Чёрная смерть

Поделись знанием:
(перенаправлено с «Черная смерть»)
Перейти к: навигация, поиск

Чёрная смерть (чёрный мор, от лат. atra mors) — пандемия чумы, протекавшей преимущественно в бубонной форме, прошедшая в середине XIV века по Азии, Европе (1346—1353), Северной Африке и острову Гренландия[⇨]. Известна также под названием «вторая пандемия»[⇨]. По всей вероятности, распространилась из природного очага на территории пустыни Гоби в результате резкого изменения климата в Евразии, вызванного малым ледниковым периодом. Охватив сначала Китай и Индию, проникла в Европу вместе с монгольскими войсками и торговыми караванами[⇨]. В общей сложности от Чёрной смерти за два десятилетия погибло не менее 60 миллионов человек (во многих регионах — от трети до половины населения)[⇨]. Хотя и в меньших масштабах, пандемия повторилась в 1361 году («Вторая чума»), в 1369 году («Третья чума») и ещё несколько раз[⇨].

Пандемия продемонстрировала полную беспомощность средневековой медицины и бессилие религиозных институтов в борьбе с чумой, следствием чего стали возрождение языческих культов и суеверий, гонения на потенциальных «отравителей» и «распространителей чумного яда», а также всплеск религиозного фанатизма и религиозной нетерпимости[⇨]. Чёрная смерть оставила колоссальный след в истории Европы, наложив отпечаток на экономику, психологию, культуру и даже генетический состав населения[⇨].

Инфекционным агентом эпидемии была чумная палочка Yersinia pestis, что подтвердили генетические исследования останков жертв Чёрной смерти, отчёт о которых был опубликован в 1998 году. Ранее высказывались и другие гипотезы о возбудителе болезни[⇨].





Содержание

Названия

Эпидемия чумы, охватившая в середине XIV века огромные территории, наиболее известна как «Чёрная смерть» («чёрный мор»). Другое распространённое название — «вторая пандемия», при этом первой называется юстинианова чума, а третьей — пандемия XIX — начала XX века.

Современники никогда не называли эту эпидемию «Чёрной смертью». В документах и хрониках XIV века встречаются выражения «огромная смертность» (ср.-англ. hyge mortalyte), «великая чума» (ср.-в.-нем. grosze Pestilentz) или даже «великая опасность» (ср.-исп. peligro grande). О возникновении современного названия выдвигается следующая гипотеза: в 1631 году историк Иоанн Понтан (англ.), подыскивая название для эпидемии XIV века, вспомнил о латинском выражении «чёрная смерть» (лат. atra mors), которым у Сенеки[1] и ряда других латинских авторов называются чумные эпидемии, и механически приписал то же название второй пандемии. Ошибка же заключалась в том, что латинское прилагательное atra, действительно переводящееся как «чёрная», имеет значение скорее не цветовое, а количественное (ср. русское «тьма народа»). Однако при переводе на европейские языки ошибку подхватили. Первыми это сделали шведы, в 1655 году переведя название работы Понтана как «Swarta döden», затем датчане — «Den sorte Død» и, наконец, вся Европа, где к XVIII веку название «Чёрная смерть» уже вошло во всеобщее употребление[2]. Окончательно закрепил это словоупотребление Юстус Геккер (англ.), опубликовавший монографию под названием «Die Schwarze Tod». Это издание, появившееся во времена, когда в Германии бушевала холерная эпидемия, немедленно привлекло всеобщее внимание[2][3].

Следует, впрочем, отметить, что эта гипотеза не является единственной. Порой название «Чёрная смерть» возводят к тёмно-багровым и чёрным пятнам, появляющимся на теле больных чумой[4] или выступающим на трупе умершего от этой болезни.

Причины распространения чумы и высокой смертности

Экологический фактор

XIV век был временем глобального похолодания, сменившим тёплый и влажный малый климатический оптимум VIII—XIII веков. Особенно резким было изменение климата в Евразии. Причины, вызвавшие это явление, точно не установлены до сих пор, однако чаще всего среди них называют пониженную солнечную активность, которая, как предполагается, достигла минимума в конце XVII века, а также сложные взаимодействия между атмосферной циркуляцией и Гольфстримом в Северной Атлантике[5].

Как и юстиниановой чуме восемью веками ранее, Чёрной смерти предшествовали многочисленные катаклизмы. Документы и хроники того времени донесли сведения о гибельной засухе и последовавшем голоде в Центральном Китае, нашествии саранчи в провинции Хэнань, а затем ураганах и проливных дождях, накрывших в 1333 году Ханбалык (ныне Пекин). Всё это, по мнению учёных, привело к широкомасштабной миграции мелких грызунов ближе к местам обитания людей, а также к их большой скученности, что в итоге и стало причиной распространения эпидемии[6].

Климат Европы стал не только холодным, но и неустойчивым; периоды повышенной влажности чередовались с засухой, сократился вегетативный период растений. Если 1300—1309 годы в Европе выдались тёплыми и чрезмерно засушливыми, то в 1312—1322 годы погода стала холодной и влажной, ливневые дожди начиная с 1314 года на корню губили урожай, что привело к великому голоду 1315—1317 годов[7][8]. Недостаток пищи в Европе ощущался вплоть до 1325 года. Постоянное недоедание, приводившее к общему ослаблению иммунной системы, с неизбежностью вылилось в эпидемии, в Европе свирепствовали пеллагра и ксерофтальмия[8]. Натуральная оспа, «проснувшаяся» в конце XII века после долгого отсутствия, достигла пика распространения незадолго до пришествия чумы. В тот период оспенные эпидемии охватили Ломбардию, Голландию, Францию и Германию. К оспе прибавилась проказа, распространение которой приняло столь катастрофический размах, что церковь вынуждена была выделять для заболевших специальные убежища, получившие итальянское название lazaretti[9]. Всё это, помимо высокой смертности, привело к общему снижению иммунитета выжившего населения, которое в скором времени стало жертвой чумы.

Социально-экономический фактор

Помимо экологических предпосылок, распространению чумы поспособствовал и ряд социально-экономических факторов. К эпидемиям и голоду добавлялись военные бедствия: во Франции бушевала война, позднее названная Столетней. В Италии продолжали враждовать между собой гвельфы и гибеллины, в Испании шли внутренние конфликты и гражданские войны, над частью Восточной Европы было установлено монголо-татарское иго. Бродяжничество, нищета и большое число беженцев из разрушенных войной областей, передвижение огромных армий и оживлённая торговля считаются исследователями немаловажными факторами, способствовавшими быстрому распространению пандемии[10]. Необходимым условием поддержания эпидемии является достаточно высокая плотность населения. В сжатых со всех сторон крепостными стенами городах, за которыми во время осад укрывалось также и население предместий, плотность населения была много больше минимума, необходимого для поддержания эпидемии. Скученность людей, вынужденных часто ютиться в одной комнате или, в лучшем случае, в одном доме, при полном их невежестве в отношении правил профилактики заболеваний также выступила существенным фактором поддержания пандемии[11].

Что касается личной гигиены, ситуация осложнялась тем, что со времён Раннего Средневековья, в особенности в монастырской среде, распространена была практика, на латинском языке носящая название alousia. Alousia представляла собой сознательный отказ от жизненных удовольствий и наказании грешного тела посредством лишения его самого необходимого, частью из которого представлялось мытьё. На деле это означало приверженность к особенно длительным посту и молитве, а также долговременный, а порой и пожизненный отказ от погружения в воду — хотя следует заметить, что во времена Высокого Средневековья количество следующих ей постепенно начало сокращаться[12]. Согласно тем же воззрениям забота о теле полагалась греховной, а чрезмерно частое мытьё и связанное с ним созерцание собственного нагого тела — вводящим в искушение. «Здоровым телесно и в особенности молодым по возрасту следует мыться как можно реже», — предупреждал об опасности Святой Бенедикт. Святая Агнесса приняла этот совет столь близко к сердцу, что за время своей сознательной жизни не мылась ни единого раза[13].

Кроме того, санитарное состояние городов, по нынешним меркам, было ужасающим. Узкие улицы были захламлены мусором, который выбрасывали на мостовую прямо из домов. Когда он начинал мешать движению, король или местный сеньор приказывал его убрать, чистота поддерживалась несколько дней, после чего всё начиналось снова[14]. Помои выливались зачастую прямо из окон в прорытую вдоль улицы канаву, причём статуты некоторых городов специально обязывали хозяев трижды предупреждать об этом прохожих криком «Поберегись!». В ту же канаву стекала кровь из боен, и всё это затем оказывалось в ближайшей реке, из которой брали воду для питья и приготовления пищи.

Свою роль, несомненно, сыграло и огромное количество крыс (заведомо достаточное для образования синантропных очагов чумы), а также настолько тесный контакт с ними, что в одном из «чумных сочинений» того времени приводится специальный рецепт на случай, «если кому крыса лицо щипнёт или омочит»[15].

Начало эпидемии

Вторая пандемия чумы началась, по всей видимости, в одном из природных очагов в пустыне Гоби, неподалёку от нынешней монголо-китайской границы[16][K 1], где сурки-тарбаганы, пищухи и иные представители отрядов грызунов и зайцеобразных вынуждены были покинуть привычные места из-за бескормицы, спровоцированной засухами и повысившейся аридностью климата, и переместиться поближе к человеческому жилью. Среди скучившихся животных началась эпизоотия; ситуация осложнялась также тем, что у монголов мясо сурка (он обитает в горах и степях, но отсутствует в Гоби) считается деликатесом, зимний мех сурка также высоко ценится, и потому на зверьков велась постоянная охота. В подобных условиях заражение становилось неизбежным, и маховик эпидемии был запущен около 1320 года[17].

Чуму также несли с собой монгольские войска и торговцы по Великому Шёлковому пути. Ввиду того, что путь через Гоби пролегал на Восток, первоначально пандемия ударила по Китаю, где в 1331 году, согласно китайским источникам, особенно пострадала провинция Хэбэй, в которой от неё умерло 90 % жителей. Более ясные документальные подтверждения датируются 1330 годом, когда хроники начинают упоминать о некоем «моровом поветрии». Кристофер Этвуд считает первым появлением чумы серию эпидемий, охвативших провинцию Хэнань начиная с 1313 года, а вспышка 1331 года унесла 90 % населения[18].

Считается, что именно о Монголии рассказывает арабский историк Аль-Макризи, когда упоминает о моровом поветрии, «каковое свирепствовало в шести месяцах конного пути из Тебриза… и триста племён сгинуло без ясной на то причины в своих зимних и летних лагерях… и шестнадцать представителей ханского рода умерло вместе с Великим Ханом и шестью из его детей. Посему Китай совершенно обезлюдел, в то время как Индия пострадала куда менее»[11].

Ханом, о котором шла речь, возможно, был 28-летний Тук-Тэмур, скончавшийся в сентябре 1332 года[11] (годом раньше умер его старший сын и наследник Аратнадара, а в начале декабря 1332 года — малолетний преемник Иринджибал[19]). Его предшественник Есун Тэмур скончался четырьмя годами раньше, 15 августа 1328 года, также от некоей болезни. С определённой долей допущения историки считают его одной из первых жертв Чёрной смерти[20]. Впрочем, синологи обычно не делают выводов о причинах этих скоропостижных смертей[21][22].

Не позднее 1335 года вместе с купеческими караванами чума достигла Индии[23]. Ибн аль-Варди (англ.) также подтверждает, что первые пятнадцать лет чума свирепствовала на Востоке и лишь после того достигла Европы. Он же несколько конкретизирует её распространение по территории Индии, говоря о том, что «поражён был Синд» — то есть, по интерпретации Джона Эберта, низовья Инда и северо-запад страны, поблизости с нынешней пакистанской границей[24]. Эпидемия уничтожила армию султана Мухаммеда Туглука, находившуюся предположительно неподалеку от Деогири, сам султан заболел, но выздоровел. В «Кембриджской истории Индии» эта эпидемия связывается с холерой[25], С. Скотт и Ч. Дункан полагают, что это была чума[26].

Ситуация с Чёрной смертью в восточных странах осложняется прежде всего тем, что, говоря о «моровом поветрии» или «повальной болезни», старинные хроники не называют её имени и, как правило, не содержат сведений, по которым можно уяснить характер её протекания. В частности, китайский эпидемиолог У Ляньдэ (англ.), составивший список из 223 эпидемий, посетивших Китай с 242 года до новой эры, оказался не в силах с точностью определить, о какой собственно болезни шла речь. Точные медицинские описания, соответствующие бубонной чуме, появляются, по его мнению, в одном-единственном медицинском трактате, в котором речь идёт об эпидемии 1641—1642 годов[27]. Распространение Чёрной смерти в Азии остается в начале XXI века недостаточно изученным — вплоть до того, что раздаются голоса скептиков, утверждающих, что Азия не была совсем или была в очень небольшой мере задета эпидемией[28].

Вьетнам и Корея, по всей видимости, избежали чумы[29][30]. Япония, которую эпидемия также обошла стороной, пребывала в ужасе. Известно, что по императорскому приказу в Китай отправлена была миссия для того, чтобы собрать как можно больше информации о новой беде и научиться с ней бороться. Для Европы же происходящее там оставалось далёким тревожным слухом, в котором реальность щедро расцвечивалась воображением[31]. Так, авиньонский музыкант Луис Хейлинген писал друзьям о том, что узнал от восточных купцов[32][31].

В Великой Индии… в первый день прошёл ливень из лягушек, змей, ящериц, скорпионов и подобных им ядовитых гадов, на второй с неба разили молнии и сполохи огня, вперемежку с градом невиданной доселе величины, и, наконец, на третий день с неба сошёл огонь и смрадный дым, каковой смел с лица земли все, что еще оставалось живого среди людей и иных тварей, и сжёгший все бывшие там города до самого основания. (…) Затем последовал великий мор…, поразивший и все страны вокруг посредством смрадного ветра.

Флорентийский купец Маттео Виллани, племянник историка Джованни Виллани, в своем «Продолжении Новой Хроники, или Истории Флоренции», составленной его умершим от чумы знаменитым дядей, сообщает:

От генуэзских купцов, достойных всяческого доверия, мы слышали о том, что произошло в тех странах, в верхней Азии, незадолго до начала эпидемии. Там то ли из земли, то ли с неба появился огненный смерч и, распространяясь на запад, беспрепятственно истребил значительную часть этого края. Некоторые утверждают, что из зловоний издаваемого пламенем, родилось гнилостное вещество вселенской заразы, но за это мы не можем ручаться. Ещё нам сообщил один достопочтенный флорентийский францисканец, епископ (…) в королевстве, заслуживающий доверия, находившийся во время чумы недалеко от города Мекки, что там в течение трёх суток шёл кровавый дождь со змеями, отравившими своим зловонием и опустошившими все окрестности. Во время этого ненастья был повреждён храм Магомета и отчасти его гробница…
[www.vostlit.info/Texts/rus/Villani/matteo.phtml?id=10600]

Хроника распространения чумы

Эпидемия имела период «предвестников». В период с 1100 по 1200 г. эпидемии чумы отмечались в Индии, Средней Азии и Китае, но чума проникла также в Сирию и Египет. Особенно сильно пострадало население Египта, который потерял в эпидемию больше миллиона человек[33]. Но, несмотря на то, что участники пятого крестового похода попали в Египте в самые зачумлённые районы[33], тогда это не привело к возникновению масштабной эпидемии в Европе.

1338—1339 годы, озеро Иссык-Куль. Поворотным пунктом, откуда чума начала путь на Запад, считается озеро Иссык-Куль, где ещё в конце XIX века российский археолог Даниил Хвольсон заметил, что количество могильных камней в местной несторианской общине, датированных 1338—1339 годами, оказалось катастрофически большим. На одном из этих надгробий, существующих и поныне, Хвольсон сумел прочесть надпись: «Здесь покоится Кутлук. Он умер от чумы вместе с женой своей Магну-Келкой». В дальнейшем эта интерпретация подвергалась сомнению, причём указывалось, что название болезни следует скорее понимать как «моровое поветрие», под которым могла подразумеваться любая инфекционная болезнь, однако совпадение дат указывает, что с очень высокой вероятностью речь шла именно о чуме, которая отсюда начала распространяться на запад[11].

1340—1341 годы, Центральная Азия. Вновь на несколько следующих лет точные данные о продвижении чумы на запад отсутствуют. Предполагается, что её вспышки произошли в Баласагуне в 1340 году, затем Таласе в 1341 году и, наконец, Самарканде[34].

Октябрь-ноябрь 1346 года, Золотая Орда. В 1346 году чума появилась в низовьях Дона и Волги, опустошив столицу золотоордынских ханов Сарай и близлежащие города. Летописный свод 1497 года в записи за 6854 год от сотворения мира (1346 год от рождества Христова) содержит сведения о сильном море[35]:

Бысть мор силён под восточною страною: на Орначи, и на Азсторокань, на Сараи, на Бездежь, и на прочии грады во странах тех, на босурмене, на Татары, на Ормены, на Обезы, на Фрязи, на Черкасы, яко не бысть кому погребати их[36].

По мнению норвежского историка Оле Бенедиктова, в северном и западном направлении чума распространяться не могла из-за взаимной враждебности, установившейся между золотоордынцами и их данниками. Эпидемия остановилась в донских и волжских степях, северные соседи Орды таким образом не пострадали. Зато чуме был открыт южный путь. Разделившись на два рукава, один из которых, по свидетельству персидских источников, вместе с купеческими караванами, предоставившими для чумных крыс и блох весьма удобное средство передвижения, через низовья Волги и Кавказский хребет протянулся на Средний Восток, в то время как второй по морю достиг Крымского полуострова[37].

1346 год, Крымский полуостров. Вместе с купеческими кораблями чума проникла в Крым, где, согласно арабскому историку Ибн аль-Варди (который, в свою очередь, черпал сведения от купцов, торговавших на Крымском полуострове), от неё погибло 85 тысяч человек, «не считая тех, которых мы не знаем»[35][38].

Все европейские хроники того времени сходятся в том, что чуму в Европу занесли генуэзские корабли, торговавшие по всему Средиземноморью. О том, как это случилось, существует рассказ очевидца, генуэзского нотариуса Габриэля де Мюсси (польск.) (Gabriele de' Mussi), многими исследователями, впрочем, считающийся сомнительным. В 1346 году он оказался в генуэзской фактории в Каффе, осаждённой войсками золотоордынского хана Джанибека. Согласно де Мюсси, после того, как в монгольском войске началась чума, хан приказал с помощью катапульт забрасывать трупы умерших от болезни в Каффу, где немедленно началась эпидемия. Осада окончилась ничем, так как ослабленное болезнью войско вынуждено было отступить, в то время как генуэзские корабли из Каффы продолжили плавание, разнося чуму далее по всем средиземноморским портам[39].

Рукопись де Мюсси, которая ныне находится в библиотеке Вроцлавского университета, впервые была опубликована в 1842 году. Сочинение не датировано, однако время его написания легко устанавливается по описанным событиям. В настоящее время часть исследователей подвергают сомнению содержащиеся в рукописи сведения, полагая, что, во-первых, де Мюсси руководствовался тогдашним пониманием распространения болезни через запах в виде миазмов, и чума, возможно, проникла в крепость с крысиными блохами, или, по предположению Михаила Супотницкого, Мюсси, вернувшись в Италию и застав там начало эпидемии, ошибочно связал её с возвращением генуэзских кораблей. Впрочем, у гипотезы о «биологической войне хана Джанибека» нашлись свои защитники. Так, английский микробиолог Марк Уилис в свою очередь указывает, что в тогдашних условиях осаждающая армия располагалась достаточно далеко от города на безопасном расстоянии от стрел и снарядов противника, в то время как крысы не любят далеко уходить от своих нор. Также он обращает внимание на потенциальную возможность заражения от трупа через небольшие ранки и ссадины на коже, которому могли подвергнуться могильщики[40].

Весна 1347 года, Константинополь. Следующая вспышка болезни произошла в Константинополе, столице Византийской империи, в которой генуэзская фактория располагалась в одном из пригородов — Пере. Одной из жертв чумы стал тринадцатилетний Андроник, младший сын императора Иоанна Кантакузина. Сам император оставил в своей «Истории» рассказ об эпидемии в городе и дальнейшем распространении болезни на побережье Анатолии, островах Эгейского моря и Балканах[41]. Византийский историк Никифор Григора писал о «тяжкой чумоподобной болезни», от которой «в большинстве домов все живущие вымирали разом». По свидетельству венецианцев, вымерло 90 % населения города, и хотя эту цифру историки считают преувеличенной, смертность в городе была действительно очень высокой[42].

Весна-лето 1347 года, Ближний Восток. Чума начала распространяться в Месопотамии, Персии, в сентябре того же года появилась в Трапезунде. Болезнь несли с собой беженцы из охваченного эпидемией Константинополя, навстречу им двигались те, кто спасались бегством из Закавказья. Также чуму несли с собой купеческие караваны. В это время скорость её передвижения значительно снизилась, покрывая около 100 км в год, чума лишь два года спустя смогла достичь Анатолийских гор на западе, где её дальнейшее продвижение остановило море[43].

Осень 1347 года, Александрия. Египетский историк Аль-Макризи подробно рассказывает о прибытии в александрийскую гавань корабля из Константинополя, на котором из 32 купцов и 300 человек корабельной команды и рабов в живых сумели остаться лишь 40 моряков, 4 купца и один раб, «каковые умерли тут же в порту». Вместе с ними в город пришла чума, и далее, поднимаясь вверх по Нилу, достигла Асуана в феврале 1349 года, в течение этого времени совершенно опустошив страну. В дальнейшем продвижении на Юг неодолимой преградой для чумных крыс и блох стала пустыня Сахара[44].

Моровое поветрие распространилось на Грецию и далее на Болгарию и Западную Румынию (в те времена бывшую частью Венгерского королевства) вплоть до Польши, накрыло собой Кипр, где к эпидемии прибавилась ещё одна катастрофа — цунами. Доведённые до отчаяния киприоты из страха перед бунтом перебили всё мусульманское население острова, при том что многие из нападавших ненадолго пережили своих жертв[45].

Октябрь 1347 года, Мессина. Хотя генуэзские хроники хранят полное молчание о распространении чумы в Южной Италии, регион пострадал от неё не меньше остальных. Сицилийский историк фра (итал.) Микеле де Пьяцца (фр.) в своей «Светской истории» подробно рассказывает о прибытии в порт Мессины 12 генуэзских галер, принёсших с собой «смертельный бич». Это число, впрочем, варьируется, кто-то упоминает «три корабля, гружёных специями», кто-то четыре, «с командой из заражённых моряков», возвращавшихся из Крыма[46]. По свидетельству де Пьяцца, «трупы оставались лежать в домах, и ни один священник, ни один родственник — сын ли, отец ли, кто-либо из близких — не решались войти туда: могильщикам сулили большие деньги, чтобы те вынесли и похоронили мёртвых. Дома умерших стояли незапертыми со всеми сокровищами, деньгами и драгоценностями; если кто-либо желал войти туда, никто не преграждал ему путь». В скором времени генуэзцы были изгнаны, но это уже ничего не могло изменить.

Осень 1347 года, Катания. Население гибнущей Мессины пыталось спастись паническим бегством, причём, по свидетельству того же де Пьяццы, многие умирали прямо на дороге. Выжившие достигли Катании, где их ждал отнюдь не гостеприимный приём. Прослышавшие о моровом поветрии жители отказывались иметь дело с беженцами, избегали их и даже отказывали в пище и воде[47]. Впрочем, это их не спасло и в скором времени город вымер почти полностью. «Что сказать о Катании, городе, ныне стёртом из памяти?» — писал де Пьяцца[35]. Чума отсюда продолжала распространяться по острову, сильно пострадали Сиракузы, Шакка, Агридженто. Город Трапани буквально обезлюдел, став «осиротевшим после смерти горожан». Одной из последних жертв эпидемии стал Джованни Рандаццо, «трусливый герцог сицилийский», безуспешно пытавшийся скрыться от заражения в замке Сент-Андреа. Всего Сицилия потеряла около трети населения; после того как год спустя чума отступила, остров оказался буквально завален трупами[48].

Октябрь 1347 год, Генуя. Изгнанные из Мессины генуэзские корабли попытались вернуться домой, но уже прослышавшие об опасности жители Генуи с помощью зажжённых стрел и катапульт выгнали их в море. Таким образом Генуе удалось оттянуть начало эпидемии на два месяца[49].

1 ноября 1347 года, Марсель. В начале ноября уже около 20 зачумлённых кораблей плавали по Средиземноморью и Адриатике, распространяя болезнь во всех портах, где хотя бы ненадолго бросали якорь[48]. Часть генуэзской эскадры нашла приют в Марселе, распространив чуму в гостеприимном городе, и в третий раз была изгнана, чтобы вместе с мёртвым экипажем окончательно исчезнуть в море. Марсель потерял едва ли не половину населения, но заслужил славу одного из очень немногих мест, где граждане иудейского вероисповедания не подвергались гонениям и могли здесь рассчитывать на убежище от неистовствующих толп[49].

Декабрь 1347 года, Генуя. Согласно сообщениям хроник, в Генуе эпидемия началась 31 декабря 1347 года. По современным подсчётам, в городе умерло от 80 до 90 тысяч человек, но точная цифра остаётся неизвестной[50]. В то же время жертвами чумы становились жители островов, одного за другим: Сардиния, Корсика, Мальта, Эльба[51][52].

Январь 1348 года, Венеция. Эффективные административные меры противодействия сумели уберечь Венецию от хаоса, но остановить чуму всё же не могли. По разным подсчётам, в городе погибло около 60 % населения[53].

Январь 1348 года, Авиньон. Хроники свидетельствуют, что от чумы погибло едва ли не 80 % населения Авиньона, резиденции папы римского. Современные историки, полагая эту цифру завышенной, считают, что от чумы вымерло около 50 % авиньонцев. В любом случае, смертность была настолько велика, что для захоронения тел не хватало земли. Папа Климент VI вынужден был освятить реку, куда трупы умерших сваливали с телег[54]. Среди прочих, жертвой авиньонской чумы стала Лаура — возлюбленная и муза Франческо Петрарки[55].

Декабрь 1347 — март 1348 годов, Мальорка. Предполагается, что чума была занесена на Мальорку кораблём, прибывшим из Марселя или Монпелье, точная дата его прибытия не установлена. Известно имя первой жертвы на острове: некто Гиллем Брасс, рыбак, житель деревни Алли в Алькудии. Чума опустошила остров[56].

Январь—март 1348 года, Италия. В Тоскану чума также была занесена генуэзцами. С этого времени чума покинула порты, где свирепствовала до сих пор, и начала продвижение вглубь континента. Первым городом на её пути стала Пиза, следующим — Пистойя, где в срочном порядке был организован совет по надзору за общественным здоровьем по образцу венецианского. Трупы было приказано хоронить в наглухо заколоченных гробах, могилы копать не менее полуметра глубиной. Чтобы не сеять панику, запрещались заупокойные службы, похоронные одежды и колокольный звон. Однако и здесь проявилась свойственная Средневековью сословность — все эти распоряжения «отнюдь не касались рыцарей, докторов права, судей и докторов медицины, каковым может быть оказана всяческая честь по желанию их наследников»[57]. Перуджия, Сиена, Орвието старались не замечать распространения эпидемии, надеясь, что общая участь минует их — но, как оказалось, напрасно. По замечаниям современников, в Орвието смертность составила до 90 %, современные исследователи, считая эту цифру преувеличенной, полагают, тем не менее, что от чумы вымерло около половины населения[58].

Март 1348 года, Испания. По мнению историков, чума проникла в Испанию двумя путями — через баскские деревни в Пиренеях и обычным образом, через порты — Барселону и Валенсию. К началу 1348 года эпидемия распространилась на полуострове, от неё погибла королева Арагона Элеонора. Король Кастилии Альфонсо XI Справедливый умер от болезни прямо в своём походном лагере во время осады Гибралтара в марте 1350 года[31].

Весна 1348 года, южное и восточное Средиземноморье. Александрийская чума появилась в Газе, откуда перекинулась на Сирию и Палестину. Дамаск потерял едва ли не половину жителей, весь же арабский Восток не досчитался 30—40 % населения[23]. Ибн Баттута, описавший чуму в этих местах, рассказывал, что мусульмане устраивали процессии и держали строгий пост, ради того, чтобы утишить гнев Аллаха. Огромное количество паломников хлынуло в Мекку, принеся с собой чуму и на Аравийский полуостров. При том, что Медина, второй по значимости город, связанный с именем Пророка, был по неизвестным причинам пощажён эпидемией, Мекка жестоко пострадала от болезни, в городе погибло множество жителей и учащихся местных медресе. Подобная беда, случившаяся в главном религиозном центре ислама, привела мусульман в смятение. В поисках решения они, как и христианские соседи, обвинили мекканских евреев в том, что те самим своим присутствием в святом городе навлекли гнев Аллаха[59].

Весна 1348 года, Бордо. Весной 1348 года чума началась в Бордо, где от болезни умерла младшая дочь короля Эдуарда III — принцесса Джоанна, в это время направлявшаяся в Испанию для заключения брака с принцем[60] Педро Кастильским.

Июнь 1348 года, Париж. Согласно Раймонду ди Винарио, в июне на западной части парижского неба взошла необыкновенно яркая звезда, расценённая как предвестие чумы[61]. Король Филипп VI предпочёл оставить город, но «сварливая королева» Жанна Бургундская не пережила эпидемии; тогда же от чумы умерла Бонна Люксембургская, жена дофина Иоанна[K 2]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4009 дней]. Парижский университет потерял множество профессоров, так что пришлось снизить требования к новым претендентам. В июле чума распространилась по северному побережью страны[62].

Июль—август 1348 года, Юго-западная Англия. Согласно источнику, известному как «Хроника серого монаха», воротами чумы стал портовый город Мелькомб, где первые случаи заболевания были зафиксированы 7 июля, «в праздник святого Фомы-мученика». Согласно другим источникам, первыми подверглись заражению Саутгемптон и Бристоль, причём даты начала эпидемии варьируются от конца июня до середины августа. Предполагается, что корабли, привёзшие с собой Чёрную смерть, прибыли из Кале, где незадолго до того шли военные действия. Англичане возвращались с богатыми трофеями (как отмечал хронист, «не было почти ни единой женщины, не облачённой во французское платье»), и вполне вероятно, на одном из этих платьев на остров прибыла чумная палочка.

Как и во Франции, в пришествии чумы винили разнузданную моду, в частности, слишком откровенные женские платья, столь обтягивающие, что их обладательницам приходилось подкладывать сзади под юбки лисьи хвосты, чтобы не выглядеть слишком уж вызывающе. По одной из легенд, кавалькада подобных всадниц с кинжалами, ярко и скандально выряженных, призвала на головы англичан гнев Господень. Прямо во время празднества разразилась гроза со шквальным ветром, молниями и громом, после чего на островах появилась чума в образе Девы или старика в чёрном (или красном) одеянии[35].

Июль 1348 года. Чума проникла в Руан, где «не стало места, чтобы похоронить умерших», охватила Нормандию и появилась в Турне, последнем городе на фламандской границе. Тогда же она проникла в Шлезвиг-Голштинию, Ютландию и Далмацию[63].

Осень 1348 года, Лондон. Чума распространялась на Британских островах с запада на восток и север. Начавшись летом, она в сентябре уже приблизилась к столице. Король Эдуард III, до сих пор твёрдо удерживавший народ от мародёрства и паники, а чиновников от бегства (в стране работали суды, заседал Парламент, исправно взимались налоги), наконец не выдержал и бежал в одно из загородных поместий, затребовав себе священные реликвии. Последним его приказом перед отъездом была отмена зимней Парламентской сессии 1349 года. Вслед за королём бежало высшее духовенство, что вызвало возмущение народа, чувствовавшего себя брошенным на произвол судьбы; в дальнейшем случалось, что беглых епископов избивали и запирали в церквях в наказание.

В Англии чума ознаменовалась среди прочего повальным падежом скота. Причины этого феномена неизвестны. По одной из версий, болезнь действовала также на животных или, быть может, оставленные без присмотра стада поражались ящуром или сибирской язвой. Страна была жестоко опустошена, по современным оценкам, обезлюдело около тысячи деревень[35]. В Пуле более ста лет спустя после эпидемии оставалось ещё столько пустых домов, что король Генрих VIII вынужден был дать приказ заселить их заново.

Декабрь 1348 года, Шотландия. Шотландцы, будучи давними врагами англичан, некоторое время с удовлетворением наблюдали за их бедствиями. Однако после битвы с англичанами в Селкеркском лесу болезнь распространилась и в самой Шотландии. Шотландцы были наголову разбиты, и вместе с отступающей армией чума появилась в горах и долинах Шотландии. Английский хронист отметил по этому поводу, что «их радость превратилась в плач, когда карающий меч Господень… обрушился на них яростно и неожиданно, поражая их не менее, чем англичан, гнойниками и прыщами»[64]. Несмотря на то, что высокогорья болезнь коснулась в меньшей степени, эпидемия стоила стране трети населения. В январе 1349 года чума появилась в Уэльсе[65].

Декабрь 1348 года, Наварра. Идущие навстречу друг другу «испанская» и «французская» чума встретились на территории Наваррского королевства. Лишь 15 из 212 местных общин в Памплоне и Сангуэсе (большую часть их составляло население мелких деревушек) не были затронуты эпидемией[66].

Начало 1349 года, Ирландия. В Ирландию эпидемия проникла вместе с заражённым кораблём из Бристоля, и в короткое время захватила остров. Существует мнение, что Чёрная смерть сыграла на руку местному населению, большей частью истребив захватчиков-англичан, засевших в крепостях, в то время как ирландцы в деревнях и высокогорьях практически не пострадали. Впрочем, это утверждение оспаривается многими исследователями[67].

1349 год, Скандинавия. Первой чума появилась в норвежском Бергене, куда, по преданию, была занесена на одном из английских кораблей, вёзшим для продажи груз шерсти. Этот корабль, полный трупов, оказался неподалёку от побережья и попался на глаза местным жителям, не брезговавшим «береговым правом». Поднявшись на борт, они захватили груз шерсти, после чего болезнь перекинулась на Скандинавию[68]. Из Норвегии болезнь проникла в Швецию, после чего распространилась в Нидерландах, Дании, Германии, Швейцарии, Австрии и Венгрии[69].

1349 год. Поразив Восточное Средиземноморье, Мекку и Персию, чума достигла Багдада[70].

В 1350 году чёрный чумной флаг[K 3] был поднят над польскими городами. Королю Казимиру III удалось удержать народ от эксцессов в отношении «чужаков», поэтому в Польшу бежали многие спасавшиеся от погромов евреи[71].

