История османского Стамбула

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск

История османского Стамбула охватывает период от захвата Константинополя турками 29 мая 1453 года до упразднения Османской империи в 1922 году и переноса столицы Турции в Анкару 13 октября 1923 года.

Почти пять веков Стамбул был столицей огромного государства, сложившегося в XIV—XVI веках в результате завоевательных походов турецких султанов. Границы Османской империи охватывали владения в трёх частях света — Европе, Азии и Африке. Таким образом, древний город на берегах Босфора вновь превратился в политический и экономический центр мирового значения. Постепенно Стамбул вернул себе славу и крупного пункта международной торговли. И хотя важнейшие торговые пути переместились из Средиземноморья в Атлантику, черноморские проливы продолжали оставаться оживлённой торговой артерией позднего средневековья.

Кроме того, как резиденция халифа, Стамбул приобрёл значение важного религиозного центра мусульманского мира, вобрав и переработав многое из культуры сельджуков, византийцев, арабов и персов (от Константинополя Стамбул унаследовал и резиденцию Вселенского патриарха — первого среди православных патриархов мира). Город представлял собой уменьшенную модель Османской империи, с её пёстрым в этническом и религиозном плане населением. Наибольшего расцвета османская столица достигла в период правления Сулеймана Великолепного, именно к «веку Сулеймана» восходит большинство восторженных описаний Стамбула европейскими путешественниками и дипломатами. С правления Мехмеда III начался постепенный упадок Османской империи, что, впрочем, не сразу сказалось на положении процветавшего Стамбула. Но уже после Ахмеда I в городе почти не строилось больших мечетей, некоторые монументальные здания возводились десятилетиями, зато множились бунты и мятежи как янычар, так и столичных низов. Ухудшение экономической ситуации вело к застою в культуре и науке, а также ко всё большему возрастанию влияния западноевропейских держав на все сферы жизни империи и её столицы.





Эпоха Мехмеда II

29 мая 1453 года турецкие войска захватили Константинополь. Мехмед II, отдав покорённый город на разграбление своей армии, вступил в него через Харисийские ворота (согласно другим данным, султан въехал в Константинополь лишь через три дня, когда улёгся хаос грабежей и погромов). Он торжественно двинулся к центру города и в знак победы над врагом въехал на белом коне в собор Святой Софии, повелев превратить его в мечеть. Большая часть Константинополя подверглась тотальному разграблению, хотя некоторые районы (Студион и Петрион), монастыри и церкви остались нетронутыми. Сам город в результате постепенной трансформации слова «Константинополь» в рамках фонетических норм турецкого языка стал именоваться в просторечии Истанбулом[комм. 1], хотя османы в официальных обращениях ещё долго называли его на арабский лад Костантинийе. Позже, благодаря возвышению греческих драгоманов, в широкий обиход вновь вернулось название «Константинополь», прочно закрепившееся в османской дипломатии (фактически, оба топонима употреблялись параллельно, но в христианском мире город продолжали именовать по-старому)[1][2][3][4][5][6].

При разделе добычи и трофеев Мехмеду, согласно старинному обычаю, досталась пятая часть от всего захваченного. Свою часть пленных он поместил в районе Фанар, положив таким образом начало греческому кварталу Стамбула. Кроме того, плена и выселения избежали обитатели греческих деревень вдоль Босфора, формально не участвовавшие в сопротивлении. Более 30 тыс. византийцев и латинян были проданы на невольничьих рынках Эдирне, Бурсы, Гелиболу, Анкары и Филибе, многих из них выкупили богатые родственники (согласно другим данным, к моменту завоевания в Константинополе проживало около 70 тыс. человек, из которых 50 — 60 тыс. были проданы в рабство или депортированы, а 10 — 20 тыс. остались в городе как свободные граждане). Казни подверглись бальи венецианской колонии Минотто, его сын и другие видные соотечественники, консул Каталонии и несколько других его земляков. Лука Нотарас, которого Мехмед планировал сделать новым префектом османского Константинополя, был казнён за отказ отдать своего сына в любовники султана. Зато смогли скрыться и спастись другие активные участники обороны Константинополя — кардинал Исидор, архиепископ Леонард Хиосский, двое из трёх братьев Боккьярди, великий логофет Георгий Сфрандзи. Мехмед приказал разрушить стены и засыпать ров Галаты, а также изъять у тамошних генуэзцев всё вооружение. При этом, он гарантировал безопасность анклава, разрешил сохранить его христианский дух и запретил туркам селиться там (в Галате продолжали служить мессу два францисканских монастыря и несколько церквей; именно поэтому турки долгое время вообще не считали Галату частью Стамбула, презирая эту обитель «неверных»). Племянника галатского подесты Ломеллино, как и сыновей всех уцелевших византийских вельмож, султан забрал в качестве заложников (их определили в прислугу султанского дворца, а красивых — в личный гарем Мехмеда)[7][8][9].

