстоять ей, и уже не через много дней, а нынче вечером, волнение княжны Марьи дошло до крайних пределов.
Когда посланный вперед гайдук, чтобы узнать в Ярославле, где стоят Ростовы и в каком положении находится князь Андрей, встретил у заставы большую въезжавшую карету, он ужаснулся, увидав страшно бледное лицо княжны, которое высунулось ему из окна.
– Все узнал, ваше сиятельство: ростовские стоят на площади, в доме купца Бронникова. Недалече, над самой над Волгой, – сказал гайдук.
Княжна Марья испуганно вопросительно смотрела на его лицо, не понимая того, что он говорил ей, не понимая, почему он не отвечал на главный вопрос: что брат? M lle Bourienne сделала этот вопрос за княжну Марью.
– Что князь? – спросила она.
– Их сиятельство с ними в том же доме стоят.
«Стало быть, он жив», – подумала княжна и тихо спросила: что он?
– Люди сказывали, все в том же положении.
Что значило «все в том же положении», княжна не стала спрашивать и мельком только, незаметно взглянув на семилетнего Николушку, сидевшего перед нею и радовавшегося на город, опустила голову и не поднимала ее до тех пор, пока тяжелая карета, гремя, трясясь и колыхаясь, не остановилась где то. Загремели откидываемые подножки.
Отворились дверцы. Слева была вода – река большая, справа было крыльцо; на крыльце были люди, прислуга и какая то румяная, с большой черной косой, девушка, которая неприятно притворно улыбалась, как показалось княжне Марье (это была Соня). Княжна взбежала по лестнице, притворно улыбавшаяся девушка сказала: – Сюда, сюда! – и княжна очутилась в передней перед старой женщиной с восточным типом лица, которая с растроганным выражением быстро шла ей навстречу. Это была графиня. Она обняла княжну Марью и стала целовать ее.
– Mon enfant! – проговорила она, – je vous aime et vous connais depuis longtemps. [Дитя мое! я вас люблю и знаю давно.]
Несмотря на все свое волнение, княжна Марья поняла, что это была графиня и что надо было ей сказать что нибудь. Она, сама не зная как, проговорила какие то учтивые французские слова, в том же тоне, в котором были те, которые ей говорили, и спросила: что он?
– Доктор говорит, что нет опасности, – сказала графиня, но в то время, как она говорила это, она со вздохом подняла глаза кверху, и в этом жесте было выражение, противоречащее ее словам.
– Где он? Можно его видеть, можно? – спросила княжна.
– Сейчас, княжна, сейчас, мой дружок. Это его сын? – сказала она, обращаясь к Николушке, который входил с Десалем. – Мы все поместимся, дом большой. О, какой прелестный мальчик!
Графиня ввела княжну в гостиную. Соня разговаривала с m lle Bourienne. Графиня ласкала мальчика. Старый граф вошел в комнату, приветствуя княжну. Старый граф чрезвычайно переменился с тех пор, как его последний раз видела княжна. Тогда он был бойкий, веселый, самоуверенный старичок, теперь он казался жалким, затерянным человеком. Он, говоря с княжной, беспрестанно оглядывался, как бы спрашивая у всех, то ли он делает, что надобно. После разорения Москвы и его имения, выбитый из привычной колеи, он, видимо, потерял сознание своего значения и чувствовал, что ему уже нет места в жизни.
Несмотря на то волнение, в котором она находилась, несмотря на одно желание поскорее увидать брата и на досаду за то, что в эту минуту, когда ей одного хочется – увидать его, – ее занимают и притворно хвалят ее племянника, княжна замечала все, что делалось вокруг нее, и чувствовала необходимость на время подчиниться этому новому порядку, в который она вступала. Она знала, что все это необходимо, и ей было это трудно, но она не досадовала на них.
– Это моя племянница, – сказал граф, представляя Соню, – вы не знаете ее, княжна?
Княжна повернулась к ней и, стараясь затушить поднявшееся в ее душе враждебное чувство к этой девушке, поцеловала ее. Но ей становилось тяжело оттого, что настроение всех окружающих было так далеко от того, что было в ее душе.
– Где он? – спросила она еще раз, обращаясь ко всем.
– Он внизу, Наташа с ним, – отвечала Соня, краснея. – Пошли узнать. Вы, я думаю, устали, княжна?
У княжны выступили на глаза слезы досады. Она отвернулась и хотела опять спросить у графини, где пройти к нему, как в дверях послышались легкие, стремительные, как будто веселые шаги. Княжна оглянулась и увидела почти вбегающую Наташу, ту Наташу, которая в то давнишнее свидание в Москве так не понравилась ей.
Но не успела княжна взглянуть на лицо этой Наташи, как она поняла, что это был ее искренний товарищ по горю, и потому ее друг. Она бросилась ей навстречу и, обняв ее, заплакала на ее плече.
Как только Наташа, сидевшая у изголовья князя Андрея, узнала о приезде княжны Марьи, она тихо вышла из его комнаты теми быстрыми, как показалось княжне Марье, как будто веселыми шагами и побежала к ней.
На взволнованном лице ее, когда она вбежала в комнату, было только одно выражение – выражение любви, беспредельной любви к нему, к ней, ко всему тому, что было близко любимому человеку, выраженье жалости, страданья за других и страстного желанья отдать себя всю для того, чтобы помочь им. Видно было, что в эту минуту ни одной мысли о себе, о своих отношениях к нему не было в душе Наташи.
Чуткая княжна Марья с первого взгляда на лицо Наташи поняла все это и с горестным наслаждением плакала на ее плече.
– Пойдемте, пойдемте к нему, Мари, – проговорила Наташа, отводя ее в другую комнату.
Княжна Марья подняла лицо, отерла глаза и обратилась к Наташе. Она чувствовала, что от нее она все поймет и узнает.
– Что… – начала она вопрос, но вдруг остановилась. Она почувствовала, что словами нельзя ни спросить, ни ответить. Лицо и глаза Наташи должны были сказать все яснее и глубже.
Наташа смотрела на нее, но, казалось, была в страхе и сомнении – сказать или не сказать все то, что она знала; она как будто почувствовала, что перед этими лучистыми глазами, проникавшими в самую глубь ее сердца, нельзя не сказать всю, всю истину, какою она ее видела. Губа Наташи вдруг дрогнула, уродливые морщины образовались вокруг ее рта, и она, зарыдав, закрыла лицо руками.
Княжна Марья поняла все.
Но она все таки надеялась и спросила словами, в которые она не верила:
– Но как его рана? Вообще в каком он положении?
– Вы, вы… увидите, – только могла сказать Наташа.
Они посидели несколько времени внизу подле его комнаты, с тем чтобы перестать плакать и войти к нему с спокойными лицами.
– Как шла вся болезнь? Давно ли ему стало хуже? Когда это случилось? – спрашивала княжна Марья.
Наташа рассказывала, что первое время была опасность от горячечного состояния и от страданий, но в Троице это прошло, и доктор боялся одного – антонова огня. Но и эта опасность миновалась. Когда приехали в Ярославль, рана стала гноиться (Наташа знала все, что касалось нагноения и т. п.), и доктор говорил, что нагноение может пойти правильно. Сделалась лихорадка. Доктор говорил, что лихорадка эта не так опасна.
– Но два дня тому назад, – начала Наташа, – вдруг это сделалось… – Она удержала рыданья. – Я не знаю отчего, но вы увидите, какой он стал.
– Ослабел? похудел?.. – спрашивала княжна.
– Нет, не то, но хуже. Вы увидите. Ах, Мари, Мари, он слишком хорош, он не может, не может жить… потому что…