1352 год, Псков. Согласно Никоновской летописи, «бысть мор во Пскове силен зело и по всей земле Псковской, сице же смерть бысть скоро: храхне человек кровию, и в третий день умираше, и быше мертвии всюду»[72]. Далее летописи сообщают, что священники не успевали хоронить мёртвых. За ночь к церкви приносили по двадцать-тридцать трупов, так что приходилось класть в одну могилу по пять-десять тел и отпевать всех одновременно. Псковичи в ужасе от происходящего молили о помощи новгородского архиепископа Василия[73]. Тот, откликнувшись на призывы, появился в городе, но по возвращении умер на реке Узе 3 июня.

1353 год, Москва. Умер 36-летний великий князь Симеон Гордый. Ещё до своей смерти он похоронил двух малолетних сыновей. На престол взошёл младший брат Симеона князь Иван.[73] В Глухове, согласно летописи, не осталось ни одного выжившего[74]. Болезнь также опустошила Смоленск, Киев, Чернигов, Суздаль и наконец, спустившись к Югу, исчезла в Диком поле[75][73].

Около 1351—1353 годов, северные острова. Из Норвегии чума попала и в Исландию[76]. Впрочем, относительно Исландии среди исследователей нет единого мнения. Если Нейфи однозначно определяет Исландию среди стран, пострадавших от чумы, то Оле Бенедиктов на основании исландских документов того времени доказывает, что чумы на острове не было[44].

Опустошив Шетландские, Оркнейские и Фарерские острова и достигнув на востоке оконечности Скандинавского полуострова и Гренландии на западе, чума стала убывать. В Гренландии эпидемия нанесла по местной колонии такой удар, от которого та уже не могла оправиться и постепенно пришла в упадок и запустение[31][77].

Стоит отметить, что отдельные регионы Франции и Наварры, а также Финляндия и королевство Богемия по неизвестным причинам не были затронуты второй пандемией, хотя в дальнейшем эти области были поражены новой эпидемией в 1360—1363 годах и поражались позже, в течение многочисленных возвращений бубонной чумы[78].

Демография эпидемии

Точных цифр как вообще по численности населения в Средние века, так и по смертности от Чёрной смерти и последующих возвращений эпидемии, не существует, хотя сохранилось много количественных оценок современников, касающихся отдельных регионов и городов, что позволяет оценить примерное количество жертв эпидемии.

Согласно «Кембриджской всемирной истории болезней», исследователи обычно сходятся при оценке смертности в Европе и Ближнем Востоке на числах между 30 и 50 %. Сильнее всего от пандемии пострадали Центральная Италия, Южная Франция, Восточная Англия и Скандинавия; относительно немного жертв (менее 20 %) было в Милане, Чехии и некоторых областях Нидерландов, совсем не было в Нюрнберге[79]. «Кембриджская энциклопедия палеопатологии» приводит оценку доли умерших в 25 % мирового населения, или более 60 миллионов человек, включая треть населения Европы (15-25 миллионов), 30-50 % населения Англии, две трети погибших в Норвегии и Исландии, до трёх четвертей в Париже и Венеции[80].

Если говорить о Западной Европе, то У. Нейфи отмечает, что первый подсчёт числа жертв эпидемии был проведён по указанию папы Климента VI и показал число в 23,84 миллионов человек — 31 % европейского населения. Британский историк Филипп Зиглер в вышедшей в 1969 году работе оценил смертность от эпидемии в Европе примерно в треть населения, что составляло от 20 до 25 миллионов человек[81].

В своём исследовании, опубликованном в 1941 году, демограф Борис Урланис отмечал, что высокий уровень смертности был свойствен прежде всего городам, а не сельской местности, и 30-40 % смертности для городского населения дают седьмую-восьмую часть населения для Европы и двадцатую для России[82].

Авторы работ по эпидемиологии (Ш. Мартин и У. Нейфи) указывают, что между 1331-м и 1351-м годами эпидемия унесла около половины населения Китая, в то время как ещё 15 % пришлось на погибших от стихийных бедствий[83][23]. Однако ссылающиеся на данные переписей синологи, как правило, не отмечают столь грандиозную убыль населения[84]. Они подчёркивают, что население Северного Китая, преимущественно затронутого эпидемиями, уже к началу XIV века заметно сократилось по сравнению с населением Южного Китая[85], а относительно высокую смертность во второй-третьей четверти XIV века связывают скорее с голодом, нежели с эпидемиями[K 4].

Эпидемиология

Возбудителем чумы является грамотрицательная бактерия Yersinia pestis, названная по имени своего первооткрывателя, Александра Йерсена. В мокроте палочка чумы может сохраняться до 10 дней. На белье и одежде, испачканных выделениями больного, она сохраняется неделями, так как слизь и белок предохраняют её от губительного действия высыхания. В трупах животных и людей, погибших от чумы, она выживает с начала осени до зимы. Низкая температура, замораживание и оттаивание не уничтожает возбудителя. Губительными для Y. pestis являются высокая температура, солнечное освещение и высыхание. Нагревание до 60 ºС убивает данный микроорганизм через 1 час, до 100 ºС — за несколько минут. Чувствительна к различным химическим дезинфектантам[86].

Природным переносчиком чумы служит блоха Xenopsylla cheopis, паразитирующая на грызунах. Механизм заражения следующий: в преджелудке инфицированной блохи чумные бактерии размножаются в таком количестве, что образуют буквально пробку (так называемый «блок»), закрывая собой просвет пищевода, вынуждая заражённую блоху срыгивать слизистую бактериальную массу в ранку, образующуюся от укуса[87]. Кроме того, замечено, что заражённая блоха из-за того, что глотание происходит с трудом и в желудок попадает гораздо меньше обычного, вынуждена кусать чаще и пить кровь с большим ожесточением[88].

Чума является болезнью грызунов (реже — сайгаков и верблюдов[89]), которая сравнительно редко заражает человека. Чумная блоха, предпочитающая, по выражению английского исследователя Джона Келли, «крысиную диету», в результате разгула эпизоотии остаётся без хозяина и вынуждена довольствоваться человеческой кровью, чтобы не умереть от голода. Обычно мышь или крыса несёт на себе от шести до двенадцати паразитов, но в результате массовой смертности грызунов на немногих выживших блох скапливается всё больше; так, во время одной из эпизоотий в Колорадо на одном животном их было обнаружено несколько сотен[88].

Блоха Xenopsylla cheopis способна обходиться без пищи до шести недель и, в случае крайней необходимости, поддерживать свою жизнь, высасывая соки из червей и гусениц, — именно этими особенностями и объясняется её проникновение в европейские города. Забившись в багаж или седельную сумку, блоха могла добраться до следующего караван-сарая, где находила себе нового хозяина, и эпидемия делала ещё шаг, продвигаясь со скоростью около 4 км в сутки[90].

Естественный хозяин чумной блохи — чёрная крыса — также отличается высокой выносливостью и подвижностью и способна путешествовать на большие расстояния в продовольственных запасах наступающей армии, фураже или пище торговцев, а также обмениваться паразитами с местным крысиным населением, продолжая, таким образом, эстафету болезни.

Клиническая симптоматика

В современной науке

С учётом способа заражения, локализации и распространённости заболевания выделяют следующие клинические формы чумы: кожную, бубонную, первично-лёгочную, первично-септическую, кишечную, вторично-септическую и кожно-нарывную[91][86]. Две последние формы в настоящее время встречаются редко. Инкубационный период при чуме варьирует от нескольких часов до 9 суток.

Возбудитель проникает через повреждения кожи вследствие укуса блохи или больного чумой животного, через слизистую оболочку или воздушно-капельным путём. Затем он достигает лимфатических узлов, в которых начинает бурно размножаться. Болезнь начинается внезапно: сильная головная боль, высокая температура с ознобом, лицо гиперемировано, затем оно темнеет, под глазами появляются тёмные круги. Бубон (увеличенный воспалённый лимфатический узел) появляется на второй день заболевания.

Лёгочная чума является наиболее опасной формой заболевания. Она может возникнуть либо как результат осложнения бубонной чумы, либо при заражении воздушно-капельным путём. Болезнь также развивается бурно. Больной лёгочной чумой представляет исключительную опасность для окружающих, так как с мокротой выделяет большое количество возбудителей[86]. Бубонная форма чумы развивается при проникновении возбудителя в кровь через кожу. На первом же защитном рубеже (в регионарных лимфатических узлах) он захватывается лейкоцитами. Чумные палочки приспособлены к размножению в фагоцитax. В результате лимфатические узлы теряют свою защитную функцию, превращаясь в «фабрику микробов». В самом лимфатическом узле развивается острый воспалительный процесс, в который вовлекаются его капсула и окружающие ткани. В результате, на второй день заболевания, образуется крупное болезненное уплотнение — первичный бубон. Лимфогенно возбудители могут проникать в ближайшие лимфатические узлы, формируя вторичные бубоны первого порядка[92].

Из бубона, утратившего способность задерживать инфекцию, возбудители поступают в кровь — развивается транзиторная бактериемия, которая, кроме всего прочего, делает возможным инфицирование укусивших больного блох и образование эпидемическх цепочек типа «человек — блоха — человек». Разрушающиеся в крови чумные палочки выделяют токсины, которые вызывают тяжёлую интоксикацию, вплоть до инфекционно-токсического шока. На фоне транзиторной бактериемии возможен занос возбудителя в отдалённые лимфатические узлы с формированием вторичных бубонов второго порядка. Нарушение факторов свёртывания крови за счёт выделяемых бактериями веществ способствует развитию кровотечений, образованию гематом, имеющих тёмно-багровый цвет[93].

При первично-септической чуме (возникает при высокой вирулентности возбудителя и/или низкой сопротивляемости организма — во времена Черной смерти такая форма часто возникала у людей определенных генотипов, которые чума сама же и элиминировала) первичные бубоны отсутствуют. Минуя регионарные лимфатические узлы, микроорганизмы сразу попадают в кровь и разносятся по всем органам[94].

Особо опасным является поражение лёгких. Микробы и их токсины разрушают стенки альвеол. Больной начинает распространять возбудителя чумы воздушно-капельным путём. Первично-лёгочная чума возникает при воздушно-капельном пути заражения, она характеризуется тем, что первичный процесс развивается в альвеолах. В клинической картине характерным является быстрое развитие дыхательной недостаточности[95].

Каждая из клинических форм чумы имеет свои особенности. Профессор Брауде так описывает поведение и вид больного бубонной чумой в первые дни заболевания:

Внешний вид больного, его поведение, состояние психики и моторики сразу же обращают на себя внимание и послужили основанием для возникновения народного понятия об «очумелости». Резкая гиперемия лица, его одутловатость, резкая гиперемия слизистых глаз («глаза разъярённого быка») и верхних дыхательных путей с небольшой иктеричностью дополняют картину возбуждения[96].

Лицо больного чумой получило латинское название facies pestica, по аналогии с термином facies Hippocratica (маска Гиппократа), обозначающим лицо умирающего человека.

При попадании возбудителя в кровь (из бубона или при первично-септической форме чумы) уже через несколько часов после начала заболевания появляются кровоизлияния на коже и слизистых оболочках[4].

В описаниях XIV века

Описание состояния чумных больных в эпоху второй эпидемии дошло до нас всё в том же манускрипте де Мюсси, «Истории» Иоанна Кантакузина, Никифора Григоры, Дионисия Колле, арабского историка Ибн аль-Хатиба, Де Гиня, Боккаччо и других современников.

Согласно их утверждениям, чума проявлялась в первую очередь в «непрерывной лихорадке» (febris continuae). Больные отличались повышенной раздражительностью, бились и бредили. Сохранившиеся источники рассказывают о «больных, бешено орущих из окон»: как предполагает Джон Келли, инфекция поражала также центральную нервную систему. Возбуждение сменялось чувством угнетённости, страха и тоски, болями в области сердца. Дыхание больных было коротким и прерывистым, часто сменяясь кашлем с кровохарканием или мокротой. Моча и кал окрашивались в чёрный цвет, кровь темнела до черноты, язык высыхал и также покрывался чёрным налётом. На теле возникали чёрные и синие пятна (петехи), бубоны, карбункулы. Особенно поражал современников тяжёлый запах, исходивший от заболевших[97].

Часть авторов также говорят о кровохаркании, которое рассматривалось как признак скорой смерти. Шолиак особо отмечал этот симптом, называя Чёрную смерть «чумой с кровохарканием».

Во многих случаях чума протекала в бубонной форме, вызываемой собственно укусом заражённой блохи. В частности, она была характерна для Крыма, где де Мюсси описал протекание болезни как начинавшейся с колющих болей, затем жара и наконец появления твёрдых бубонов в паху и под мышками. Следующим этапом была «гнилостная горячка», сопровождаемая головной болью и помрачением сознания, на груди появлялись «опухоли» (карбункулы).

Похожие симптомы имела чума в итальянских городах, но здесь к вышеперечисленному прибавлялись носовое кровотечение и свищи. О кровохаркании итальянцы не упоминают — исключением является единственная рукопись, известная благодаря Лудовико Муратори.

В Англии чума чаще проявлялась в лёгочной форме, с кровохарканием и кровавой рвотой, причём больной, как правило, умирал в течение двух суток. То же самое отмечают норвежские хроники, русские летописцы говорят о чёрных пятнах на коже и лёгочных кровотечениях.

Во Франции, согласно записям Шолиака, чума проявлялась в обеих формах — в первый период своего распространения (два месяца) в основном в лёгочной форме, больной умирал на третьи сутки, во второй — в бубонной, причём время жизни увеличивалось до пяти дней.

Особенный ужас наводила на средневековых людей первично-септическая чума, характерная для Константинополя. Внешне здоровый человек при ней погибал в тот же день, так, младший сын императора Иоанна Кантакузина, Андроник, угас в течение трёх часов[98].

Медицинские меры противодействия

Состояние медицины в Средневековье

Во времена Чёрной смерти медицина в христианской Европе находилась в глубоком упадке. Во многом это было связано с примитивно-религиозным подходом ко всем сферам знания. Даже в одном из крупнейших средневековых университетов — Парижском — медицина считалась второстепенной наукой, так как ставила себе задачей «излечение бренного тела». Иллюстрацией тому является, среди прочего, анонимная аллегорическая поэма XIII века о «Свадьбе Семи Искусств и Семи Добродетелей». В этом сочинении Госпожа Грамматика выдаёт замуж своих дочерей — Диалектику, Геометрию, Музыку, Риторику и Теологию, после чего к ней приходит Дама Физика (тогдашнее название медицины) и также просит найти ей мужа, получая от Грамматики недвусмысленный ответ «Вы не из нашей семьи. Ничем не могу вам помочь»[99].

Некое руководство того времени, автор которого остался неизвестен, вменяло в обязанность врачу после входа в дом спрашивать родственников больного, исповедовался ли тот и причастился ли он святых тайн. Если этого сделано не было, больной должен был исполнить свой религиозный долг немедленно или, по крайней мере, пообещать это сделать, ибо спасение души полагалось важнее спасения тела[99].

Анатомирование мёртвых в большинстве случаев запрещалось. Предполагается, что также не приветствовалось хирургическое вмешательство, что объяснялось фразой, содержащейся, по мнению некоторых историков, в постановлениях Турского Собора 1163 года: «Церкви противно кровопролитие». Талантливые медики постоянно рисковали попасть в поле зрения инквизиции, но особенное возмущение коррумпированной части духовенства вызывало то, что врачи пользовались авторитетом и уважением у сильных мира сего, отвлекая на себя вознаграждения и милости. Один из медиков того времени писал:

Клирики по обыкновению толпятся у изголовия больных, из всех сил тщась доказать великую действенность своего вмешательства, воззвания к святым, реликвий, освященных свечей, обеден, милостыни, пожертвований и прочего благочестивого шарлатанства. Случись врачу одержать победу над недугом, это приписывается заступничеству святых, обетам и молитвам клириков. Случись же ему умереть, виноваты в этом, конечно же, врачи[100].

Гипотезы о причинах чумы и предлагаемые меры профилактики

Что касается тогдашней науки об эпидемических болезнях, в ней боролись два основных направления. Первое, связанное с именем одного из последних атомистов древности, Лукреция Кара, полагало причиной их возникновения некие невидимые глазу «семена болезни», или мельчайшие болезнетворные «скотинки» (Марк Варрон), проникавшие в организм здорового человека при контакте с заболевшим. Это учение, получившее в дальнейшем название учения о контагии (то есть «заражении»)[101], в те времена получило своё дальнейшее развитие уже после открытия ван Левенгука. Как средство профилактической борьбы с чумой контагионисты предлагали изоляцию больных и длительные карантины.

Однако наличие или отсутствие невидимых «чумных скотинок» представлялось достаточно умозрительным; тем более для врачей тогдашнего времени казалась привлекательной теория «миазмов», созданная великими умами древности — Гиппократом и Галеном — и развитая затем «шейхом врачей» Авиценной. В кратком изложении суть теории можно свести к отравлению организма неким ядовитым веществом («пневмой»), выделяющимся из земных недр. В основе её лежало вполне здравое наблюдение о гибельности для людей испарений болот и прочих «нездоровых мест» и привязанности определённых заболеваний к определённым же географическим пунктам[K 5]. Отсюда, по мнению «миазматиков», ветер способен разносить ядовитые испарения на огромные расстояния[K 6]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4009 дней], причём яд может как держаться в воздухе, так и отравлять собой воду, пищу и предметы быта. Вторичным источником миазмов становится больное или мёртвое тело — что «подтверждалось» во время чумной эпидемии тяжёлым запахом, сопутствующим заболеванию, и трупным смрадом. Впрочем, и здесь врачи расходились в понимании, откуда берутся ядовитые испарения. Если древние без колебаний считали их причиной «телурические» (то есть почвенные) выделения, в обычном состоянии безопасные, которые превращает в смертельный яд болотное гниение, в Средние века появились мнения о космическом влиянии на процесс возникновения «миазмов», причём в качестве главного виновника выступала планета Сатурн, отождествляемая с апокалиптическим всадником-Смертью. По мнению «миазматиков», приливное воздействие планеты пробуждает ядовитые испарения болот[102][K 7]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4009 дней].

Наличие миазма определялось запахом, но о том, какого типа должен быть запах чумы, имелись диаметрально противоположные мнения. Так, сохранились воспоминания о «ветре, доносившем запах словно бы из розового сада», после чего в ближайшем городе, конечно же, началась эпидемия. Но гораздо чаще чуме приписывали запахи резкие и тяжёлые, так, в Италии считали причиной эпидемии огромного кита, выброшенного волнами на берег и «распространившего вокруг себя нестерпимое зловоние»[103].

Для борьбы с эпидемией предлагалось несколько простых средств:

  • Бежать из заражённой местности и в безопасности дожидаться конца эпидемии. Именно отсюда происходит знаменитая средневековая присказка «дальше, дольше, быстрее», придуманная, по преданию, знаменитым персидским философом и врачом Абу Бакром Ар-Рази. Бежать требовалось как можно дальше, как можно быстрее и оставаться вдали от заражённой местности достаточно долго, чтобы окончательно убедиться, что опасность миновала. Врачи советовали перебраться в «скромный домик [в деревне], не подверженный сырости, вдали от кладбищ, скотомогильников и грязной воды, а также от огородов, где растёт лук-порей, капуста или иные растения, на каковых имеют обыкновение оседать чумные миазмы»[104].
  • Очищение воздуха в заражённой местности или доме. С этой целью через город гнали стада, чтобы дыхание животных очистило атмосферу (один из специалистов того времени приписывал подобную способность лошадям и потому настоятельно советовал своим пациентам на время эпидемии перебираться в конюшни). Ставили блюдечки с молоком в комнату умершего, чтобы таким образом поглощать заразу. С той же целью в домах разводили пауков, способных, по убеждению того времени, адсорбировать разлитый в воздухе яд. Жгли костры на улицах и окуривались дымом ароматных трав или специй[K 8]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4009 дней]. Для того, чтобы разогнать заражённый воздух, звонили в колокола и палили из пушек. В комнатах с той же целью выпускали летать небольших пичужек, чтобы они взмахами крылышек проветривали помещение[105].
  • Индивидуальная защита, которая понималась как создание некоего буфера между человеком и заражённой средой. Ввиду того, что действенность подобной буферной защиты можно было определить исключительно с помощью собственного обоняния, она считалась хорошей, если удавалось совершенно уничтожить или по крайней мере ослабить «чумной запах». По этой причине рекомендовалось носить с собой и часто нюхать цветочные букеты, бутылочки с духами, пахучие травы и ладан. Советовали также наглухо закрывать окна и двери, закрывать окна пропитанной воском тканью, чтобы не допустить проникновения в дом заражённого воздуха[106]. Впрочем, иногда предлагалось забивать чумное зловоние зловонием ещё более жестоким — рецепты такого сорта были порой продиктованы отчаянием и беспомощностью. Так, крымские татары разбрасывали по улицам собачьи трупы, европейские врачи советовали держать в домах козлов. Давались даже рекомендации подолгу задерживаться в отхожем месте, вдыхая тамошние ароматы, поскольку имелись наблюдения по поводу того, что чистильщики отхожих мест меньше страдают от эпидемии. Подобное предложение вызвало, впрочем, протест уже у тогдашних специалистов, указывавших, что подобное «отвратительно в обычной ситуации, и трудно ожидать, чтобы оно помогло во время эпидемии»[107].

Врачи рекомендовали воздерживаться от потребления домашней и дикой водоплавающей птицы, питаться супами и бульонами, не спать после рассвета и, наконец, воздерживаться от интимного общения с женщинами[108], а также (памятуя о том, что «подобное привлекает подобное») воздерживаться от мыслей о смерти и страха перед эпидемией и во что бы то ни стало сохранять бодрое настроение духа[109].

Лечение

Лучшие умы средневековья не заблуждались относительно возможности излечения чумных больных. Арсенал средневекового врача, включавший лекарства на растительной или животной основе, а также хирургические инструменты, был совершенно бессилен против эпидемии. «Отец французской хирургии» Ги де Шолиак называл чуму «унизительной болезнью», противопоставить которой врачебному сословию было нечего[110]. Франко-итальянский врач Раймонд Шален ди Винарио не без горького цинизма замечал, что «не может осуждать врачей, отказывающих в помощи зачумлённым, ибо никто не желает последовать за своим пациентом». Кроме того, с усилением эпидемии и ростом страха перед чумой всё больше медиков старались также найти спасение в бегстве, хотя этому можно противопоставить и подлинные случаи преданности своему делу. Так, Шолиака, по его собственному признанию, от бегства удержал только «страх перед бесчестьем», ди Винарио же против собственного совета оставался на месте и умер от чумы в 1360 году[111]. Клиническая картина чумы, с точки зрения медицины XIV века, выглядела следующим образом: миазмы, проникнув в организм, рождают в области сердца заполненный ядом бубон или фурункул, который, затем, прорвавшись, отравляет кровь[111].

Попытки лечения, хотя крайне малоэффективные, всё же предпринимались. Шолиак вскрывал чумные бубоны и прижигал их раскалённой кочергой. Чуму, понимаемую как отравление, пытались лечить существующими на тот момент противоядиями, в частности, «французским териаком», к бубонам прикладывали высушенные шкурки жаб и ящериц, способных, по распространённому в те времена убеждению, вытягивать из крови яд, с той же целью употребляли драгоценные камни, в частности, размолотый в порошок изумруд[105].

В XIV веке, когда наука ещё тесно переплеталась с магией и оккультизмом, а многие аптекарские рецепты составлялись по правилам «симпатии», то есть воображаемой связи человеческого тела с теми или иными объектами, подействовав на которые, якобы можно было лечить болезнь, многочисленными были случаи шарлатанства или искреннего заблуждения, приводившие к самым нелепым результатам. Так, сторонники «симпатической магии» пытались «вытянуть» болезнь из тела с помощью сильных магнитов. Результаты подобного «лечения» неизвестны, но вряд ли они были удовлетворительны[111].

Наиболее здравым представлялось поддерживать силы больного хорошим питанием и укрепляющими средствами и ждать, чтобы сам организм поборол болезнь. Но случаи выздоровления во время эпидемии Чёрной смерти были единичными и почти все пришлись на конец эпидемии[112].

Чумные доктора

В этих условиях сеньоры или города оплачивали услуги специальных «чумных докторов», в обязанности которых входило оставаться в городе до конца эпидемии и лечить тех, кто стал её жертвой. Как правило, за эту неблагодарную и крайне опасную работу брались посредственные медики, неспособные найти для себя лучшего, или юные выпускники медицинских факультетов, пытавшиеся составить себе имя и состояние быстрым, но крайне рискованным путём[113].

Считается, что первых чумных докторов нанял папа Климент VI, после чего эта практика стала применяться по всей Европе[114].

Для защиты от «миазмов» чумные доктора носили ставшую позднее знаменитой клювастую маску (отсюда их прозвище во время эпидемии «клювастые врачи» (фр. docteurs à bec). Маска, вначале закрывавшая только лицо, но после возвращения чумы в 1360 году начавшая полностью покрывать голову, делалась из плотной кожи, со стёклами для глаз, причём в клюв закладывались цветы и травы — розовые лепестки, розмарин, лавр, ладан и т. д., должные защищать от чумных «миазмов»[115]. Для того, чтобы не задохнуться, в клюве проделывались два небольших отверстия. Плотный костюм, как правило, чёрного цвета, также делался из кожи или вощёной ткани, состоял из длинной рубахи, спускавшейся до пят, штанов и высоких сапог, а также пары перчаток. В руки чумной доктор брал длинную трость — её использовали для того, чтобы не дотрагиваться до пациента руками и, кроме того, разгонять на улице досужих зевак, ежели таковые найдутся[116]. К сожалению, этот предшественник современного противочумного костюма спасал не всегда, и многие врачи погибали в попытках оказать помощь своим пациентам.

В качестве дополнительной защиты чумным докторам рекомендовался «хороший глоток вина со специями»; как обычно бывает в истории, трагедии сопутствовал фарс: сохранился характерный анекдот о группе кенигсбергских докторов[K 9], которые, несколько перестаравшись в плане дезинфекции, были арестованы за пьяный дебош[117].

Административные меры противодействия

«Венецианцы как свиньи, тронь одну, все сгрудятся вместе и бросятся на обидчика», — отмечал хронист. Действительно, Венеция во главе с дожем Дандоло была первой, и какое-то время единственной из европейских стран, сумевшей организовать своих граждан, чтобы избежать хаоса и мародёрства, и вместе с тем, сколь то было возможно, противодействовать разгулу эпидемии[118].

В первую очередь, 20 марта 1348 года, приказом венецианского совета, в городе была организована специальная санитарная комиссия из трёх венецианских дворян. Входящие в гавань корабли предписано было подвергать досмотру, и, если найдены были «прячущиеся иностранцы», больные чумой или мертвецы, — корабль немедленно сжигать. Для захоронения умерших был отведён один из островов в венецианской лагуне, причём могилы предписано было рыть на глубину не менее полутора метров. Начиная с 3 апреля и вплоть до конца эпидемии, изо дня в день специальные похоронные команды должны были проплывать по всем венецианским каналам, криком «Мёртвые тела!» требуя от населения выдавать им своих умерших для захоронения. Специальные команды для сбора трупов изо дня в день обязаны были посещать все больницы, богадельни и просто собирать умерших на улицах[119]. Любому венецианцу полагались последнее напутствие местного священника и захоронение на чумном острове, получившем название Лазаретто — как полагает Джон Келли, по имени ближайшей церкви Св. Девы Назаретской, по предположению Иоганна Нола — от монахов Святого Лазаря, ходивших за больными. Здесь же проходили сорокадневный карантин прибывшие с Востока или из зачумлённых мест, здесь же в течение сорока дней должны были оставаться их товары — срок был выбран в память о сорокадневном пребывании Христа в пустыне[118] (отсюда происходит название «карантин» — от итальянского quaranta, «сорок»).

Для поддержания порядка в городе запрещена была торговля вином, закрыты все трактиры и таверны, любой торговец, пойманный с поличным, терял свой товар, причём предписывалось немедленно выбивать днища у бочек и сливать их содержимое прямо в каналы. Запрещались азартные игры, производство игральных костей (впрочем, ремесленники сумели обойти этот запрет, придавая костям форму молитвенных чёток). Закрывались публичные дома, своих любовниц мужчинам предписывалось либо немедленно отсылать прочь, либо столь же немедленно брать в жёны. Чтобы вновь населить опустевший город, были открыты долговые тюрьмы, смягчено законодательство о долговых выплатах, беглым должникам обещано прощение, в случае, если они согласятся покрыть одну пятую необходимой суммы.

С 7 августа, чтобы избежать возможной паники, запрещались траурные одежды и временно отменялся старинный обычай выставлять гроб с умершим у порога дома, оплакивая его всей семьёй на глазах у прохожих. Даже в то время, когда эпидемия достигла своего максимума и смертность составляла 600 человек в сутки, дож Андреа Дандоло и Большой Совет оставались на местах и продолжали работать. 10 июля бежавшим из города чиновникам было предписано в течение следующих восьми дней вернуться в город и возобновить работу, неподчинившимся грозили увольнением. Все эти меры действительно благотворно повлияли на порядок в городе, и в дальнейшем опыт Венеции переняли все европейские государства[119].

Чума в официальной и народной религии

Католическая церковь и чума

С точки зрения Римско-католической церкви, причины эпидемии были ясны — наказание за человеческие грехи, отсутствие любви к ближним, погоню за мирскими соблазнами при полном забвении духовных вопросов. В 1347 году, с началом эпидемии, церковь, а вслед за ней и народ, были убеждены, что грядёт конец света и сбываются пророчества Христа и апостолов. В войне, голоде и болезни видели всадников Апокалипсиса, причём именно чума должна была исполнить роль всадника, чей «конь блед и имя ему — Смерть». С чумой пытались бороться с помощью молебнов и крестных ходов, так, шведский король, когда опасность подступила к его столице, возглавил крестный ход босиком с непокрытой головой, моля об отвращении бедствия. Церкви были заполнены верующими. Как лучшее лекарство для уже заболевших или для того, чтобы избежать заражения, церковь рекомендовала «страх Божий, ибо Всевышний один может отвратить чумные миазмы». Покровителем чумных больных считался Св. Себастьян, с ним также было связано поверье о прекращении чумы в одном из городов, когда в местной церкви был построен и освящён придел, где установили статую этого святого.[уточнить]

Из уст в уста передавался рассказ о том, что ослик, вёзший в Мессину, где началась эпидемия, статую Святой Девы, вдруг остановился и никакими усилиями не удалось сдвинуть его с места[111]. Уже с началом эпидемии, когда жители Мессины стали просить у катанийцев для спасения от гибели прислать им мощи Св. Агаты, епископ Катании Герардус Орто согласился было это сделать, но тому воспротивились его собственные прихожане, угрожая смертью, если он решит оставить город без защиты. «Что за ерунда, — возмущался фра Микеле, — Если бы святая Агата захотела в Мессину, она сама бы о том сказала!» В конце концов, противоборствующие стороны пришли к компромиссу, договорившись, что патриарх совершит кропление святой водой, в которой была омыта рака Святой Агаты. В результате сам епископ умер от чумы, болезнь же продолжала завоёвывать всё новые и новые пространства[111].

В подобных условиях жизненно важным становился вопрос — что вызвало Божий гнев и каким образом умилостивить Всевышнего, чтобы мор прекратился раз и навсегда. В 1348 году причину несчастья видели в новой моде на ботинки с длинными высоко загнутыми носами, которые особенно возмущали Бога[уточнить][K 10]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4009 дней].

Священники, принимавшие последнюю исповедь умирающих, становились частыми жертвами чумы, поэтому в разгар эпидемии в части городов уже невозможно было найти никого, способного совершить таинство соборования или прочесть отходную над покойником. Боясь заражения, священники и монахи также попытались защитить себя, отказываясь приближаться к больным и, вместо того, через специальную «чумную щель» в двери подавая им хлеб для причастия на ложке с длинной ручкой или же проводя соборование с помощью палки, с концом, смоченным в елее. Впрочем, известны были и случаи подвижничества, так, по преданию, на это время приходится история отшельника по имени Рох, самоотверженно ухаживавшего за больными, позднее канонизированного католической церковью[120].

В 1350 году, в самый разгар эпидемии, папа Климент VI объявил очередной Святой год, специальной буллой приказав ангелам немедленно доставлять в рай любого, кто умрёт на дороге в Рим или же возвращаясь домой. Действительно, на Пасху в Рим собралось около 1 млн. 200 тыс. паломников, ищущих защиты от чумы, на Троицу к ним добавился ещё миллион, при том что в этой массе чума свирепствовала с таким ожесточением, что домой вернулась едва ли десятая часть. За один только год прибыль римской курии от их пожертвований составила астрономическую сумму в 17 миллионов флоринов, что подвигло тогдашних остряков отпустить ядовитую шутку: «Господь не желает смерти грешника. Пусть себе живёт и платит далее».[уточнить]

Сам папа Климент VI в это время находился вдали от охваченного чумой Рима, в своём авиньонском дворце, по совету личного врача — Ги де Шолиака, прекрасно отдававшего себе отчёт в опасности заражения, не подпуская к себе никого и постоянно поддерживая огонь в двух жаровнях, справа и слева от своей персоны. Отдавая должное суевериям времени, папа не расставался с «волшебным» изумрудом, вставленным в перстень, «каковой, будучи обращён к Югу, ослаблял действие чумного яда, будучи обращён к Востоку, уменьшал опасность заражения».[121]

Следует сказать, что во время эпидемии церкви и монастыри сказочно обогатились; желая избежать смерти, прихожане отдавали последнее, так что наследникам умерших оставались буквально крохи, и некоторым муниципалитетам пришлось своим указом ограничить размер добровольных даяний. Однако же из страха перед болезнью монахи не выходили наружу, и паломникам оставалось складывать принесённое перед воротами, откуда оно забиралось по ночам[122].

В народе усиливался ропот, разочаровавшиеся в возможностях официальной церкви защитить своих «овец» от чумы, миряне стали задаваться вопросом, не грехи ли церковников вызвали Божий гнев. Вспоминались и уже вслух рассказывались истории о блуде, интригах и даже убийствах, случавшихся в монастырях, о симонии священников. Эти настроения, бывшие крайне опасными для церкви, в конечном итоге вылились в мощные еретические движения последующих времён, в частности, в движение флагеллантов[123].

Флагеллантство

Секта флагеллантов (бичующихся) возникла, по разным сведениям, в середине XIII—XIV веков, когда весть об очередной катастрофе или бедствии вызывала религиозный экстаз у городской толпы, старавшейся с помощью аскезы и умерщвления плоти добиться милости Создателя и прекратить или предотвратить голод или эпидемию, но, так или иначе, достоверно установлено, что в годы Чёрной смерти это движение достигло небывалого размаха[125].