В начале июня 1453 года в мечети Айя-София в присутствии султана и его свиты впервые состоялась пятничная молитва. К бывшему собору наспех достроили деревянный минарет, крест на куполе заменили полумесяцем, а внутри забелили мозаики и фрески (за исключением четырёх ангелов-хранителей под сводами)[комм. 2]. Таким же образом большая часть византийских церквей и монастырей была превращена в мечети и суфийские текке. Но суеверный Мехмед сохранил многие «языческие» символы города — конную статую Юстиниана напротив Айя-Софии и колонны на ипподроме. Зато Золотые ворота, через которые в город въезжали византийские императоры (и через которые должно было состояться предречённое возвращение Константина), Мехмед приказал замуровать[комм. 3]. В отличие от них Харисийские ворота, названые турками воротами Эдирне, стали символом османского триумфа и местом ежегодных праздников, посвящённых захвату Константинополя. Вскоре духовный наставник султана шейх Акшемсеттин объявил о том, что найдена могила Абу Айюба аль-Ансари — знаменосца пророка Мухаммеда, погибшего во время осады Константинополя арабами в 674 году. Со временем Мехмед по совету придворных астрологов снял с пьедестала гигантскую статую Юстиниана, которая после этого долгое время лежала на площади, пока наследники султана не переплавили её по кускам в одном из литейных цехов[10][11][3].

Османские власти стремились быстро восстановить экономическое значение покорённого города, для чего переселяли в Стамбул не только турок, но и представителей тех народов империи, которые традиционно занимались торговлей и ремеслом. Султан приказал заселить опустевший город турками из Аксарая, Карамана и Самсуна, армянами из Бурсы, Токата, Сиваса и Кайсери, греками из Синопа, Трапезунда, Мореи и с островов Эгейского моря, евреями из Салоник. В Стамбуле появились целые кварталы, населённые выходцами из городов и областей Малой Азии и названные по именам их «малой родины» (например, Аксарай, Караман, Чаршамба и другие), а также греческие и армянские кварталы. По приказу Мехмеда переселенцам предоставлялись дома, покинутые византийцами и латинянами, а также различные льготы, призванные стимулировать их занятие ремеслом и торговлей. Развитие экономики Стамбула и широкое строительство, развернувшееся в городе, предопределили дальнейший рост населения столицы за счёт притока мастеров, купцов, моряков, инженеров и чиновников со всех концов обширной империи. Поскольку немусульманам (зимми) в Османской империи был закрыт доступ к чиновничьей или военной карьере, большинство из них обычно занималось ремеслом или торговлей. Другими первоочередными мерами по восстановлению жизнедеятельности Стамбула, предпринятыми султаном, были: назначение визиря, ответственного за поддержание порядка в городе; постепенный набор чиновников на место исчезнувшей византийской администрации; восстановление крепостных стен, правительственных зданий, частных домов и водоснабжения; заключение договоров с итальянскими торговыми городами о новых правилах деятельности в османской столице (изначально Мехмед II возобновил большую часть привилегий генуэзцев в Галате, а позже позволил обосноваться в Стамбуле венецианцам и другим «франкам»)[12][13][14][15][16][17][18][19].