Когда Наташа привычным движением отворила его дверь, пропуская вперед себя княжну, княжна Марья чувствовала уже в горле своем готовые рыданья. Сколько она ни готовилась, ни старалась успокоиться, она знала, что не в силах будет без слез увидать его.
Княжна Марья понимала то, что разумела Наташа словами: сним случилось это два дня тому назад. Она понимала, что это означало то, что он вдруг смягчился, и что смягчение, умиление эти были признаками смерти. Она, подходя к двери, уже видела в воображении своем то лицо Андрюши, которое она знала с детства, нежное, кроткое, умиленное, которое так редко бывало у него и потому так сильно всегда на нее действовало. Она знала, что он скажет ей тихие, нежные слова, как те, которые сказал ей отец перед смертью, и что она не вынесет этого и разрыдается над ним. Но, рано ли, поздно ли, это должно было быть, и она вошла в комнату. Рыдания все ближе и ближе подступали ей к горлу, в то время как она своими близорукими глазами яснее и яснее различала его форму и отыскивала его черты, и вот она увидала его лицо и встретилась с ним взглядом.
Он лежал на диване, обложенный подушками, в меховом беличьем халате. Он был худ и бледен. Одна худая, прозрачно белая рука его держала платок, другою он, тихими движениями пальцев, трогал тонкие отросшие усы. Глаза его смотрели на входивших.
Увидав его лицо и встретившись с ним взглядом, княжна Марья вдруг умерила быстроту своего шага и почувствовала, что слезы вдруг пересохли и рыдания остановились. Уловив выражение его лица и взгляда, она вдруг оробела и почувствовала себя виноватой.
«Да в чем же я виновата?» – спросила она себя. «В том, что живешь и думаешь о живом, а я!..» – отвечал его холодный, строгий взгляд.
В глубоком, не из себя, но в себя смотревшем взгляде была почти враждебность, когда он медленно оглянул сестру и Наташу.
Он поцеловался с сестрой рука в руку, по их привычке.
– Здравствуй, Мари, как это ты добралась? – сказал он голосом таким же ровным и чуждым, каким был его взгляд. Ежели бы он завизжал отчаянным криком, то этот крик менее бы ужаснул княжну Марью, чем звук этого голоса.
– И Николушку привезла? – сказал он также ровно и медленно и с очевидным усилием воспоминанья.
– Как твое здоровье теперь? – говорила княжна Марья, сама удивляясь тому, что она говорила.
– Это, мой друг, у доктора спрашивать надо, – сказал он, и, видимо сделав еще усилие, чтобы быть ласковым, он сказал одним ртом (видно было, что он вовсе не думал того, что говорил): – Merci, chere amie, d'etre venue. [Спасибо, милый друг, что приехала.]
Княжна Марья пожала его руку. Он чуть заметно поморщился от пожатия ее руки. Он молчал, и она не знала, что говорить. Она поняла то, что случилось с ним за два дня. В словах, в тоне его, в особенности во взгляде этом – холодном, почти враждебном взгляде – чувствовалась страшная для живого человека отчужденность от всего мирского. Он, видимо, с трудом понимал теперь все живое; но вместе с тем чувствовалось, что он не понимал живого не потому, чтобы он был лишен силы понимания, но потому, что он понимал что то другое, такое, чего не понимали и не могли понять живые и что поглощало его всего.
– Да, вот как странно судьба свела нас! – сказал он, прерывая молчание и указывая на Наташу. – Она все ходит за мной.
Княжна Марья слушала и не понимала того, что он говорил. Он, чуткий, нежный князь Андрей, как мог он говорить это при той, которую он любил и которая его любила! Ежели бы он думал жить, то не таким холодно оскорбительным тоном он сказал бы это. Ежели бы он не знал, что умрет, то как же ему не жалко было ее, как он мог при ней говорить это! Одно объяснение только могло быть этому, это то, что ему было все равно, и все равно оттого, что что то другое, важнейшее, было открыто ему.
Разговор был холодный, несвязный и прерывался беспрестанно.
– Мари проехала через Рязань, – сказала Наташа. Князь Андрей не заметил, что она называла его сестру Мари. А Наташа, при нем назвав ее так, в первый раз сама это заметила.
– Ну что же? – сказал он.
– Ей рассказывали, что Москва вся сгорела, совершенно, что будто бы…
Наташа остановилась: нельзя было говорить. Он, очевидно, делал усилия, чтобы слушать, и все таки не мог.
– Да, сгорела, говорят, – сказал он. – Это очень жалко, – и он стал смотреть вперед, пальцами рассеянно расправляя усы.
– А ты встретилась с графом Николаем, Мари? – сказал вдруг князь Андрей, видимо желая сделать им приятное. – Он писал сюда, что ты ему очень полюбилась, – продолжал он просто, спокойно, видимо не в силах понимать всего того сложного значения, которое имели его слова для живых людей. – Ежели бы ты его полюбила тоже, то было бы очень хорошо… чтобы вы женились, – прибавил он несколько скорее, как бы обрадованный словами, которые он долго искал и нашел наконец. Княжна Марья слышала его слова, но они не имели для нее никакого другого значения, кроме того, что они доказывали то, как страшно далек он был теперь от всего живого.
– Что обо мне говорить! – сказала она спокойно и взглянула на Наташу. Наташа, чувствуя на себе ее взгляд, не смотрела на нее. Опять все молчали.
– Andre, ты хоч… – вдруг сказала княжна Марья содрогнувшимся голосом, – ты хочешь видеть Николушку? Он все время вспоминал о тебе.
Князь Андрей чуть заметно улыбнулся в первый раз, но княжна Марья, так знавшая его лицо, с ужасом поняла, что это была улыбка не радости, не нежности к сыну, но тихой, кроткой насмешки над тем, что княжна Марья употребляла, по ее мнению, последнее средство для приведения его в чувства.
– Да, я очень рад Николушке. Он здоров?

Когда привели к князю Андрею Николушку, испуганно смотревшего на отца, но не плакавшего, потому что никто не плакал, князь Андрей поцеловал его и, очевидно, не знал, что говорить с ним.
Когда Николушку уводили, княжна Марья подошла еще раз к брату, поцеловала его и, не в силах удерживаться более, заплакала.
Он пристально посмотрел на нее.
– Ты об Николушке? – сказал он.
Княжна Марья, плача, утвердительно нагнула голову.
– Мари, ты знаешь Еван… – но он вдруг замолчал.
– Что ты говоришь?
– Ничего. Не надо плакать здесь, – сказал он, тем же холодным взглядом глядя на нее.

Когда княжна Марья заплакала, он понял, что она плакала о том, что Николушка останется без отца. С большим усилием над собой он постарался вернуться назад в жизнь и перенесся на их точку зрения.
«Да, им это должно казаться жалко! – подумал он. – А как это просто!»
«Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но отец ваш питает их», – сказал он сам себе и хотел то же сказать княжне. «Но нет, они поймут это по своему, они не поймут! Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все наши, все эти мысли, которые кажутся нам так важны, что они – не нужны. Мы не можем понимать друг друга». – И он замолчал.

Маленькому сыну князя Андрея было семь лет. Он едва умел читать, он ничего не знал. Он многое пережил после этого дня, приобретая знания, наблюдательность, опытность; но ежели бы он владел тогда всеми этими после приобретенными способностями, он не мог бы лучше, глубже понять все значение той сцены, которую он видел между отцом, княжной Марьей и Наташей, чем он ее понял теперь. Он все понял и, не плача, вышел из комнаты, молча подошел к Наташе, вышедшей за ним, застенчиво взглянул на нее задумчивыми прекрасными глазами; приподнятая румяная верхняя губа его дрогнула, он прислонился к ней головой и заплакал.
С этого дня он избегал Десаля, избегал ласкавшую его графиню и либо сидел один, либо робко подходил к княжне Марье и к Наташе, которую он, казалось, полюбил еще больше своей тетки, и тихо и застенчиво ласкался к ним.
Княжна Марья, выйдя от князя Андрея, поняла вполне все то, что сказало ей лицо Наташи. Она не говорила больше с Наташей о надежде на спасение его жизни. Она чередовалась с нею у его дивана и не плакала больше, но беспрестанно молилась, обращаясь душою к тому вечному, непостижимому, которого присутствие так ощутительно было теперь над умиравшим человеком.


Князь Андрей не только знал, что он умрет, но он чувствовал, что он умирает, что он уже умер наполовину. Он испытывал сознание отчужденности от всего земного и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для него было близкое и – по той странной легкости бытия, которую он испытывал, – почти понятное и ощущаемое.
Прежде он боялся конца. Он два раза испытал это страшное мучительное чувство страха смерти, конца, и теперь уже не понимал его.
Первый раз он испытал это чувство тогда, когда граната волчком вертелась перед ним и он смотрел на жнивье, на кусты, на небо и знал, что перед ним была смерть. Когда он очнулся после раны и в душе его, мгновенно, как бы освобожденный от удерживавшего его гнета жизни, распустился этот цветок любви, вечной, свободной, не зависящей от этой жизни, он уже не боялся смерти и не думал о ней.
Чем больше он, в те часы страдальческого уединения и полубреда, которые он провел после своей раны, вдумывался в новое, открытое ему начало вечной любви, тем более он, сам не чувствуя того, отрекался от земной жизни. Всё, всех любить, всегда жертвовать собой для любви, значило никого не любить, значило не жить этою земною жизнию. И чем больше он проникался этим началом любви, тем больше он отрекался от жизни и тем совершеннее уничтожал ту страшную преграду, которая без любви стоит между жизнью и смертью. Когда он, это первое время, вспоминал о том, что ему надо было умереть, он говорил себе: ну что ж, тем лучше.
Но после той ночи в Мытищах, когда в полубреду перед ним явилась та, которую он желал, и когда он, прижав к своим губам ее руку, заплакал тихими, радостными слезами, любовь к одной женщине незаметно закралась в его сердце и опять привязала его к жизни. И радостные и тревожные мысли стали приходить ему. Вспоминая ту минуту на перевязочном пункте, когда он увидал Курагина, он теперь не мог возвратиться к тому чувству: его мучил вопрос о том, жив ли он? И он не смел спросить этого.