Флагелланты уверяли, будто на алтарь церкви Св. Петра в Иерусалиме однажды упала мраморная табличка с посланием от самого Христа, который, сурово попрекая грешников в несоблюдении пятничного поста и «святого воскресенья», объявляет им в качестве наказания начало чумной эпидемии. Божий гнев был столь велик, что он намеревался вовсе стереть человечество с лица Земли, но смягчился, благодаря мольбам Св. Доминика и Св. Стефана, предоставляя заблудшим последний шанс. Если же человечество будет упорствовать и далее, сообщало небесное письмо, следующими карами будут нашествие диких зверей и набеги язычников[126].

Члены секты, движимые единым стремлением подвергнуть свою плоть испытаниям, сравнимым с теми, которым подвергался перед распятием Христос, объединялись в группы до нескольких тысяч человек, возглавляемые единым руководителем, и странствовали из города в город, наводнив собой, в частности, Швейцарию и Германию. Очевидцы описывают их как монашествующих, одетых в чёрные плащи и капюшоны, с низко надвинутыми на глаза войлочными шапками и спинами «в рубцах и струпьях запёкшейся крови».

Остановить эпидемию религиозный фанатизм флагеллантов, конечно же, не мог, более того, известно, что именно они принесли с собой чуму в Страсбург, до того времени ещё не затронутый мором[127].

Как все религиозные фанатики своего времени, флагелланты в каждом из городов, в котором появлялись, требовали поголовного уничтожения евреев как «врагов Христа», и уже это вызывало недоверие и опасения папы Климента VI — но гораздо хуже, с точки зрения господствующей церкви, было то, что секта бичующихся, будучи подчёркнуто мирской — в ней не состояло ни одного священнослужителя, — претендовала на прямое общение с Богом, отвергая сложную обрядность и иерархию католицизма, проповедуя самостоятельно и столь же самовольно принимая друг у друга таинство исповеди и отпуская грехи[128].

Папа Климент был слишком умён и осторожен, чтобы прямо запретить флагеллантство, — рискуя, таким образом, вызвать бунт и ненависть народных масс. И он поступил благоразумно, поставив их под начальство церковных иерархов, предписав заниматься аскезой и самобичеванием исключительно поодиночке, у себя дома и только с благословения личного духовника, после чего флагеллантство, как массовое религиозное течение, практически прекратило своё существование[129]. Вскоре после окончания эпидемии эта секта, как организованная структура, полностью исчезла.

Бьянки

Менее известной разновидностью фанатиков, пытавшихся остановить чуму подвигами во имя веры, были «одетые в белое» (лат. albati), также известные под своим итальянским именем bianchi. Иногда их полагают умеренной частью флагеллантов.

По мифологии этой секты, всё началось с того, что некий крестьянин повстречал в поле Христа, который, оставшись неузнанным, попросил у того хлеба. Крестьянин извинился, объяснив, что хлеба у него больше не осталось, но Христос попросил его посмотреть в сумке, где, к немалому удивлению её владельца, хлеб обнаружился в неприкосновенности. Далее Христос отправил крестьянина к колодцу, чтобы размочить хлеб в воде. Крестьянин возразил, что колодцев в этой местности нет, но всё же подчинился, и, конечно же, колодец сам собой явился в названном месте. Но возле колодца стояла Богородица, она отправила крестьянина обратно, приказав передать Христу, что «его матерь запрещает размачивать хлеб». Крестьянин выполнил поручение, на что Христос заметил, что «его матерь всегда на стороне грешников», и объяснил, что, если бы хлеб был размочен, погибло бы всё население Земли. Но теперь он готов помиловать падших и просит размочить лишь треть хлеба, что поведёт за собой смерть трети населения христианского мира. Крестьянин выполнил приказ, после чего началась эпидемия, остановить которую можно, лишь одевшись в белое, молясь и предаваясь посту и покаянию[130].

Другой вариант той же легенды рассказывал, что крестьянин ехал верхом на быке и вдруг неким чудом был перенесён в «отдалённое место», где его ждал ангел с книгой в руке, приказавший крестьянину проповедовать о необходимости покаяния и ношения белых одежд. Остальные указания, необходимые для того, чтобы смягчить Божий гнев, должны были быть найдены в книге[130].

Шествия бьянки собирали в городах не меньшие толпы, чем шествия их более радикально настроенных собратьев. Одетые в белое, со свечами и распятиями в руках, они двигались, распевая молитвы и псалмы, моля о «милосердии и мире», причём возглавляла собой процессию обязательно женщина, идущая между двумя маленькими детьми[131].

Однако и эти дальние предшественники реформации вызвали собой недовольство господствующей церкви, так как прямо упрекали её в стяжательстве, корыстолюбии и забвении заповедей Божьих, за что Господь и наказал свой народ эпидемией. Бьянки требовали от первосвященника добровольно отказаться от престола, уступив его «нищему папе», с этим требованием их глава, называвший себя Иоанном Крестителем, отправился в Рим, где, конечно же, по приказу папы, закончил жизнь на костре; эта же судьба ожидала второго руководителя секты, пытавшегося поднять восстание против Святого Престола. Секта была официально запрещена[132].

Хореомания

Если секты флагеллантов и «одетых в белое», при всём фанатизме своих последователей, всё же состояли из людей в здравом уме, хореомания, или одержимость танцем, была, с большой степенью вероятности, типичным массовым психозом, характерным, впрочем, для Средних веков. Жертвы хореомании без всякой видимой причины начинали прыгать, кричать и совершать нелепые движения, действительно напоминавшие собой некий неистовый танец. Одержимые сбивались в толпы до нескольких тысяч человек; бывало, что зрители, до определённого момента просто глазевшие на происходящее, сами присоединялись к пляшущей толпе, не в силах остановиться. Самостоятельно прекратить пляску одержимые не могли и зачастую покрывали расстояние до соседнего города или села, вопя и прыгая. Затем они падали на землю в полном изнеможении и засыпали на месте[6].

После этого психоз порой заканчивался, но иногда он продолжался в течение нескольких дней или даже недель. Одержимых хореоманией отчитывали в церквях, кропили святой водой, бывало, когда иные средства были исчерпаны, городские власти нанимали музыкантов, чтобы те подыгрывали неистовой пляске и тем самым скорее доводили больных ею до изнеможения и сна[133].

Случаи такого рода известны были и до эпидемии Чёрной смерти, но, если ранее они были единичными, по окончании эпидемии Чёрной смерти хореомания приняла пугающий размах, скачущие толпы насчитывали порой до нескольких тысяч человек. Предполагается, что таким образом выплёскивались нервное потрясение и ужас, вызванные эпидемией[133]. Хореомания свирепствовала в Европе в XIV—XV веках, а затем исчезла.

Отношение внешних зрителей к одержимым хореоманией было неоднозначным, так, в средневековых хрониках можно найти и намёки, будто речь шла о профессиональных нищих, получавших по окончании представления щедрую милостыню, ради чего, собственно, всё и затевалось. Другие авторы склонялись к мысли об одержимости бесом, полагая экзорцизм единственным лекарством для подобного. В хрониках зафиксированы случаи, когда массовому танцу предавались беременные женщины, или о том, что многие танцоры, когда приступ заканчивался, умирали или всю дальнейшую жизнь страдали тиком или тремором конечностей[6].

Подлинные причины и механизм протекания хореомании остаётся неизвестным до нынешнего времени.

Народные суеверия, связанные с эпидемией

В расстроенном воображении людей, изо дня в день ожидавших смерти, призраки, привидения и, наконец, «знаки» являлись в любом самом незначительном событии. Так, рассказывали о столбе света в декабре 1347 года, в течение часа стоявшем после заката над папским дворцом, кому-то виделось, что из свеженарезанного каравая хлеба капает кровь, предупреждая о беде, которую осталось уже недолго ждать. В пришествии чумы винили кометы, которые шесть раз видели в Европе, начиная с 1300 года[K 11]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4009 дней]. Расстроенному воображению людей уже во время эпидемии являлись невероятные вещи — так, фра Микеле Пьяцца, летописец сицилийской чумы, с полным доверием пересказывает историю о чёрной собаке с мечом в передней лапе, которая, ворвавшись в мессинскую церковь, учинила там разгром, рубя в куски священные сосуды, свечи и светильники на алтаре[134][K 12]. Разочарование в медицине и возможностях официальной церкви остановить эпидемию не могло не вылиться в попытку простонародья защитить себя с помощью обрядов, корни которых восходили ещё к языческим временам.

Так, в славянских землях нагие женщины ночью опахивали деревню вокруг, причём во время совершения обряда никто иной из жителей не мог покинуть свой дом. Саамы песнями и заклинаниями отсылали чуму в «железные горы», причём для удобства передвижения её снабжали лошадьми и повозкой. Чучело, изображавшее чуму, сжигали, топили, замуровывали в стены, проклинали и отлучали в церквях[135].

Чуму пытались отвратить с помощью амулетов и заклинаний, причём жертвами подобных суеверий становились даже церковнослужители, тайком носящие на шее, вместе с крестом, серебряные шарики, заполненные «жидким серебром» — ртутью, или же мешочки с мышьяком[135]. Страх перед гибелью от чумы приводил к тому, что народные суеверия проникали даже в церковь, получая официальное одобрение духовных властей, — так, в некоторых городах Франции (напр. в Монпелье) практиковался любопытный обряд — длинной нитью измеряли городскую стену, затем эта нить использовалась в качестве фитиля для гигантской свечи, зажигаемой на алтаре[136].

Чуму изображали в виде слепой старухи, метущей пороги домов, где в скором будущем предстояло погибнуть одному из членов семьи, чёрного всадника, великана, покрывающего расстояние от деревни к деревне одним шагом, или даже «двух духов — доброго и злого: добрый стучал палкой в двери, и сколько раз стучал, столько людей должно было умереть», чуму даже видели — она гуляла на свадьбах, жалея того или другого, обещала им спасение. Чума передвигалась на плечах своего заложника, заставляя таскать её по деревням и городам.

И, наконец, предполагается, что именно во время великой эпидемии в народном сознании сформировался образ Девы Чумы (нем. Pest Jungfrau, англ. Plague Maiden), оказавшийся невероятно живучим, отголоски этих верований все еще существовали даже в просвещённом XVIII веке. По одному из вариантов, записанному в те времена, Дева Чума взяла в осаду некий город, причём любой, неосторожно открывший дверь или окно, добивался лишь того, что в жилище оказывался летучий красный шарф, и в скором времени хозяин дома умирал от болезни. Посему жители в ужасе заперлись в домах и уже не отваживались показываться снаружи. Но чума оказалась терпеливой и спокойно ждала, пока голод и жажда не вынудят их это сделать. Тогда некий дворянин решил пожертвовать собой ради спасения остальных и, выгравировав на своём мече слова «Иисус, Мария», открыл дверь. Немедленно в проёме показалась призрачная рука и вслед за ней краешек красного шарфа. Не растерявшись, храбрец рубанул по этой руке; в скором времени он умер от болезни вместе со всей своей семьёй, таким образом поплатившись за свою смелость, но раненая Чума предпочла убраться прочь и с тех пор остерегалась навещать негостеприимный город[137].

Истерия «чумных мазей» и процессы над отравителями

Социальная обстановка

Поражённые размахом и гибельностью эпидемии, превратившей, по выражению Иоганна Нола, всю Европу в огромную Хиросиму, обыватели не могли поверить, что подобная катастрофа может иметь естественное происхождение. Чумной яд, в форме некоего порошка, или как чаще полагали — мази, должен был распространяться отравителем или отравителями, под которыми понимались некие изгои, враждебно настроенные к основной массе населения[138].

В подобных измышлениях жители городов и сёл опирались, в первую очередь, на Библию, где Моисей рассеивает в воздухе пепел, после чего Египет поражается моровым поветрием. Образованные слои населения могли черпать подобную уверенность в римской истории, когда во время юстиниановой чумы 129 человек были признаны преднамеренно распространявшими заразу и казнены[138].

Кроме того, повальное бегство из городов, охваченных болезнью, породило анархию, панику и власть толпы. Из страха перед болезнью любого, вызывавшего малейшие подозрения, силой волокли в лазарет, бывший, если верить хроникам того времени, столь ужасным местом, что многие предпочитали покончить с собой, лишь бы не оказаться там. Эпидемия самоубийств, увеличивавшаяся вместе с распространением заразы, вынудила власти принять специальные законы, угрожавшие тем, кто наложит на себя руки, выставить их трупы на всеобщее обозрение. Вместе с больными в лазарет часто попадали и здоровые, найденные в одном доме с заболевшим или умершим, что, в свою очередь, заставляло людей скрывать больных и тайно хоронить трупы. Бывало, что в лазарет тащили просто состоятельных людей, желая вдоволь похозяйничать в опустевших домах, объясняя крики жертвы помрачением рассудка в результате болезни[139].

Понимая, что завтрашний день может и не наступить, множество людей предавалось чревоугодию и пьянству, проматывая деньги с женщинами лёгкого поведения, что ещё больше усиливало разгул эпидемии.

Могильщики, набиравшиеся из каторжников и галерных рабов, которых можно было привлечь к подобной работе только лишь обещаниями помилования и денег, бесчинствовали в городах, покинутых властью, врывались в дома, убивая и грабя. Молодых женщин, больных, мёртвых и умирающих продавали желающим совершить насилие, трупы волокли за ноги по мостовой, как полагали в те времена, специально разбрасывая по сторонам брызги крови, чтобы эпидемия, при которой каторжники чувствовали себя безнаказанными, продолжалась как можно дольше. Бывали случаи, когда в могильные рвы вместе с мёртвыми сваливали и больных, погребая заживо и не разбираясь, кто из них мог бы спастись[140].

Стоит также заметить, что случаи преднамеренного заражения действительно случались, обязанные своим появлением, в первую очередь, распространённому в те времена гибельному суеверию, что избавиться от чумы можно было, «передав» её другому. Посему больные специально толкались на рынках и в церквях, норовя задеть или дыхнуть в лицо как можно большему числу людей. Кое-кто подобным образом спешил разделаться со своими недругами[140].

Предполагается, что первые мысли об искусственном происхождении чумы появились при виде повального бегства из городов состоятельной части населения. Но слух о том, что богачи сознательно травят бедняков (в то время, как богачи столь же упорно обвиняли в распространении болезни «нищих», пытающихся таким образом им отомстить), продержался достаточно недолго, на смену этому пришло иное — народная молва упорно обвиняла в искусственном заражении три категории населения — дьяволопоклонников, прокажённых и евреев, которые подобным образом «сводили счёты» с христианским населением[141].

Надо сказать, что в атмосфере истерии отравления, охватившей Европу, иностранец, мусульманин, путешественник, пьяный, юродивый — любой, привлекавший к себе внимание отличиями в одежде, поведении, речи, — уже не мог чувствовать себя в безопасности, а если у него при обыске находилось то, что толпе угодно было считать чумной мазью или порошком, участь его была предрешена[142].

Преследование секты «отравителей»

Со времён разгула Чёрной смерти на некоторых церквях сохранились барельефы, изображающие коленопреклонённого человека, молящегося демону. В самом деле, в первую очередь расстроенному воображению людей, переживших катастрофу, представлялось, что в случившемся виновен враг рода человеческого. И хотя истерия «чумных мазей» в полной мере развернулась во время эпидемии 1630 года, её начало прослеживается уже в эпоху Чёрной смерти.

Дьявол показывался в городах собственной персоной — передавали рассказы о некоем богато одетом «князе» лет пятидесяти, с сединой в волосах, разъезжавшем на карете, запряжённой чёрными конями, который заманивал внутрь то одного, то другого жителя, в мгновение ока доставляя в свой дворец и там пытаясь соблазнить сундуками с сокровищами и обещанием, что жертва останется в живых во время эпидемии — в обмен же требовалось обмазывать дьявольским составом скамейки в церквях или стены и двери домов.

О составе гипотетической «чумной мази» нам известно из позднейшего сообщения преподобного Афанасия Кирхера, который пишет, что в её состав входили «аконит, мышьяк и ядовитые травы, а также другие ингредиенты, о каковых я не решаюсь написать». Доведённые до отчаяния сеньоры и городские власти обещали крупные награды за поимку отравителей на месте преступления, но, насколько известно из сохранившихся документов, ни одна подобная попытка не удалась. Зато схвачены были несколько человек, огульно обвинённых в изготовлении «чумных мазей», пытками у них вырывали признания, будто они получали от подобного занятия удовольствие «словно охотники, поймавшие дичь», после чего жертвы подобных оговоров отправлялись на виселицу или на костёр[11][K 13]К:Википедия:Статьи без источников (тип: не указан)[источник не указан 4009 дней].

Единственной реальной подоплёкой для подобных слухов была, видимо, существовавшая в те времена секта люциферистов[143]. Разочарование в вере и протест по отношению к христианскому Богу, с их точки зрения не могущему или не желающему улучшить земную жизнь своих адептов, привели к возникновению легенды об узурпации небес, откуда был с помощью предательства свергнут «истинный Бог — Сатана», который в конце мира сможет вернуть себе своё «законное владение». Однако не существует каких-либо документальных подтверждений непосредственного участия люциферистов в распространении эпидемий или даже в изготовлении гипотетической мази[144].

Разгромы лепрозориев

Проказа, свирепствовавшая в Европе в предшествующие века, достигла максимума в XIII столетии. Опираясь на библейские заветы изгонять и гнушаться прокажённых (и, вероятно, из страха заражения), над ними совершали похоронный обряд, бросая на больного лопатами землю, после чего человек становился отщепенцем и мог найти себе приют лишь в лепрозории, добывая на жизнь исключительно выпрашиванием милостыни[145].

Умышленное отравление колодцев как причина некоего зла или болезни — не было изобретением времён Чёрной смерти. Впервые это обвинение было выдвинуто французскими властями при Филиппе Красивом (1313 год), после чего «по всей справедливости», по всей стране, но в особенности в Пуату, Пикардии, Фландрии, начались разгромы лепрозориев и казни больных[146][147]. Как полагает Иоганн Нол, подлинной причиной были страх заражения и желание избавиться от опасности как можно более радикальным способом.

В 1321 году гонения на прокажённых возобновились. Обвинив «поражённых болезнью за свои грехи» в отравлении колодцев и подготовке восстания против христиан, во Франции их арестовали 16 апреля и уже 27-го отправили на костёр, конфисковав имущество в пользу короля[148].

В 1348 году в поисках виновников Чёрной смерти вновь вспомнили о прокажённых, точнее, о тех, кто выжил во время предыдущих погромов, или же прибавившемся за это время населении лепрозориев. Новые гонения не имели столь ожесточённого характера из-за немногочисленности жертв и осуществлялись достаточно систематически лишь в королевстве Арагон. В Венеции громили лепрозории, как полагают, с целью освободить место для карантина. Прокажённых убивали как пособников евреев, купленных за золото и отравлявших воду, чтобы таким образом досадить христианам[146][147][149]. По одной из версий, четверо вождей, которым якобы подчинялись прокажённые всей Европы, собравшись вместе и, при подстрекательстве дьявола, посланного евреями, выработали план, как погубить христиан, отомстив им, таким образом, за своё положение, или всех их заразить проказой. В свою очередь евреи соблазняли прокаженных обещаниями графских и королевских корон и сумели добиться своего[145].

Уверяли, что у прокажённых удалось найти чумную мазь, состоявшую из человеческой крови, мочи и церковной гостии. Зашив в мешочки, с камнем для утяжеления, эту смесь следовало тайком бросать в колодцы. Ещё один «свидетель» докладывал[150]:

Мы сами своими глазами видели такую ладанку в одном из местечек нашего вассальства. Одна прокажённая, проходившая мимо, боясь, что её схватят, бросила за собою завязанную тряпку, которую тотчас понесли в суд, и в ней нашли голову ящерицы, лапы жабы и что-то вроде женских волос, намазанных чёрной, вонючей жидкостью, так что страшно было разглядывать и нюхать это. Когда свёрток бросили в большой огонь, он не мог гореть: ясное доказательство того, что это был сильный яд.

Истребление евреев

Жертвами также были иудеи, которых в то время было много в разных европейских городах.

Антиеврейский навет времён Чёрной смерти возник из-за получившей во время войны между папством и Священной Римской империей, опустошившей и ослабившей как Германию, так и Италию, теории заговора, согласно которой иудеи, решив посодействовать скорейшей гибели своих врагов, тайно собрались в Толедо (их верховного руководителя называли даже по имени: рабби Иаков) и решили извести христиан ядом, приготовленным колдовским способом из плоти и крови совы с примесью перемолотых в порошок ядовитых пауков. Ещё один вариант «рецепта» включал в себя порошок из высушенного сердца христианина вкупе с пауками, лягушками и ящерицами. Этот «дьявольский состав» был затем тайно разослан по всем странам с категорическим приказом сыпать его в колодцы и реки. По одной из версий, за спиной еврейских вождей стоял собственной персоной сарацинский владыка, по другой, они действовали по собственной инициативе.[151]

Письмо евреев к эмиру, датированное 1321 годом, было якобы запрятано в потайной ларец вместе с «сокровищами и заветными вещами» и найдено при обыске у еврея Бананиаса в Анжу. Кусок пергамента из овечьей кожи не привлёк бы внимания ищущих, не будь на нём золотой печати «весом в 19 флоринов» с изображением распятия и еврея, стоящего перед ним «в такой непристойной позе, что я стыжусь её описать», отмечал Филипп Анжуйский, сообщивший о находке. Этот документ был получен пыткой от арестованных и затем (переведённый на латинский язык) дошёл до нас в списке XIX века, перевод его таков[152]:

Когда мы навсегда поработим христианский народ, вы нам возвратите наш великий град Иерусалим, Иерихон и Ай, где хранится священный ковчег. А мы возвысим ваш престол над царством и великим городом Парижем, если вы нам поможете достигнуть этой цели. А пока, как вы можете убедиться через вашего заместителя, короля Гренады, мы действовали в этих видах, ловко подсыпая в их питьё отравленные вещества, порошки, составленные из горьких и зловредных трав, бросая ядовитых пресмыкающихся в воды, колодцы, цистерны, источники и ручьи для того, чтобы все христиане погибли преждевременно от действия губительных паров, выходящих из этих ядов. Нам удалось привести в исполнение эти намерения, главным образом, благодаря тому, что мы раздали значительные суммы некоторым бедным людям их вероисповедания, называемым прокажёнными. Но эти негодяи вдруг обратились против нас, и, видя, что другие христиане их разгадали, они обвинили нас и разоблачили всё дело. Тем не менее мы торжествуем, ибо эти христиане отравили своих братьев; это верный признак их раздоров и несогласий.

Но если в 1321 году французские евреи отделались изгнанием, во время Чёрной смерти религиозная нетерпимость проявилась уже в полной мере. В 1349 году антиеврейская истерия началась с того, что было найдено тело замученного мальчика, прибитого к кресту. Это было расценено как пародия на распятие, и обвинение пало на евреев. Также евреев обвиняли в том, что они колют иголками украденные у христиан гостии, до тех пор пока из них не начинает капать кровь Спасителя.[уточнить]

Обезумевшие толпы в Германии, Швейцарии, Италии, Испании, получив в своё распоряжение подобные «доказательства» виновности иудеев и загоревшись надеждой победить эпидемию, устраивали кровавые самосуды, порой с поощрения или молчаливого согласия властей. То, что эпидемия убивала обитателей еврейских кварталов не меньше, чем христиан, никого не смущало. Евреев вешали и жгли, причём не раз бывало, что по пути к месту казни мародёры срывали с обречённых одежду и украшения. Бывали случаи надругательства над трупами убитых или умерших евреев (мужчин, женщин, детей и стариков), которые, как это было в одном из прирейнских городов, забивали в бочки и затем спускали в реку или бросали их трупы на растерзание собакам и птицам. Порой в живых оставляли маленьких детей для последующего крещения и молодых и красивых девушек, которые могли стать служанками или наложницами. Норвежский король[кто?] приказал истребить евреев в целях профилактики, узнав, что чума приближается к границам его государства.[153].

Были случаи, когда иудеи сами поджигали свои дома и, предварительно забаррикадировав двери, сгорали вместе со своими домочадцами и всем имуществом, крича из окон ошарашенной толпе, что предпочитают смерть насильственному крещению. Матери с детьми на руках бросались в костры. Сжигаемые иудеи насмехались над своим преследователями и распевали библейские псалмы. Обескураженные подобным мужеством перед лицом смерти, их противники объявляли такое поведение вмешательством и помощью Сатаны[154].

В то же время были люди, выступавшие в защиту иудеев. Поэт Джованни Боккаччо в своей известной новелле уподобил 3 авраамические религии перстням и сделал вывод, что в глазах единого Бога ни одной не может быть отдано предпочтение. Папа Климент VI специальной буллой грозил отлучением убийцам евреев, городские власти Страсбурга указом объявили о неприкосновенности своих граждан иудейского вероисповедания.[154].

Полагается, что высшие классы, более образованные и искушённые в науках, прекрасно отдавали себе отчёт, что подобные измышления на самом деле являются порождением тёмного и невежественного простонародия, но предпочитали не вмешиваться — кто-то из фанатичной ненависти к «врагам Христовым», кто-то из страха перед бунтом или вполне прозаичного желания поживиться имуществом казнённых.[уточнить]

Считается, что причиной антисемитизма стал отказ евреям в ассимиляции, поскольку им запрещалось вступать в цехи и гильдии, оставляя для них лишь два вида деятельности: медицину и торговлю. Часть евреев богатела, вызывая тем дополнительную зависть. Кроме того, евреи-медики лучше знали арабский язык и потому были знакомы с передовой в те времена мусульманской медициной, отдавали себе отчёт в опасности загрязнённой воды. По этой причине евреи предпочитали копать колодцы в еврейском квартале или брать воду из чистых ключей, избегая рек, загрязнённых городскими отбросами, что вызывало дополнительные подозрения[155].

Маргинальные гипотезы

Никто из исследователей Чёрной смерти не сомневался, что эпидемия 1346 года случилась на самом деле. Об этом свидетельствуют как археологические данные, так и множество упоминаний в официальных документах и частных дневниках и письмах. Однако в 1980-х годах появились скептики, сомневавшиеся, что инфекционным агентом Чёрной смерти была именно чумная палочка Y. pestis.

Положил начало скепсису в отношении Чёрной смерти британский зоолог Грэм Твигг в своей книге 1984 года «Чёрная смерть: пересмотр господствующей теории с точки зрения биологии» (англ. The Black Death: A Biological Reappraisal), после чего вышли работы «Биология чумных эпидемий» (англ. The Biology of Plagues) демографа Сюзанны Скотт в соавторстве с биологом Кристофером Дунканом и «Нетрадиционный взгляд на проблему Чёрной смерти» (англ. Black Death Transformed) Сэмюэля Кона, профессора медиевистики, работающего в Университете Глазго.

Отрицатели взяли для сопоставления данные индийской противочумной комиссии по третьей пандемии[156], разразившейся в конце XIX века (1894—1930 годы) и унёсшей в Индии жизни пяти с половиной миллионов человек[157]. Именно в это время Александр Йерсен сумел выделить чистую культуру чумного микроба, а Поль-Луи Симон — разработать теорию «крысино-блошиного» механизма распространения заболевания. «Отрицатели» установили следующее[158][159][160][156]:

  1. Отмечалась определённая разница в механизме протекания болезни между Чёрной смертью и временем третьей пандемии. В частности, крайне редко отмечались такие обычные для авторов XIV века симптомы, как гангренозное воспаление горла и лёгких, сильные боли в области сердца, кровохаркание и кровавая рвота, а также тяжёлый запах, исходивший от больных.
  2. Третья пандемия унесла, к примеру, в Индии около 3 % населения, в то время как Чёрная смерть сократила население Европы, по самым скромным подсчётам, на треть.
  3. Бубоны, располагавшиеся в современном варианте обычно на ногах, что вполне логично, так как блоха скорее доберётся до нижней части тела, во времена Чёрной смерти зачастую располагались на шее или за ушами.
  4. Чуме обычно предшествует массовая гибель крыс, но ничего подобного в документах XIV века не отмечалось, в то время как по расчётам «отрицателей», при той смертности, о которой говорят хроники, пласты из дохлых крыс должны были буквально загромождать улицы и доходить до колена взрослому человеку. Не заметить подобного и тем более не посчитать это достойным упоминания как обыденного явления, по мнению «отрицателей», было невозможно.
  5. Основной формой протекания заболевания (в особенности на Севере) был «лёгочный вариант», в то время как в современном мире процент больных с поражениями лёгких при пандемии не превышал 15—25 %, во времена вьетнамской войны — 3 %.
  6. Чумная блоха предпочитает тёплый и влажный климат, потому в той же Индии заболеваемость падала в зимнее время и возобновлялась весной, в то время как для Чёрной смерти подобного не замечено.
  7. Во времена третьей пандемии болезнь распространялась со скоростью около 20 миль в год, в то время как для Чёрной смерти эта цифра составляла 2,5 мили в сутки.

Однако, будучи полностью единодушны в вопросе, что Чёрная смерть не была чумой, «отрицатели» резко расходились во мнениях, какое заболевание предложить вместо неё в качестве причины эпидемии. Так, основоположник «нового взгляда на проблему Чёрной смерти» Грэм Твигг возлагал ответственность за эпидемию на бациллу сибирской язвы. Однако при сибирской язве не развиваются бубоны, на коже могут появится лишь фурункулы и язвы. Ещё одна трудность состояла в том, что, в отличие от чумы, не существовало документально зафиксированных случаев больших эпидемий сибирской язвы[158].

Дункан и Скотт предлагали на роль инфекционного агента некий вирус, родственный геморрагической лихорадке Эбола, симптоматика которой действительно в чём-то сходна с лёгочной чумой, причём, доводя свою теорию до логического завершения, Дункан и Скотт предположили, что все пандемии так называемой «чумы», начиная с 549 года н. э., были вызваны именно им[159].

Но дальше всех пошёл профессор Кон, возложивший ответственность за Чёрную смерть на некое таинственное «заболевание Х», к нынешнему времени успевшее бесследно исчезнуть[160].

Однако «традиционалистам» удалось найти контрдовод на каждое утверждение оппонентов.

Так, на вопрос о разнице симптомов замечалось, что средневековые хроники противоречат порой не только описаниям XIX века, но и друг другу, что неудивительно в условиях, когда ещё не были выработаны единый метод диагностики и единый язык для составления истории болезней. Так, фигурирующий у одного автора «бубон» другим мог описываться как «фурункул»; кроме того, часть этих описаний носит художественный, а не документальный характер, как, например, классическое описание флорентийской чумы, оставленное Джованни Боккаччо. Также известны случаи, когда описание современных для автора событий подгонялось под образец, изложенный неким авторитетом; так, полагается, что Пьяцца в своём описании чумы в Сицилии более чем старательно подражал Фукидиду[44].

Разницу в количестве жертв легко объяснить, если вспомнить об антисанитарии, царившей в средневековых городах и сёлах; кроме того, следует помнить, что чума пришла через сравнительно короткое время после Великого голода 1315—1317 годов, когда в Европе едва лишь перестали ощущаться последствия недоедания. Что касается крыс, то отмечают, что наравне с «крысиной» блохой распространителем болезни, хотя и менее эффективным, являются блохи, паразитирующие на людях. Недостатка в таких блохах в Средние века не было.

Этим же снимается вопрос о климате. Скорость распространения болезни в новейшее время тормозилась эффективными мерами по профилактике и многочисленными карантинами, в то время как в Средние века ничего подобного ещё не было.

Кроме того, была выдвинута гипотеза, что занос в Европу монгольской чумы проходил в два этапа — через Мессину и через Марсель, причём в первом случае это была «сусликовая», во втором — «крысиная» чума, несколько отличающиеся друг от друга[161]. Российский биолог Михаил Супотницкий отмечает, что во времена, когда медицина ещё находилась в зачаточном состоянии, с чумой путали иногда случаи внешне похожих на неё симптоматикой заболеваний, как-то малярии, тифа и т. д.[162]

Группой французских учёных под руководством Дидье Рауля в конце 1990-х годов было проведено исследование останков жертв болезни, взятых из двух «чумных рвов» в Южной Франции, один из которых датируется 1348—1350 годами, другой — более поздним временем. В обоих случаях была найдена ДНК бактерии Y. pestis, отсутствующая в контрольных образцах из останков людей того же времени, умерших от иных причин. Результаты были подтверждены ещё в нескольких лабораториях в нескольких странах. Таким образом, по мнению Дидье Рауля, в споре об этиологии Чёрной смерти можно поставить точку: её виновницей, без сомнения, была бактерия Y. pestis[163][164].

В результате исследования, опубликованного в журнале «Nature», было доказано, что современные штаммы имеют геном, на 99 % идентичный найденному у умерших от «Чёрной смерти», и тот же уровень вирулентности[165].

Известные жертвы Чёрной смерти

Имя Профессия или титул Страна рождения Год смерти
Альфонсо XI Справедливый король Кастилии Кастилия 1350
Джованни д'Андреа легист, знаток канонического права Болонья 1348
Иоанн Ангел севастократор Византия 1348
Андроник Кантакузин наследник византийского престола Византия 1347
Бонна Люксембургская дофина Франции Богемия 1348
Томас Брадвардин архиепископ кентерберийский Англия 1349
Фульк де Канак епископ парижский Франция 1349
Жан де Пре епископ Турне Франция 1349
Джоанна Английская принцесса английская Англия 1348
Жанна Бургундская французская королева Бургундия 1348
Джованни Рандаццо герцог Рандаццо, Афин и Неопатрии Сицилия 1348
Амброджо Лоренцетти живописец Сиена 1348
Пьетро Лоренцетти живописец Сиена 1348
Андреа Пизано архитектор, скульптор Понтедера 1348
Герардус Одонис патриарх Сицилии Франция 1348
Элеонора Португальская королева Арагона Португалия 1348
Джон Оффорд лорд-канцлер Англия 1349
Джованни Виллани хронист, историк Флоренция 1348
Маргарет Уэйк графиня кентская Англия 1349
Симеон Иванович Гордый великий князь владимирский Русь 1353
Иван Симеонович третий сын Симеона Гордого Русь 1353
Симеон Симеонович четвёртый сын Симеона Гордого Русь 1353
Гюнтер фон Шварцбург антикороль Германии Священная Римская империя 1353

Последствия

«Чёрная смерть» имела значительные демографические, социальные, экономические, культурные и религиозные последствия, и даже повлияла на генетический состав населения Европы, изменив соотношение групп крови в затронутых популяциях[166]. Если говорить о восточных странах, последствия чумы серьёзно сказались на Золотой Орде, где резкое сокращение населения привело среди прочего к политической нестабильности, а также технологическому и культурному регрессу[38].