Болезнь его шла своим физическим порядком, но то, что Наташа называла: это сделалось с ним, случилось с ним два дня перед приездом княжны Марьи. Это была та последняя нравственная борьба между жизнью и смертью, в которой смерть одержала победу. Это было неожиданное сознание того, что он еще дорожил жизнью, представлявшейся ему в любви к Наташе, и последний, покоренный припадок ужаса перед неведомым.
Это было вечером. Он был, как обыкновенно после обеда, в легком лихорадочном состоянии, и мысли его были чрезвычайно ясны. Соня сидела у стола. Он задремал. Вдруг ощущение счастья охватило его.
«А, это она вошла!» – подумал он.
Действительно, на месте Сони сидела только что неслышными шагами вошедшая Наташа.
С тех пор как она стала ходить за ним, он всегда испытывал это физическое ощущение ее близости. Она сидела на кресле, боком к нему, заслоняя собой от него свет свечи, и вязала чулок. (Она выучилась вязать чулки с тех пор, как раз князь Андрей сказал ей, что никто так не умеет ходить за больными, как старые няни, которые вяжут чулки, и что в вязании чулка есть что то успокоительное.) Тонкие пальцы ее быстро перебирали изредка сталкивающиеся спицы, и задумчивый профиль ее опущенного лица был ясно виден ему. Она сделала движенье – клубок скатился с ее колен. Она вздрогнула, оглянулась на него и, заслоняя свечу рукой, осторожным, гибким и точным движением изогнулась, подняла клубок и села в прежнее положение.
Он смотрел на нее, не шевелясь, и видел, что ей нужно было после своего движения вздохнуть во всю грудь, но она не решалась этого сделать и осторожно переводила дыханье.
В Троицкой лавре они говорили о прошедшем, и он сказал ей, что, ежели бы он был жив, он бы благодарил вечно бога за свою рану, которая свела его опять с нею; но с тех пор они никогда не говорили о будущем.
«Могло или не могло это быть? – думал он теперь, глядя на нее и прислушиваясь к легкому стальному звуку спиц. – Неужели только затем так странно свела меня с нею судьба, чтобы мне умереть?.. Неужели мне открылась истина жизни только для того, чтобы я жил во лжи? Я люблю ее больше всего в мире. Но что же делать мне, ежели я люблю ее?» – сказал он, и он вдруг невольно застонал, по привычке, которую он приобрел во время своих страданий.
Услыхав этот звук, Наташа положила чулок, перегнулась ближе к нему и вдруг, заметив его светящиеся глаза, подошла к нему легким шагом и нагнулась.
– Вы не спите?
– Нет, я давно смотрю на вас; я почувствовал, когда вы вошли. Никто, как вы, но дает мне той мягкой тишины… того света. Мне так и хочется плакать от радости.
Наташа ближе придвинулась к нему. Лицо ее сияло восторженною радостью.
– Наташа, я слишком люблю вас. Больше всего на свете.
– А я? – Она отвернулась на мгновение. – Отчего же слишком? – сказала она.
– Отчего слишком?.. Ну, как вы думаете, как вы чувствуете по душе, по всей душе, буду я жив? Как вам кажется?
– Я уверена, я уверена! – почти вскрикнула Наташа, страстным движением взяв его за обе руки.
Он помолчал.
– Как бы хорошо! – И, взяв ее руку, он поцеловал ее.
Наташа была счастлива и взволнована; и тотчас же она вспомнила, что этого нельзя, что ему нужно спокойствие.
– Однако вы не спали, – сказала она, подавляя свою радость. – Постарайтесь заснуть… пожалуйста.
Он выпустил, пожав ее, ее руку, она перешла к свече и опять села в прежнее положение. Два раза она оглянулась на него, глаза его светились ей навстречу. Она задала себе урок на чулке и сказала себе, что до тех пор она не оглянется, пока не кончит его.
Действительно, скоро после этого он закрыл глаза и заснул. Он спал недолго и вдруг в холодном поту тревожно проснулся.
Засыпая, он думал все о том же, о чем он думал все ото время, – о жизни и смерти. И больше о смерти. Он чувствовал себя ближе к ней.
«Любовь? Что такое любовь? – думал он. – Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть бог, и умереть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику». Мысли эти показались ему утешительны. Но это были только мысли. Чего то недоставало в них, что то было односторонне личное, умственное – не было очевидности. И было то же беспокойство и неясность. Он заснул.
Он видел во сне, что он лежит в той же комнате, в которой он лежал в действительности, но что он не ранен, а здоров. Много разных лиц, ничтожных, равнодушных, являются перед князем Андреем. Он говорит с ними, спорит о чем то ненужном. Они сбираются ехать куда то. Князь Андрей смутно припоминает, что все это ничтожно и что у него есть другие, важнейшие заботы, но продолжает говорить, удивляя их, какие то пустые, остроумные слова. Понемногу, незаметно все эти лица начинают исчезать, и все заменяется одним вопросом о затворенной двери. Он встает и идет к двери, чтобы задвинуть задвижку и запереть ее. Оттого, что он успеет или не успеет запереть ее, зависит все. Он идет, спешит, ноги его не двигаются, и он знает, что не успеет запереть дверь, но все таки болезненно напрягает все свои силы. И мучительный страх охватывает его. И этот страх есть страх смерти: за дверью стоит оно. Но в то же время как он бессильно неловко подползает к двери, это что то ужасное, с другой стороны уже, надавливая, ломится в нее. Что то не человеческое – смерть – ломится в дверь, и надо удержать ее. Он ухватывается за дверь, напрягает последние усилия – запереть уже нельзя – хоть удержать ее; но силы его слабы, неловки, и, надавливаемая ужасным, дверь отворяется и опять затворяется.
Еще раз оно надавило оттуда. Последние, сверхъестественные усилия тщетны, и обе половинки отворились беззвучно. Оно вошло, и оно есть смерть. И князь Андрей умер.
Но в то же мгновение, как он умер, князь Андрей вспомнил, что он спит, и в то же мгновение, как он умер, он, сделав над собою усилие, проснулся.
«Да, это была смерть. Я умер – я проснулся. Да, смерть – пробуждение!» – вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором. Он почувствовал как бы освобождение прежде связанной в нем силы и ту странную легкость, которая с тех пор не оставляла его.
Когда он, очнувшись в холодном поту, зашевелился на диване, Наташа подошла к нему и спросила, что с ним. Он не ответил ей и, не понимая ее, посмотрел на нее странным взглядом.
Это то было то, что случилось с ним за два дня до приезда княжны Марьи. С этого же дня, как говорил доктор, изнурительная лихорадка приняла дурной характер, но Наташа не интересовалась тем, что говорил доктор: она видела эти страшные, более для нее несомненные, нравственные признаки.
С этого дня началось для князя Андрея вместе с пробуждением от сна – пробуждение от жизни. И относительно продолжительности жизни оно не казалось ему более медленно, чем пробуждение от сна относительно продолжительности сновидения.

Ничего не было страшного и резкого в этом, относительно медленном, пробуждении.
Последние дни и часы его прошли обыкновенно и просто. И княжна Марья и Наташа, не отходившие от него, чувствовали это. Они не плакали, не содрогались и последнее время, сами чувствуя это, ходили уже не за ним (его уже не было, он ушел от них), а за самым близким воспоминанием о нем – за его телом. Чувства обеих были так сильны, что на них не действовала внешняя, страшная сторона смерти, и они не находили нужным растравлять свое горе. Они не плакали ни при нем, ни без него, но и никогда не говорили про него между собой. Они чувствовали, что не могли выразить словами того, что они понимали.
Они обе видели, как он глубже и глубже, медленно и спокойно, опускался от них куда то туда, и обе знали, что это так должно быть и что это хорошо.
Его исповедовали, причастили; все приходили к нему прощаться. Когда ему привели сына, он приложил к нему свои губы и отвернулся, не потому, чтобы ему было тяжело или жалко (княжна Марья и Наташа понимали это), но только потому, что он полагал, что это все, что от него требовали; но когда ему сказали, чтобы он благословил его, он исполнил требуемое и оглянулся, как будто спрашивая, не нужно ли еще что нибудь сделать.
Когда происходили последние содрогания тела, оставляемого духом, княжна Марья и Наташа были тут.
– Кончилось?! – сказала княжна Марья, после того как тело его уже несколько минут неподвижно, холодея, лежало перед ними. Наташа подошла, взглянула в мертвые глаза и поспешила закрыть их. Она закрыла их и не поцеловала их, а приложилась к тому, что было ближайшим воспоминанием о нем.
«Куда он ушел? Где он теперь?..»

Когда одетое, обмытое тело лежало в гробу на столе, все подходили к нему прощаться, и все плакали.
Николушка плакал от страдальческого недоумения, разрывавшего его сердце. Графиня и Соня плакали от жалости к Наташе и о том, что его нет больше. Старый граф плакал о том, что скоро, он чувствовал, и ему предстояло сделать тот же страшный шаг.
Наташа и княжна Марья плакали тоже теперь, но они плакали не от своего личного горя; они плакали от благоговейного умиления, охватившего их души перед сознанием простого и торжественного таинства смерти, совершившегося перед ними.



Для человеческого ума недоступна совокупность причин явлений. Но потребность отыскивать причины вложена в душу человека. И человеческий ум, не вникнувши в бесчисленность и сложность условий явлений, из которых каждое отдельно может представляться причиною, хватается за первое, самое понятное сближение и говорит: вот причина. В исторических событиях (где предметом наблюдения суть действия людей) самым первобытным сближением представляется воля богов, потом воля тех людей, которые стоят на самом видном историческом месте, – исторических героев. Но стоит только вникнуть в сущность каждого исторического события, то есть в деятельность всей массы людей, участвовавших в событии, чтобы убедиться, что воля исторического героя не только не руководит действиями масс, но сама постоянно руководима. Казалось бы, все равно понимать значение исторического события так или иначе. Но между человеком, который говорит, что народы Запада пошли на Восток, потому что Наполеон захотел этого, и человеком, который говорит, что это совершилось, потому что должно было совершиться, существует то же различие, которое существовало между людьми, утверждавшими, что земля стоит твердо и планеты движутся вокруг нее, и теми, которые говорили, что они не знают, на чем держится земля, но знают, что есть законы, управляющие движением и ее, и других планет. Причин исторического события – нет и не может быть, кроме единственной причины всех причин. Но есть законы, управляющие событиями, отчасти неизвестные, отчасти нащупываемые нами. Открытие этих законов возможно только тогда, когда мы вполне отрешимся от отыскиванья причин в воле одного человека, точно так же, как открытие законов движения планет стало возможно только тогда, когда люди отрешились от представления утвержденности земли.