По оценкам Уильяма Нейфи и Эндю Спайсера, демографическая ситуация в Европе окончательно стабилизировалась лишь к началу XIX века — таким образом, последствия Чёрной Смерти ощущались в течение последующих 400 лет[167]. Множество деревень опустело после смерти или бегства жителей, уменьшилось и городское население. Часть сельскохозяйственных угодий пришла в запустение, дело доходило до того, что волки, расплодившись в огромных количествах, стали во множестве встречаться даже в пригородах Парижа[168].

Эпидемия привела к тому, что из-за резкого уменьшения количества населения зашатались традиции, ранее казавшиеся незыблемыми, и феодальные отношения дали свою первую трещину. Многие цехи, бывшие практически закрытыми, где ремесло передавалось от отца к сыну, теперь стали принимать к себе новых людей. Подобным же способом вынуждено было пополнять свои ряды духовенство, значительно поредевшее за время эпидемии, а также врачебное сословие; за недостатком мужчин в сферу производства стали втягиваться женщины[3].

Время после чумной эпидемии стало подлинным временем новых идей и пробуждения средневекового сознания. Перед лицом грозной опасности от многовековой спячки очнулась медицина, вступившая с того времени в новый этап своего развития. Кроме того, недостаток рабочих рук позволял подёнщикам, батракам и разнообразной прислуге торговаться со своими работодателями, требуя для себя лучших условий труда и более высокой оплаты. Оставшиеся в живых зачастую оказывались в положении состоятельных наследников, получавших земли и доходы родни, скончавшейся во время великой эпидемии. Низшие классы немедленно воспользовались этим обстоятельством, чтобы добиться для себя более высокого положения и власти. Флорентиец Маттео Виллани горько жаловался[169]:

Простонародье ныне требует для себя самых дорогих и изысканных блюд, их женщины и дети щеголяют пышными платьями, принадлежавшими ранее тем, кто навсегда покинул этот мир. (…) В нынешнее время женская прислуга, неопытная и необученная, и вместе с ней мальчишки-конюшие требуют для себя, по меньшей мере, 12 флоринов в год, а самые наглые и 18, и даже 24, то же касается нянек и мелких ремесленников, зарабатывающих на хлеб своими руками, которым подавай ныне втрое больше обычного, и так же работники на полях, коих следует теперь снабжать упряжкой быков и зерном для посева, и работать они желают исключительно на лучшей земле, забросив прочую.

Из-за недостатка рабочих рук в сельском хозяйстве постепенно стала меняться структура производства, поля зерновых всё чаще превращались в пастбища для скота, где один-два пастуха могли управляться с огромными стадами коров и овец. В городах дороговизна ручного труда с неизменностью привела к росту числа попыток механизировать производство, давших свои плоды в более поздние времена. Упали цена на землю и арендная плата, снизился ростовщический процент[170].

И в то же время вторая половина XIV века характеризовалась большой инфляцией и высокими ценами на продукты питания (в особенности, на хлеб, так как с уменьшением количества работников в сельском хозяйстве уменьшилось и производство). Высшие классы, чувствуя, что власть ускользает из рук, пытались перейти в наступление, так, в 1351 году Парламент Великобритании принял Статут о рабочих (англ.), запрещавший платить наёмным рабочим больше, чем то было принято до эпидемии[171][172]. Росли налоги, кроме того, в попытке удержать и сделать незыблемой границу между сословиями, всё больше размывавшуюся после эпидемии, принимались «законы о роскоши». Так, в зависимости от положения на иерархической лестнице ограничивались количество лошадей в упряжке, длина женских шлейфов, количество блюд, подаваемых на стол и даже количество плакальщиков на похоронах — но все попытки добиться, чтобы подобные законы реально соблюдались, оказывались тщетными[169].

В ответ на попытку ограничить столь жестокой ценой завоёванные права низшие классы ответили вооружёнными выступлениями — по всей Европе прокатились бунты против налоговых ведомств и против правительств, с жестокостью подавленные и всё же надолго ограничившие притязания высших классов и приведшие к достаточно быстрому исчезновению барщинных повинностей и массовому переходу от феодальных к арендным отношениям в господском хозяйстве. Рост самосознания третьего сословия, начавшийся во времена второй пандемии, уже не останавливался и нашёл полное выражение во времена буржуазных революций.

В духовной сфере власть церкви над умами, практически безусловная в прежние времена, также оказалась значительно поколебленной; обвинения в алчности и симонии, видимая беспомощность церковников в борьбе с чумой значительно ослабили её власть и пробудили умы для философии будущего — на смену еретическим сектам времён второй пандемии пришли лолларды, гуситы, последователи Уиклифа и наконец — Реформация[173]. С другой стороны, количество священников и монахов сократилось едва ли не на 40 %, пустовало огромное количество церквей. Стремясь заполнить эту лакуну, высшее духовенство было вынуждено снижать требования к кандидатам, определять на места куда более молодой чем обычно и во многом невежественный контингент. В результате эпидемии образовательный уровень духовенства, бывший достаточно высоким перед началом чумной эпидемии, резко пошёл вниз[174]. Ожили старинные суеверия, ранее запрещавшиеся церковью, вера в заговоры, вмешательство дьявола в повседневную жизнь и ведьмины чары. Стоит напомнить, что само понятие шабаша окончательно закрепилось в сознании средневекового человека в годы Чёрной смерти[175].

В течение нескольких следующих столетий чума уже не покидала европейский континент, вплоть до XV века эпидемии вспыхивали то там, то здесь каждые 6-12 лет, а порой и чаще. Так, «вторая чума» (pestis secunda) в 1361 году в Англии унесла с собой до 20 % населения[168]. В 1363 году во Франции появилась «горная чума», ударившая по районам, которые ранее пощадила Чёрная смерть[176]. Английская эпидемия 1369—1371 годов погубила 10-15 % оставшихся[168]. В 1369 году в Англии вспыхнула «третья чума» (pestis tercia) — после окончания эпидемии Чёрной смерти и до конца XIV века страшная болезнь посетила острова 6 раз[177].

Между 1536-м и 1670-м годами частота эпидемий упала до одной на каждые 15 лет, унеся лишь во Франции за 70 лет (1600—1670) около 2 миллионов жизней. Среди них 35 тысяч пришлось на «Большую чуму в Лионе» 1629—1632 годов. Кроме уже перечисленных, известные поздние эпидемии чумы включают: итальянскую эпидемию 1629—1631 годов, «Большую эпидемию Лондона» (1665—1666), «Большую эпидемию Вены (1679)», «Большую эпидемию Марселя» в 1720—1722 годах и чуму в Москве в 1771 году[178].

Отражение в искусстве

На ментальность средневекового человека чума, уничтожавшая без разбора молодых и здоровых, находящихся во цвете лет людей, смерть необъяснимая, непредсказуемая, производила двойственное впечатление. Первый подход, вполне предсказуемо религиозный, понимал чуму как наказание человечеству за грехи, причём помощь человечеству могло оказать лишь заступничество святых и утешение Божьего гнева молитвами и истязаниями плоти. В сознании масс эпидемия принимала вид «стрел», которые разъярённый Бог мечет в людей — сюжет этот после чумной эпидемии проявился в искусстве, в частности на панно церковного алтаря в Гёттингене, Германия (1424) Бог карает людей стрелами, семнадцать из которых уже попали в цель. На фреске Гоццоли в Сан-Джиминьяно, Италия (1464) изображён Бог-отец, посылающий отравленную стрелу на город. Ж. Делюмо отметил, что стрелы чумы изображены на погребальной стеле в Моосбурге (церковь Св. Кастулуса, 1515), в соборе Мюнстера, на полотне Веронезе в Руане, в церкви Ландо-ам-дер-Изар[179].

В поисках защиты от Божьего гнева, верующие вполне традиционно искали заступничества святых, создавая новую традицию по ходу дела, так как чума не посещала европейский континент со времен юстиниановой эпидемии, и потому ранее этот вопрос не возникал. Одним из защитников от эпидемии был избран Святой Себастьян, которого традиционно изображали пронзенным стрелами. Кроме того, распространенным стало изображение Святого Роха, указующего на вскрытый чумной бубон на своем левом бедре. Следует заметить, что со вторым святым нет ясности: традиционно его смерть относят к 1327 году, когда чумы в Европе ещё не было — с чем иконография вступает в явное противоречие. Для преодоления такового, предлагается две гипотезы. Первая заключается в том, что язва на бедре у святого представляет собой некий нарыв или фурункул, уже позднее по ассоциации, отождествлённый с чумным бубоном. Вторая предполагает, что житие Святого Роха относится именно ко времени великой эпидемии и умер он от чумы, самоотверженно ухаживая за больными, в то время как в позднейшие источники вкралась ошибка. И наконец, предстательницей за грешников полагалась Святая Дева, которую также в знак скорби принято было изображать с сердцем, пронзённым копьями или стрелами. Изображения подобного типа стали распространяться во время и после эпидемии, порой сочетаясь с изображениями разгневанного божества — в частности на панно геттингенского алтаря, часть грешников укрывается от Божьих стрел под покровом Богородицы[180].

Одним из известных сюжетов является «Пляска Смерти» (La Danse Macabre) с изображением танцующих фигур в виде скелетов. Гравюра Гольбейна Младшего выдержала 88 изданий с 1830 по 1844 год[181]. Распространён сюжет, где чума представляется гневом Бога, который поражает грешников стрелами. На картине Питера Брейгеля Старшего «Триумф смерти» изображены скелеты, символизирующие чуму, которые убивают всё живое. Ещё одним отголоском чумы является сюжет «Смерть, играющая в шахматы», распространённый в живописи Северной Европы.

Флорентийская чума стала фоном, на котором разворачивается действие знаменитого «Декамерона» Джованни Боккаччо[182]. О чуме писал Петрарка в своих знаменитых стихах к Лауре, скончавшейся во время эпидемии в Авиньоне. Трубадур Пейре Люнель де Монтеш описал чумную эпидемию в Тулузе в цикле скорбных сирвент, носящем наименование «Людям нечего дивиться» (ст.-окс. Meravilhar no·s devo pas las gens)[183].

Предполагается также, что временем Чёрной смерти датируется известная в Англии детская песенка-считалочка «Ring a Ring o' Roses (англ.)» («На шее венки из роз, Букетиков полные карманы, Апчхи-апчхи! Все падают на землю»)[184][185] — хотя подобная трактовка представляется спорной[186].

Существуют и гипотезы, связывающие с Чёрной смертью знаменитый сказочный сюжет о Гамельнском крысолове: город одолевают полчища крыс, горожане ищут спасения, и к ним является крысолов, который выводит крыс из города с помощью волшебной дудочки и топит их в реке, а когда горожане отказываются вознаградить его за услугу, тем же путём выводит из города их детей. Так, согласно одной из интерпретаций, дети, собирая по пути дохлых крыс, заболевают чумой и погибают[185]. Однако догадку эту сложно принять из-за несовпадения в датах — согласно гамельнской хронике, крысолов увёл детей (о крысах в этом первом варианте ещё не упоминается) в 1284 году, то есть более чем за пятьдесят лет до эпидемии. Вместо Чёрной смерти для объяснения случившегося исследователями предлагается хореомания, проявления которой действительно фиксировались задолго до эпидемии[187][188].

Выразительные описания чумы в Норвегии появляются в заключительных главах трилогии Сигрид Унсет «Кристин, дочь Лавранса», а на Руси — в романе Дмитрия Балашова «Симеон Гордый».

Великая эпидемия привлекла внимание кинематографистов и стала фоном, на котором разворачивается действие фильмов «Седьмая печать» (1957) Ингмара Бергмана, «Плоть и кровь» (1985) Пола Верховена, «Чёрная смерть» (2010) Кристофера Смита и «Время ведьм» (2011) Доминика Сены.
Ларс фон Триер снял в 1987 году фильм «Эпидемия», в котором предостерегает зрителя, показывая чуму будущего. Врач пытается помочь людям, не догадываясь, что сам является источником инфекции. Чума выступает как один из вариантов Апокалипсиса.

Напишите отзыв о статье "Чёрная смерть"

Комментарии

  1. Существуют различные мнения относительно того, где находился очаг, вызвавший эпидемию. Например, Кристофер Этвуд упоминает гипотезу Макнилла, согласно которой толчок эпидемии дали монголы, завоевав Юньнань (Юго-Западный Китай), так как грызуны-переносчики происходили со склонов Гималаев. См. Atwood Ch. P. Encyclopedia of Mongolia and the Mongol Empire. — Facts on File, 2004. — P. 41, 610. — 678 p.
  2. В то же время возник и упорно держался слух, что Иоанн запер жену в её комнатах и уморил голодом в наказание за измену с коннетаблем. Неизвестно, насколько эта версия событий соответствовала действительности и насколько к ней приложили руку англичане, желавшие подобным образом поставить под вопрос законнорождённость короля Карла V. В любом случае, после убедительных побед последнего, слух сошёл на нет и последствий не имел.
  3. Чёрный флаг, поднятый над самой высокой церковью города, был призван известить всех, желавших навестить город, о потенциальной угрозе. Традиция поднятия чёрного флага возникла именно во времена Чёрной смерти. См. Gottfried R. S. [books.google.com/books?id=oK4HTBcdSJsC The black death: natural and human disaster in medieval Europe]. — New York: Simon and Schuster, 1985. — 203 p. — ISBN 0029123704.
  4. Монгольский историк Далай Чулууны, рассказывая собственно о Монголии и народных бедствиях, отмечает в 1330 году и 1337—1340 годах джут, засуху и голод, но не эпидемии. «Кембриджская история Внутренней Азии» упоминает, что в Китае серия природных катастроф, начавшихся с наводнений на Янцзы в 1332 году, привела к гибели 7 миллионов человек и голоду, но не говорит о чуме. Синолог Людмила Боровкова отмечает голод в 1340-х годах, а крупную эпидемию — в 1344 году, когда изменилось русло Хуанхэ и «голод и эпидемии в тех краях унесли почти половину населения», и в 1350-х, когда отмечены страшный голод, саранча и эпидемия в столице. Китайский историк У Хань, описывая события 1354 года, упоминает о голоде и последовавших за ним эпидемиях.
    См. Чулууны Д. Монголия в XIII-XIV веках / Авториз. пер. с монг.. — М.: Наука (ГРВЛ), 1983. — P. 117—118.
    The Cambridge History of Inner Asia. The Chinggisid Age. — Cambridge University Press, 2009. — P. 91.
    Боровкова Л. А. Восстание «Красных войск» в Китае. — М.: Наука (ГРВЛ), 1971. — С. 44, 77, 105.
    У Хань. Жизнеописание Чжу Юаньчжана / Пер. с кит.. — М.: Наука (ГРВЛ), 1980. — С. 59.
  5. Как обычно бывает в истории науки, миазматическая теория действительно работала в некоторых случаях, к примеру, прекрасно объясняя случаи отравления «болотным газом» — метаном. Но попытка распространить её на все в принципе «воздушные» заболевания оказалась обречена на неудачу.
  6. Сравните со старинным русским названием эпидемии — «поветрие».
  7. «Первопричиной морового поветрия стало положение звёзд, каковое наблюдалось в первый час после полудня 20 марта, когда три планеты сошлись между собой в созвездии Водолея. Ибо Юпитер, жаркий и влажный, заставляет ядовитый пар подниматься над болотами, а Марс — бесконечно жаркий и сухой, поджигает сказанные пары, почему и являются виду горящие искры, в то время как ядовитые испарения и огни пропитывают собой воздух» (Compedium, 1345 год).
  8. Папа Климент VI постоянно находился между двух жаровен, приказывая денно и нощно поддерживать на них огонь. «Не такая уж плохая идея, — отметил по этому поводу Иоганн Нол, — если учесть, что Y. pestis погибает при высокой температуре».
  9. Он относится ко времени второй эпидемии, но весьма характерен для иллюстрации психологического настроя, характерного для времени Чёрной смерти.
  10. Немногим дальше ушли от подобных воззрений в XVII веке, когда, чтобы умилостивить Бога, швейцарцы дали обет по воскресеньям одевать женщин в чёрное, мужчин — в серое.
  11. Возможно, одной из них была знаменитая комета Галлея в 1301 году.
  12. Интересное объяснение этому предлагает Филипп Циглер — по его мнению, собачье бешенство в Сицилии было вполне обыденным явлением, и некий особенно вопиющий случай, приукрашенный и пересказанный, мог лечь в основу подобной истории.
  13. «Нескольких несчастных обвинили в отравлении колодцев, — писал музыкант папской капеллы Луис Хейлиген фламандским друзьям. — Многих из них уже отправили на костер, других продолжают жечь и поныне».

Примечания

  1. Сенека. Эдип. — Ст. 164.
  2. 1 2 Kelly, 2005, p. 23.
  3. 1 2 Herlihy, 1997, p. 41.
  4. 1 2 Возианова, 2002, p. 152.
  5. [www.eh-resources.org/timeline/timeline_lia.html The Little Ice Age, ca. 1300—1870]. Environmental History Resources (1 октября 2010). Проверено 26 февраля 2012. [www.webcitation.org/65NUIugHT Архивировано из первоисточника 11 февраля 2012].
  6. 1 2 3 Hecker J. F. C. [www.gutenberg.org/files/1739/1739-h/1739-h.htm#startoftext The Black Death and The Dancing Mania]. — New York, 1888.
  7. Супотницкие, 2006, p. 84.
  8. 1 2 Kelly, 2005, p. 62.
  9. Супотницкие, 2006, p. 85.
  10. Kelly, 2005, p. 74.
  11. 1 2 3 4 5 Kelly, 2005, p. 7.
  12. Aushenberg, 2005, p. 61-72.
  13. Kelly, 2005, p. 17.
  14. Favier J. Guerre de Cents Ans. — Paris: Fayard, 1991. — P. 158. — 678 p. — ISBN 2213008981.
  15. Милан Даниэл, 1990, с. 117.
  16. Benedictow, 2004, p. 45.
  17. Kelly, 2005, p. 6.
  18. Atwood Ch. P. Encyclopedia of Mongolia and the Mongol Empire. — P. 41, 610.
  19. The Cambridge History of China. — Cambridge UP, 1994. — Vol. 6. — P. 557.
  20. Martin, 2001, p. 22.
  21. The Cambridge History of China. — Cambridge University Press, 1994. — Vol. 6. — P. 541, 557.
  22. Atwood Ch. P. Encyclopedia of Mongolia and the Mongol Empire. — P. 632.
  23. 1 2 3 Naphy, 2003, p. 23.
  24. Aberth J. The Black Death. The Great Mortality of 1348-1350. A Brief History with Documents. — NY: Palgrave McMillan, 2005. — P. 17. — 208 p. — ISBN 1-4039-6802-0.
  25. The Cambridge History of India. — Cambridge University Press, 1928. — Vol. 3. — P. 149.
  26. Scott S., Duncan Ch. J. Biology of Plagues, Evidence from Historical Populations. — Cambridge: Cambridge University Press, 2001. — P. 48. — 420 p. — ISBN 0 521 80150 8.
  27. Benedictow O. J. What Disease was Plague? — Brill, 2010. — P. 500. — 748 p. — ISBN 978 90 04 18002 4.
  28. Sussman G. D. [pubget.com/paper/22080795 Was the black death in India and Сhina?] // Bulletin of the History of Medicine. — 85. — 2011.
  29. Берзин Э. О. [rikonti-khalsivar.narod.ru/Berzin2.0.htm Юго-Восточная Азия в XIII—XVI веках]. — М.: Наука, 1982. — С. 47-52.
  30. [histories.cambridge.org/book?id=chol9780521332866_CHOL9780521332866 Cambridge World History of Human Disease]. — 1993. — P. 293.
  31. 1 2 3 4 Naphy, 2003, p. 25.
  32. Kelly, 2005, p. 56.
  33. 1 2 Милан Даниэл, 1990, с. 109.
  34. Kelly, 2005, p. 8.
  35. 1 2 3 4 5 Руссев Н. Д. [www.webcitation.org/65NUKQcWr «Безносая привратница эпох»: Чёрная смерть на Западе и Востоке Европы] // Стратум: структуры и катастрофы: Сборник символической индоевропейской истории: Археология. Источниковедение. Лингвистика. Философия истории. — СПб.: Нестор, 1997. — 267 с. — ISBN 5-901007-03-4. — С. 220—239.
  36. Летописный свод 1497 г. // Полное собрание русских летописей. — Т. 28. — М.-Л., 1963. — С. 71.
  37. Benedictow, 2004, p. 60.
  38. 1 2 Шамильоглу Ю. [www.tataroved.ru/publication/histat/3/ Черная смерть и её последствия]. — История татар с древнейших времен в 7 т. — Казань: Институт истории АН РТ, 2009. — Т. 3. — С. 686—690. — 1056 с. — ISBN 978-5-94981-142-9.
  39. Kelly, 2005, p. 9.
  40. Wheelis M. Biological Warfare at the 1346 Siege of Caffa // Emergin Infectios Diseases. — 9. — 2002. — Vol. 8. — P. 971—975.
  41. Макэведи К. [groh.ru/gro/pla/pla.html Бубонная чума] // В мире науки. — 1988. — № 4.
  42. Kelly, 2005, p. 81.
  43. Benedictow, 2004, p. 61.
  44. 1 2 3 Benedictow, 2004.
  45. Kelly, 2005, p. 82.
  46. Kelly, 2005, p. 80, 83.
  47. Kelly, 2005, p. 86.
  48. 1 2 Kelly, 2005, p. 88.
  49. 1 2 Kelly, 2005, p. 90.
  50. Kelly, 2005, p. 92.
  51. Benedictow, 2004, p. 72.
  52. Cassar P. Medical history of Malta. — Wellcome Historical Medical Library, 1965. — Vol. 6. — 586 p.
  53. Kelly, 2005, p. 95.
  54. Супотницкие, 2006, p. 87.
  55. Kelly, 2005, p. 152.
  56. Benedictow, 2004, p. 79.
  57. Kelly, 2005, p. 96.
  58. Kelly, 2005, p. 98.
  59. Benedictow, 2004, p. 65.
  60. Супотницкие, 2006, p. 88.
  61. Kelly, 2005, p. 177.
  62. Kelly, 2005, p. 127.
  63. Benedictow, 2004, p. 102.
  64. Супотницкие, 2006, p. 89-90.
  65. Kelly, 2005, p. 227.
  66. Benedictow, 2004, p. 88.
  67. Супотницкие, 2006, p. 90.
  68. Kelly, 2005, p. 27.
  69. Kelly, 2005, p. 270.
  70. The Cambridge World History of Human Disease. — Cambridge University Press, 1993. — P. 612.
  71. Ойербах М. [chassidus.ru/library/history/auerbach/3/08.htm Часть 3. От крестовых походов до изгнания из Испании. Глава 8. Чёрная смерть] // История еврейского народа. / Пер. Швут Ами. — 1992.
  72. Полное собрание русских летописей. — [dlib.rsl.ru/viewer/01004161932#?page=229 Т. 10. VIII. Летописный сборник, именуемый Патриаршею или Никоновскою летописью]. / Под ред. А. Ф. Бычкова. — СПб., 1885. — 244 с. — C. 223.
  73. 1 2 3 Benedictow, 2004, p. 214.
  74. Полное собрание русских летописей. — [dlib.rsl.ru/viewer/01004161932#?page=229 Т. 10. VIII. Летописный сборник, именуемый Патриаршею или Никоновскою летописью]. / Под ред. А. Ф. Бычкова. — СПб., 1885. — 244 с. — C. 224.
  75. Naphy, 2003, p. 26.
  76. Parnell F., O'Carroll E., Presser B. [books.google.com/books?id=KEzfR3K0bjcC Lonely Planet Iceland]. — Lonely Planet, 2010. — 364 p. — ISBN 1741044553.
  77. De Roo P. [www.archive.org/details/historyamericab00roogoog History of America before Columbus: according to documents and approved authors]. — Philadelphia: Lippincott company, 1900. — Vol. 2. — P. 414.
  78. Benedictow, 2004, p. 216.
  79. The Cambridge World History of Human Disease. — Cambridge University Press, 1993. — P. 613.
  80. The Cambridge Encyclopedia of Human Paleopathology. — Cambridge University Press, 1998. — P. 197.
  81. Byrne J. P. Demographic Effects of Plague: Europe 1347—1400 // [books.google.com/books?id=AppsDAKOW3QC The Encyclopedia of the Black Death]. — ABC-CLIO, 2012. — P. 108. — ISBN 1-59884-253-6.
  82. Урланис Б. Ц. Рост населения в Европе. — М., 1941. — С. 346—347.
  83. Martin, 2001, p. 111.
  84. Cambridge History of China. — Cambridge University Press, 1994. — P. 618-622.
  85. Боровкова Л. А. Восстание «Красных войск» в Китае. — М.: Наука (ГРВЛ), 1971. — С. 6.
  86. 1 2 3 Коротяев А. И. Микробиология чумы // Медицинская микробиология, иммунология и вирусология. — 2-е. — СПб.: СпецЛит, 2000. — С. 355—358. — 591 с. — 3000 экз. — ISBN 5-263-00155-x.
  87. Сунцов В. В., Сунцова Н. И. [www.evolbiol.ru/suntsov.htm#3 Чума. Происхождение и эволюция эпизоотической системы (экологические, географические и социальные аспекты)]. — М.: Изд-во КМК, 2006. — 247 с. — ISBN 5-87317-312-5.
  88. 1 2 Kelly, 2005, p. 20.
  89. [www.infectology.ru/nosology/infectious/bacteriosis/chuma.aspx Чума]. Вестник инфектологии и паразитологии. Проверено 26 февраля 2012. [www.webcitation.org/65nVpzfSB Архивировано из первоисточника 28 февраля 2012].
  90. Kelly, 2005, p. 19.
  91. Возианова, 2002, p. 144.
  92. Возианова, 2002, p. 146.
  93. Возианова, 2002, p. 146—147.
  94. Возианова, 2002, p. 147.
  95. Возианова, 2002, p. 147—148.
  96. Возианова, 2002, p. 149.
  97. Kelly, 2005, p. 22.
  98. Супотницкие, 2006, p. 92.
  99. 1 2 Nohl, 1986, p. 80.
  100. Nohl, 1986, p. 82.
  101. Покровский В. И., Пак С. Г., Брико Н. И., Данилкин Б. К. [ksmumpf.ru/_ld/2/220____-.--.--.--20.pdf Инфекционные болезни и эпидемиология]. — М.: ГЭОТАР-медиа, 2007. — 816 с. — ISBN 978-5-9604-0471-3.
  102. Kelly, 2005, p. 169.
  103. Nohl, 1986, p. 102.
  104. Favier J. Guerre de Cents Ans. — P. 163.
  105. 1 2 Nohl, 1986, p. 105.
  106. Kelly, 2005, p. 171.
  107. Nohl, 1986, p. 106.
  108. Kelly, 2005, p. 173.
  109. Nohl, 1986, p. 108.
  110. Nohl, 1986, p. 78.
  111. 1 2 3 4 5 Nohl, 1986, p. 83.
  112. Nohl, 1986, p. 79.
  113. Cipolla C. M. A Plague Doctor // The Medieval City. — Yale: Yale University Press, 1977. — P. 65.
  114. Numbers R. L. , Amundsen D. W. Caring and curing: health and medicine in the Western religious traditions. — New York: Macmillan, 1986. — P. 95. — 601 p. — ISBN 0801857961.
  115. O'Donnell T. History of life insurance in its formative years. — New York: American Conservation Company, 1936. — P. 135. — 832 p.
  116. Pommerville J. Alcamo's Fundamentals of Microbiology. — New York: Jones & Bartlett Learning, 2010. — P. 9. — 860 p. — ISBN 076376258X.
  117. Nohl, 1986, p. 86.
  118. 1 2 Kelly, 2005, p. 93.
  119. 1 2 Kelly, 2005, p. 94.
  120. Nohl, 1986, p. 134.
  121. Kelly, 2005, p. 159.
  122. Nohl, 1986, p. 149.
  123. Nohl, 1986, p. 270.
  124. Cohn S. K. Jr. [www.jstor.org/stable/10.1086/532493 The Black Death: End of a Paradigm] (англ.) // The American Historical Review. — The University of Chicago Press on behalf of the American Historical Association, 2002. — Vol. 107, no. 3. — P. 703—738.
  125. Nohl, 1986, p. 254.
  126. Nohl, 1986, p. 257.
  127. Nohl, 1986, p. 264.
  128. Nohl, 1986, p. 262.
  129. Nohl, 1986, p. 266.
  130. 1 2 Nohl, 1986, p. 267.
  131. Nohl, 1986, p. 268.
  132. Nohl, 1986, p. 269.
  133. 1 2 Рат-Вег И. [lingua.russianplanet.ru/library/rat-veg/28.htm Одержимые пляской] // Комедия книги. — М.: Книга, 1987. — 545 с.
  134. Ziegler, 1969, p. 42.
  135. 1 2 Nohl, 1986, p. 109.
  136. Nohl, 1986, p. 145.
  137. Сharles T. Plague: an ancient disease in the twentieth century. — Gregg University of New Mexico Press, 1985. — 373 p. — ISBN 0-8263-0807-4. — P. 19.
  138. 1 2 Nohl, 1986, p. 139.
  139. Nohl, 1986, p. 140.
  140. 1 2 Nohl, 1986, p. 141.
  141. Nohl, 1986, p. 142.
  142. Kelly, 2005, p. 151.
  143. Nohl, 1986, p. 181.
  144. Kelly, 2005, p. 181.
  145. 1 2 Супотницкие, 2006, p. 115.
  146. 1 2 Nohl, 1986, p. 202.
  147. 1 2 Duplès-Agier Н. [www.persee.fr/web/revues/home/prescript/article/bec_0373-6237_1857_num_18_1_445480 Ordonnance de Philippe le Long contre les lépreux] // Bibliothèque de l'école des chartes. — 1857. — Vol. 18. — P. 265-272.
  148. Carpentier E. [www.persee.fr/web/revues/home/prescript/article/ahess_0395-2649_1962_num_17_6_420916?_Prescripts_Search_tabs1=standard& Autour de la peste noire : famines et épidémies dans l'histoire du XIVe siècle] // Annales. Économies, Sociétés, Civilisations. — 1962. — Vol. 17, № 6. — P. 1063.
  149. Nirenberg D. [www.persee.fr/web/revues/home/prescript/article/ahess_0395-2649_2002_num_57_6_280129_t1_1695_0000_1 Violence et minorités au Moyen Âge] // Annales. Économies, Sociétés, Civilisations. — 2002. — Vol. 57, № 6. — P. 1695.
  150. Супотницкие, 2006, p. 115-116.
  151. Kelly, 2005, p. 139.
  152. Супотницкие, 2006, p. 117.
  153. Kelly, 2005, p. 140.
  154. 1 2 Nohl, 1986, p. 251.
  155. Nohl, 1986, p. 252.
  156. 1 2 Kelly, 2005, p. 296.
  157. Davis L. [books.google.com/books?id=CRzMOYIuLJEC Natural Disasters]. — New York: Infobase Publishing, 2008. — P. 214. — 464 p. — ISBN 978-0816070008.
  158. 1 2 Kelly J.. [hnn.us/articles/10949.html The Shifting Explanations for the Black Death, the Most Devastating Plague in Human History], George Mason University's History News Network. Проверено 26 февраля 2012.
  159. 1 2 Scott S., Duncan Ch. J. [books.google.com/books?id=H2mqhS6gSUQC Biology of plagues: evidence from historical populations]. — Cambridge: Cambridge University Press, 2001. — 420 p. — ISBN 0521801508.
  160. 1 2 Cohn S. K. Jr. [ije.oxfordjournals.org/content/31/6/1280.full The Black Death Transformed: Disease and Culture in Early Renaissance Europe] // International Journal of Epidemiology. — London, 2002. — Vol. 31, № 6. — P. 1280—1281. — ISBN 0-340-70646-5.
  161. Kelly, 2005, p. 300-304.
  162. Супотницкие, 2006, p. 101.
  163. Drancourt M. et al. [www.pnas.org/cgi/content/abstract/95/21/12637 Detection of 400-year-old Yersinia pestis DNA in human dental pulp: An approach to the diagnosis of ancient septicemia] // PNAS. — 1998. — Vol. 95, № 21. — P. 12637—12640.
  164. Drancourt M., Raoult D. [www.ncbi.nlm.nih.gov/entrez/query.fcgi?cmd=Retrieve&db=PubMed&list_uids=11825781&dopt=Citation Molecular insights into the history of plague] // Microbes Infect. — 2002. — Vol. 4. — P. 105—109.
  165. Bos K. I. et al. [www.nature.com/nature/journal/vaop/ncurrent/full/nature10549.html A draft genome of Yersinia pestis from victims of the Black Death] // Nature. — 2011.
  166. Klein H. G. [www.scientificamerican.com/article.cfm?id=why-do-people-have-differ Why do people have different blood types?]. Scientific American (7 марта 2005). [www.webcitation.org/65NUHyjlo Архивировано из первоисточника 26 февраля 2012].
  167. Naphy, 2003, p. 20.
  168. 1 2 3 Naphy, 2003, p. 31.
  169. 1 2 Herlihy, 1997, p. 48.
  170. Herlihy, 1997, p. 47.
  171. Contamine Ph. et al. L’économie médiévale. — P. 354.
  172. Herlihy, 1997, p. 49.
  173. Nohl, 1986, p. 249.
  174. Naphy, 2003, p. 30.
  175. Гинзбург К. Образ шабаша ведьм и его истоки = Decoding the Witches' Sabbath // Одиссей. Человек в истории. — М., 1990. — С. 141.
  176. Levine D. [books.google.com/books?id=S3VU4nVVGCkC At the dawn of modernity: biology, culture, and material life in Europe]. — University of California Press, 2001. — 431 p. — P. 330.
  177. Williams B. [urbanrim.org.uk/plague%20list.htm Plague in England. National epidemics 1348—1665]. The Cycles of Plague (1996). Проверено 26 февраля 2012. [www.webcitation.org/65nVrPncN Архивировано из первоисточника 28 февраля 2012].
  178. Porter S. [books.google.com/books?id=x2EBkPNnUXEC The Great Plague]. — Amberley Publishing, 2009. — P. 25.
  179. Супотницкие, 2006, p. 121-122.
  180. Супотницкие, 2006, p. 122.
  181. Супотницкие, 2006, p. 122-123.
  182. Jacquemond R., al-Qāhirah J., al-Ādāb K. [books.google.com/books?id=3y3XlRbKnQYC Écrire l'histoire de son temps: Europe et monde arabe]. — Paris: Harmattan, 2005. — Vol. 1. — 327 p. — ISBN 2747595110.
  183. Jeanroy A. [books.google.com/books?id=z_NmJRFrq1QC La poésie lyrique des troubadours]. — Genève: Slatkine, 1998. — ISBN 205101678X.
  184. Kelly, 2005, p. 21.
  185. 1 2 Супотницкие, 2006, p. 125.
  186. Jacqueline Simpson, Stephen Roud. [books.google.ca/books?id=iTcdvd1iRXsC&pg=PT421&dq=J.+Simpson+and+S.+Roud,+A+Dictionary+of+English+Folklore&hl=fr&sa=X&ei=-3dRT87FB8Xw0gHvzPnjDQ&ved=0CDoQ6AEwAQ#v=onepage&q=Ring-a-Ring&f=false A dictionary of English folklore]. — Oxford: Oxford University Press, 2000. — P. 296-297. — 411 p. — ISBN 019210019X.
  187. Непомнящий Н. Крысолов из Гамельна/Сто великих загадок истории. — М.: Вече, 2008. — С. 250. — 544 с. — ISBN 978-5-9533-2856-2.
  188. Bucheim E. [books.google.com/books?id=2gINAQAAMAAJ The Pied Piper of Hamelin] // The Folk-Lore Journal. — Folklore Society, 1884. — Vol. 2, № 7. — С. 206—209.

Литература

На русском языке
  • Алексей Маар — [mwcom.ru/autor/27019-sorok-dnej-i-chernaya-smert.html Сорок дней и Черная Смерть] 2014. Происхождение и этимология понятия. Карантин и его значение (Соавторство: Громашевский Л. В., Компанцев Н. Ф., Павлов А. В., Ёлкин И. И.)
  • Дербек Ф. А. [mednet.by/cgi-bin/irbis64r_14/cgiirbis_64.exe?LNG=&P21DBN=IBIS&I21DBN=IBIS_PRINT&S21FMT=fullw_print&C21COM=F&Z21MFN=475915 История чумных эпидемий в России с основания государства до настоящего времени  : дис. … д­-ра медицины.] — СПб., 1905. — С. 2-40.
  • Васильев К. Г., Сегал А. Е. [krotov.info/lib_sec/03_v/as/asilyev_1960.htm История эпидемий в России: Материалы и очерки] / Под ред. проф. А. И. Метелкина. — М.: Медгиз, 1960. — 400 с.
  • Сорокина Т. С. Эпидемии в Средние Века // Фельдшер и акушерка. — 1988. — № 2.
  • Борисов Л. Б. и др. Медицинская микробиология, вирусология, иммунология: Учебник. — [Изд. 1-е]. — М.: Медицина, 1994. — С. 286-289.
  • Возианова Ж. И. Чума // Инфекционные и паразитарные болезни. В 3-х т. — К.: Здоров`я, 2002. — Т. 3. — С. 138—166. — 904 с. — 3000 экз. — ISBN 5-311-01296-x.
  • Даниэл М. [www.sivatherium.narod.ru/library/Daniel/main.htm Тайные тропы носителей смерти: Пер. с чеш.] = Daniel M. Tajne stezky smrtonosu / Милан Даниэл / Под ред. Б. Л. Черкасского. — М.: Прогресс, 1990. — 416 с. — ISBN 5-01-002041-6.
  • Супотницкий М. В. [www.supotnitskiy.ru/stat/stat9.htm «Черная смерть». К загадкам пандемии чумы 1346—1351 гг.] // Универсум. 2004, № 3.
  • Супотницкий М. В., Супотницкая Н. С. [supotnitskiy.ru/book/book3-5.htm Очерк V. «Чёрная смерть» — второе пришествие чумы в Европу (1346—1351)] // Очерки истории чумы: В 2-х кн. — Кн. I: Чума добактериологического периода. — М.: Вузовская книга, 2006. — С. 78-131. — 468 с. — ISBN 5-9502-0093-4.
  • Борисов Н. С. [istina.msu.ru/publications/article/6325403/ Чума и возвышение Москвы] // Родина. — 2014. — № 5. — С. 61-64.
  • Гагин И. А. [cyberleninka.ru/article/n/chuma-v-istorii-rusi-i-volzhskoy-bulgarii Чума в истории Руси и Волжской Булгарии] // Исторический формат. — 2015. — № 4(4). — С. 312-318.
На иностранных языках
  • Benedictow O. J. [books.google.ru/books?id=ZtjwPOB7aMkC&printsec=frontcover&hl=ru&source=gbs_ge_summary_r&cad=0#v=onepage&q&f=false The Black Death, 1346-1353: the complete history]. — Woodbridge: Boydell & Brewer, 2004. — 506 p. — ISBN 0851159435.
  • Herlihy D. [books.google.ru/books?id=J5XeBQwrjLwC&printsec=frontcover&hl=ru&source=gbs_ge_summary_r&cad=0#v=onepage&q&f=false The Black Death and the Transformation of the West]. — New York: Harward University Press, 1997. — 117 p. — ISBN 0-674-07612-5.
  • Kelly J. The Great Mortality: An Intimate History of the Black Death, the Most Devastating Plague of All Time. — New York: HarperCollins, 2005. — 304 p. — ISBN 0-06-000692-7.
  • Martin S. Black Death. — Sparkfold: J. H. Haynes and Co, 2001. — 160 p. — ISBN 1-904048-86-2.
  • Naphy W., Spicer A. La peste noire, 1345-1730 : grandes peurs et épidémies. — Paris: Éditions Autrement, 2003. — 187 p. — (Collection Mémoires). — ISBN 9782746703988.
  • Nohl J. La mort noire: chronique de la peste d’après les sources contemporaines. — Paris: Payote, 1986. — 318 p. — ISBN 2-228-55070-1.
  • Nohl J. The Black Death: A Chronicle of the Plague. — Pennsylvania: Westholme Publishing, 2006. — 284 p. — ISBN 1594160295, 9781594160295.
  • Nohl J. [books.google.ru/books?id=YpKAa29T-TYC&printsec=frontcover#v=onepage&q&f=false Der schwarze Tod - Eine Chronik der Pest 1348 bis 1720]. — Hamburg: Severus Verlag, 2011. — 228 p. — ISBN 3863470699, 978-3863470692.
  • Ziegler Ph. The Black Death. — London: Collins, 1969. — 319 p.

Фильмография

  • «History Channel: Чёрная смерть» (англ. The Black Death) — документальный фильм, снятый Питером Никольсоном в 2009 г.

Отрывок, характеризующий Чёрная смерть

Княжна Марья умоляла брата подождать еще день, говорила о том, что она знает, как будет несчастлив отец, ежели Андрей уедет, не помирившись с ним; но князь Андрей отвечал, что он, вероятно, скоро приедет опять из армии, что непременно напишет отцу и что теперь чем дольше оставаться, тем больше растравится этот раздор.
– Adieu, Andre! Rappelez vous que les malheurs viennent de Dieu, et que les hommes ne sont jamais coupables, [Прощай, Андрей! Помни, что несчастия происходят от бога и что люди никогда не бывают виноваты.] – были последние слова, которые он слышал от сестры, когда прощался с нею.
«Так это должно быть! – думал князь Андрей, выезжая из аллеи лысогорского дома. – Она, жалкое невинное существо, остается на съедение выжившему из ума старику. Старик чувствует, что виноват, но не может изменить себя. Мальчик мой растет и радуется жизни, в которой он будет таким же, как и все, обманутым или обманывающим. Я еду в армию, зачем? – сам не знаю, и желаю встретить того человека, которого презираю, для того чтобы дать ему случай убить меня и посмеяться надо мной!И прежде были все те же условия жизни, но прежде они все вязались между собой, а теперь все рассыпалось. Одни бессмысленные явления, без всякой связи, одно за другим представлялись князю Андрею.


Князь Андрей приехал в главную квартиру армии в конце июня. Войска первой армии, той, при которой находился государь, были расположены в укрепленном лагере у Дриссы; войска второй армии отступали, стремясь соединиться с первой армией, от которой – как говорили – они были отрезаны большими силами французов. Все были недовольны общим ходом военных дел в русской армии; но об опасности нашествия в русские губернии никто и не думал, никто и не предполагал, чтобы война могла быть перенесена далее западных польских губерний.
Князь Андрей нашел Барклая де Толли, к которому он был назначен, на берегу Дриссы. Так как не было ни одного большого села или местечка в окрестностях лагеря, то все огромное количество генералов и придворных, бывших при армии, располагалось в окружности десяти верст по лучшим домам деревень, по сю и по ту сторону реки. Барклай де Толли стоял в четырех верстах от государя. Он сухо и холодно принял Болконского и сказал своим немецким выговором, что он доложит о нем государю для определения ему назначения, а покамест просит его состоять при его штабе. Анатоля Курагина, которого князь Андрей надеялся найти в армии, не было здесь: он был в Петербурге, и это известие было приятно Болконскому. Интерес центра производящейся огромной войны занял князя Андрея, и он рад был на некоторое время освободиться от раздражения, которое производила в нем мысль о Курагине. В продолжение первых четырех дней, во время которых он не был никуда требуем, князь Андрей объездил весь укрепленный лагерь и с помощью своих знаний и разговоров с сведущими людьми старался составить себе о нем определенное понятие. Но вопрос о том, выгоден или невыгоден этот лагерь, остался нерешенным для князя Андрея. Он уже успел вывести из своего военного опыта то убеждение, что в военном деле ничего не значат самые глубокомысленно обдуманные планы (как он видел это в Аустерлицком походе), что все зависит от того, как отвечают на неожиданные и не могущие быть предвиденными действия неприятеля, что все зависит от того, как и кем ведется все дело. Для того чтобы уяснить себе этот последний вопрос, князь Андрей, пользуясь своим положением и знакомствами, старался вникнуть в характер управления армией, лиц и партий, участвовавших в оном, и вывел для себя следующее понятие о положении дел.
Когда еще государь был в Вильне, армия была разделена натрое: 1 я армия находилась под начальством Барклая де Толли, 2 я под начальством Багратиона, 3 я под начальством Тормасова. Государь находился при первой армии, но не в качестве главнокомандующего. В приказе не было сказано, что государь будет командовать, сказано только, что государь будет при армии. Кроме того, при государе лично не было штаба главнокомандующего, а был штаб императорской главной квартиры. При нем был начальник императорского штаба генерал квартирмейстер князь Волконский, генералы, флигель адъютанты, дипломатические чиновники и большое количество иностранцев, но не было штаба армии. Кроме того, без должности при государе находились: Аракчеев – бывший военный министр, граф Бенигсен – по чину старший из генералов, великий князь цесаревич Константин Павлович, граф Румянцев – канцлер, Штейн – бывший прусский министр, Армфельд – шведский генерал, Пфуль – главный составитель плана кампании, генерал адъютант Паулучи – сардинский выходец, Вольцоген и многие другие. Хотя эти лица и находились без военных должностей при армии, но по своему положению имели влияние, и часто корпусный начальник и даже главнокомандующий не знал, в качестве чего спрашивает или советует то или другое Бенигсен, или великий князь, или Аракчеев, или князь Волконский, и не знал, от его ли лица или от государя истекает такое то приказание в форме совета и нужно или не нужно исполнять его. Но это была внешняя обстановка, существенный же смысл присутствия государя и всех этих лиц, с придворной точки (а в присутствии государя все делаются придворными), всем был ясен. Он был следующий: государь не принимал на себя звания главнокомандующего, но распоряжался всеми армиями; люди, окружавшие его, были его помощники. Аракчеев был верный исполнитель блюститель порядка и телохранитель государя; Бенигсен был помещик Виленской губернии, который как будто делал les honneurs [был занят делом приема государя] края, а в сущности был хороший генерал, полезный для совета и для того, чтобы иметь его всегда наготове на смену Барклая. Великий князь был тут потому, что это было ему угодно. Бывший министр Штейн был тут потому, что он был полезен для совета, и потому, что император Александр высоко ценил его личные качества. Армфельд был злой ненавистник Наполеона и генерал, уверенный в себе, что имело всегда влияние на Александра. Паулучи был тут потому, что он был смел и решителен в речах, Генерал адъютанты были тут потому, что они везде были, где государь, и, наконец, – главное – Пфуль был тут потому, что он, составив план войны против Наполеона и заставив Александра поверить в целесообразность этого плана, руководил всем делом войны. При Пфуле был Вольцоген, передававший мысли Пфуля в более доступной форме, чем сам Пфуль, резкий, самоуверенный до презрения ко всему, кабинетный теоретик.
Кроме этих поименованных лиц, русских и иностранных (в особенности иностранцев, которые с смелостью, свойственной людям в деятельности среди чужой среды, каждый день предлагали новые неожиданные мысли), было еще много лиц второстепенных, находившихся при армии потому, что тут были их принципалы.
В числе всех мыслей и голосов в этом огромном, беспокойном, блестящем и гордом мире князь Андрей видел следующие, более резкие, подразделения направлений и партий.
Первая партия была: Пфуль и его последователи, теоретики войны, верящие в то, что есть наука войны и что в этой науке есть свои неизменные законы, законы облического движения, обхода и т. п. Пфуль и последователи его требовали отступления в глубь страны, отступления по точным законам, предписанным мнимой теорией войны, и во всяком отступлении от этой теории видели только варварство, необразованность или злонамеренность. К этой партии принадлежали немецкие принцы, Вольцоген, Винцингероде и другие, преимущественно немцы.
Вторая партия была противуположная первой. Как и всегда бывает, при одной крайности были представители другой крайности. Люди этой партии были те, которые еще с Вильны требовали наступления в Польшу и свободы от всяких вперед составленных планов. Кроме того, что представители этой партии были представители смелых действий, они вместе с тем и были представителями национальности, вследствие чего становились еще одностороннее в споре. Эти были русские: Багратион, начинавший возвышаться Ермолов и другие. В это время была распространена известная шутка Ермолова, будто бы просившего государя об одной милости – производства его в немцы. Люди этой партии говорили, вспоминая Суворова, что надо не думать, не накалывать иголками карту, а драться, бить неприятеля, не впускать его в Россию и не давать унывать войску.
К третьей партии, к которой более всего имел доверия государь, принадлежали придворные делатели сделок между обоими направлениями. Люди этой партии, большей частью не военные и к которой принадлежал Аракчеев, думали и говорили, что говорят обыкновенно люди, не имеющие убеждений, но желающие казаться за таковых. Они говорили, что, без сомнения, война, особенно с таким гением, как Бонапарте (его опять называли Бонапарте), требует глубокомысленнейших соображений, глубокого знания науки, и в этом деле Пфуль гениален; но вместе с тем нельзя не признать того, что теоретики часто односторонни, и потому не надо вполне доверять им, надо прислушиваться и к тому, что говорят противники Пфуля, и к тому, что говорят люди практические, опытные в военном деле, и изо всего взять среднее. Люди этой партии настояли на том, чтобы, удержав Дрисский лагерь по плану Пфуля, изменить движения других армий. Хотя этим образом действий не достигалась ни та, ни другая цель, но людям этой партии казалось так лучше.
Четвертое направление было направление, которого самым видным представителем был великий князь, наследник цесаревич, не могший забыть своего аустерлицкого разочарования, где он, как на смотр, выехал перед гвардиею в каске и колете, рассчитывая молодецки раздавить французов, и, попав неожиданно в первую линию, насилу ушел в общем смятении. Люди этой партии имели в своих суждениях и качество и недостаток искренности. Они боялись Наполеона, видели в нем силу, в себе слабость и прямо высказывали это. Они говорили: «Ничего, кроме горя, срама и погибели, из всего этого не выйдет! Вот мы оставили Вильну, оставили Витебск, оставим и Дриссу. Одно, что нам остается умного сделать, это заключить мир, и как можно скорее, пока не выгнали нас из Петербурга!»
Воззрение это, сильно распространенное в высших сферах армии, находило себе поддержку и в Петербурге, и в канцлере Румянцеве, по другим государственным причинам стоявшем тоже за мир.
Пятые были приверженцы Барклая де Толли, не столько как человека, сколько как военного министра и главнокомандующего. Они говорили: «Какой он ни есть (всегда так начинали), но он честный, дельный человек, и лучше его нет. Дайте ему настоящую власть, потому что война не может идти успешно без единства начальствования, и он покажет то, что он может сделать, как он показал себя в Финляндии. Ежели армия наша устроена и сильна и отступила до Дриссы, не понесши никаких поражений, то мы обязаны этим только Барклаю. Ежели теперь заменят Барклая Бенигсеном, то все погибнет, потому что Бенигсен уже показал свою неспособность в 1807 году», – говорили люди этой партии.
Шестые, бенигсенисты, говорили, напротив, что все таки не было никого дельнее и опытнее Бенигсена, и, как ни вертись, все таки придешь к нему. И люди этой партии доказывали, что все наше отступление до Дриссы было постыднейшее поражение и беспрерывный ряд ошибок. «Чем больше наделают ошибок, – говорили они, – тем лучше: по крайней мере, скорее поймут, что так не может идти. А нужен не какой нибудь Барклай, а человек, как Бенигсен, который показал уже себя в 1807 м году, которому отдал справедливость сам Наполеон, и такой человек, за которым бы охотно признавали власть, – и таковой есть только один Бенигсен».
Седьмые – были лица, которые всегда есть, в особенности при молодых государях, и которых особенно много было при императоре Александре, – лица генералов и флигель адъютантов, страстно преданные государю не как императору, но как человека обожающие его искренно и бескорыстно, как его обожал Ростов в 1805 м году, и видящие в нем не только все добродетели, но и все качества человеческие. Эти лица хотя и восхищались скромностью государя, отказывавшегося от командования войсками, но осуждали эту излишнюю скромность и желали только одного и настаивали на том, чтобы обожаемый государь, оставив излишнее недоверие к себе, объявил открыто, что он становится во главе войска, составил бы при себе штаб квартиру главнокомандующего и, советуясь, где нужно, с опытными теоретиками и практиками, сам бы вел свои войска, которых одно это довело бы до высшего состояния воодушевления.
Восьмая, самая большая группа людей, которая по своему огромному количеству относилась к другим, как 99 к 1 му, состояла из людей, не желавших ни мира, ни войны, ни наступательных движений, ни оборонительного лагеря ни при Дриссе, ни где бы то ни было, ни Барклая, ни государя, ни Пфуля, ни Бенигсена, но желающих только одного, и самого существенного: наибольших для себя выгод и удовольствий. В той мутной воде перекрещивающихся и перепутывающихся интриг, которые кишели при главной квартире государя, в весьма многом можно было успеть в таком, что немыслимо бы было в другое время. Один, не желая только потерять своего выгодного положения, нынче соглашался с Пфулем, завтра с противником его, послезавтра утверждал, что не имеет никакого мнения об известном предмете, только для того, чтобы избежать ответственности и угодить государю. Другой, желающий приобрести выгоды, обращал на себя внимание государя, громко крича то самое, на что намекнул государь накануне, спорил и кричал в совете, ударяя себя в грудь и вызывая несоглашающихся на дуэль и тем показывая, что он готов быть жертвою общей пользы. Третий просто выпрашивал себе, между двух советов и в отсутствие врагов, единовременное пособие за свою верную службу, зная, что теперь некогда будет отказать ему. Четвертый нечаянно все попадался на глаза государю, отягченный работой. Пятый, для того чтобы достигнуть давно желанной цели – обеда у государя, ожесточенно доказывал правоту или неправоту вновь выступившего мнения и для этого приводил более или менее сильные и справедливые доказательства.
Все люди этой партии ловили рубли, кресты, чины и в этом ловлении следили только за направлением флюгера царской милости, и только что замечали, что флюгер обратился в одну сторону, как все это трутневое население армии начинало дуть в ту же сторону, так что государю тем труднее было повернуть его в другую. Среди неопределенности положения, при угрожающей, серьезной опасности, придававшей всему особенно тревожный характер, среди этого вихря интриг, самолюбий, столкновений различных воззрений и чувств, при разноплеменности всех этих лиц, эта восьмая, самая большая партия людей, нанятых личными интересами, придавала большую запутанность и смутность общему делу. Какой бы ни поднимался вопрос, а уж рой этих трутней, не оттрубив еще над прежней темой, перелетал на новую и своим жужжанием заглушал и затемнял искренние, спорящие голоса.
Из всех этих партий, в то самое время, как князь Андрей приехал к армии, собралась еще одна, девятая партия, начинавшая поднимать свой голос. Это была партия людей старых, разумных, государственно опытных и умевших, не разделяя ни одного из противоречащих мнений, отвлеченно посмотреть на все, что делалось при штабе главной квартиры, и обдумать средства к выходу из этой неопределенности, нерешительности, запутанности и слабости.
Люди этой партии говорили и думали, что все дурное происходит преимущественно от присутствия государя с военным двором при армии; что в армию перенесена та неопределенная, условная и колеблющаяся шаткость отношений, которая удобна при дворе, но вредна в армии; что государю нужно царствовать, а не управлять войском; что единственный выход из этого положения есть отъезд государя с его двором из армии; что одно присутствие государя парализует пятьдесят тысяч войска, нужных для обеспечения его личной безопасности; что самый плохой, но независимый главнокомандующий будет лучше самого лучшего, но связанного присутствием и властью государя.
В то самое время как князь Андрей жил без дела при Дриссе, Шишков, государственный секретарь, бывший одним из главных представителей этой партии, написал государю письмо, которое согласились подписать Балашев и Аракчеев. В письме этом, пользуясь данным ему от государя позволением рассуждать об общем ходе дел, он почтительно и под предлогом необходимости для государя воодушевить к войне народ в столице, предлагал государю оставить войско.
Одушевление государем народа и воззвание к нему для защиты отечества – то самое (насколько оно произведено было личным присутствием государя в Москве) одушевление народа, которое было главной причиной торжества России, было представлено государю и принято им как предлог для оставления армии.

Х
Письмо это еще не было подано государю, когда Барклай за обедом передал Болконскому, что государю лично угодно видеть князя Андрея, для того чтобы расспросить его о Турции, и что князь Андрей имеет явиться в квартиру Бенигсена в шесть часов вечера.
В этот же день в квартире государя было получено известие о новом движении Наполеона, могущем быть опасным для армии, – известие, впоследствии оказавшееся несправедливым. И в это же утро полковник Мишо, объезжая с государем дрисские укрепления, доказывал государю, что укрепленный лагерь этот, устроенный Пфулем и считавшийся до сих пор chef d'?uvr'ом тактики, долженствующим погубить Наполеона, – что лагерь этот есть бессмыслица и погибель русской армии.
Князь Андрей приехал в квартиру генерала Бенигсена, занимавшего небольшой помещичий дом на самом берегу реки. Ни Бенигсена, ни государя не было там, но Чернышев, флигель адъютант государя, принял Болконского и объявил ему, что государь поехал с генералом Бенигсеном и с маркизом Паулучи другой раз в нынешний день для объезда укреплений Дрисского лагеря, в удобности которого начинали сильно сомневаться.
Чернышев сидел с книгой французского романа у окна первой комнаты. Комната эта, вероятно, была прежде залой; в ней еще стоял орган, на который навалены были какие то ковры, и в одном углу стояла складная кровать адъютанта Бенигсена. Этот адъютант был тут. Он, видно, замученный пирушкой или делом, сидел на свернутой постеле и дремал. Из залы вели две двери: одна прямо в бывшую гостиную, другая направо в кабинет. Из первой двери слышались голоса разговаривающих по немецки и изредка по французски. Там, в бывшей гостиной, были собраны, по желанию государя, не военный совет (государь любил неопределенность), но некоторые лица, которых мнение о предстоящих затруднениях он желал знать. Это не был военный совет, но как бы совет избранных для уяснения некоторых вопросов лично для государя. На этот полусовет были приглашены: шведский генерал Армфельд, генерал адъютант Вольцоген, Винцингероде, которого Наполеон называл беглым французским подданным, Мишо, Толь, вовсе не военный человек – граф Штейн и, наконец, сам Пфуль, который, как слышал князь Андрей, был la cheville ouvriere [основою] всего дела. Князь Андрей имел случай хорошо рассмотреть его, так как Пфуль вскоре после него приехал и прошел в гостиную, остановившись на минуту поговорить с Чернышевым.
Пфуль с первого взгляда, в своем русском генеральском дурно сшитом мундире, который нескладно, как на наряженном, сидел на нем, показался князю Андрею как будто знакомым, хотя он никогда не видал его. В нем был и Вейротер, и Мак, и Шмидт, и много других немецких теоретиков генералов, которых князю Андрею удалось видеть в 1805 м году; но он был типичнее всех их. Такого немца теоретика, соединявшего в себе все, что было в тех немцах, еще никогда не видал князь Андрей.
Пфуль был невысок ростом, очень худ, но ширококост, грубого, здорового сложения, с широким тазом и костлявыми лопатками. Лицо у него было очень морщинисто, с глубоко вставленными глазами. Волоса его спереди у висков, очевидно, торопливо были приглажены щеткой, сзади наивно торчали кисточками. Он, беспокойно и сердито оглядываясь, вошел в комнату, как будто он всего боялся в большой комнате, куда он вошел. Он, неловким движением придерживая шпагу, обратился к Чернышеву, спрашивая по немецки, где государь. Ему, видно, как можно скорее хотелось пройти комнаты, окончить поклоны и приветствия и сесть за дело перед картой, где он чувствовал себя на месте. Он поспешно кивал головой на слова Чернышева и иронически улыбался, слушая его слова о том, что государь осматривает укрепления, которые он, сам Пфуль, заложил по своей теории. Он что то басисто и круто, как говорят самоуверенные немцы, проворчал про себя: Dummkopf… или: zu Grunde die ganze Geschichte… или: s'wird was gescheites d'raus werden… [глупости… к черту все дело… (нем.) ] Князь Андрей не расслышал и хотел пройти, но Чернышев познакомил князя Андрея с Пфулем, заметив, что князь Андрей приехал из Турции, где так счастливо кончена война. Пфуль чуть взглянул не столько на князя Андрея, сколько через него, и проговорил смеясь: «Da muss ein schoner taktischcr Krieg gewesen sein». [«То то, должно быть, правильно тактическая была война.» (нем.) ] – И, засмеявшись презрительно, прошел в комнату, из которой слышались голоса.
Видно, Пфуль, уже всегда готовый на ироническое раздражение, нынче был особенно возбужден тем, что осмелились без него осматривать его лагерь и судить о нем. Князь Андрей по одному короткому этому свиданию с Пфулем благодаря своим аустерлицким воспоминаниям составил себе ясную характеристику этого человека. Пфуль был один из тех безнадежно, неизменно, до мученичества самоуверенных людей, которыми только бывают немцы, и именно потому, что только немцы бывают самоуверенными на основании отвлеченной идеи – науки, то есть мнимого знания совершенной истины. Француз бывает самоуверен потому, что он почитает себя лично, как умом, так и телом, непреодолимо обворожительным как для мужчин, так и для женщин. Англичанин самоуверен на том основании, что он есть гражданин благоустроеннейшего в мире государства, и потому, как англичанин, знает всегда, что ему делать нужно, и знает, что все, что он делает как англичанин, несомненно хорошо. Итальянец самоуверен потому, что он взволнован и забывает легко и себя и других. Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что нибудь. Немец самоуверен хуже всех, и тверже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина. Таков, очевидно, был Пфуль. У него была наука – теория облического движения, выведенная им из истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей истории войн Фридриха Великого, и все, что встречалось ему в новейшей военной истории, казалось ему бессмыслицей, варварством, безобразным столкновением, в котором с обеих сторон было сделано столько ошибок, что войны эти не могли быть названы войнами: они не подходили под теорию и не могли служить предметом науки.
В 1806 м году Пфуль был одним из составителей плана войны, кончившейся Иеной и Ауерштетом; но в исходе этой войны он не видел ни малейшего доказательства неправильности своей теории. Напротив, сделанные отступления от его теории, по его понятиям, были единственной причиной всей неудачи, и он с свойственной ему радостной иронией говорил: «Ich sagte ja, daji die ganze Geschichte zum Teufel gehen wird». [Ведь я же говорил, что все дело пойдет к черту (нем.) ] Пфуль был один из тех теоретиков, которые так любят свою теорию, что забывают цель теории – приложение ее к практике; он в любви к теории ненавидел всякую практику и знать ее не хотел. Он даже радовался неуспеху, потому что неуспех, происходивший от отступления в практике от теории, доказывал ему только справедливость его теории.
Он сказал несколько слов с князем Андреем и Чернышевым о настоящей войне с выражением человека, который знает вперед, что все будет скверно и что даже не недоволен этим. Торчавшие на затылке непричесанные кисточки волос и торопливо прилизанные височки особенно красноречиво подтверждали это.
Он прошел в другую комнату, и оттуда тотчас же послышались басистые и ворчливые звуки его голоса.


Не успел князь Андрей проводить глазами Пфуля, как в комнату поспешно вошел граф Бенигсен и, кивнув головой Болконскому, не останавливаясь, прошел в кабинет, отдавая какие то приказания своему адъютанту. Государь ехал за ним, и Бенигсен поспешил вперед, чтобы приготовить кое что и успеть встретить государя. Чернышев и князь Андрей вышли на крыльцо. Государь с усталым видом слезал с лошади. Маркиз Паулучи что то говорил государю. Государь, склонив голову налево, с недовольным видом слушал Паулучи, говорившего с особенным жаром. Государь тронулся вперед, видимо, желая окончить разговор, но раскрасневшийся, взволнованный итальянец, забывая приличия, шел за ним, продолжая говорить:
– Quant a celui qui a conseille ce camp, le camp de Drissa, [Что же касается того, кто присоветовал Дрисский лагерь,] – говорил Паулучи, в то время как государь, входя на ступеньки и заметив князя Андрея, вглядывался в незнакомое ему лицо.
– Quant a celui. Sire, – продолжал Паулучи с отчаянностью, как будто не в силах удержаться, – qui a conseille le camp de Drissa, je ne vois pas d'autre alternative que la maison jaune ou le gibet. [Что же касается, государь, до того человека, который присоветовал лагерь при Дрисее, то для него, по моему мнению, есть только два места: желтый дом или виселица.] – Не дослушав и как будто не слыхав слов итальянца, государь, узнав Болконского, милостиво обратился к нему:
– Очень рад тебя видеть, пройди туда, где они собрались, и подожди меня. – Государь прошел в кабинет. За ним прошел князь Петр Михайлович Волконский, барон Штейн, и за ними затворились двери. Князь Андрей, пользуясь разрешением государя, прошел с Паулучи, которого он знал еще в Турции, в гостиную, где собрался совет.
Князь Петр Михайлович Волконский занимал должность как бы начальника штаба государя. Волконский вышел из кабинета и, принеся в гостиную карты и разложив их на столе, передал вопросы, на которые он желал слышать мнение собранных господ. Дело было в том, что в ночь было получено известие (впоследствии оказавшееся ложным) о движении французов в обход Дрисского лагеря.
Первый начал говорить генерал Армфельд, неожиданно, во избежание представившегося затруднения, предложив совершенно новую, ничем (кроме как желанием показать, что он тоже может иметь мнение) не объяснимую позицию в стороне от Петербургской и Московской дорог, на которой, по его мнению, армия должна была, соединившись, ожидать неприятеля. Видно было, что этот план давно был составлен Армфельдом и что он теперь изложил его не столько с целью отвечать на предлагаемые вопросы, на которые план этот не отвечал, сколько с целью воспользоваться случаем высказать его. Это было одно из миллионов предположений, которые так же основательно, как и другие, можно было делать, не имея понятия о том, какой характер примет война. Некоторые оспаривали его мнение, некоторые защищали его. Молодой полковник Толь горячее других оспаривал мнение шведского генерала и во время спора достал из бокового кармана исписанную тетрадь, которую он попросил позволения прочесть. В пространно составленной записке Толь предлагал другой – совершенно противный и плану Армфельда и плану Пфуля – план кампании. Паулучи, возражая Толю, предложил план движения вперед и атаки, которая одна, по его словам, могла вывести нас из неизвестности и западни, как он называл Дрисский лагерь, в которой мы находились. Пфуль во время этих споров и его переводчик Вольцоген (его мост в придворном отношении) молчали. Пфуль только презрительно фыркал и отворачивался, показывая, что он никогда не унизится до возражения против того вздора, который он теперь слышит. Но когда князь Волконский, руководивший прениями, вызвал его на изложение своего мнения, он только сказал:
– Что же меня спрашивать? Генерал Армфельд предложил прекрасную позицию с открытым тылом. Или атаку von diesem italienischen Herrn, sehr schon! [этого итальянского господина, очень хорошо! (нем.) ] Или отступление. Auch gut. [Тоже хорошо (нем.) ] Что ж меня спрашивать? – сказал он. – Ведь вы сами знаете все лучше меня. – Но когда Волконский, нахмурившись, сказал, что он спрашивает его мнение от имени государя, то Пфуль встал и, вдруг одушевившись, начал говорить:
– Все испортили, все спутали, все хотели знать лучше меня, а теперь пришли ко мне: как поправить? Нечего поправлять. Надо исполнять все в точности по основаниям, изложенным мною, – говорил он, стуча костлявыми пальцами по столу. – В чем затруднение? Вздор, Kinder spiel. [детские игрушки (нем.) ] – Он подошел к карте и стал быстро говорить, тыкая сухим пальцем по карте и доказывая, что никакая случайность не может изменить целесообразности Дрисского лагеря, что все предвидено и что ежели неприятель действительно пойдет в обход, то неприятель должен быть неминуемо уничтожен.
Паулучи, не знавший по немецки, стал спрашивать его по французски. Вольцоген подошел на помощь своему принципалу, плохо говорившему по французски, и стал переводить его слова, едва поспевая за Пфулем, который быстро доказывал, что все, все, не только то, что случилось, но все, что только могло случиться, все было предвидено в его плане, и что ежели теперь были затруднения, то вся вина была только в том, что не в точности все исполнено. Он беспрестанно иронически смеялся, доказывал и, наконец, презрительно бросил доказывать, как бросает математик поверять различными способами раз доказанную верность задачи. Вольцоген заменил его, продолжая излагать по французски его мысли и изредка говоря Пфулю: «Nicht wahr, Exellenz?» [Не правда ли, ваше превосходительство? (нем.) ] Пфуль, как в бою разгоряченный человек бьет по своим, сердито кричал на Вольцогена:
– Nun ja, was soll denn da noch expliziert werden? [Ну да, что еще тут толковать? (нем.) ] – Паулучи и Мишо в два голоса нападали на Вольцогена по французски. Армфельд по немецки обращался к Пфулю. Толь по русски объяснял князю Волконскому. Князь Андрей молча слушал и наблюдал.
Из всех этих лиц более всех возбуждал участие в князе Андрее озлобленный, решительный и бестолково самоуверенный Пфуль. Он один из всех здесь присутствовавших лиц, очевидно, ничего не желал для себя, ни к кому не питал вражды, а желал только одного – приведения в действие плана, составленного по теории, выведенной им годами трудов. Он был смешон, был неприятен своей ироничностью, но вместе с тем он внушал невольное уважение своей беспредельной преданностью идее. Кроме того, во всех речах всех говоривших была, за исключением Пфуля, одна общая черта, которой не было на военном совете в 1805 м году, – это был теперь хотя и скрываемый, но панический страх перед гением Наполеона, страх, который высказывался в каждом возражении. Предполагали для Наполеона всё возможным, ждали его со всех сторон и его страшным именем разрушали предположения один другого. Один Пфуль, казалось, и его, Наполеона, считал таким же варваром, как и всех оппонентов своей теории. Но, кроме чувства уважения, Пфуль внушал князю Андрею и чувство жалости. По тому тону, с которым с ним обращались придворные, по тому, что позволил себе сказать Паулучи императору, но главное по некоторой отчаянности выражении самого Пфуля, видно было, что другие знали и он сам чувствовал, что падение его близко. И, несмотря на свою самоуверенность и немецкую ворчливую ироничность, он был жалок с своими приглаженными волосами на височках и торчавшими на затылке кисточками. Он, видимо, хотя и скрывал это под видом раздражения и презрения, он был в отчаянии оттого, что единственный теперь случай проверить на огромном опыте и доказать всему миру верность своей теории ускользал от него.
Прения продолжались долго, и чем дольше они продолжались, тем больше разгорались споры, доходившие до криков и личностей, и тем менее было возможно вывести какое нибудь общее заключение из всего сказанного. Князь Андрей, слушая этот разноязычный говор и эти предположения, планы и опровержения и крики, только удивлялся тому, что они все говорили. Те, давно и часто приходившие ему во время его военной деятельности, мысли, что нет и не может быть никакой военной науки и поэтому не может быть никакого так называемого военного гения, теперь получили для него совершенную очевидность истины. «Какая же могла быть теория и наука в деле, которого условия и обстоятельства неизвестны и не могут быть определены, в котором сила деятелей войны еще менее может быть определена? Никто не мог и не может знать, в каком будет положении наша и неприятельская армия через день, и никто не может знать, какая сила этого или того отряда. Иногда, когда нет труса впереди, который закричит: „Мы отрезаны! – и побежит, а есть веселый, смелый человек впереди, который крикнет: «Ура! – отряд в пять тысяч стоит тридцати тысяч, как под Шепграбеном, а иногда пятьдесят тысяч бегут перед восемью, как под Аустерлицем. Какая же может быть наука в таком деле, в котором, как во всяком практическом деле, ничто не может быть определено и все зависит от бесчисленных условий, значение которых определяется в одну минуту, про которую никто не знает, когда она наступит. Армфельд говорит, что наша армия отрезана, а Паулучи говорит, что мы поставили французскую армию между двух огней; Мишо говорит, что негодность Дрисского лагеря состоит в том, что река позади, а Пфуль говорит, что в этом его сила. Толь предлагает один план, Армфельд предлагает другой; и все хороши, и все дурны, и выгоды всякого положения могут быть очевидны только в тот момент, когда совершится событие. И отчего все говорят: гений военный? Разве гений тот человек, который вовремя успеет велеть подвезти сухари и идти тому направо, тому налево? Оттого только, что военные люди облечены блеском и властью и массы подлецов льстят власти, придавая ей несвойственные качества гения, их называют гениями. Напротив, лучшие генералы, которых я знал, – глупые или рассеянные люди. Лучший Багратион, – сам Наполеон признал это. А сам Бонапарте! Я помню самодовольное и ограниченное его лицо на Аустерлицком поле. Не только гения и каких нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения. Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, что он делает, очень важно (иначе у него недостанет терпения), и тогда только он будет храбрый полководец. Избави бог, коли он человек, полюбит кого нибудь, пожалеет, подумает о том, что справедливо и что нет. Понятно, что исстари еще для них подделали теорию гениев, потому что они – власть. Заслуга в успехе военного дела зависит не от них, а от того человека, который в рядах закричит: пропали, или закричит: ура! И только в этих рядах можно служить с уверенностью, что ты полезен!“
Так думал князь Андрей, слушая толки, и очнулся только тогда, когда Паулучи позвал его и все уже расходились.
На другой день на смотру государь спросил у князя Андрея, где он желает служить, и князь Андрей навеки потерял себя в придворном мире, не попросив остаться при особе государя, а попросив позволения служить в армии.