После Бородинского сражения, занятия неприятелем Москвы и сожжения ее, важнейшим эпизодом войны 1812 года историки признают движение русской армии с Рязанской на Калужскую дорогу и к Тарутинскому лагерю – так называемый фланговый марш за Красной Пахрой. Историки приписывают славу этого гениального подвига различным лицам и спорят о том, кому, собственно, она принадлежит. Даже иностранные, даже французские историки признают гениальность русских полководцев, говоря об этом фланговом марше. Но почему военные писатели, а за ними и все, полагают, что этот фланговый марш есть весьма глубокомысленное изобретение какого нибудь одного лица, спасшее Россию и погубившее Наполеона, – весьма трудно понять. Во первых, трудно понять, в чем состоит глубокомыслие и гениальность этого движения; ибо для того, чтобы догадаться, что самое лучшее положение армии (когда ее не атакуют) находиться там, где больше продовольствия, – не нужно большого умственного напряжения. И каждый, даже глупый тринадцатилетний мальчик, без труда мог догадаться, что в 1812 году самое выгодное положение армии, после отступления от Москвы, было на Калужской дороге. Итак, нельзя понять, во первых, какими умозаключениями доходят историки до того, чтобы видеть что то глубокомысленное в этом маневре. Во вторых, еще труднее понять, в чем именно историки видят спасительность этого маневра для русских и пагубность его для французов; ибо фланговый марш этот, при других, предшествующих, сопутствовавших и последовавших обстоятельствах, мог быть пагубным для русского и спасительным для французского войска. Если с того времени, как совершилось это движение, положение русского войска стало улучшаться, то из этого никак не следует, чтобы это движение было тому причиною.
Этот фланговый марш не только не мог бы принести какие нибудь выгоды, но мог бы погубить русскую армию, ежели бы при том не было совпадения других условий. Что бы было, если бы не сгорела Москва? Если бы Мюрат не потерял из виду русских? Если бы Наполеон не находился в бездействии? Если бы под Красной Пахрой русская армия, по совету Бенигсена и Барклая, дала бы сражение? Что бы было, если бы французы атаковали русских, когда они шли за Пахрой? Что бы было, если бы впоследствии Наполеон, подойдя к Тарутину, атаковал бы русских хотя бы с одной десятой долей той энергии, с которой он атаковал в Смоленске? Что бы было, если бы французы пошли на Петербург?.. При всех этих предположениях спасительность флангового марша могла перейти в пагубность.
В третьих, и самое непонятное, состоит в том, что люди, изучающие историю, умышленно не хотят видеть того, что фланговый марш нельзя приписывать никакому одному человеку, что никто никогда его не предвидел, что маневр этот, точно так же как и отступление в Филях, в настоящем никогда никому не представлялся в его цельности, а шаг за шагом, событие за событием, мгновение за мгновением вытекал из бесчисленного количества самых разнообразных условий, и только тогда представился во всей своей цельности, когда он совершился и стал прошедшим.
На совете в Филях у русского начальства преобладающею мыслью было само собой разумевшееся отступление по прямому направлению назад, то есть по Нижегородской дороге. Доказательствами тому служит то, что большинство голосов на совете было подано в этом смысле, и, главное, известный разговор после совета главнокомандующего с Ланским, заведовавшим провиантскою частью. Ланской донес главнокомандующему, что продовольствие для армии собрано преимущественно по Оке, в Тульской и Калужской губерниях и что в случае отступления на Нижний запасы провианта будут отделены от армии большою рекою Окой, через которую перевоз в первозимье бывает невозможен. Это был первый признак необходимости уклонения от прежде представлявшегося самым естественным прямого направления на Нижний. Армия подержалась южнее, по Рязанской дороге, и ближе к запасам. Впоследствии бездействие французов, потерявших даже из виду русскую армию, заботы о защите Тульского завода и, главное, выгоды приближения к своим запасам заставили армию отклониться еще южнее, на Тульскую дорогу. Перейдя отчаянным движением за Пахрой на Тульскую дорогу, военачальники русской армии думали оставаться у Подольска, и не было мысли о Тарутинской позиции; но бесчисленное количество обстоятельств и появление опять французских войск, прежде потерявших из виду русских, и проекты сражения, и, главное, обилие провианта в Калуге заставили нашу армию еще более отклониться к югу и перейти в середину путей своего продовольствия, с Тульской на Калужскую дорогу, к Тарутину. Точно так же, как нельзя отвечать на тот вопрос, когда оставлена была Москва, нельзя отвечать и на то, когда именно и кем решено было перейти к Тарутину. Только тогда, когда войска пришли уже к Тарутину вследствие бесчисленных дифференциальных сил, тогда только стали люди уверять себя, что они этого хотели и давно предвидели.


Знаменитый фланговый марш состоял только в том, что русское войско, отступая все прямо назад по обратному направлению наступления, после того как наступление французов прекратилось, отклонилось от принятого сначала прямого направления и, не видя за собой преследования, естественно подалось в ту сторону, куда его влекло обилие продовольствия.
Если бы представить себе не гениальных полководцев во главе русской армии, но просто одну армию без начальников, то и эта армия не могла бы сделать ничего другого, кроме обратного движения к Москве, описывая дугу с той стороны, с которой было больше продовольствия и край был обильнее.
Передвижение это с Нижегородской на Рязанскую, Тульскую и Калужскую дороги было до такой степени естественно, что в этом самом направлении отбегали мародеры русской армии и что в этом самом направлении требовалось из Петербурга, чтобы Кутузов перевел свою армию. В Тарутине Кутузов получил почти выговор от государя за то, что он отвел армию на Рязанскую дорогу, и ему указывалось то самое положение против Калуги, в котором он уже находился в то время, как получил письмо государя.
Откатывавшийся по направлению толчка, данного ему во время всей кампании и в Бородинском сражении, шар русского войска, при уничтожении силы толчка и не получая новых толчков, принял то положение, которое было ему естественно.
Заслуга Кутузова не состояла в каком нибудь гениальном, как это называют, стратегическом маневре, а в том, что он один понимал значение совершавшегося события. Он один понимал уже тогда значение бездействия французской армии, он один продолжал утверждать, что Бородинское сражение была победа; он один – тот, который, казалось бы, по своему положению главнокомандующего, должен был быть вызываем к наступлению, – он один все силы свои употреблял на то, чтобы удержать русскую армию от бесполезных сражений.
Подбитый зверь под Бородиным лежал там где то, где его оставил отбежавший охотник; но жив ли, силен ли он был, или он только притаился, охотник не знал этого. Вдруг послышался стон этого зверя.
Стон этого раненого зверя, французской армии, обличивший ее погибель, была присылка Лористона в лагерь Кутузова с просьбой о мире.
Наполеон с своей уверенностью в том, что не то хорошо, что хорошо, а то хорошо, что ему пришло в голову, написал Кутузову слова, первые пришедшие ему в голову и не имеющие никакого смысла. Он писал:

«Monsieur le prince Koutouzov, – писал он, – j'envoie pres de vous un de mes aides de camps generaux pour vous entretenir de plusieurs objets interessants. Je desire que Votre Altesse ajoute foi a ce qu'il lui dira, surtout lorsqu'il exprimera les sentiments d'estime et de particuliere consideration que j'ai depuis longtemps pour sa personne… Cette lettre n'etant a autre fin, je prie Dieu, Monsieur le prince Koutouzov, qu'il vous ait en sa sainte et digne garde,
Moscou, le 3 Octobre, 1812. Signe:
Napoleon».
[Князь Кутузов, посылаю к вам одного из моих генерал адъютантов для переговоров с вами о многих важных предметах. Прошу Вашу Светлость верить всему, что он вам скажет, особенно когда, станет выражать вам чувствования уважения и особенного почтения, питаемые мною к вам с давнего времени. Засим молю бога о сохранении вас под своим священным кровом.
Москва, 3 октября, 1812.
Наполеон. ]

«Je serais maudit par la posterite si l'on me regardait comme le premier moteur d'un accommodement quelconque. Tel est l'esprit actuel de ma nation», [Я бы был проклят, если бы на меня смотрели как на первого зачинщика какой бы то ни было сделки; такова воля нашего народа. ] – отвечал Кутузов и продолжал употреблять все свои силы на то, чтобы удерживать войска от наступления.
В месяц грабежа французского войска в Москве и спокойной стоянки русского войска под Тарутиным совершилось изменение в отношении силы обоих войск (духа и численности), вследствие которого преимущество силы оказалось на стороне русских. Несмотря на то, что положение французского войска и его численность были неизвестны русским, как скоро изменилось отношение, необходимость наступления тотчас же выразилась в бесчисленном количестве признаков. Признаками этими были: и присылка Лористона, и изобилие провианта в Тарутине, и сведения, приходившие со всех сторон о бездействии и беспорядке французов, и комплектование наших полков рекрутами, и хорошая погода, и продолжительный отдых русских солдат, и обыкновенно возникающее в войсках вследствие отдыха нетерпение исполнять то дело, для которого все собраны, и любопытство о том, что делалось во французской армии, так давно потерянной из виду, и смелость, с которою теперь шныряли русские аванпосты около стоявших в Тарутине французов, и известия о легких победах над французами мужиков и партизанов, и зависть, возбуждаемая этим, и чувство мести, лежавшее в душе каждого человека до тех пор, пока французы были в Москве, и (главное) неясное, но возникшее в душе каждого солдата сознание того, что отношение силы изменилось теперь и преимущество находится на нашей стороне. Существенное отношение сил изменилось, и наступление стало необходимым. И тотчас же, так же верно, как начинают бить и играть в часах куранты, когда стрелка совершила полный круг, в высших сферах, соответственно существенному изменению сил, отразилось усиленное движение, шипение и игра курантов.


Русская армия управлялась Кутузовым с его штабом и государем из Петербурга. В Петербурге, еще до получения известия об оставлении Москвы, был составлен подробный план всей войны и прислан Кутузову для руководства. Несмотря на то, что план этот был составлен в предположении того, что Москва еще в наших руках, план этот был одобрен штабом и принят к исполнению. Кутузов писал только, что дальние диверсии всегда трудно исполнимы. И для разрешения встречавшихся трудностей присылались новые наставления и лица, долженствовавшие следить за его действиями и доносить о них.
Кроме того, теперь в русской армии преобразовался весь штаб. Замещались места убитого Багратиона и обиженного, удалившегося Барклая. Весьма серьезно обдумывали, что будет лучше: А. поместить на место Б., а Б. на место Д., или, напротив, Д. на место А. и т. д., как будто что нибудь, кроме удовольствия А. и Б., могло зависеть от этого.
В штабе армии, по случаю враждебности Кутузова с своим начальником штаба, Бенигсеном, и присутствия доверенных лиц государя и этих перемещений, шла более, чем обыкновенно, сложная игра партий: А. подкапывался под Б., Д. под С. и т. д., во всех возможных перемещениях и сочетаниях. При всех этих подкапываниях предметом интриг большей частью было то военное дело, которым думали руководить все эти люди; но это военное дело шло независимо от них, именно так, как оно должно было идти, то есть никогда не совпадая с тем, что придумывали люди, а вытекая из сущности отношения масс. Все эти придумыванья, скрещиваясь, перепутываясь, представляли в высших сферах только верное отражение того, что должно было совершиться.
«Князь Михаил Иларионович! – писал государь от 2 го октября в письме, полученном после Тарутинского сражения. – С 2 го сентября Москва в руках неприятельских. Последние ваши рапорты от 20 го; и в течение всего сего времени не только что ничего не предпринято для действия противу неприятеля и освобождения первопрестольной столицы, но даже, по последним рапортам вашим, вы еще отступили назад. Серпухов уже занят отрядом неприятельским, и Тула, с знаменитым и столь для армии необходимым своим заводом, в опасности. По рапортам от генерала Винцингероде вижу я, что неприятельский 10000 й корпус подвигается по Петербургской дороге. Другой, в нескольких тысячах, также подается к Дмитрову. Третий подвинулся вперед по Владимирской дороге. Четвертый, довольно значительный, стоит между Рузою и Можайском. Наполеон же сам по 25 е число находился в Москве. По всем сим сведениям, когда неприятель сильными отрядами раздробил свои силы, когда Наполеон еще в Москве сам, с своею гвардией, возможно ли, чтобы силы неприятельские, находящиеся перед вами, были значительны и не позволяли вам действовать наступательно? С вероятностию, напротив того, должно полагать, что он вас преследует отрядами или, по крайней мере, корпусом, гораздо слабее армии, вам вверенной. Казалось, что, пользуясь сими обстоятельствами, могли бы вы с выгодою атаковать неприятеля слабее вас и истребить оного или, по меньшей мере, заставя его отступить, сохранить в наших руках знатную часть губерний, ныне неприятелем занимаемых, и тем самым отвратить опасность от Тулы и прочих внутренних наших городов. На вашей ответственности останется, если неприятель в состоянии будет отрядить значительный корпус на Петербург для угрожания сей столице, в которой не могло остаться много войска, ибо с вверенною вам армиею, действуя с решительностию и деятельностию, вы имеете все средства отвратить сие новое несчастие. Вспомните, что вы еще обязаны ответом оскорбленному отечеству в потере Москвы. Вы имели опыты моей готовности вас награждать. Сия готовность не ослабнет во мне, но я и Россия вправе ожидать с вашей стороны всего усердия, твердости и успехов, которые ум ваш, воинские таланты ваши и храбрость войск, вами предводительствуемых, нам предвещают».
Но в то время как письмо это, доказывающее то, что существенное отношение сил уже отражалось и в Петербурге, было в дороге, Кутузов не мог уже удержать командуемую им армию от наступления, и сражение уже было дано.
2 го октября казак Шаповалов, находясь в разъезде, убил из ружья одного и подстрелил другого зайца. Гоняясь за подстреленным зайцем, Шаповалов забрел далеко в лес и наткнулся на левый фланг армии Мюрата, стоящий без всяких предосторожностей. Казак, смеясь, рассказал товарищам, как он чуть не попался французам. Хорунжий, услыхав этот рассказ, сообщил его командиру.
Казака призвали, расспросили; казачьи командиры хотели воспользоваться этим случаем, чтобы отбить лошадей, но один из начальников, знакомый с высшими чинами армии, сообщил этот факт штабному генералу. В последнее время в штабе армии положение было в высшей степени натянутое. Ермолов, за несколько дней перед этим, придя к Бенигсену, умолял его употребить свое влияние на главнокомандующего, для того чтобы сделано было наступление.
– Ежели бы я не знал вас, я подумал бы, что вы не хотите того, о чем вы просите. Стоит мне посоветовать одно, чтобы светлейший наверное сделал противоположное, – отвечал Бенигсен.
Известие казаков, подтвержденное посланными разъездами, доказало окончательную зрелость события. Натянутая струна соскочила, и зашипели часы, и заиграли куранты. Несмотря на всю свою мнимую власть, на свой ум, опытность, знание людей, Кутузов, приняв во внимание записку Бенигсена, посылавшего лично донесения государю, выражаемое всеми генералами одно и то же желание, предполагаемое им желание государя и сведение казаков, уже не мог удержать неизбежного движения и отдал приказание на то, что он считал бесполезным и вредным, – благословил совершившийся факт.


Записка, поданная Бенигсеном о необходимости наступления, и сведения казаков о незакрытом левом фланге французов были только последние признаки необходимости отдать приказание о наступлении, и наступление было назначено на 5 е октября.
4 го октября утром Кутузов подписал диспозицию. Толь прочел ее Ермолову, предлагая ему заняться дальнейшими распоряжениями.
– Хорошо, хорошо, мне теперь некогда, – сказал Ермолов и вышел из избы. Диспозиция, составленная Толем, была очень хорошая. Так же, как и в аустерлицкой диспозиции, было написано, хотя и не по немецки:
«Die erste Colonne marschiert [Первая колонна идет (нем.) ] туда то и туда то, die zweite Colonne marschiert [вторая колонна идет (нем.) ] туда то и туда то» и т. д. И все эти колонны на бумаге приходили в назначенное время в свое место и уничтожали неприятеля. Все было, как и во всех диспозициях, прекрасно придумано, и, как и по всем диспозициям, ни одна колонна не пришла в свое время и на свое место.
Когда диспозиция была готова в должном количестве экземпляров, был призван офицер и послан к Ермолову, чтобы передать ему бумаги для исполнения. Молодой кавалергардский офицер, ординарец Кутузова, довольный важностью данного ему поручения, отправился на квартиру Ермолова.
– Уехали, – отвечал денщик Ермолова. Кавалергардский офицер пошел к генералу, у которого часто бывал Ермолов.
– Нет, и генерала нет.
Кавалергардский офицер, сев верхом, поехал к другому.
– Нет, уехали.
«Как бы мне не отвечать за промедление! Вот досада!» – думал офицер. Он объездил весь лагерь. Кто говорил, что видели, как Ермолов проехал с другими генералами куда то, кто говорил, что он, верно, опять дома. Офицер, не обедая, искал до шести часов вечера. Нигде Ермолова не было и никто не знал, где он был. Офицер наскоро перекусил у товарища и поехал опять в авангард к Милорадовичу. Милорадовича не было тоже дома, но тут ему сказали, что Милорадович на балу у генерала Кикина, что, должно быть, и Ермолов там.
– Да где же это?
– А вон, в Ечкине, – сказал казачий офицер, указывая на далекий помещичий дом.
– Да как же там, за цепью?
– Выслали два полка наших в цепь, там нынче такой кутеж идет, беда! Две музыки, три хора песенников.
Офицер поехал за цепь к Ечкину. Издалека еще, подъезжая к дому, он услыхал дружные, веселые звуки плясовой солдатской песни.
«Во олузя а ах… во олузях!..» – с присвистом и с торбаном слышалось ему, изредка заглушаемое криком голосов. Офицеру и весело стало на душе от этих звуков, но вместе с тем и страшно за то, что он виноват, так долго не передав важного, порученного ему приказания. Был уже девятый час. Он слез с лошади и вошел на крыльцо и в переднюю большого, сохранившегося в целости помещичьего дома, находившегося между русских и французов. В буфетной и в передней суетились лакеи с винами и яствами. Под окнами стояли песенники. Офицера ввели в дверь, и он увидал вдруг всех вместе важнейших генералов армии, в том числе и большую, заметную фигуру Ермолова. Все генералы были в расстегнутых сюртуках, с красными, оживленными лицами и громко смеялись, стоя полукругом. В середине залы красивый невысокий генерал с красным лицом бойко и ловко выделывал трепака.
– Ха, ха, ха! Ай да Николай Иванович! ха, ха, ха!..
Офицер чувствовал, что, входя в эту минуту с важным приказанием, он делается вдвойне виноват, и он хотел подождать; но один из генералов увидал его и, узнав, зачем он, сказал Ермолову. Ермолов с нахмуренным лицом вышел к офицеру и, выслушав, взял от него бумагу, ничего не сказав ему.
– Ты думаешь, это нечаянно он уехал? – сказал в этот вечер штабный товарищ кавалергардскому офицеру про Ермолова. – Это штуки, это все нарочно. Коновницына подкатить. Посмотри, завтра каша какая будет!