Ростов перед открытием кампании получил письмо от родителей, в котором, кратко извещая его о болезни Наташи и о разрыве с князем Андреем (разрыв этот объясняли ему отказом Наташи), они опять просили его выйти в отставку и приехать домой. Николай, получив это письмо, и не попытался проситься в отпуск или отставку, а написал родителям, что очень жалеет о болезни и разрыве Наташи с ее женихом и что он сделает все возможное для того, чтобы исполнить их желание. Соне он писал отдельно.
«Обожаемый друг души моей, – писал он. – Ничто, кроме чести, не могло бы удержать меня от возвращения в деревню. Но теперь, перед открытием кампании, я бы счел себя бесчестным не только перед всеми товарищами, но и перед самим собою, ежели бы я предпочел свое счастие своему долгу и любви к отечеству. Но это последняя разлука. Верь, что тотчас после войны, ежели я буду жив и все любим тобою, я брошу все и прилечу к тебе, чтобы прижать тебя уже навсегда к моей пламенной груди».
Действительно, только открытие кампании задержало Ростова и помешало ему приехать – как он обещал – и жениться на Соне. Отрадненская осень с охотой и зима со святками и с любовью Сони открыли ему перспективу тихих дворянских радостей и спокойствия, которых он не знал прежде и которые теперь манили его к себе. «Славная жена, дети, добрая стая гончих, лихие десять – двенадцать свор борзых, хозяйство, соседи, служба по выборам! – думал он. Но теперь была кампания, и надо было оставаться в полку. А так как это надо было, то Николай Ростов, по своему характеру, был доволен и той жизнью, которую он вел в полку, и сумел сделать себе эту жизнь приятною.
Приехав из отпуска, радостно встреченный товарищами, Николай был посылал за ремонтом и из Малороссии привел отличных лошадей, которые радовали его и заслужили ему похвалы от начальства. В отсутствие его он был произведен в ротмистры, и когда полк был поставлен на военное положение с увеличенным комплектом, он опять получил свой прежний эскадрон.
Началась кампания, полк был двинут в Польшу, выдавалось двойное жалованье, прибыли новые офицеры, новые люди, лошади; и, главное, распространилось то возбужденно веселое настроение, которое сопутствует началу войны; и Ростов, сознавая свое выгодное положение в полку, весь предался удовольствиям и интересам военной службы, хотя и знал, что рано или поздно придется их покинуть.
Войска отступали от Вильны по разным сложным государственным, политическим и тактическим причинам. Каждый шаг отступления сопровождался сложной игрой интересов, умозаключений и страстей в главном штабе. Для гусар же Павлоградского полка весь этот отступательный поход, в лучшую пору лета, с достаточным продовольствием, был самым простым и веселым делом. Унывать, беспокоиться и интриговать могли в главной квартире, а в глубокой армии и не спрашивали себя, куда, зачем идут. Если жалели, что отступают, то только потому, что надо было выходить из обжитой квартиры, от хорошенькой панны. Ежели и приходило кому нибудь в голову, что дела плохи, то, как следует хорошему военному человеку, тот, кому это приходило в голову, старался быть весел и не думать об общем ходе дел, а думать о своем ближайшем деле. Сначала весело стояли подле Вильны, заводя знакомства с польскими помещиками и ожидая и отбывая смотры государя и других высших командиров. Потом пришел приказ отступить к Свенцянам и истреблять провиант, который нельзя было увезти. Свенцяны памятны были гусарам только потому, что это был пьяный лагерь, как прозвала вся армия стоянку у Свенцян, и потому, что в Свенцянах много было жалоб на войска за то, что они, воспользовавшись приказанием отбирать провиант, в числе провианта забирали и лошадей, и экипажи, и ковры у польских панов. Ростов помнил Свенцяны потому, что он в первый день вступления в это местечко сменил вахмистра и не мог справиться с перепившимися всеми людьми эскадрона, которые без его ведома увезли пять бочек старого пива. От Свенцян отступали дальше и дальше до Дриссы, и опять отступили от Дриссы, уже приближаясь к русским границам.
13 го июля павлоградцам в первый раз пришлось быть в серьезном деле.
12 го июля в ночь, накануне дела, была сильная буря с дождем и грозой. Лето 1812 года вообще было замечательно бурями.
Павлоградские два эскадрона стояли биваками, среди выбитого дотла скотом и лошадьми, уже выколосившегося ржаного поля. Дождь лил ливмя, и Ростов с покровительствуемым им молодым офицером Ильиным сидел под огороженным на скорую руку шалашиком. Офицер их полка, с длинными усами, продолжавшимися от щек, ездивший в штаб и застигнутый дождем, зашел к Ростову.
– Я, граф, из штаба. Слышали подвиг Раевского? – И офицер рассказал подробности Салтановского сражения, слышанные им в штабе.
Ростов, пожимаясь шеей, за которую затекала вода, курил трубку и слушал невнимательно, изредка поглядывая на молодого офицера Ильина, который жался около него. Офицер этот, шестнадцатилетний мальчик, недавно поступивший в полк, был теперь в отношении к Николаю тем, чем был Николай в отношении к Денисову семь лет тому назад. Ильин старался во всем подражать Ростову и, как женщина, был влюблен в него.
Офицер с двойными усами, Здржинский, рассказывал напыщенно о том, как Салтановская плотина была Фермопилами русских, как на этой плотине был совершен генералом Раевским поступок, достойный древности. Здржинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину своих двух сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошел в атаку. Ростов слушал рассказ и не только ничего не говорил в подтверждение восторга Здржинского, но, напротив, имел вид человека, который стыдился того, что ему рассказывают, хотя и не намерен возражать. Ростов после Аустерлицкой и 1807 года кампаний знал по своему собственному опыту, что, рассказывая военные происшествия, всегда врут, как и сам он врал, рассказывая; во вторых, он имел настолько опытности, что знал, как все происходит на войне совсем не так, как мы можем воображать и рассказывать. И потому ему не нравился рассказ Здржинского, не нравился и сам Здржинский, который, с своими усами от щек, по своей привычке низко нагибался над лицом того, кому он рассказывал, и теснил его в тесном шалаше. Ростов молча смотрел на него. «Во первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, – думал Ростов, – остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И стало быть, зачем же было приносить такую жертву? И потом, зачем тут, на войне, мешать своих детей? Я бы не только Петю брата не повел бы, даже и Ильина, даже этого чужого мне, но доброго мальчика, постарался бы поставить куда нибудь под защиту», – продолжал думать Ростов, слушая Здржинского. Но он не сказал своих мыслей: он и на это уже имел опыт. Он знал, что этот рассказ содействовал к прославлению нашего оружия, и потому надо было делать вид, что не сомневаешься в нем. Так он и делал.
– Однако мочи нет, – сказал Ильин, замечавший, что Ростову не нравится разговор Здржинского. – И чулки, и рубашка, и под меня подтекло. Пойду искать приюта. Кажется, дождик полегче. – Ильин вышел, и Здржинский уехал.
Через пять минут Ильин, шлепая по грязи, прибежал к шалашу.
– Ура! Ростов, идем скорее. Нашел! Вот тут шагов двести корчма, уж туда забрались наши. Хоть посушимся, и Марья Генриховна там.
Марья Генриховна была жена полкового доктора, молодая, хорошенькая немка, на которой доктор женился в Польше. Доктор, или оттого, что не имел средств, или оттого, что не хотел первое время женитьбы разлучаться с молодой женой, возил ее везде за собой при гусарском полку, и ревность доктора сделалась обычным предметом шуток между гусарскими офицерами.
Ростов накинул плащ, кликнул за собой Лаврушку с вещами и пошел с Ильиным, где раскатываясь по грязи, где прямо шлепая под утихавшим дождем, в темноте вечера, изредка нарушаемой далекими молниями.
– Ростов, ты где?
– Здесь. Какова молния! – переговаривались они.


В покинутой корчме, перед которою стояла кибиточка доктора, уже было человек пять офицеров. Марья Генриховна, полная белокурая немочка в кофточке и ночном чепчике, сидела в переднем углу на широкой лавке. Муж ее, доктор, спал позади ее. Ростов с Ильиным, встреченные веселыми восклицаниями и хохотом, вошли в комнату.
– И! да у вас какое веселье, – смеясь, сказал Ростов.
– А вы что зеваете?
– Хороши! Так и течет с них! Гостиную нашу не замочите.
– Марьи Генриховны платье не запачкать, – отвечали голоса.
Ростов с Ильиным поспешили найти уголок, где бы они, не нарушая скромности Марьи Генриховны, могли бы переменить мокрое платье. Они пошли было за перегородку, чтобы переодеться; но в маленьком чуланчике, наполняя его весь, с одной свечкой на пустом ящике, сидели три офицера, играя в карты, и ни за что не хотели уступить свое место. Марья Генриховна уступила на время свою юбку, чтобы употребить ее вместо занавески, и за этой занавеской Ростов и Ильин с помощью Лаврушки, принесшего вьюки, сняли мокрое и надели сухое платье.
В разломанной печке разложили огонь. Достали доску и, утвердив ее на двух седлах, покрыли попоной, достали самоварчик, погребец и полбутылки рому, и, попросив Марью Генриховну быть хозяйкой, все столпились около нее. Кто предлагал ей чистый носовой платок, чтобы обтирать прелестные ручки, кто под ножки подкладывал ей венгерку, чтобы не было сыро, кто плащом занавешивал окно, чтобы не дуло, кто обмахивал мух с лица ее мужа, чтобы он не проснулся.
– Оставьте его, – говорила Марья Генриховна, робко и счастливо улыбаясь, – он и так спит хорошо после бессонной ночи.
– Нельзя, Марья Генриховна, – отвечал офицер, – надо доктору прислужиться. Все, может быть, и он меня пожалеет, когда ногу или руку резать станет.
Стаканов было только три; вода была такая грязная, что нельзя было решить, когда крепок или некрепок чай, и в самоваре воды было только на шесть стаканов, но тем приятнее было по очереди и старшинству получить свой стакан из пухлых с короткими, не совсем чистыми, ногтями ручек Марьи Генриховны. Все офицеры, казалось, действительно были в этот вечер влюблены в Марью Генриховну. Даже те офицеры, которые играли за перегородкой в карты, скоро бросили игру и перешли к самовару, подчиняясь общему настроению ухаживанья за Марьей Генриховной. Марья Генриховна, видя себя окруженной такой блестящей и учтивой молодежью, сияла счастьем, как ни старалась она скрывать этого и как ни очевидно робела при каждом сонном движении спавшего за ней мужа.
Ложка была только одна, сахару было больше всего, но размешивать его не успевали, и потому было решено, что она будет поочередно мешать сахар каждому. Ростов, получив свой стакан и подлив в него рому, попросил Марью Генриховну размешать.
– Да ведь вы без сахара? – сказала она, все улыбаясь, как будто все, что ни говорила она, и все, что ни говорили другие, было очень смешно и имело еще другое значение.
– Да мне не сахар, мне только, чтоб вы помешали своей ручкой.
Марья Генриховна согласилась и стала искать ложку, которую уже захватил кто то.
– Вы пальчиком, Марья Генриховна, – сказал Ростов, – еще приятнее будет.
– Горячо! – сказала Марья Генриховна, краснея от удовольствия.
Ильин взял ведро с водой и, капнув туда рому, пришел к Марье Генриховне, прося помешать пальчиком.
– Это моя чашка, – говорил он. – Только вложите пальчик, все выпью.
Когда самовар весь выпили, Ростов взял карты и предложил играть в короли с Марьей Генриховной. Кинули жребий, кому составлять партию Марьи Генриховны. Правилами игры, по предложению Ростова, было то, чтобы тот, кто будет королем, имел право поцеловать ручку Марьи Генриховны, а чтобы тот, кто останется прохвостом, шел бы ставить новый самовар для доктора, когда он проснется.
– Ну, а ежели Марья Генриховна будет королем? – спросил Ильин.
– Она и так королева! И приказания ее – закон.
Только что началась игра, как из за Марьи Генриховны вдруг поднялась вспутанная голова доктора. Он давно уже не спал и прислушивался к тому, что говорилось, и, видимо, не находил ничего веселого, смешного или забавного во всем, что говорилось и делалось. Лицо его было грустно и уныло. Он не поздоровался с офицерами, почесался и попросил позволения выйти, так как ему загораживали дорогу. Как только он вышел, все офицеры разразились громким хохотом, а Марья Генриховна до слез покраснела и тем сделалась еще привлекательнее на глаза всех офицеров. Вернувшись со двора, доктор сказал жене (которая перестала уже так счастливо улыбаться и, испуганно ожидая приговора, смотрела на него), что дождь прошел и что надо идти ночевать в кибитку, а то все растащат.
– Да я вестового пошлю… двух! – сказал Ростов. – Полноте, доктор.
– Я сам стану на часы! – сказал Ильин.
– Нет, господа, вы выспались, а я две ночи не спал, – сказал доктор и мрачно сел подле жены, ожидая окончания игры.
Глядя на мрачное лицо доктора, косившегося на свою жену, офицерам стало еще веселей, и многие не могла удерживаться от смеха, которому они поспешно старались приискивать благовидные предлоги. Когда доктор ушел, уведя свою жену, и поместился с нею в кибиточку, офицеры улеглись в корчме, укрывшись мокрыми шинелями; но долго не спали, то переговариваясь, вспоминая испуг доктора и веселье докторши, то выбегая на крыльцо и сообщая о том, что делалось в кибиточке. Несколько раз Ростов, завертываясь с головой, хотел заснуть; но опять чье нибудь замечание развлекало его, опять начинался разговор, и опять раздавался беспричинный, веселый, детский хохот.


В третьем часу еще никто не заснул, как явился вахмистр с приказом выступать к местечку Островне.
Все с тем же говором и хохотом офицеры поспешно стали собираться; опять поставили самовар на грязной воде. Но Ростов, не дождавшись чаю, пошел к эскадрону. Уже светало; дождик перестал, тучи расходились. Было сыро и холодно, особенно в непросохшем платье. Выходя из корчмы, Ростов и Ильин оба в сумерках рассвета заглянули в глянцевитую от дождя кожаную докторскую кибиточку, из под фартука которой торчали ноги доктора и в середине которой виднелся на подушке чепчик докторши и слышалось сонное дыхание.
– Право, она очень мила! – сказал Ростов Ильину, выходившему с ним.
– Прелесть какая женщина! – с шестнадцатилетней серьезностью отвечал Ильин.
Через полчаса выстроенный эскадрон стоял на дороге. Послышалась команда: «Садись! – солдаты перекрестились и стали садиться. Ростов, выехав вперед, скомандовал: «Марш! – и, вытянувшись в четыре человека, гусары, звуча шлепаньем копыт по мокрой дороге, бренчаньем сабель и тихим говором, тронулись по большой, обсаженной березами дороге, вслед за шедшей впереди пехотой и батареей.
Разорванные сине лиловые тучи, краснея на восходе, быстро гнались ветром. Становилось все светлее и светлее. Ясно виднелась та курчавая травка, которая заседает всегда по проселочным дорогам, еще мокрая от вчерашнего дождя; висячие ветви берез, тоже мокрые, качались от ветра и роняли вбок от себя светлые капли. Яснее и яснее обозначались лица солдат. Ростов ехал с Ильиным, не отстававшим от него, стороной дороги, между двойным рядом берез.
Ростов в кампании позволял себе вольность ездить не на фронтовой лошади, а на казацкой. И знаток и охотник, он недавно достал себе лихую донскую, крупную и добрую игреневую лошадь, на которой никто не обскакивал его. Ехать на этой лошади было для Ростова наслаждение. Он думал о лошади, об утре, о докторше и ни разу не подумал о предстоящей опасности.
Прежде Ростов, идя в дело, боялся; теперь он не испытывал ни малейшего чувства страха. Не оттого он не боялся, что он привык к огню (к опасности нельзя привыкнуть), но оттого, что он выучился управлять своей душой перед опасностью. Он привык, идя в дело, думать обо всем, исключая того, что, казалось, было бы интереснее всего другого, – о предстоящей опасности. Сколько он ни старался, ни упрекал себя в трусости первое время своей службы, он не мог этого достигнуть; но с годами теперь это сделалось само собою. Он ехал теперь рядом с Ильиным между березами, изредка отрывая листья с веток, которые попадались под руку, иногда дотрогиваясь ногой до паха лошади, иногда отдавая, не поворачиваясь, докуренную трубку ехавшему сзади гусару, с таким спокойным и беззаботным видом, как будто он ехал кататься. Ему жалко было смотреть на взволнованное лицо Ильина, много и беспокойно говорившего; он по опыту знал то мучительное состояние ожидания страха и смерти, в котором находился корнет, и знал, что ничто, кроме времени, не поможет ему.
Только что солнце показалось на чистой полосе из под тучи, как ветер стих, как будто он не смел портить этого прелестного после грозы летнего утра; капли еще падали, но уже отвесно, – и все затихло. Солнце вышло совсем, показалось на горизонте и исчезло в узкой и длинной туче, стоявшей над ним. Через несколько минут солнце еще светлее показалось на верхнем крае тучи, разрывая ее края. Все засветилось и заблестело. И вместе с этим светом, как будто отвечая ему, раздались впереди выстрелы орудий.
Не успел еще Ростов обдумать и определить, как далеки эти выстрелы, как от Витебска прискакал адъютант графа Остермана Толстого с приказанием идти на рысях по дороге.
Эскадрон объехал пехоту и батарею, также торопившуюся идти скорее, спустился под гору и, пройдя через какую то пустую, без жителей, деревню, опять поднялся на гору. Лошади стали взмыливаться, люди раскраснелись.
– Стой, равняйся! – послышалась впереди команда дивизионера.
– Левое плечо вперед, шагом марш! – скомандовали впереди.
И гусары по линии войск прошли на левый фланг позиции и стали позади наших улан, стоявших в первой линии. Справа стояла наша пехота густой колонной – это были резервы; повыше ее на горе видны были на чистом чистом воздухе, в утреннем, косом и ярком, освещении, на самом горизонте, наши пушки. Впереди за лощиной видны были неприятельские колонны и пушки. В лощине слышна была наша цепь, уже вступившая в дело и весело перещелкивающаяся с неприятелем.
Ростову, как от звуков самой веселой музыки, стало весело на душе от этих звуков, давно уже не слышанных. Трап та та тап! – хлопали то вдруг, то быстро один за другим несколько выстрелов. Опять замолкло все, и опять как будто трескались хлопушки, по которым ходил кто то.
Гусары простояли около часу на одном месте. Началась и канонада. Граф Остерман с свитой проехал сзади эскадрона, остановившись, поговорил с командиром полка и отъехал к пушкам на гору.
Вслед за отъездом Остермана у улан послышалась команда:
– В колонну, к атаке стройся! – Пехота впереди их вздвоила взводы, чтобы пропустить кавалерию. Уланы тронулись, колеблясь флюгерами пик, и на рысях пошли под гору на французскую кавалерию, показавшуюся под горой влево.
Как только уланы сошли под гору, гусарам ведено было подвинуться в гору, в прикрытие к батарее. В то время как гусары становились на место улан, из цепи пролетели, визжа и свистя, далекие, непопадавшие пули.
Давно не слышанный этот звук еще радостнее и возбудительное подействовал на Ростова, чем прежние звуки стрельбы. Он, выпрямившись, разглядывал поле сражения, открывавшееся с горы, и всей душой участвовал в движении улан. Уланы близко налетели на французских драгун, что то спуталось там в дыму, и через пять минут уланы понеслись назад не к тому месту, где они стояли, но левее. Между оранжевыми уланами на рыжих лошадях и позади их, большой кучей, видны были синие французские драгуны на серых лошадях.


Ростов своим зорким охотничьим глазом один из первых увидал этих синих французских драгун, преследующих наших улан. Ближе, ближе подвигались расстроенными толпами уланы, и французские драгуны, преследующие их. Уже можно было видеть, как эти, казавшиеся под горой маленькими, люди сталкивались, нагоняли друг друга и махали руками или саблями.
Ростов, как на травлю, смотрел на то, что делалось перед ним. Он чутьем чувствовал, что ежели ударить теперь с гусарами на французских драгун, они не устоят; но ежели ударить, то надо было сейчас, сию минуту, иначе будет уже поздно. Он оглянулся вокруг себя. Ротмистр, стоя подле него, точно так же не спускал глаз с кавалерии внизу.
– Андрей Севастьяныч, – сказал Ростов, – ведь мы их сомнем…
– Лихая бы штука, – сказал ротмистр, – а в самом деле…
Ростов, не дослушав его, толкнул лошадь, выскакал вперед эскадрона, и не успел он еще скомандовать движение, как весь эскадрон, испытывавший то же, что и он, тронулся за ним. Ростов сам не знал, как и почему он это сделал. Все это он сделал, как он делал на охоте, не думая, не соображая. Он видел, что драгуны близко, что они скачут, расстроены; он знал, что они не выдержат, он знал, что была только одна минута, которая не воротится, ежели он упустит ее. Пули так возбудительно визжали и свистели вокруг него, лошадь так горячо просилась вперед, что он не мог выдержать. Он тронул лошадь, скомандовал и в то же мгновение, услыхав за собой звук топота своего развернутого эскадрона, на полных рысях, стал спускаться к драгунам под гору. Едва они сошли под гору, как невольно их аллюр рыси перешел в галоп, становившийся все быстрее и быстрее по мере того, как они приближались к своим уланам и скакавшим за ними французским драгунам. Драгуны были близко. Передние, увидав гусар, стали поворачивать назад, задние приостанавливаться. С чувством, с которым он несся наперерез волку, Ростов, выпустив во весь мах своего донца, скакал наперерез расстроенным рядам французских драгун. Один улан остановился, один пеший припал к земле, чтобы его не раздавили, одна лошадь без седока замешалась с гусарами. Почти все французские драгуны скакали назад. Ростов, выбрав себе одного из них на серой лошади, пустился за ним. По дороге он налетел на куст; добрая лошадь перенесла его через него, и, едва справясь на седле, Николай увидал, что он через несколько мгновений догонит того неприятеля, которого он выбрал своей целью. Француз этот, вероятно, офицер – по его мундиру, согнувшись, скакал на своей серой лошади, саблей подгоняя ее. Через мгновенье лошадь Ростова ударила грудью в зад лошади офицера, чуть не сбила ее с ног, и в то же мгновенье Ростов, сам не зная зачем, поднял саблю и ударил ею по французу.
В то же мгновение, как он сделал это, все оживление Ростова вдруг исчезло. Офицер упал не столько от удара саблей, который только слегка разрезал ему руку выше локтя, сколько от толчка лошади и от страха. Ростов, сдержав лошадь, отыскивал глазами своего врага, чтобы увидать, кого он победил. Драгунский французский офицер одной ногой прыгал на земле, другой зацепился в стремени. Он, испуганно щурясь, как будто ожидая всякую секунду нового удара, сморщившись, с выражением ужаса взглянул снизу вверх на Ростова. Лицо его, бледное и забрызганное грязью, белокурое, молодое, с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, было самое не для поля сражения, не вражеское лицо, а самое простое комнатное лицо. Еще прежде, чем Ростов решил, что он с ним будет делать, офицер закричал: «Je me rends!» [Сдаюсь!] Он, торопясь, хотел и не мог выпутать из стремени ногу и, не спуская испуганных голубых глаз, смотрел на Ростова. Подскочившие гусары выпростали ему ногу и посадили его на седло. Гусары с разных сторон возились с драгунами: один был ранен, но, с лицом в крови, не давал своей лошади; другой, обняв гусара, сидел на крупе его лошади; третий взлеаал, поддерживаемый гусаром, на его лошадь. Впереди бежала, стреляя, французская пехота. Гусары торопливо поскакали назад с своими пленными. Ростов скакал назад с другими, испытывая какое то неприятное чувство, сжимавшее ему сердце. Что то неясное, запутанное, чего он никак не мог объяснить себе, открылось ему взятием в плен этого офицера и тем ударом, который он нанес ему.
Граф Остерман Толстой встретил возвращавшихся гусар, подозвал Ростова, благодарил его и сказал, что он представит государю о его молодецком поступке и будет просить для него Георгиевский крест. Когда Ростова потребовали к графу Остерману, он, вспомнив о том, что атака его была начата без приказанья, был вполне убежден, что начальник требует его для того, чтобы наказать его за самовольный поступок. Поэтому лестные слова Остермана и обещание награды должны бы были тем радостнее поразить Ростова; но все то же неприятное, неясное чувство нравственно тошнило ему. «Да что бишь меня мучает? – спросил он себя, отъезжая от генерала. – Ильин? Нет, он цел. Осрамился я чем нибудь? Нет. Все не то! – Что то другое мучило его, как раскаяние. – Да, да, этот французский офицер с дырочкой. И я хорошо помню, как рука моя остановилась, когда я поднял ее».
Ростов увидал отвозимых пленных и поскакал за ними, чтобы посмотреть своего француза с дырочкой на подбородке. Он в своем странном мундире сидел на заводной гусарской лошади и беспокойно оглядывался вокруг себя. Рана его на руке была почти не рана. Он притворно улыбнулся Ростову и помахал ему рукой, в виде приветствия. Ростову все так же было неловко и чего то совестно.
Весь этот и следующий день друзья и товарищи Ростова замечали, что он не скучен, не сердит, но молчалив, задумчив и сосредоточен. Он неохотно пил, старался оставаться один и о чем то все думал.
Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, приобрел ему Георгиевский крест и даже сделал ему репутацию храбреца, – и никак не мог понять чего то. «Так и они еще больше нашего боятся! – думал он. – Так только то и есть всего, то, что называется геройством? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? У меня рука дрогнула. А мне дали Георгиевский крест. Ничего, ничего не понимаю!»
Но пока Николай перерабатывал в себе эти вопросы и все таки не дал себе ясного отчета в том, что так смутило его, колесо счастья по службе, как это часто бывает, повернулось в его пользу. Его выдвинули вперед после Островненского дела, дали ему батальон гусаров и, когда нужно было употребить храброго офицера, давали ему поручения.


Получив известие о болезни Наташи, графиня, еще не совсем здоровая и слабая, с Петей и со всем домом приехала в Москву, и все семейство Ростовых перебралось от Марьи Дмитриевны в свой дом и совсем поселилось в Москве.
Болезнь Наташи была так серьезна, что, к счастию ее и к счастию родных, мысль о всем том, что было причиной ее болезни, ее поступок и разрыв с женихом перешли на второй план. Она была так больна, что нельзя было думать о том, насколько она была виновата во всем случившемся, тогда как она не ела, не спала, заметно худела, кашляла и была, как давали чувствовать доктора, в опасности. Надо было думать только о том, чтобы помочь ей. Доктора ездили к Наташе и отдельно и консилиумами, говорили много по французски, по немецки и по латыни, осуждали один другого, прописывали самые разнообразные лекарства от всех им известных болезней; но ни одному из них не приходила в голову та простая мысль, что им не может быть известна та болезнь, которой страдала Наташа, как не может быть известна ни одна болезнь, которой одержим живой человек: ибо каждый живой человек имеет свои особенности и всегда имеет особенную и свою новую, сложную, неизвестную медицине болезнь, не болезнь легких, печени, кожи, сердца, нервов и т. д., записанных в медицине, но болезнь, состоящую из одного из бесчисленных соединений в страданиях этих органов. Эта простая мысль не могла приходить докторам (так же, как не может прийти колдуну мысль, что он не может колдовать) потому, что их дело жизни состояло в том, чтобы лечить, потому, что за то они получали деньги, и потому, что на это дело они потратили лучшие годы своей жизни. Но главное – мысль эта не могла прийти докторам потому, что они видели, что они несомненно полезны, и были действительно полезны для всех домашних Ростовых. Они были полезны не потому, что заставляли проглатывать больную большей частью вредные вещества (вред этот был мало чувствителен, потому что вредные вещества давались в малом количестве), но они полезны, необходимы, неизбежны были (причина – почему всегда есть и будут мнимые излечители, ворожеи, гомеопаты и аллопаты) потому, что они удовлетворяли нравственной потребности больной и людей, любящих больную. Они удовлетворяли той вечной человеческой потребности надежды на облегчение, потребности сочувствия и деятельности, которые испытывает человек во время страдания. Они удовлетворяли той вечной, человеческой – заметной в ребенке в самой первобытной форме – потребности потереть то место, которое ушиблено. Ребенок убьется и тотчас же бежит в руки матери, няньки для того, чтобы ему поцеловали и потерли больное место, и ему делается легче, когда больное место потрут или поцелуют. Ребенок не верит, чтобы у сильнейших и мудрейших его не было средств помочь его боли. И надежда на облегчение и выражение сочувствия в то время, как мать трет его шишку, утешают его. Доктора для Наташи были полезны тем, что они целовали и терли бобо, уверяя, что сейчас пройдет, ежели кучер съездит в арбатскую аптеку и возьмет на рубль семь гривен порошков и пилюль в хорошенькой коробочке и ежели порошки эти непременно через два часа, никак не больше и не меньше, будет в отварной воде принимать больная.
Что же бы делали Соня, граф и графиня, как бы они смотрели на слабую, тающую Наташу, ничего не предпринимая, ежели бы не было этих пилюль по часам, питья тепленького, куриной котлетки и всех подробностей жизни, предписанных доктором, соблюдать которые составляло занятие и утешение для окружающих? Чем строже и сложнее были эти правила, тем утешительнее было для окружающих дело. Как бы переносил граф болезнь своей любимой дочери, ежели бы он не знал, что ему стоила тысячи рублей болезнь Наташи и что он не пожалеет еще тысяч, чтобы сделать ей пользу: ежели бы он не знал, что, ежели она не поправится, он не пожалеет еще тысяч и повезет ее за границу и там сделает консилиумы; ежели бы он не имел возможности рассказывать подробности о том, как Метивье и Феллер не поняли, а Фриз понял, и Мудров еще лучше определил болезнь? Что бы делала графиня, ежели бы она не могла иногда ссориться с больной Наташей за то, что она не вполне соблюдает предписаний доктора?
– Эдак никогда не выздоровеешь, – говорила она, за досадой забывая свое горе, – ежели ты не будешь слушаться доктора и не вовремя принимать лекарство! Ведь нельзя шутить этим, когда у тебя может сделаться пневмония, – говорила графиня, и в произношении этого непонятного не для нее одной слова, она уже находила большое утешение. Что бы делала Соня, ежели бы у ней не было радостного сознания того, что она не раздевалась три ночи первое время для того, чтобы быть наготове исполнять в точности все предписания доктора, и что она теперь не спит ночи, для того чтобы не пропустить часы, в которые надо давать маловредные пилюли из золотой коробочки? Даже самой Наташе, которая хотя и говорила, что никакие лекарства не вылечат ее и что все это глупости, – и ей было радостно видеть, что для нее делали так много пожертвований, что ей надо было в известные часы принимать лекарства, и даже ей радостно было то, что она, пренебрегая исполнением предписанного, могла показывать, что она не верит в лечение и не дорожит своей жизнью.
Доктор ездил каждый день, щупал пульс, смотрел язык и, не обращая внимания на ее убитое лицо, шутил с ней. Но зато, когда он выходил в другую комнату, графиня поспешно выходила за ним, и он, принимая серьезный вид и покачивая задумчиво головой, говорил, что, хотя и есть опасность, он надеется на действие этого последнего лекарства, и что надо ждать и посмотреть; что болезнь больше нравственная, но…
Графиня, стараясь скрыть этот поступок от себя и от доктора, всовывала ему в руку золотой и всякий раз с успокоенным сердцем возвращалась к больной.
Признаки болезни Наташи состояли в том, что она мало ела, мало спала, кашляла и никогда не оживлялась. Доктора говорили, что больную нельзя оставлять без медицинской помощи, и поэтому в душном воздухе держали ее в городе. И лето 1812 года Ростовы не уезжали в деревню.
Несмотря на большое количество проглоченных пилюль, капель и порошков из баночек и коробочек, из которых madame Schoss, охотница до этих вещиц, собрала большую коллекцию, несмотря на отсутствие привычной деревенской жизни, молодость брала свое: горе Наташи начало покрываться слоем впечатлений прожитой жизни, оно перестало такой мучительной болью лежать ей на сердце, начинало становиться прошедшим, и Наташа стала физически оправляться.