На другой день, рано утром, дряхлый Кутузов встал, помолился богу, оделся и с неприятным сознанием того, что он должен руководить сражением, которого он не одобрял, сел в коляску и выехал из Леташевки, в пяти верстах позади Тарутина, к тому месту, где должны были быть собраны наступающие колонны. Кутузов ехал, засыпая и просыпаясь и прислушиваясь, нет ли справа выстрелов, не начиналось ли дело? Но все еще было тихо. Только начинался рассвет сырого и пасмурного осеннего дня. Подъезжая к Тарутину, Кутузов заметил кавалеристов, ведших на водопой лошадей через дорогу, по которой ехала коляска. Кутузов присмотрелся к ним, остановил коляску и спросил, какого полка? Кавалеристы были из той колонны, которая должна была быть уже далеко впереди в засаде. «Ошибка, может быть», – подумал старый главнокомандующий. Но, проехав еще дальше, Кутузов увидал пехотные полки, ружья в козлах, солдат за кашей и с дровами, в подштанниках. Позвали офицера. Офицер доложил, что никакого приказания о выступлении не было.
– Как не бы… – начал Кутузов, но тотчас же замолчал и приказал позвать к себе старшего офицера. Вылезши из коляски, опустив голову и тяжело дыша, молча ожидая, ходил он взад и вперед. Когда явился потребованный офицер генерального штаба Эйхен, Кутузов побагровел не оттого, что этот офицер был виною ошибки, но оттого, что он был достойный предмет для выражения гнева. И, трясясь, задыхаясь, старый человек, придя в то состояние бешенства, в которое он в состоянии был приходить, когда валялся по земле от гнева, он напустился на Эйхена, угрожая руками, крича и ругаясь площадными словами. Другой подвернувшийся, капитан Брозин, ни в чем не виноватый, потерпел ту же участь.
– Это что за каналья еще? Расстрелять мерзавцев! – хрипло кричал он, махая руками и шатаясь. Он испытывал физическое страдание. Он, главнокомандующий, светлейший, которого все уверяют, что никто никогда не имел в России такой власти, как он, он поставлен в это положение – поднят на смех перед всей армией. «Напрасно так хлопотал молиться об нынешнем дне, напрасно не спал ночь и все обдумывал! – думал он о самом себе. – Когда был мальчишкой офицером, никто бы не смел так надсмеяться надо мной… А теперь!» Он испытывал физическое страдание, как от телесного наказания, и не мог не выражать его гневными и страдальческими криками; но скоро силы его ослабели, и он, оглядываясь, чувствуя, что он много наговорил нехорошего, сел в коляску и молча уехал назад.
Излившийся гнев уже не возвращался более, и Кутузов, слабо мигая глазами, выслушивал оправдания и слова защиты (Ермолов сам не являлся к нему до другого дня) и настояния Бенигсена, Коновницына и Толя о том, чтобы то же неудавшееся движение сделать на другой день. И Кутузов должен был опять согласиться.


На другой день войска с вечера собрались в назначенных местах и ночью выступили. Была осенняя ночь с черно лиловатыми тучами, но без дождя. Земля была влажна, но грязи не было, и войска шли без шума, только слабо слышно было изредка бренчанье артиллерии. Запретили разговаривать громко, курить трубки, высекать огонь; лошадей удерживали от ржания. Таинственность предприятия увеличивала его привлекательность. Люди шли весело. Некоторые колонны остановились, поставили ружья в козлы и улеглись на холодной земле, полагая, что они пришли туда, куда надо было; некоторые (большинство) колонны шли целую ночь и, очевидно, зашли не туда, куда им надо было.
Граф Орлов Денисов с казаками (самый незначительный отряд из всех других) один попал на свое место и в свое время. Отряд этот остановился у крайней опушки леса, на тропинке из деревни Стромиловой в Дмитровское.
Перед зарею задремавшего графа Орлова разбудили. Привели перебежчика из французского лагеря. Это был польский унтер офицер корпуса Понятовского. Унтер офицер этот по польски объяснил, что он перебежал потому, что его обидели по службе, что ему давно бы пора быть офицером, что он храбрее всех и потому бросил их и хочет их наказать. Он говорил, что Мюрат ночует в версте от них и что, ежели ему дадут сто человек конвою, он живьем возьмет его. Граф Орлов Денисов посоветовался с своими товарищами. Предложение было слишком лестно, чтобы отказаться. Все вызывались ехать, все советовали попытаться. После многих споров и соображений генерал майор Греков с двумя казачьими полками решился ехать с унтер офицером.
– Ну помни же, – сказал граф Орлов Денисов унтер офицеру, отпуская его, – в случае ты соврал, я тебя велю повесить, как собаку, а правда – сто червонцев.
Унтер офицер с решительным видом не отвечал на эти слова, сел верхом и поехал с быстро собравшимся Грековым. Они скрылись в лесу. Граф Орлов, пожимаясь от свежести начинавшего брезжить утра, взволнованный тем, что им затеяно на свою ответственность, проводив Грекова, вышел из леса и стал оглядывать неприятельский лагерь, видневшийся теперь обманчиво в свете начинавшегося утра и догоравших костров. Справа от графа Орлова Денисова, по открытому склону, должны были показаться наши колонны. Граф Орлов глядел туда; но несмотря на то, что издалека они были бы заметны, колонн этих не было видно. Во французском лагере, как показалось графу Орлову Денисову, и в особенности по словам его очень зоркого адъютанта, начинали шевелиться.
– Ах, право, поздно, – сказал граф Орлов, поглядев на лагерь. Ему вдруг, как это часто бывает, после того как человека, которому мы поверим, нет больше перед глазами, ему вдруг совершенно ясно и очевидно стало, что унтер офицер этот обманщик, что он наврал и только испортит все дело атаки отсутствием этих двух полков, которых он заведет бог знает куда. Можно ли из такой массы войск выхватить главнокомандующего?
– Право, он врет, этот шельма, – сказал граф.
– Можно воротить, – сказал один из свиты, который почувствовал так же, как и граф Орлов Денисов, недоверие к предприятию, когда посмотрел на лагерь.
– А? Право?.. как вы думаете, или оставить? Или нет?
– Прикажете воротить?
– Воротить, воротить! – вдруг решительно сказал граф Орлов, глядя на часы, – поздно будет, совсем светло.
И адъютант поскакал лесом за Грековым. Когда Греков вернулся, граф Орлов Денисов, взволнованный и этой отмененной попыткой, и тщетным ожиданием пехотных колонн, которые все не показывались, и близостью неприятеля (все люди его отряда испытывали то же), решил наступать.
Шепотом прокомандовал он: «Садись!» Распределились, перекрестились…
– С богом!
«Урааааа!» – зашумело по лесу, и, одна сотня за другой, как из мешка высыпаясь, полетели весело казаки с своими дротиками наперевес, через ручей к лагерю.
Один отчаянный, испуганный крик первого увидавшего казаков француза – и все, что было в лагере, неодетое, спросонков бросило пушки, ружья, лошадей и побежало куда попало.
Ежели бы казаки преследовали французов, не обращая внимания на то, что было позади и вокруг них, они взяли бы и Мюрата, и все, что тут было. Начальники и хотели этого. Но нельзя было сдвинуть с места казаков, когда они добрались до добычи и пленных. Команды никто не слушал. Взято было тут же тысяча пятьсот человек пленных, тридцать восемь орудий, знамена и, что важнее всего для казаков, лошади, седла, одеяла и различные предметы. Со всем этим надо было обойтись, прибрать к рукам пленных, пушки, поделить добычу, покричать, даже подраться между собой: всем этим занялись казаки.
Французы, не преследуемые более, стали понемногу опоминаться, собрались командами и принялись стрелять. Орлов Денисов ожидал все колонны и не наступал дальше.
Между тем по диспозиции: «die erste Colonne marschiert» [первая колонна идет (нем.) ] и т. д., пехотные войска опоздавших колонн, которыми командовал Бенигсен и управлял Толь, выступили как следует и, как всегда бывает, пришли куда то, но только не туда, куда им было назначено. Как и всегда бывает, люди, вышедшие весело, стали останавливаться; послышалось неудовольствие, сознание путаницы, двинулись куда то назад. Проскакавшие адъютанты и генералы кричали, сердились, ссорились, говорили, что совсем не туда и опоздали, кого то бранили и т. д., и наконец, все махнули рукой и пошли только с тем, чтобы идти куда нибудь. «Куда нибудь да придем!» И действительно, пришли, но не туда, а некоторые туда, но опоздали так, что пришли без всякой пользы, только для того, чтобы в них стреляли. Толь, который в этом сражении играл роль Вейротера в Аустерлицком, старательно скакал из места в место и везде находил все навыворот. Так он наскакал на корпус Багговута в лесу, когда уже было совсем светло, а корпус этот давно уже должен был быть там, с Орловым Денисовым. Взволнованный, огорченный неудачей и полагая, что кто нибудь виноват в этом, Толь подскакал к корпусному командиру и строго стал упрекать его, говоря, что за это расстрелять следует. Багговут, старый, боевой, спокойный генерал, тоже измученный всеми остановками, путаницами, противоречиями, к удивлению всех, совершенно противно своему характеру, пришел в бешенство и наговорил неприятных вещей Толю.
– Я уроков принимать ни от кого не хочу, а умирать с своими солдатами умею не хуже другого, – сказал он и с одной дивизией пошел вперед.
Выйдя на поле под французские выстрелы, взволнованный и храбрый Багговут, не соображая того, полезно или бесполезно его вступление в дело теперь, и с одной дивизией, пошел прямо и повел свои войска под выстрелы. Опасность, ядра, пули были то самое, что нужно ему было в его гневном настроении. Одна из первых пуль убила его, следующие пули убили многих солдат. И дивизия его постояла несколько времени без пользы под огнем.