Наташа была спокойнее, но не веселее. Она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катанья, концертов, театра; но она ни разу не смеялась так, чтобы из за смеха ее не слышны были слезы. Она не могла петь. Как только начинала она смеяться или пробовала одна сама с собой петь, слезы душили ее: слезы раскаяния, слезы воспоминаний о том невозвратном, чистом времени; слезы досады, что так, задаром, погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пение особенно казались ей кощунством над ее горем. О кокетстве она и не думала ни раза; ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила и чувствовала, что в это время все мужчины были для нее совершенно то же, что шут Настасья Ивановна. Внутренний страж твердо воспрещал ей всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни. Чаще и болезненнее всего вспоминала она осенние месяцы, охоту, дядюшку и святки, проведенные с Nicolas в Отрадном. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из того времени! Но уж это навсегда было кончено. Предчувствие не обманывало ее тогда, что то состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было.
Ей отрадно было думать, что она не лучше, как она прежде думала, а хуже и гораздо хуже всех, всех, кто только есть на свете. Но этого мало было. Она знала это и спрашивала себя: «Что ж дальше?А дальше ничего не было. Не было никакой радости в жизни, а жизнь проходила. Наташа, видимо, старалась только никому не быть в тягость и никому не мешать, но для себя ей ничего не нужно было. Она удалялась от всех домашних, и только с братом Петей ей было легко. С ним она любила бывать больше, чем с другими; и иногда, когда была с ним с глазу на глаз, смеялась. Она почти не выезжала из дому и из приезжавших к ним рада была только одному Пьеру. Нельзя было нежнее, осторожнее и вместе с тем серьезнее обращаться, чем обращался с нею граф Безухов. Наташа Осссознательно чувствовала эту нежность обращения и потому находила большое удовольствие в его обществе. Но она даже не была благодарна ему за его нежность; ничто хорошее со стороны Пьера не казалось ей усилием. Пьеру, казалось, так естественно быть добрым со всеми, что не было никакой заслуги в его доброте. Иногда Наташа замечала смущение и неловкость Пьера в ее присутствии, в особенности, когда он хотел сделать для нее что нибудь приятное или когда он боялся, чтобы что нибудь в разговоре не навело Наташу на тяжелые воспоминания. Она замечала это и приписывала это его общей доброте и застенчивости, которая, по ее понятиям, таковая же, как с нею, должна была быть и со всеми. После тех нечаянных слов о том, что, ежели бы он был свободен, он на коленях бы просил ее руки и любви, сказанных в минуту такого сильного волнения для нее, Пьер никогда не говорил ничего о своих чувствах к Наташе; и для нее было очевидно, что те слова, тогда так утешившие ее, были сказаны, как говорятся всякие бессмысленные слова для утешения плачущего ребенка. Не оттого, что Пьер был женатый человек, но оттого, что Наташа чувствовала между собою и им в высшей степени ту силу нравственных преград – отсутствие которой она чувствовала с Kyрагиным, – ей никогда в голову не приходило, чтобы из ее отношений с Пьером могла выйти не только любовь с ее или, еще менее, с его стороны, но даже и тот род нежной, признающей себя, поэтической дружбы между мужчиной и женщиной, которой она знала несколько примеров.
В конце Петровского поста Аграфена Ивановна Белова, отрадненская соседка Ростовых, приехала в Москву поклониться московским угодникам. Она предложила Наташе говеть, и Наташа с радостью ухватилась за эту мысль. Несмотря на запрещение доктора выходить рано утром, Наташа настояла на том, чтобы говеть, и говеть не так, как говели обыкновенно в доме Ростовых, то есть отслушать на дому три службы, а чтобы говеть так, как говела Аграфена Ивановна, то есть всю неделю, не пропуская ни одной вечерни, обедни или заутрени.
Графине понравилось это усердие Наташи; она в душе своей, после безуспешного медицинского лечения, надеялась, что молитва поможет ей больше лекарств, и хотя со страхом и скрывая от доктора, но согласилась на желание Наташи и поручила ее Беловой. Аграфена Ивановна в три часа ночи приходила будить Наташу и большей частью находила ее уже не спящею. Наташа боялась проспать время заутрени. Поспешно умываясь и с смирением одеваясь в самое дурное свое платье и старенькую мантилью, содрогаясь от свежести, Наташа выходила на пустынные улицы, прозрачно освещенные утренней зарей. По совету Аграфены Ивановны, Наташа говела не в своем приходе, а в церкви, в которой, по словам набожной Беловой, был священник весьма строгий и высокой жизни. В церкви всегда было мало народа; Наташа с Беловой становились на привычное место перед иконой божией матери, вделанной в зад левого клироса, и новое для Наташи чувство смирения перед великим, непостижимым, охватывало ее, когда она в этот непривычный час утра, глядя на черный лик божией матери, освещенный и свечами, горевшими перед ним, и светом утра, падавшим из окна, слушала звуки службы, за которыми она старалась следить, понимая их. Когда она понимала их, ее личное чувство с своими оттенками присоединялось к ее молитве; когда она не понимала, ей еще сладостнее было думать, что желание понимать все есть гордость, что понимать всего нельзя, что надо только верить и отдаваться богу, который в эти минуты – она чувствовала – управлял ее душою. Она крестилась, кланялась и, когда не понимала, то только, ужасаясь перед своею мерзостью, просила бога простить ее за все, за все, и помиловать. Молитвы, которым она больше всего отдавалась, были молитвы раскаяния. Возвращаясь домой в ранний час утра, когда встречались только каменщики, шедшие на работу, дворники, выметавшие улицу, и в домах еще все спали, Наташа испытывала новое для нее чувство возможности исправления себя от своих пороков и возможности новой, чистой жизни и счастия.
В продолжение всей недели, в которую она вела эту жизнь, чувство это росло с каждым днем. И счастье приобщиться или сообщиться, как, радостно играя этим словом, говорила ей Аграфена Ивановна, представлялось ей столь великим, что ей казалось, что она не доживет до этого блаженного воскресенья.
Но счастливый день наступил, и когда Наташа в это памятное для нее воскресенье, в белом кисейном платье, вернулась от причастия, она в первый раз после многих месяцев почувствовала себя спокойной и не тяготящеюся жизнью, которая предстояла ей.
Приезжавший в этот день доктор осмотрел Наташу и велел продолжать те последние порошки, которые он прописал две недели тому назад.
– Непременно продолжать – утром и вечером, – сказал он, видимо, сам добросовестно довольный своим успехом. – Только, пожалуйста, аккуратнее. Будьте покойны, графиня, – сказал шутливо доктор, в мякоть руки ловко подхватывая золотой, – скоро опять запоет и зарезвится. Очень, очень ей в пользу последнее лекарство. Она очень посвежела.
Графиня посмотрела на ногти и поплевала, с веселым лицом возвращаясь в гостиную.


В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 го июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.
11 го июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан; и Пьер, бывший у Ростовых, обещал на другой день, в воскресенье, приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которые он достанет у графа Растопчина.
В это воскресенье Ростовы, по обыкновению, поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий июльский день. Уже в десять часов, когда Ростовы выходили из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях дерев бульвара, в звуках музыки и белых панталонах прошедшего на развод батальона, в громе мостовой и ярком блеске жаркого солнца было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя позади ливрейного лакея, раздвигавшего толпу подле матери, Наташа услыхала голос молодого человека, слишком громким шепотом говорившего о ней:
– Это Ростова, та самая…
– Как похудела, а все таки хороша!
Она слышала, или ей показалось, что были упомянуты имена Курагина и Болконского. Впрочем, ей всегда это казалось. Ей всегда казалось, что все, глядя на нее, только и думают о том, что с ней случилось. Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, – тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе. Она знала и не ошибалась, что она хороша, но это теперь не радовало ее, как прежде. Напротив, это мучило ее больше всего в последнее время и в особенности в этот яркий, жаркий летний день в городе. «Еще воскресенье, еще неделя, – говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, – и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде. Хороша, молода, и я знаю, что теперь добра, прежде я была дурная, а теперь я добра, я знаю, – думала она, – а так даром, ни для кого, проходят лучшие годы». Она стала подле матери и перекинулась с близко стоявшими знакомыми. Наташа по привычке рассмотрела туалеты дам, осудила tenue [манеру держаться] и неприличный способ креститься рукой на малом пространстве одной близко стоявшей дамы, опять с досадой подумала о том, что про нее судят, что и она судит, и вдруг, услыхав звуки службы, ужаснулась своей мерзости, ужаснулась тому, что прежняя чистота опять потеряна ею.
Благообразный, тихий старичок служил с той кроткой торжественностью, которая так величаво, успокоительно действует на души молящихся. Царские двери затворились, медленно задернулась завеса; таинственный тихий голос произнес что то оттуда. Непонятные для нее самой слезы стояли в груди Наташи, и радостное и томительное чувство волновало ее.
«Научи меня, что мне делать, как мне исправиться навсегда, навсегда, как мне быть с моей жизнью… – думала она.
Дьякон вышел на амвон, выправил, широко отставив большой палец, длинные волосы из под стихаря и, положив на груди крест, громко и торжественно стал читать слова молитвы:
– «Миром господу помолимся».
«Миром, – все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братской любовью – будем молиться», – думала Наташа.
– О свышнем мире и о спасении душ наших!
«О мире ангелов и душ всех бестелесных существ, которые живут над нами», – молилась Наташа.
Когда молились за воинство, она вспомнила брата и Денисова. Когда молились за плавающих и путешествующих, она вспомнила князя Андрея и молилась за него, и молилась за то, чтобы бог простил ей то зло, которое она ему сделала. Когда молились за любящих нас, она молилась о своих домашних, об отце, матери, Соне, в первый раз теперь понимая всю свою вину перед ними и чувствуя всю силу своей любви к ним. Когда молились о ненавидящих нас, она придумала себе врагов и ненавидящих для того, чтобы молиться за них. Она причисляла к врагам кредиторов и всех тех, которые имели дело с ее отцом, и всякий раз, при мысли о врагах и ненавидящих, она вспоминала Анатоля, сделавшего ей столько зла, и хотя он не был ненавидящий, она радостно молилась за него как за врага. Только на молитве она чувствовала себя в силах ясно и спокойно вспоминать и о князе Андрее, и об Анатоле, как об людях, к которым чувства ее уничтожались в сравнении с ее чувством страха и благоговения к богу. Когда молились за царскую фамилию и за Синод, она особенно низко кланялась и крестилась, говоря себе, что, ежели она не понимает, она не может сомневаться и все таки любит правительствующий Синод и молится за него.
Окончив ектенью, дьякон перекрестил вокруг груди орарь и произнес:
– «Сами себя и живот наш Христу богу предадим».
«Сами себя богу предадим, – повторила в своей душе Наташа. – Боже мой, предаю себя твоей воле, – думала она. – Ничего не хочу, не желаю; научи меня, что мне делать, куда употребить свою волю! Да возьми же меня, возьми меня! – с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь, опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров, надежд и пороков.
Графиня несколько раз во время службы оглядывалась на умиленное, с блестящими глазами, лицо своей дочери и молилась богу о том, чтобы он помог ей.
Неожиданно, в середине и не в порядке службы, который Наташа хорошо знала, дьячок вынес скамеечку, ту самую, на которой читались коленопреклоненные молитвы в троицын день, и поставил ее перед царскими дверьми. Священник вышел в своей лиловой бархатной скуфье, оправил волосы и с усилием стал на колена. Все сделали то же и с недоумением смотрели друг на друга. Это была молитва, только что полученная из Синода, молитва о спасении России от вражеского нашествия.
– «Господи боже сил, боже спасения нашего, – начал священник тем ясным, ненапыщенным и кротким голосом, которым читают только одни духовные славянские чтецы и который так неотразимо действует на русское сердце. – Господи боже сил, боже спасения нашего! Призри ныне в милости и щедротах на смиренные люди твоя, и человеколюбно услыши, и пощади, и помилуй нас. Се враг смущаяй землю твою и хотяй положити вселенную всю пусту, восста на ны; се людие беззаконии собрашася, еже погубити достояние твое, разорити честный Иерусалим твой, возлюбленную тебе Россию: осквернити храмы твои, раскопати алтари и поругатися святыне нашей. Доколе, господи, доколе грешницы восхвалятся? Доколе употребляти имать законопреступный власть?
Владыко господи! Услыши нас, молящихся тебе: укрепи силою твоею благочестивейшего, самодержавнейшего великого государя нашего императора Александра Павловича; помяни правду его и кротость, воздаждь ему по благости его, ею же хранит ны, твой возлюбленный Израиль. Благослови его советы, начинания и дела; утверди всемогущною твоею десницею царство его и подаждь ему победу на врага, яко же Моисею на Амалика, Гедеону на Мадиама и Давиду на Голиафа. Сохрани воинство его; положи лук медян мышцам, во имя твое ополчившихся, и препояши их силою на брань. Приими оружие и щит, и восстани в помощь нашу, да постыдятся и посрамятся мыслящий нам злая, да будут пред лицем верного ти воинства, яко прах пред лицем ветра, и ангел твой сильный да будет оскорбляяй и погоняяй их; да приидет им сеть, юже не сведают, и их ловитва, юже сокрыша, да обымет их; да падут под ногами рабов твоих и в попрание воем нашим да будут. Господи! не изнеможет у тебе спасати во многих и в малых; ты еси бог, да не превозможет противу тебе человек.
Боже отец наших! Помяни щедроты твоя и милости, яже от века суть: не отвержи нас от лица твоего, ниже возгнушайся недостоинством нашим, но помилуй нас по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих презри беззакония и грехи наша. Сердце чисто созижди в нас, и дух прав обнови во утробе нашей; всех нас укрепи верою в тя, утверди надеждою, одушеви истинною друг ко другу любовию, вооружи единодушием на праведное защищение одержания, еже дал еси нам и отцем нашим, да не вознесется жезл нечестивых на жребий освященных.
Господи боже наш, в него же веруем и на него же уповаем, не посрами нас от чаяния милости твоея и сотвори знамение во благо, яко да видят ненавидящий нас и православную веру нашу, и посрамятся и погибнут; и да уведят все страны, яко имя тебе господь, и мы людие твои. Яви нам, господи, ныне милость твою и спасение твое даждь нам; возвесели сердце рабов твоих о милости твоей; порази враги наши, и сокруши их под ноги верных твоих вскоре. Ты бо еси заступление, помощь и победа уповающим на тя, и тебе славу воссылаем, отцу и сыну и святому духу и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь».
В том состоянии раскрытости душевной, в котором находилась Наташа, эта молитва сильно подействовала на нее. Она слушала каждое слово о победе Моисея на Амалика, и Гедеона на Мадиама, и Давида на Голиафа, и о разорении Иерусалима твоего и просила бога с той нежностью и размягченностью, которою было переполнено ее сердце; но не понимала хорошенько, о чем она просила бога в этой молитве. Она всей душой участвовала в прошении о духе правом, об укреплении сердца верою, надеждою и о воодушевлении их любовью. Но она не могла молиться о попрании под ноги врагов своих, когда она за несколько минут перед этим только желала иметь их больше, чтобы любить их, молиться за них. Но она тоже не могла сомневаться в правоте читаемой колено преклонной молитвы. Она ощущала в душе своей благоговейный и трепетный ужас перед наказанием, постигшим людей за их грехи, и в особенности за свои грехи, и просила бога о том, чтобы он простил их всех и ее и дал бы им всем и ей спокойствия и счастия в жизни. И ей казалось, что бог слышит ее молитву.


С того дня, как Пьер, уезжая от Ростовых и вспоминая благодарный взгляд Наташи, смотрел на комету, стоявшую на небе, и почувствовал, что для него открылось что то новое, – вечно мучивший его вопрос о тщете и безумности всего земного перестал представляться ему. Этот страшный вопрос: зачем? к чему? – который прежде представлялся ему в середине всякого занятия, теперь заменился для него не другим вопросом и не ответом на прежний вопрос, а представлением ее. Слышал ли он, и сам ли вел ничтожные разговоры, читал ли он, или узнавал про подлость и бессмысленность людскую, он не ужасался, как прежде; не спрашивал себя, из чего хлопочут люди, когда все так кратко и неизвестно, но вспоминал ее в том виде, в котором он видел ее в последний раз, и все сомнения его исчезали, не потому, что она отвечала на вопросы, которые представлялись ему, но потому, что представление о ней переносило его мгновенно в другую, светлую область душевной деятельности, в которой не могло быть правого или виноватого, в область красоты и любви, для которой стоило жить. Какая бы мерзость житейская ни представлялась ему, он говорил себе:
«Ну и пускай такой то обокрал государство и царя, а государство и царь воздают ему почести; а она вчера улыбнулась мне и просила приехать, и я люблю ее, и никто никогда не узнает этого», – думал он.
Пьер все так же ездил в общество, так же много пил и вел ту же праздную и рассеянную жизнь, потому что, кроме тех часов, которые он проводил у Ростовых, надо было проводить и остальное время, и привычки и знакомства, сделанные им в Москве, непреодолимо влекли его к той жизни, которая захватила его. Но в последнее время, когда с театра войны приходили все более и более тревожные слухи и когда здоровье Наташи стало поправляться и она перестала возбуждать в нем прежнее чувство бережливой жалости, им стало овладевать более и более непонятное для него беспокойство. Он чувствовал, что то положение, в котором он находился, не могло продолжаться долго, что наступает катастрофа, долженствующая изменить всю его жизнь, и с нетерпением отыскивал во всем признаки этой приближающейся катастрофы. Пьеру было открыто одним из братьев масонов следующее, выведенное из Апокалипсиса Иоанна Богослова, пророчество относительно Наполеона.
В Апокалипсисе, главе тринадцатой, стихе восемнадцатом сказано: «Зде мудрость есть; иже имать ум да почтет число зверино: число бо человеческо есть и число его шестьсот шестьдесят шесть».
И той же главы в стихе пятом: «И даны быта ему уста глаголюща велика и хульна; и дана бысть ему область творити месяц четыре – десять два».
Французские буквы, подобно еврейскому число изображению, по которому первыми десятью буквами означаются единицы, а прочими десятки, имеют следующее значение:
a b c d e f g h i k.. l..m..n..o..p..q..r..s..t.. u…v w.. x.. y.. z
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 20 30 40 50 60 70 80 90 100 110 120 130 140 150 160
Написав по этой азбуке цифрами слова L'empereur Napoleon [император Наполеон], выходит, что сумма этих чисел равна 666 ти и что поэтому Наполеон есть тот зверь, о котором предсказано в Апокалипсисе. Кроме того, написав по этой же азбуке слова quarante deux [сорок два], то есть предел, который был положен зверю глаголати велика и хульна, сумма этих чисел, изображающих quarante deux, опять равна 666 ти, из чего выходит, что предел власти Наполеона наступил в 1812 м году, в котором французскому императору минуло 42 года. Предсказание это очень поразило Пьера, и он часто задавал себе вопрос о том, что именно положит предел власти зверя, то есть Наполеона, и, на основании тех же изображений слов цифрами и вычислениями, старался найти ответ на занимавший его вопрос. Пьер написал в ответе на этот вопрос: L'empereur Alexandre? La nation Russe? [Император Александр? Русский народ?] Он счел буквы, но сумма цифр выходила гораздо больше или меньше 666 ти. Один раз, занимаясь этими вычислениями, он написал свое имя – Comte Pierre Besouhoff; сумма цифр тоже далеко не вышла. Он, изменив орфографию, поставив z вместо s, прибавил de, прибавил article le и все не получал желаемого результата. Тогда ему пришло в голову, что ежели бы ответ на искомый вопрос и заключался в его имени, то в ответе непременно была бы названа его национальность. Он написал Le Russe Besuhoff и, сочтя цифры, получил 671. Только 5 было лишних; 5 означает «е», то самое «е», которое было откинуто в article перед словом L'empereur. Откинув точно так же, хотя и неправильно, «е», Пьер получил искомый ответ; L'Russe Besuhof, равное 666 ти. Открытие это взволновало его. Как, какой связью был он соединен с тем великим событием, которое было предсказано в Апокалипсисе, он не знал; но он ни на минуту не усумнился в этой связи. Его любовь к Ростовой, антихрист, нашествие Наполеона, комета, 666, l'empereur Napoleon и l'Russe Besuhof – все это вместе должно было созреть, разразиться и вывести его из того заколдованного, ничтожного мира московских привычек, в которых, он чувствовал себя плененным, и привести его к великому подвигу и великому счастию.
Пьер накануне того воскресенья, в которое читали молитву, обещал Ростовым привезти им от графа Растопчина, с которым он был хорошо знаком, и воззвание к России, и последние известия из армии. Поутру, заехав к графу Растопчину, Пьер у него застал только что приехавшего курьера из армии.
Курьер был один из знакомых Пьеру московских бальных танцоров.
– Ради бога, не можете ли вы меня облегчить? – сказал курьер, – у меня полна сумка писем к родителям.
В числе этих писем было письмо от Николая Ростова к отцу. Пьер взял это письмо. Кроме того, граф Растопчин дал Пьеру воззвание государя к Москве, только что отпечатанное, последние приказы по армии и свою последнюю афишу. Просмотрев приказы по армии, Пьер нашел в одном из них между известиями о раненых, убитых и награжденных имя Николая Ростова, награжденного Георгием 4 й степени за оказанную храбрость в Островненском деле, и в том же приказе назначение князя Андрея Болконского командиром егерского полка. Хотя ему и не хотелось напоминать Ростовым о Болконском, но Пьер не мог воздержаться от желания порадовать их известием о награждении сына и, оставив у себя воззвание, афишу и другие приказы, с тем чтобы самому привезти их к обеду, послал печатный приказ и письмо к Ростовым.
Разговор с графом Растопчиным, его тон озабоченности и поспешности, встреча с курьером, беззаботно рассказывавшим о том, как дурно идут дела в армии, слухи о найденных в Москве шпионах, о бумаге, ходящей по Москве, в которой сказано, что Наполеон до осени обещает быть в обеих русских столицах, разговор об ожидаемом назавтра приезде государя – все это с новой силой возбуждало в Пьере то чувство волнения и ожидания, которое не оставляло его со времени появления кометы и в особенности с начала войны.
Пьеру давно уже приходила мысль поступить в военную службу, и он бы исполнил ее, ежели бы не мешала ему, во первых, принадлежность его к тому масонскому обществу, с которым он был связан клятвой и которое проповедывало вечный мир и уничтожение войны, и, во вторых, то, что ему, глядя на большое количество москвичей, надевших мундиры и проповедывающих патриотизм, было почему то совестно предпринять такой шаг. Главная же причина, по которой он не приводил в исполнение своего намерения поступить в военную службу, состояла в том неясном представлении, что он l'Russe Besuhof, имеющий значение звериного числа 666, что его участие в великом деле положения предела власти зверю, глаголящему велика и хульна, определено предвечно и что поэтому ему не должно предпринимать ничего и ждать того, что должно совершиться.


У Ростовых, как и всегда по воскресениям, обедал кое кто из близких знакомых.
Пьер приехал раньше, чтобы застать их одних.
Пьер за этот год так потолстел, что он был бы уродлив, ежели бы он не был так велик ростом, крупен членами и не был так силен, что, очевидно, легко носил свою толщину.
Он, пыхтя и что то бормоча про себя, вошел на лестницу. Кучер его уже не спрашивал, дожидаться ли. Он знал, что когда граф у Ростовых, то до двенадцатого часу. Лакеи Ростовых радостно бросились снимать с него плащ и принимать палку и шляпу. Пьер, по привычке клубной, и палку и шляпу оставлял в передней.
Первое лицо, которое он увидал у Ростовых, была Наташа. Еще прежде, чем он увидал ее, он, снимая плащ в передней, услыхал ее. Она пела солфеджи в зале. Он внал, что она не пела со времени своей болезни, и потому звук ее голоса удивил и обрадовал его. Он тихо отворил дверь и увидал Наташу в ее лиловом платье, в котором она была у обедни, прохаживающуюся по комнате и поющую. Она шла задом к нему, когда он отворил дверь, но когда она круто повернулась и увидала его толстое, удивленное лицо, она покраснела и быстро подошла к нему.
– Я хочу попробовать опять петь, – сказала она. – Все таки это занятие, – прибавила она, как будто извиняясь.
– И прекрасно.
– Как я рада, что вы приехали! Я нынче так счастлива! – сказала она с тем прежним оживлением, которого уже давно не видел в ней Пьер. – Вы знаете, Nicolas получил Георгиевский крест. Я так горда за него.
– Как же, я прислал приказ. Ну, я вам не хочу мешать, – прибавил он и хотел пройти в гостиную.
Наташа остановила его.
– Граф, что это, дурно, что я пою? – сказала она, покраснев, но, не спуская глаз, вопросительно глядя на Пьера.
– Нет… Отчего же? Напротив… Но отчего вы меня спрашиваете?
– Я сама не знаю, – быстро отвечала Наташа, – но я ничего бы не хотела сделать, что бы вам не нравилось. Я вам верю во всем. Вы не знаете, как вы для меля важны и как вы много для меня сделали!.. – Она говорила быстро и не замечая того, как Пьер покраснел при этих словах. – Я видела в том же приказе он, Болконский (быстро, шепотом проговорила она это слово), он в России и опять служит. Как вы думаете, – сказала она быстро, видимо, торопясь говорить, потому что она боялась за свои силы, – простит он меня когда нибудь? Не будет он иметь против меня злого чувства? Как вы думаете? Как вы думаете?
– Я думаю… – сказал Пьер. – Ему нечего прощать… Ежели бы я был на его месте… – По связи воспоминаний, Пьер мгновенно перенесся воображением к тому времени, когда он, утешая ее, сказал ей, что ежели бы он был не он, а лучший человек в мире и свободен, то он на коленях просил бы ее руки, и то же чувство жалости, нежности, любви охватило его, и те же слова были у него на устах. Но она не дала ему времени сказать их.
– Да вы – вы, – сказала она, с восторгом произнося это слово вы, – другое дело. Добрее, великодушнее, лучше вас я не знаю человека, и не может быть. Ежели бы вас не было тогда, да и теперь, я не знаю, что бы было со мною, потому что… – Слезы вдруг полились ей в глаза; она повернулась, подняла ноты к глазам, запела и пошла опять ходить по зале.
В это же время из гостиной выбежал Петя.
Петя был теперь красивый, румяный пятнадцатилетний мальчик с толстыми, красными губами, похожий на Наташу. Он готовился в университет, но в последнее время, с товарищем своим Оболенским, тайно решил, что пойдет в гусары.
Петя выскочил к своему тезке, чтобы переговорить о деле.
Он просил его узнать, примут ли его в гусары.
Пьер шел по гостиной, не слушая Петю.
Петя дернул его за руку, чтоб обратить на себя его вниманье.
– Ну что мое дело, Петр Кирилыч. Ради бога! Одна надежда на вас, – говорил Петя.
– Ах да, твое дело. В гусары то? Скажу, скажу. Нынче скажу все.
– Ну что, mon cher, ну что, достали манифест? – спросил старый граф. – А графинюшка была у обедни у Разумовских, молитву новую слышала. Очень хорошая, говорит.
– Достал, – отвечал Пьер. – Завтра государь будет… Необычайное дворянское собрание и, говорят, по десяти с тысячи набор. Да, поздравляю вас.
– Да, да, слава богу. Ну, а из армии что?
– Наши опять отступили. Под Смоленском уже, говорят, – отвечал Пьер.
– Боже мой, боже мой! – сказал граф. – Где же манифест?
– Воззвание! Ах, да! – Пьер стал в карманах искать бумаг и не мог найти их. Продолжая охлопывать карманы, он поцеловал руку у вошедшей графини и беспокойно оглядывался, очевидно, ожидая Наташу, которая не пела больше, но и не приходила в гостиную.
– Ей богу, не знаю, куда я его дел, – сказал он.
– Ну уж, вечно растеряет все, – сказала графиня. Наташа вошла с размягченным, взволнованным лицом и села, молча глядя на Пьера. Как только она вошла в комнату, лицо Пьера, до этого пасмурное, просияло, и он, продолжая отыскивать бумаги, несколько раз взглядывал на нее.
– Ей богу, я съезжу, я дома забыл. Непременно…
– Ну, к обеду опоздаете.
– Ах, и кучер уехал.
Но Соня, пошедшая в переднюю искать бумаги, нашла их в шляпе Пьера, куда он их старательно заложил за подкладку. Пьер было хотел читать.
– Нет, после обеда, – сказал старый граф, видимо, в этом чтении предвидевший большое удовольствие.
За обедом, за которым пили шампанское за здоровье нового Георгиевского кавалера, Шиншин рассказывал городские новости о болезни старой грузинской княгини, о том, что Метивье исчез из Москвы, и о том, что к Растопчину привели какого то немца и объявили ему, что это шампиньон (так рассказывал сам граф Растопчин), и как граф Растопчин велел шампиньона отпустить, сказав народу, что это не шампиньон, а просто старый гриб немец.
– Хватают, хватают, – сказал граф, – я графине и то говорю, чтобы поменьше говорила по французски. Теперь не время.
– А слышали? – сказал Шиншин. – Князь Голицын русского учителя взял, по русски учится – il commence a devenir dangereux de parler francais dans les rues. [становится опасным говорить по французски на улицах.]
– Ну что ж, граф Петр Кирилыч, как ополченье то собирать будут, и вам придется на коня? – сказал старый граф, обращаясь к Пьеру.
Пьер был молчалив и задумчив во все время этого обеда. Он, как бы не понимая, посмотрел на графа при этом обращении.
– Да, да, на войну, – сказал он, – нет! Какой я воин! А впрочем, все так странно, так странно! Да я и сам не понимаю. Я не знаю, я так далек от военных вкусов, но в теперешние времена никто за себя отвечать не может.
После обеда граф уселся покойно в кресло и с серьезным лицом попросил Соню, славившуюся мастерством чтения, читать.
– «Первопрестольной столице нашей Москве.
Неприятель вошел с великими силами в пределы России. Он идет разорять любезное наше отечество», – старательно читала Соня своим тоненьким голоском. Граф, закрыв глаза, слушал, порывисто вздыхая в некоторых местах.
Наташа сидела вытянувшись, испытующе и прямо глядя то на отца, то на Пьера.
Пьер чувствовал на себе ее взгляд и старался не оглядываться. Графиня неодобрительно и сердито покачивала головой против каждого торжественного выражения манифеста. Она во всех этих словах видела только то, что опасности, угрожающие ее сыну, еще не скоро прекратятся. Шиншин, сложив рот в насмешливую улыбку, очевидно приготовился насмехаться над тем, что первое представится для насмешки: над чтением Сони, над тем, что скажет граф, даже над самым воззванием, ежели не представится лучше предлога.
Прочтя об опасностях, угрожающих России, о надеждах, возлагаемых государем на Москву, и в особенности на знаменитое дворянство, Соня с дрожанием голоса, происходившим преимущественно от внимания, с которым ее слушали, прочла последние слова: «Мы не умедлим сами стать посреди народа своего в сей столице и в других государства нашего местах для совещания и руководствования всеми нашими ополчениями, как ныне преграждающими пути врагу, так и вновь устроенными на поражение оного, везде, где только появится. Да обратится погибель, в которую он мнит низринуть нас, на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит имя России!»
– Вот это так! – вскрикнул граф, открывая мокрые глаза и несколько раз прерываясь от сопенья, как будто к носу ему подносили склянку с крепкой уксусной солью. – Только скажи государь, мы всем пожертвуем и ничего не пожалеем.
Шиншин еще не успел сказать приготовленную им шутку на патриотизм графа, как Наташа вскочила с своего места и подбежала к отцу.
– Что за прелесть, этот папа! – проговорила она, целуя его, и она опять взглянула на Пьера с тем бессознательным кокетством, которое вернулось к ней вместе с ее оживлением.
– Вот так патриотка! – сказал Шиншин.
– Совсем не патриотка, а просто… – обиженно отвечала Наташа. – Вам все смешно, а это совсем не шутка…
– Какие шутки! – повторил граф. – Только скажи он слово, мы все пойдем… Мы не немцы какие нибудь…
– А заметили вы, – сказал Пьер, – что сказало: «для совещания».
– Ну уж там для чего бы ни было…
В это время Петя, на которого никто не обращал внимания, подошел к отцу и, весь красный, ломающимся, то грубым, то тонким голосом, сказал:
– Ну теперь, папенька, я решительно скажу – и маменька тоже, как хотите, – я решительно скажу, что вы пустите меня в военную службу, потому что я не могу… вот и всё…
Графиня с ужасом подняла глаза к небу, всплеснула руками и сердито обратилась к мужу.
– Вот и договорился! – сказала она.
Но граф в ту же минуту оправился от волнения.
– Ну, ну, – сказал он. – Вот воин еще! Глупости то оставь: учиться надо.
– Это не глупости, папенька. Оболенский Федя моложе меня и тоже идет, а главное, все равно я не могу ничему учиться теперь, когда… – Петя остановился, покраснел до поту и проговорил таки: – когда отечество в опасности.
– Полно, полно, глупости…
– Да ведь вы сами сказали, что всем пожертвуем.
– Петя, я тебе говорю, замолчи, – крикнул граф, оглядываясь на жену, которая, побледнев, смотрела остановившимися глазами на меньшого сына.
– А я вам говорю. Вот и Петр Кириллович скажет…
– Я тебе говорю – вздор, еще молоко не обсохло, а в военную службу хочет! Ну, ну, я тебе говорю, – и граф, взяв с собой бумаги, вероятно, чтобы еще раз прочесть в кабинете перед отдыхом, пошел из комнаты.
– Петр Кириллович, что ж, пойдем покурить…
Пьер находился в смущении и нерешительности. Непривычно блестящие и оживленные глаза Наташи беспрестанно, больше чем ласково обращавшиеся на него, привели его в это состояние.
– Нет, я, кажется, домой поеду…
– Как домой, да вы вечер у нас хотели… И то редко стали бывать. А эта моя… – сказал добродушно граф, указывая на Наташу, – только при вас и весела…
– Да, я забыл… Мне непременно надо домой… Дела… – поспешно сказал Пьер.
– Ну так до свидания, – сказал граф, совсем уходя из комнаты.
– Отчего вы уезжаете? Отчего вы расстроены? Отчего?.. – спросила Пьера Наташа, вызывающе глядя ему в глаза.
«Оттого, что я тебя люблю! – хотел он сказать, но он не сказал этого, до слез покраснел и опустил глаза.
– Оттого, что мне лучше реже бывать у вас… Оттого… нет, просто у меня дела.
– Отчего? нет, скажите, – решительно начала было Наташа и вдруг замолчала. Они оба испуганно и смущенно смотрели друг на друга. Он попытался усмехнуться, но не мог: улыбка его выразила страдание, и он молча поцеловал ее руку и вышел.
Пьер решил сам с собою не бывать больше у Ростовых.