Между тем с фронта другая колонна должна была напасть на французов, но при этой колонне был Кутузов. Он знал хорошо, что ничего, кроме путаницы, не выйдет из этого против его воли начатого сражения, и, насколько то было в его власти, удерживал войска. Он не двигался.
Кутузов молча ехал на своей серенькой лошадке, лениво отвечая на предложения атаковать.
– У вас все на языке атаковать, а не видите, что мы не умеем делать сложных маневров, – сказал он Милорадовичу, просившемуся вперед.
– Не умели утром взять живьем Мюрата и прийти вовремя на место: теперь нечего делать! – отвечал он другому.
Когда Кутузову доложили, что в тылу французов, где, по донесениям казаков, прежде никого не было, теперь было два батальона поляков, он покосился назад на Ермолова (он с ним не говорил еще со вчерашнего дня).
– Вот просят наступления, предлагают разные проекты, а чуть приступишь к делу, ничего не готово, и предупрежденный неприятель берет свои меры.
Ермолов прищурил глаза и слегка улыбнулся, услыхав эти слова. Он понял, что для него гроза прошла и что Кутузов ограничится этим намеком.
– Это он на мой счет забавляется, – тихо сказал Ермолов, толкнув коленкой Раевского, стоявшего подле него.
Вскоре после этого Ермолов выдвинулся вперед к Кутузову и почтительно доложил:
– Время не упущено, ваша светлость, неприятель не ушел. Если прикажете наступать? А то гвардия и дыма не увидит.
Кутузов ничего не сказал, но когда ему донесли, что войска Мюрата отступают, он приказал наступленье; но через каждые сто шагов останавливался на три четверти часа.
Все сраженье состояло только в том, что сделали казаки Орлова Денисова; остальные войска лишь напрасно потеряли несколько сот людей.
Вследствие этого сражения Кутузов получил алмазный знак, Бенигсен тоже алмазы и сто тысяч рублей, другие, по чинам соответственно, получили тоже много приятного, и после этого сражения сделаны еще новые перемещения в штабе.
«Вот как у нас всегда делается, все навыворот!» – говорили после Тарутинского сражения русские офицеры и генералы, – точно так же, как и говорят теперь, давая чувствовать, что кто то там глупый делает так, навыворот, а мы бы не так сделали. Но люди, говорящие так, или не знают дела, про которое говорят, или умышленно обманывают себя. Всякое сражение – Тарутинское, Бородинское, Аустерлицкое – всякое совершается не так, как предполагали его распорядители. Это есть существенное условие.
Бесчисленное количество свободных сил (ибо нигде человек не бывает свободнее, как во время сражения, где дело идет о жизни и смерти) влияет на направление сражения, и это направление никогда не может быть известно вперед и никогда не совпадает с направлением какой нибудь одной силы.
Ежели многие, одновременно и разнообразно направленные силы действуют на какое нибудь тело, то направление движения этого тела не может совпадать ни с одной из сил; а будет всегда среднее, кратчайшее направление, то, что в механике выражается диагональю параллелограмма сил.
Ежели в описаниях историков, в особенности французских, мы находим, что у них войны и сражения исполняются по вперед определенному плану, то единственный вывод, который мы можем сделать из этого, состоит в том, что описания эти не верны.
Тарутинское сражение, очевидно, не достигло той цели, которую имел в виду Толь: по порядку ввести по диспозиции в дело войска, и той, которую мог иметь граф Орлов; взять в плен Мюрата, или цели истребления мгновенно всего корпуса, которую могли иметь Бенигсен и другие лица, или цели офицера, желавшего попасть в дело и отличиться, или казака, который хотел приобрести больше добычи, чем он приобрел, и т. д. Но, если целью было то, что действительно совершилось, и то, что для всех русских людей тогда было общим желанием (изгнание французов из России и истребление их армии), то будет совершенно ясно, что Тарутинское сражение, именно вследствие его несообразностей, было то самое, что было нужно в тот период кампании. Трудно и невозможно придумать какой нибудь исход этого сражения, более целесообразный, чем тот, который оно имело. При самом малом напряжении, при величайшей путанице и при самой ничтожной потере были приобретены самые большие результаты во всю кампанию, был сделан переход от отступления к наступлению, была обличена слабость французов и был дан тот толчок, которого только и ожидало наполеоновское войско для начатия бегства.


Наполеон вступает в Москву после блестящей победы de la Moskowa; сомнения в победе не может быть, так как поле сражения остается за французами. Русские отступают и отдают столицу. Москва, наполненная провиантом, оружием, снарядами и несметными богатствами, – в руках Наполеона. Русское войско, вдвое слабейшее французского, в продолжение месяца не делает ни одной попытки нападения. Положение Наполеона самое блестящее. Для того, чтобы двойными силами навалиться на остатки русской армии и истребить ее, для того, чтобы выговорить выгодный мир или, в случае отказа, сделать угрожающее движение на Петербург, для того, чтобы даже, в случае неудачи, вернуться в Смоленск или в Вильну, или остаться в Москве, – для того, одним словом, чтобы удержать то блестящее положение, в котором находилось в то время французское войско, казалось бы, не нужно особенной гениальности. Для этого нужно было сделать самое простое и легкое: не допустить войска до грабежа, заготовить зимние одежды, которых достало бы в Москве на всю армию, и правильно собрать находившийся в Москве более чем на полгода (по показанию французских историков) провиант всему войску. Наполеон, этот гениальнейший из гениев и имевший власть управлять армиею, как утверждают историки, ничего не сделал этого.
Он не только не сделал ничего этого, но, напротив, употребил свою власть на то, чтобы из всех представлявшихся ему путей деятельности выбрать то, что было глупее и пагубнее всего. Из всего, что мог сделать Наполеон: зимовать в Москве, идти на Петербург, идти на Нижний Новгород, идти назад, севернее или южнее, тем путем, которым пошел потом Кутузов, – ну что бы ни придумать, глупее и пагубнее того, что сделал Наполеон, то есть оставаться до октября в Москве, предоставляя войскам грабить город, потом, колеблясь, оставить или не оставить гарнизон, выйти из Москвы, подойти к Кутузову, не начать сражения, пойти вправо, дойти до Малого Ярославца, опять не испытав случайности пробиться, пойти не по той дороге, по которой пошел Кутузов, а пойти назад на Можайск и по разоренной Смоленской дороге, – глупее этого, пагубнее для войска ничего нельзя было придумать, как то и показали последствия. Пускай самые искусные стратегики придумают, представив себе, что цель Наполеона состояла в том, чтобы погубить свою армию, придумают другой ряд действий, который бы с такой же несомненностью и независимостью от всего того, что бы ни предприняли русские войска, погубил бы так совершенно всю французскую армию, как то, что сделал Наполеон.
Гениальный Наполеон сделал это. Но сказать, что Наполеон погубил свою армию потому, что он хотел этого, или потому, что он был очень глуп, было бы точно так же несправедливо, как сказать, что Наполеон довел свои войска до Москвы потому, что он хотел этого, и потому, что он был очень умен и гениален.
В том и другом случае личная деятельность его, не имевшая больше силы, чем личная деятельность каждого солдата, только совпадала с теми законами, по которым совершалось явление.
Совершенно ложно (только потому, что последствия не оправдали деятельности Наполеона) представляют нам историки силы Наполеона ослабевшими в Москве. Он, точно так же, как и прежде, как и после, в 13 м году, употреблял все свое уменье и силы на то, чтобы сделать наилучшее для себя и своей армии. Деятельность Наполеона за это время не менее изумительна, чем в Египте, в Италии, в Австрии и в Пруссии. Мы не знаем верно о том, в какой степени была действительна гениальность Наполеона в Египте, где сорок веков смотрели на его величие, потому что эти все великие подвиги описаны нам только французами. Мы не можем верно судить о его гениальности в Австрии и Пруссии, так как сведения о его деятельности там должны черпать из французских и немецких источников; а непостижимая сдача в плен корпусов без сражений и крепостей без осады должна склонять немцев к признанию гениальности как к единственному объяснению той войны, которая велась в Германии. Но нам признавать его гениальность, чтобы скрыть свой стыд, слава богу, нет причины. Мы заплатили за то, чтоб иметь право просто и прямо смотреть на дело, и мы не уступим этого права.
Деятельность его в Москве так же изумительна и гениальна, как и везде. Приказания за приказаниями и планы за планами исходят из него со времени его вступления в Москву и до выхода из нее. Отсутствие жителей и депутации и самый пожар Москвы не смущают его. Он не упускает из виду ни блага своей армии, ни действий неприятеля, ни блага народов России, ни управления долами Парижа, ни дипломатических соображений о предстоящих условиях мира.


В военном отношении, тотчас по вступлении в Москву, Наполеон строго приказывает генералу Себастиани следить за движениями русской армии, рассылает корпуса по разным дорогам и Мюрату приказывает найти Кутузова. Потом он старательно распоряжается об укреплении Кремля; потом делает гениальный план будущей кампании по всей карте России. В отношении дипломатическом, Наполеон призывает к себе ограбленного и оборванного капитана Яковлева, не знающего, как выбраться из Москвы, подробно излагает ему всю свою политику и свое великодушие и, написав письмо к императору Александру, в котором он считает своим долгом сообщить своему другу и брату, что Растопчин дурно распорядился в Москве, он отправляет Яковлева в Петербург. Изложив так же подробно свои виды и великодушие перед Тутолминым, он и этого старичка отправляет в Петербург для переговоров.
В отношении юридическом, тотчас же после пожаров, велено найти виновных и казнить их. И злодей Растопчин наказан тем, что велено сжечь его дома.
В отношении административном, Москве дарована конституция, учрежден муниципалитет и обнародовано следующее:
«Жители Москвы!
Несчастия ваши жестоки, но его величество император и король хочет прекратить течение оных. Страшные примеры вас научили, каким образом он наказывает непослушание и преступление. Строгие меры взяты, чтобы прекратить беспорядок и возвратить общую безопасность. Отеческая администрация, избранная из самих вас, составлять будет ваш муниципалитет или градское правление. Оное будет пещись об вас, об ваших нуждах, об вашей пользе. Члены оного отличаются красною лентою, которую будут носить через плечо, а градской голова будет иметь сверх оного белый пояс. Но, исключая время должности их, они будут иметь только красную ленту вокруг левой руки.
Городовая полиция учреждена по прежнему положению, а чрез ее деятельность уже лучший существует порядок. Правительство назначило двух генеральных комиссаров, или полицмейстеров, и двадцать комиссаров, или частных приставов, поставленных во всех частях города. Вы их узнаете по белой ленте, которую будут они носить вокруг левой руки. Некоторые церкви разного исповедания открыты, и в них беспрепятственно отправляется божественная служба. Ваши сограждане возвращаются ежедневно в свои жилища, и даны приказы, чтобы они в них находили помощь и покровительство, следуемые несчастию. Сии суть средства, которые правительство употребило, чтобы возвратить порядок и облегчить ваше положение; но, чтобы достигнуть до того, нужно, чтобы вы с ним соединили ваши старания, чтобы забыли, если можно, ваши несчастия, которые претерпели, предались надежде не столь жестокой судьбы, были уверены, что неизбежимая и постыдная смерть ожидает тех, кои дерзнут на ваши особы и оставшиеся ваши имущества, а напоследок и не сомневались, что оные будут сохранены, ибо такая есть воля величайшего и справедливейшего из всех монархов. Солдаты и жители, какой бы вы нации ни были! Восстановите публичное доверие, источник счастия государства, живите, как братья, дайте взаимно друг другу помощь и покровительство, соединитесь, чтоб опровергнуть намерения зломыслящих, повинуйтесь воинским и гражданским начальствам, и скоро ваши слезы течь перестанут».
В отношении продовольствия войска, Наполеон предписал всем войскам поочередно ходить в Москву a la maraude [мародерствовать] для заготовления себе провианта, так, чтобы таким образом армия была обеспечена на будущее время.
В отношении религиозном, Наполеон приказал ramener les popes [привести назад попов] и возобновить служение в церквах.
В торговом отношении и для продовольствия армии было развешено везде следующее:
Провозглашение
«Вы, спокойные московские жители, мастеровые и рабочие люди, которых несчастия удалили из города, и вы, рассеянные земледельцы, которых неосновательный страх еще задерживает в полях, слушайте! Тишина возвращается в сию столицу, и порядок в ней восстановляется. Ваши земляки выходят смело из своих убежищ, видя, что их уважают. Всякое насильствие, учиненное против их и их собственности, немедленно наказывается. Его величество император и король их покровительствует и между вами никого не почитает за своих неприятелей, кроме тех, кои ослушиваются его повелениям. Он хочет прекратить ваши несчастия и возвратить вас вашим дворам и вашим семействам. Соответствуйте ж его благотворительным намерениям и приходите к нам без всякой опасности. Жители! Возвращайтесь с доверием в ваши жилища: вы скоро найдете способы удовлетворить вашим нуждам! Ремесленники и трудолюбивые мастеровые! Приходите обратно к вашим рукодельям: домы, лавки, охранительные караулы вас ожидают, а за вашу работу получите должную вам плату! И вы, наконец, крестьяне, выходите из лесов, где от ужаса скрылись, возвращайтесь без страха в ваши избы, в точном уверении, что найдете защищение. Лабазы учреждены в городе, куда крестьяне могут привозить излишние свои запасы и земельные растения. Правительство приняло следующие меры, чтоб обеспечить им свободную продажу: 1) Считая от сего числа, крестьяне, земледельцы и живущие в окрестностях Москвы могут без всякой опасности привозить в город свои припасы, какого бы роду ни были, в двух назначенных лабазах, то есть на Моховую и в Охотный ряд. 2) Оные продовольствия будут покупаться у них по такой цене, на какую покупатель и продавец согласятся между собою; но если продавец не получит требуемую им справедливую цену, то волен будет повезти их обратно в свою деревню, в чем никто ему ни под каким видом препятствовать не может. 3) Каждое воскресенье и середа назначены еженедельно для больших торговых дней; почему достаточное число войск будет расставлено по вторникам и субботам на всех больших дорогах, в таком расстоянии от города, чтоб защищать те обозы. 4) Таковые ж меры будут взяты, чтоб на возвратном пути крестьянам с их повозками и лошадьми не последовало препятствия. 5) Немедленно средства употреблены будут для восстановления обыкновенных торгов. Жители города и деревень, и вы, работники и мастеровые, какой бы вы нации ни были! Вас взывают исполнять отеческие намерения его величества императора и короля и способствовать с ним к общему благополучию. Несите к его стопам почтение и доверие и не медлите соединиться с нами!»
В отношении поднятия духа войска и народа, беспрестанно делались смотры, раздавались награды. Император разъезжал верхом по улицам и утешал жителей; и, несмотря на всю озабоченность государственными делами, сам посетил учрежденные по его приказанию театры.
В отношении благотворительности, лучшей доблести венценосцев, Наполеон делал тоже все, что от него зависело. На богоугодных заведениях он велел надписать Maison de ma mere [Дом моей матери], соединяя этим актом нежное сыновнее чувство с величием добродетели монарха. Он посетил Воспитательный дом и, дав облобызать свои белые руки спасенным им сиротам, милостиво беседовал с Тутолминым. Потом, по красноречивому изложению Тьера, он велел раздать жалованье своим войскам русскими, сделанными им, фальшивыми деньгами. Relevant l'emploi de ces moyens par un acte digue de lui et de l'armee Francaise, il fit distribuer des secours aux incendies. Mais les vivres etant trop precieux pour etre donnes a des etrangers la plupart ennemis, Napoleon aima mieux leur fournir de l'argent afin qu'ils se fournissent au dehors, et il leur fit distribuer des roubles papiers. [Возвышая употребление этих мер действием, достойным его и французской армии, он приказал раздать пособия погоревшим. Но, так как съестные припасы были слишком дороги для того, чтобы давать их людям чужой земли и по большей части враждебно расположенным, Наполеон счел лучшим дать им денег, чтобы они добывали себе продовольствие на стороне; и он приказал оделять их бумажными рублями.]
В отношении дисциплины армии, беспрестанно выдавались приказы о строгих взысканиях за неисполнение долга службы и о прекращении грабежа.

Х
Но странное дело, все эти распоряжения, заботы и планы, бывшие вовсе не хуже других, издаваемых в подобных же случаях, не затрогивали сущности дела, а, как стрелки циферблата в часах, отделенного от механизма, вертелись произвольно и бесцельно, не захватывая колес.