Петя, после полученного им решительного отказа, ушел в свою комнату и там, запершись от всех, горько плакал. Все сделали, как будто ничего не заметили, когда он к чаю пришел молчаливый и мрачный, с заплаканными глазами.
На другой день приехал государь. Несколько человек дворовых Ростовых отпросились пойти поглядеть царя. В это утро Петя долго одевался, причесывался и устроивал воротнички так, как у больших. Он хмурился перед зеркалом, делал жесты, пожимал плечами и, наконец, никому не сказавши, надел фуражку и вышел из дома с заднего крыльца, стараясь не быть замеченным. Петя решился идти прямо к тому месту, где был государь, и прямо объяснить какому нибудь камергеру (Пете казалось, что государя всегда окружают камергеры), что он, граф Ростов, несмотря на свою молодость, желает служить отечеству, что молодость не может быть препятствием для преданности и что он готов… Петя, в то время как он собирался, приготовил много прекрасных слов, которые он скажет камергеру.
Петя рассчитывал на успех своего представления государю именно потому, что он ребенок (Петя думал даже, как все удивятся его молодости), а вместе с тем в устройстве своих воротничков, в прическе и в степенной медлительной походке он хотел представить из себя старого человека. Но чем дальше он шел, чем больше он развлекался все прибывающим и прибывающим у Кремля народом, тем больше он забывал соблюдение степенности и медлительности, свойственных взрослым людям. Подходя к Кремлю, он уже стал заботиться о том, чтобы его не затолкали, и решительно, с угрожающим видом выставил по бокам локти. Но в Троицких воротах, несмотря на всю его решительность, люди, которые, вероятно, не знали, с какой патриотической целью он шел в Кремль, так прижали его к стене, что он должен был покориться и остановиться, пока в ворота с гудящим под сводами звуком проезжали экипажи. Около Пети стояла баба с лакеем, два купца и отставной солдат. Постояв несколько времени в воротах, Петя, не дождавшись того, чтобы все экипажи проехали, прежде других хотел тронуться дальше и начал решительно работать локтями; но баба, стоявшая против него, на которую он первую направил свои локти, сердито крикнула на него:
– Что, барчук, толкаешься, видишь – все стоят. Что ж лезть то!
– Так и все полезут, – сказал лакей и, тоже начав работать локтями, затискал Петю в вонючий угол ворот.
Петя отер руками пот, покрывавший его лицо, и поправил размочившиеся от пота воротнички, которые он так хорошо, как у больших, устроил дома.
Петя чувствовал, что он имеет непрезентабельный вид, и боялся, что ежели таким он представится камергерам, то его не допустят до государя. Но оправиться и перейти в другое место не было никакой возможности от тесноты. Один из проезжавших генералов был знакомый Ростовых. Петя хотел просить его помощи, но счел, что это было бы противно мужеству. Когда все экипажи проехали, толпа хлынула и вынесла и Петю на площадь, которая была вся занята народом. Не только по площади, но на откосах, на крышах, везде был народ. Только что Петя очутился на площади, он явственно услыхал наполнявшие весь Кремль звуки колоколов и радостного народного говора.
Одно время на площади было просторнее, но вдруг все головы открылись, все бросилось еще куда то вперед. Петю сдавили так, что он не мог дышать, и все закричало: «Ура! урра! ура!Петя поднимался на цыпочки, толкался, щипался, но ничего не мог видеть, кроме народа вокруг себя.
На всех лицах было одно общее выражение умиления и восторга. Одна купчиха, стоявшая подле Пети, рыдала, и слезы текли у нее из глаз.
– Отец, ангел, батюшка! – приговаривала она, отирая пальцем слезы.
– Ура! – кричали со всех сторон. С минуту толпа простояла на одном месте; но потом опять бросилась вперед.
Петя, сам себя не помня, стиснув зубы и зверски выкатив глаза, бросился вперед, работая локтями и крича «ура!», как будто он готов был и себя и всех убить в эту минуту, но с боков его лезли точно такие же зверские лица с такими же криками «ура!».
«Так вот что такое государь! – думал Петя. – Нет, нельзя мне самому подать ему прошение, это слишком смело!Несмотря на то, он все так же отчаянно пробивался вперед, и из за спин передних ему мелькнуло пустое пространство с устланным красным сукном ходом; но в это время толпа заколебалась назад (спереди полицейские отталкивали надвинувшихся слишком близко к шествию; государь проходил из дворца в Успенский собор), и Петя неожиданно получил в бок такой удар по ребрам и так был придавлен, что вдруг в глазах его все помутилось и он потерял сознание. Когда он пришел в себя, какое то духовное лицо, с пучком седевших волос назади, в потертой синей рясе, вероятно, дьячок, одной рукой держал его под мышку, другой охранял от напиравшей толпы.
– Барчонка задавили! – говорил дьячок. – Что ж так!.. легче… задавили, задавили!
Государь прошел в Успенский собор. Толпа опять разровнялась, и дьячок вывел Петю, бледного и не дышащего, к царь пушке. Несколько лиц пожалели Петю, и вдруг вся толпа обратилась к нему, и уже вокруг него произошла давка. Те, которые стояли ближе, услуживали ему, расстегивали его сюртучок, усаживали на возвышение пушки и укоряли кого то, – тех, кто раздавил его.
– Этак до смерти раздавить можно. Что же это! Душегубство делать! Вишь, сердечный, как скатерть белый стал, – говорили голоса.
Петя скоро опомнился, краска вернулась ему в лицо, боль прошла, и за эту временную неприятность он получил место на пушке, с которой он надеялся увидать долженствующего пройти назад государя. Петя уже не думал теперь о подаче прошения. Уже только ему бы увидать его – и то он бы считал себя счастливым!
Во время службы в Успенском соборе – соединенного молебствия по случаю приезда государя и благодарственной молитвы за заключение мира с турками – толпа пораспространилась; появились покрикивающие продавцы квасу, пряников, мака, до которого был особенно охотник Петя, и послышались обыкновенные разговоры. Одна купчиха показывала свою разорванную шаль и сообщала, как дорого она была куплена; другая говорила, что нынче все шелковые материи дороги стали. Дьячок, спаситель Пети, разговаривал с чиновником о том, кто и кто служит нынче с преосвященным. Дьячок несколько раз повторял слово соборне, которого не понимал Петя. Два молодые мещанина шутили с дворовыми девушками, грызущими орехи. Все эти разговоры, в особенности шуточки с девушками, для Пети в его возрасте имевшие особенную привлекательность, все эти разговоры теперь не занимали Петю; ou сидел на своем возвышении пушки, все так же волнуясь при мысли о государе и о своей любви к нему. Совпадение чувства боли и страха, когда его сдавили, с чувством восторга еще более усилило в нем сознание важности этой минуты.
Вдруг с набережной послышались пушечные выстрелы (это стреляли в ознаменование мира с турками), и толпа стремительно бросилась к набережной – смотреть, как стреляют. Петя тоже хотел бежать туда, но дьячок, взявший под свое покровительство барчонка, не пустил его. Еще продолжались выстрелы, когда из Успенского собора выбежали офицеры, генералы, камергеры, потом уже не так поспешно вышли еще другие, опять снялись шапки с голов, и те, которые убежали смотреть пушки, бежали назад. Наконец вышли еще четверо мужчин в мундирах и лентах из дверей собора. «Ура! Ура! – опять закричала толпа.
– Который? Который? – плачущим голосом спрашивал вокруг себя Петя, но никто не отвечал ему; все были слишком увлечены, и Петя, выбрав одного из этих четырех лиц, которого он из за слез, выступивших ему от радости на глаза, не мог ясно разглядеть, сосредоточил на него весь свой восторг, хотя это был не государь, закричал «ура!неистовым голосом и решил, что завтра же, чего бы это ему ни стоило, он будет военным.
Толпа побежала за государем, проводила его до дворца и стала расходиться. Было уже поздно, и Петя ничего не ел, и пот лил с него градом; но он не уходил домой и вместе с уменьшившейся, но еще довольно большой толпой стоял перед дворцом, во время обеда государя, глядя в окна дворца, ожидая еще чего то и завидуя одинаково и сановникам, подъезжавшим к крыльцу – к обеду государя, и камер лакеям, служившим за столом и мелькавшим в окнах.
За обедом государя Валуев сказал, оглянувшись в окно:
– Народ все еще надеется увидать ваше величество.
Обед уже кончился, государь встал и, доедая бисквит, вышел на балкон. Народ, с Петей в середине, бросился к балкону.
– Ангел, отец! Ура, батюшка!.. – кричали народ и Петя, и опять бабы и некоторые мужчины послабее, в том числе и Петя, заплакали от счастия. Довольно большой обломок бисквита, который держал в руке государь, отломившись, упал на перилы балкона, с перил на землю. Ближе всех стоявший кучер в поддевке бросился к этому кусочку бисквита и схватил его. Некоторые из толпы бросились к кучеру. Заметив это, государь велел подать себе тарелку бисквитов и стал кидать бисквиты с балкона. Глаза Пети налились кровью, опасность быть задавленным еще более возбуждала его, он бросился на бисквиты. Он не знал зачем, но нужно было взять один бисквит из рук царя, и нужно было не поддаться. Он бросился и сбил с ног старушку, ловившую бисквит. Но старушка не считала себя побежденною, хотя и лежала на земле (старушка ловила бисквиты и не попадала руками). Петя коленкой отбил ее руку, схватил бисквит и, как будто боясь опоздать, опять закричал «ура!», уже охриплым голосом.
Государь ушел, и после этого большая часть народа стала расходиться.
– Вот я говорил, что еще подождать – так и вышло, – с разных сторон радостно говорили в народе.
Как ни счастлив был Петя, но ему все таки грустно было идти домой и знать, что все наслаждение этого дня кончилось. Из Кремля Петя пошел не домой, а к своему товарищу Оболенскому, которому было пятнадцать лет и который тоже поступал в полк. Вернувшись домой, он решительно и твердо объявил, что ежели его не пустят, то он убежит. И на другой день, хотя и не совсем еще сдавшись, но граф Илья Андреич поехал узнавать, как бы пристроить Петю куда нибудь побезопаснее.


15 го числа утром, на третий день после этого, у Слободского дворца стояло бесчисленное количество экипажей.
Залы были полны. В первой были дворяне в мундирах, во второй купцы с медалями, в бородах и синих кафтанах. По зале Дворянского собрания шел гул и движение. У одного большого стола, под портретом государя, сидели на стульях с высокими спинками важнейшие вельможи; но большинство дворян ходило по зале.
Все дворяне, те самые, которых каждый день видал Пьер то в клубе, то в их домах, – все были в мундирах, кто в екатерининских, кто в павловских, кто в новых александровских, кто в общем дворянском, и этот общий характер мундира придавал что то странное и фантастическое этим старым и молодым, самым разнообразным и знакомым лицам. Особенно поразительны были старики, подслеповатые, беззубые, плешивые, оплывшие желтым жиром или сморщенные, худые. Они большей частью сидели на местах и молчали, и ежели ходили и говорили, то пристроивались к кому нибудь помоложе. Так же как на лицах толпы, которую на площади видел Петя, на всех этих лицах была поразительна черта противоположности: общего ожидания чего то торжественного и обыкновенного, вчерашнего – бостонной партии, Петрушки повара, здоровья Зинаиды Дмитриевны и т. п.
Пьер, с раннего утра стянутый в неловком, сделавшемся ему узким дворянском мундире, был в залах. Он был в волнении: необыкновенное собрание не только дворянства, но и купечества – сословий, etats generaux – вызвало в нем целый ряд давно оставленных, но глубоко врезавшихся в его душе мыслей о Contrat social [Общественный договор] и французской революции. Замеченные им в воззвании слова, что государь прибудет в столицу для совещания с своим народом, утверждали его в этом взгляде. И он, полагая, что в этом смысле приближается что то важное, то, чего он ждал давно, ходил, присматривался, прислушивался к говору, но нигде не находил выражения тех мыслей, которые занимали его.
Был прочтен манифест государя, вызвавший восторг, и потом все разбрелись, разговаривая. Кроме обычных интересов, Пьер слышал толки о том, где стоять предводителям в то время, как войдет государь, когда дать бал государю, разделиться ли по уездам или всей губернией… и т. д.; но как скоро дело касалось войны и того, для чего было собрано дворянство, толки были нерешительны и неопределенны. Все больше желали слушать, чем говорить.
Один мужчина средних лет, мужественный, красивый, в отставном морском мундире, говорил в одной из зал, и около него столпились. Пьер подошел к образовавшемуся кружку около говоруна и стал прислушиваться. Граф Илья Андреич в своем екатерининском, воеводском кафтане, ходивший с приятной улыбкой между толпой, со всеми знакомый, подошел тоже к этой группе и стал слушать с своей доброй улыбкой, как он всегда слушал, в знак согласия с говорившим одобрительно кивая головой. Отставной моряк говорил очень смело; это видно было по выражению лиц, его слушавших, и по тому, что известные Пьеру за самых покорных и тихих людей неодобрительно отходили от него или противоречили. Пьер протолкался в середину кружка, прислушался и убедился, что говоривший действительно был либерал, но совсем в другом смысле, чем думал Пьер. Моряк говорил тем особенно звучным, певучим, дворянским баритоном, с приятным грассированием и сокращением согласных, тем голосом, которым покрикивают: «Чеаек, трубку!», и тому подобное. Он говорил с привычкой разгула и власти в голосе.
– Что ж, что смоляне предложили ополченцев госуаю. Разве нам смоляне указ? Ежели буародное дворянство Московской губернии найдет нужным, оно может выказать свою преданность государю импературу другими средствами. Разве мы забыли ополченье в седьмом году! Только что нажились кутейники да воры грабители…
Граф Илья Андреич, сладко улыбаясь, одобрительно кивал головой.
– И что же, разве наши ополченцы составили пользу для государства? Никакой! только разорили наши хозяйства. Лучше еще набор… а то вернется к вам ни солдат, ни мужик, и только один разврат. Дворяне не жалеют своего живота, мы сами поголовно пойдем, возьмем еще рекрут, и всем нам только клич кликни гусай (он так выговаривал государь), мы все умрем за него, – прибавил оратор одушевляясь.
Илья Андреич проглатывал слюни от удовольствия и толкал Пьера, но Пьеру захотелось также говорить. Он выдвинулся вперед, чувствуя себя одушевленным, сам не зная еще чем и сам не зная еще, что он скажет. Он только что открыл рот, чтобы говорить, как один сенатор, совершенно без зубов, с умным и сердитым лицом, стоявший близко от оратора, перебил Пьера. С видимой привычкой вести прения и держать вопросы, он заговорил тихо, но слышно:
– Я полагаю, милостивый государь, – шамкая беззубым ртом, сказал сенатор, – что мы призваны сюда не для того, чтобы обсуждать, что удобнее для государства в настоящую минуту – набор или ополчение. Мы призваны для того, чтобы отвечать на то воззвание, которым нас удостоил государь император. А судить о том, что удобнее – набор или ополчение, мы предоставим судить высшей власти…
Пьер вдруг нашел исход своему одушевлению. Он ожесточился против сенатора, вносящего эту правильность и узкость воззрений в предстоящие занятия дворянства. Пьер выступил вперед и остановил его. Он сам не знал, что он будет говорить, но начал оживленно, изредка прорываясь французскими словами и книжно выражаясь по русски.
– Извините меня, ваше превосходительство, – начал он (Пьер был хорошо знаком с этим сенатором, но считал здесь необходимым обращаться к нему официально), – хотя я не согласен с господином… (Пьер запнулся. Ему хотелось сказать mon tres honorable preopinant), [мой многоуважаемый оппонент,] – с господином… que je n'ai pas L'honneur de connaitre; [которого я не имею чести знать] но я полагаю, что сословие дворянства, кроме выражения своего сочувствия и восторга, призвано также для того, чтобы и обсудить те меры, которыми мы можем помочь отечеству. Я полагаю, – говорил он, воодушевляясь, – что государь был бы сам недоволен, ежели бы он нашел в нас только владельцев мужиков, которых мы отдаем ему, и… chair a canon [мясо для пушек], которую мы из себя делаем, но не нашел бы в нас со… со… совета.
Многие поотошли от кружка, заметив презрительную улыбку сенатора и то, что Пьер говорит вольно; только Илья Андреич был доволен речью Пьера, как он был доволен речью моряка, сенатора и вообще всегда тою речью, которую он последнею слышал.
– Я полагаю, что прежде чем обсуждать эти вопросы, – продолжал Пьер, – мы должны спросить у государя, почтительнейше просить его величество коммюникировать нам, сколько у нас войска, в каком положении находятся наши войска и армии, и тогда…
Но Пьер не успел договорить этих слов, как с трех сторон вдруг напали на него. Сильнее всех напал на него давно знакомый ему, всегда хорошо расположенный к нему игрок в бостон, Степан Степанович Апраксин. Степан Степанович был в мундире, и, от мундира ли, или от других причин, Пьер увидал перед собой совсем другого человека. Степан Степанович, с вдруг проявившейся старческой злобой на лице, закричал на Пьера:
– Во первых, доложу вам, что мы не имеем права спрашивать об этом государя, а во вторых, ежели было бы такое право у российского дворянства, то государь не может нам ответить. Войска движутся сообразно с движениями неприятеля – войска убывают и прибывают…
Другой голос человека, среднего роста, лет сорока, которого Пьер в прежние времена видал у цыган и знал за нехорошего игрока в карты и который, тоже измененный в мундире, придвинулся к Пьеру, перебил Апраксина.
– Да и не время рассуждать, – говорил голос этого дворянина, – а нужно действовать: война в России. Враг наш идет, чтобы погубить Россию, чтобы поругать могилы наших отцов, чтоб увезти жен, детей. – Дворянин ударил себя в грудь. – Мы все встанем, все поголовно пойдем, все за царя батюшку! – кричал он, выкатывая кровью налившиеся глаза. Несколько одобряющих голосов послышалось из толпы. – Мы русские и не пожалеем крови своей для защиты веры, престола и отечества. А бредни надо оставить, ежели мы сыны отечества. Мы покажем Европе, как Россия восстает за Россию, – кричал дворянин.
Пьер хотел возражать, но не мог сказать ни слова. Он чувствовал, что звук его слов, независимо от того, какую они заключали мысль, был менее слышен, чем звук слов оживленного дворянина.
Илья Андреич одобривал сзади кружка; некоторые бойко поворачивались плечом к оратору при конце фразы и говорили:
– Вот так, так! Это так!
Пьер хотел сказать, что он не прочь ни от пожертвований ни деньгами, ни мужиками, ни собой, но что надо бы знать состояние дел, чтобы помогать ему, но он не мог говорить. Много голосов кричало и говорило вместе, так что Илья Андреич не успевал кивать всем; и группа увеличивалась, распадалась, опять сходилась и двинулась вся, гудя говором, в большую залу, к большому столу. Пьеру не только не удавалось говорить, но его грубо перебивали, отталкивали, отворачивались от него, как от общего врага. Это не оттого происходило, что недовольны были смыслом его речи, – ее и забыли после большого количества речей, последовавших за ней, – но для одушевления толпы нужно было иметь ощутительный предмет любви и ощутительный предмет ненависти. Пьер сделался последним. Много ораторов говорило после оживленного дворянина, и все говорили в том же тоне. Многие говорили прекрасно и оригинально.
Издатель Русского вестника Глинка, которого узнали («писатель, писатель! – послышалось в толпе), сказал, что ад должно отражать адом, что он видел ребенка, улыбающегося при блеске молнии и при раскатах грома, но что мы не будем этим ребенком.
– Да, да, при раскатах грома! – повторяли одобрительно в задних рядах.
Толпа подошла к большому столу, у которого, в мундирах, в лентах, седые, плешивые, сидели семидесятилетние вельможи старики, которых почти всех, по домам с шутами и в клубах за бостоном, видал Пьер. Толпа подошла к столу, не переставая гудеть. Один за другим, и иногда два вместе, прижатые сзади к высоким спинкам стульев налегающею толпой, говорили ораторы. Стоявшие сзади замечали, чего не досказал говоривший оратор, и торопились сказать это пропущенное. Другие, в этой жаре и тесноте, шарили в своей голове, не найдется ли какая мысль, и торопились говорить ее. Знакомые Пьеру старички вельможи сидели и оглядывались то на того, то на другого, и выражение большей части из них говорило только, что им очень жарко. Пьер, однако, чувствовал себя взволнованным, и общее чувство желания показать, что нам всё нипочем, выражавшееся больше в звуках и выражениях лиц, чем в смысле речей, сообщалось и ему. Он не отрекся от своих мыслей, но чувствовал себя в чем то виноватым и желал оправдаться.
– Я сказал только, что нам удобнее было бы делать пожертвования, когда мы будем знать, в чем нужда, – стараясь перекричать другие голоса, проговорил он.
Один ближайший старичок оглянулся на него, но тотчас был отвлечен криком, начавшимся на другой стороне стола.
– Да, Москва будет сдана! Она будет искупительницей! – кричал один.
– Он враг человечества! – кричал другой. – Позвольте мне говорить… Господа, вы меня давите…


В это время быстрыми шагами перед расступившейся толпой дворян, в генеральском мундире, с лентой через плечо, с своим высунутым подбородком и быстрыми глазами, вошел граф Растопчин.
– Государь император сейчас будет, – сказал Растопчин, – я только что оттуда. Я полагаю, что в том положении, в котором мы находимся, судить много нечего. Государь удостоил собрать нас и купечество, – сказал граф Растопчин. – Оттуда польются миллионы (он указал на залу купцов), а наше дело выставить ополчение и не щадить себя… Это меньшее, что мы можем сделать!
Начались совещания между одними вельможами, сидевшими за столом. Все совещание прошло больше чем тихо. Оно даже казалось грустно, когда, после всего прежнего шума, поодиночке были слышны старые голоса, говорившие один: «согласен», другой для разнообразия: «и я того же мнения», и т. д.
Было велено секретарю писать постановление московского дворянства о том, что москвичи, подобно смолянам, жертвуют по десять человек с тысячи и полное обмундирование. Господа заседавшие встали, как бы облегченные, загремели стульями и пошли по зале разминать ноги, забирая кое кого под руку и разговаривая.
– Государь! Государь! – вдруг разнеслось по залам, и вся толпа бросилась к выходу.
По широкому ходу, между стеной дворян, государь прошел в залу. На всех лицах выражалось почтительное и испуганное любопытство. Пьер стоял довольно далеко и не мог вполне расслышать речи государя. Он понял только, по тому, что он слышал, что государь говорил об опасности, в которой находилось государство, и о надеждах, которые он возлагал на московское дворянство. Государю отвечал другой голос, сообщавший о только что состоявшемся постановлении дворянства.
– Господа! – сказал дрогнувший голос государя; толпа зашелестила и опять затихла, и Пьер ясно услыхал столь приятно человеческий и тронутый голос государя, который говорил: – Никогда я не сомневался в усердии русского дворянства. Но в этот день оно превзошло мои ожидания. Благодарю вас от лица отечества. Господа, будем действовать – время всего дороже…
Государь замолчал, толпа стала тесниться вокруг него, и со всех сторон слышались восторженные восклицания.
– Да, всего дороже… царское слово, – рыдая, говорил сзади голос Ильи Андреича, ничего не слышавшего, но все понимавшего по своему.
Из залы дворянства государь прошел в залу купечества. Он пробыл там около десяти минут. Пьер в числе других увидал государя, выходящего из залы купечества со слезами умиления на глазах. Как потом узнали, государь только что начал речь купцам, как слезы брызнули из его глаз, и он дрожащим голосом договорил ее. Когда Пьер увидал государя, он выходил, сопутствуемый двумя купцами. Один был знаком Пьеру, толстый откупщик, другой – голова, с худым, узкобородым, желтым лицом. Оба они плакали. У худого стояли слезы, но толстый откупщик рыдал, как ребенок, и все твердил:
– И жизнь и имущество возьми, ваше величество!
Пьер не чувствовал в эту минуту уже ничего, кроме желания показать, что все ему нипочем и что он всем готов жертвовать. Как упрек ему представлялась его речь с конституционным направлением; он искал случая загладить это. Узнав, что граф Мамонов жертвует полк, Безухов тут же объявил графу Растопчину, что он отдает тысячу человек и их содержание.
Старик Ростов без слез не мог рассказать жене того, что было, и тут же согласился на просьбу Пети и сам поехал записывать его.
На другой день государь уехал. Все собранные дворяне сняли мундиры, опять разместились по домам и клубам и, покряхтывая, отдавали приказания управляющим об ополчении, и удивлялись тому, что они наделали.



Наполеон начал войну с Россией потому, что он не мог не приехать в Дрезден, не мог не отуманиться почестями, не мог не надеть польского мундира, не поддаться предприимчивому впечатлению июньского утра, не мог воздержаться от вспышки гнева в присутствии Куракина и потом Балашева.
Александр отказывался от всех переговоров потому, что он лично чувствовал себя оскорбленным. Барклай де Толли старался наилучшим образом управлять армией для того, чтобы исполнить свой долг и заслужить славу великого полководца. Ростов поскакал в атаку на французов потому, что он не мог удержаться от желания проскакаться по ровному полю. И так точно, вследствие своих личных свойств, привычек, условий и целей, действовали все те неперечислимые лица, участники этой войны. Они боялись, тщеславились, радовались, негодовали, рассуждали, полагая, что они знают то, что они делают, и что делают для себя, а все были непроизвольными орудиями истории и производили скрытую от них, но понятную для нас работу. Такова неизменная судьба всех практических деятелей, и тем не свободнее, чем выше они стоят в людской иерархии.
Теперь деятели 1812 го года давно сошли с своих мест, их личные интересы исчезли бесследно, и одни исторические результаты того времени перед нами.
Но допустим, что должны были люди Европы, под предводительством Наполеона, зайти в глубь России и там погибнуть, и вся противуречащая сама себе, бессмысленная, жестокая деятельность людей – участников этой войны, становится для нас понятною.
Провидение заставляло всех этих людей, стремясь к достижению своих личных целей, содействовать исполнению одного огромного результата, о котором ни один человек (ни Наполеон, ни Александр, ни еще менее кто либо из участников войны) не имел ни малейшего чаяния.
Теперь нам ясно, что было в 1812 м году причиной погибели французской армии. Никто не станет спорить, что причиной погибели французских войск Наполеона было, с одной стороны, вступление их в позднее время без приготовления к зимнему походу в глубь России, а с другой стороны, характер, который приняла война от сожжения русских городов и возбуждения ненависти к врагу в русском народе. Но тогда не только никто не предвидел того (что теперь кажется очевидным), что только этим путем могла погибнуть восьмисоттысячная, лучшая в мире и предводимая лучшим полководцем армия в столкновении с вдвое слабейшей, неопытной и предводимой неопытными полководцами – русской армией; не только никто не предвидел этого, но все усилия со стороны русских были постоянно устремляемы на то, чтобы помешать тому, что одно могло спасти Россию, и со стороны французов, несмотря на опытность и так называемый военный гений Наполеона, были устремлены все усилия к тому, чтобы растянуться в конце лета до Москвы, то есть сделать то самое, что должно было погубить их.
В исторических сочинениях о 1812 м годе авторы французы очень любят говорить о том, как Наполеон чувствовал опасность растяжения своей линии, как он искал сражения, как маршалы его советовали ему остановиться в Смоленске, и приводить другие подобные доводы, доказывающие, что тогда уже будто понята была опасность кампании; а авторы русские еще более любят говорить о том, как с начала кампании существовал план скифской войны заманивания Наполеона в глубь России, и приписывают этот план кто Пфулю, кто какому то французу, кто Толю, кто самому императору Александру, указывая на записки, проекты и письма, в которых действительно находятся намеки на этот образ действий. Но все эти намеки на предвидение того, что случилось, как со стороны французов так и со стороны русских выставляются теперь только потому, что событие оправдало их. Ежели бы событие не совершилось, то намеки эти были бы забыты, как забыты теперь тысячи и миллионы противоположных намеков и предположений, бывших в ходу тогда, но оказавшихся несправедливыми и потому забытых. Об исходе каждого совершающегося события всегда бывает так много предположений, что, чем бы оно ни кончилось, всегда найдутся люди, которые скажут: «Я тогда еще сказал, что это так будет», забывая совсем, что в числе бесчисленных предположений были делаемы и совершенно противоположные.
Предположения о сознании Наполеоном опасности растяжения линии и со стороны русских – о завлечении неприятеля в глубь России – принадлежат, очевидно, к этому разряду, и историки только с большой натяжкой могут приписывать такие соображения Наполеону и его маршалам и такие планы русским военачальникам. Все факты совершенно противоречат таким предположениям. Не только во все время войны со стороны русских не было желания заманить французов в глубь России, но все было делаемо для того, чтобы остановить их с первого вступления их в Россию, и не только Наполеон не боялся растяжения своей линии, но он радовался, как торжеству, каждому своему шагу вперед и очень лениво, не так, как в прежние свои кампании, искал сражения.
При самом начале кампании армии наши разрезаны, и единственная цель, к которой мы стремимся, состоит в том, чтобы соединить их, хотя для того, чтобы отступать и завлекать неприятеля в глубь страны, в соединении армий не представляется выгод. Император находится при армии для воодушевления ее в отстаивании каждого шага русской земли, а не для отступления. Устроивается громадный Дрисский лагерь по плану Пфуля и не предполагается отступать далее. Государь делает упреки главнокомандующим за каждый шаг отступления. Не только сожжение Москвы, но допущение неприятеля до Смоленска не может даже представиться воображению императора, и когда армии соединяются, то государь негодует за то, что Смоленск взят и сожжен и не дано пред стенами его генерального сражения.
Так думает государь, но русские военачальники и все русские люди еще более негодуют при мысли о том, что наши отступают в глубь страны.
Наполеон, разрезав армии, движется в глубь страны и упускает несколько случаев сражения. В августе месяце он в Смоленске и думает только о том, как бы ему идти дальше, хотя, как мы теперь видим, это движение вперед для него очевидно пагубно.
Факты говорят очевидно, что ни Наполеон не предвидел опасности в движении на Москву, ни Александр и русские военачальники не думали тогда о заманивании Наполеона, а думали о противном. Завлечение Наполеона в глубь страны произошло не по чьему нибудь плану (никто и не верил в возможность этого), а произошло от сложнейшей игры интриг, целей, желаний людей – участников войны, не угадывавших того, что должно быть, и того, что было единственным спасением России. Все происходит нечаянно. Армии разрезаны при начале кампании. Мы стараемся соединить их с очевидной целью дать сражение и удержать наступление неприятеля, но и этом стремлении к соединению, избегая сражений с сильнейшим неприятелем и невольно отходя под острым углом, мы заводим французов до Смоленска. Но мало того сказать, что мы отходим под острым углом потому, что французы двигаются между обеими армиями, – угол этот делается еще острее, и мы еще дальше уходим потому, что Барклай де Толли, непопулярный немец, ненавистен Багратиону (имеющему стать под его начальство), и Багратион, командуя 2 й армией, старается как можно дольше не присоединяться к Барклаю, чтобы не стать под его команду. Багратион долго не присоединяется (хотя в этом главная цель всех начальствующих лиц) потому, что ему кажется, что он на этом марше ставит в опасность свою армию и что выгоднее всего для него отступить левее и южнее, беспокоя с фланга и тыла неприятеля и комплектуя свою армию в Украине. А кажется, и придумано это им потому, что ему не хочется подчиняться ненавистному и младшему чином немцу Барклаю.
Император находится при армии, чтобы воодушевлять ее, а присутствие его и незнание на что решиться, и огромное количество советников и планов уничтожают энергию действий 1 й армии, и армия отступает.
В Дрисском лагере предположено остановиться; но неожиданно Паулучи, метящий в главнокомандующие, своей энергией действует на Александра, и весь план Пфуля бросается, и все дело поручается Барклаю, Но так как Барклай не внушает доверия, власть его ограничивают.
Армии раздроблены, нет единства начальства, Барклай не популярен; но из этой путаницы, раздробления и непопулярности немца главнокомандующего, с одной стороны, вытекает нерешительность и избежание сражения (от которого нельзя бы было удержаться, ежели бы армии были вместе и не Барклай был бы начальником), с другой стороны, – все большее и большее негодование против немцев и возбуждение патриотического духа.
Наконец государь уезжает из армии, и как единственный и удобнейший предлог для его отъезда избирается мысль, что ему надо воодушевить народ в столицах для возбуждения народной войны. И эта поездка государя и Москву утрояет силы русского войска.