Также Мехмед повелел грекам избрать нового православного патриарха, которым стал монах Геннадий Схоларий, спасшийся от обращение в рабство в Эдирне и вернувшийся в Стамбул (после согласия султана синод лишь формально утвердил его). Посвящение Геннадия II в сан патриарха состоялось в январе 1454 года в соборе Святых Апостолов — втором по величине и значению храме Стамбула, ставшем теперь кафедральным собором Константинопольской патриархии (вокруг него даже образовался квартал греческих переселенцев первой волны). При новых властях константинопольский патриарх не только отвечал за поведение стамбульских греков и других православных, но и превратился в главу христианского миллета Османской империи, которому подчинялись православные верующие Малой Азии, Греции, Болгарии, Румынии, Сербии и Албании (кроме того, от него зависели патриархи Иерусалимский, Антиохийский и Александрийский). Стамбульские христиане жили в своих отдельных кварталах и смогли сохранить несколько церквей и монастырей. Им предписывалось носить особые одежды и запрещалось иметь любое оружие. Турки обложили всех столичных кафиров особыми налогами (джизья)[20][21].

В 1456 году кафедра константинопольского патриарха была перенесена в церковь Богородицы Паммакаристы. Зимой 1457—1458 года Мехмед наконец-то перенёс свою резиденцию из Адрианополя в Стамбул (в султанский дворец Эски-Сарай, возведённый в районе бывшего форума Феодосия). К этому времени были восстановлены крепостные стены, разрушенные во время осады города, а в южной части оборонительной системы возникла мощная крепость Едикуле (она служила не только западным военным форпостом Стамбула, но и султанской сокровищницей, местом хранения архивов и политической тюрьмой)[комм. 4]. В 1458 году на месте предполагаемой могилы Абу Айюба аль-Ансари были построены мавзолей и мечеть Султана Эйюпа — первая мечеть, возведённая турками после завоевания Константинополя. Район вокруг мечети стал называться Эюп, а здешнее кладбище превратилось в самое престижное кладбище города. В 1461 году был основан Константинопольский патриархат Армянской апостольской церкви (резиденция патриарха расположилась в квартале Сулумонастыр, где и вырос большой армянский квартал). В том же 1461 году грандиозный собор Святых Апостолов был разрушен (вместе с многочисленными гробницами византийских императоров и константинопольских патриархов, захороненных здесь), а на его месте в 1470 году была построена соборная мечеть Фатих с комплексом зданий (несколько медресе, библиотека, больница, бани, кухни и караван-сарай). В саду этой мечети и был похоронен султан Мехмед II, умерший в мае 1481 года. В соседнем тюрбе была похоронена мать султана Хюма Хатун[22][23][24][25][26].

В ноябре 1463 года в крепости Едикуле вместе со своими сыновьями был казнён последний трапезундский император Давид, отказавшийся для спасения принять ислам. В 1464 году была построена мечеть Махмуд-паши, а в 1466 году — мечеть Мурад-паши, которые мало отличались от османских мечетей Бурсы и Изника (правда, уже тогда турки стали активно использовать опыт византийских зодчих, и даже приглашать их руководителями крупных строительных проектов[комм. 5]). Храм Пантократора превратился в мечеть Зейрек, а часть монастырских помещений отвели под медресе (в 1471 году его студенты перешли в медресе при мечети Фатих и монастырь пришёл в запустение). В том же 1466 году на месте древнего акрополя Византия началось сооружение большого дворцового комплекса Топкапы (Топкапы-Сарай или Новый Сераль). После постройки первых зданий, среди которых выделялся дошедший до наших дней дворец Чинили-Кёшк (1472) или «Изразцовый павильон», резиденция султана была перенесена из Эски-Сарая в Топкапы, который оставался местопребыванием османских монархов до XIX века. А Эски-Сарай (именно тогда его и стали называть Старый Сераль) в течение двух следующих веков служил местом проживания султанских вдов и наложниц[27][28][29].

Бывшая церковь Святой Ирины, оказавшаяся на территории дворца Топкапы, была превращена в арсенал. Здесь же хранилось множество византийских и османских реликвий, в частности, сабля Мехмеда II, трофейные пушки, захваченные османами в боях, цепь, перекрывавшая вход в Золотой Рог, и порфировые саркофаги византийских императоров, перенесённые сюда из склепа разрушенного собора Святых Апостолов[30].

В 1475 году турки аннексировали генуэзские владения в Крыму, переселив часть тамошних генуэзцев и армян в Стамбул (им даже выделили небольшую церковь Святого Николая). Также в Стамбул был доставлен пленённый крымский хан Менгли I Герай, воевавший на стороне генуэзцев (в 1478 году султан освободил его и вернул на ханский престол). В том же 1475 году османы обратили католическую церковь Святого Павла, построенную в Галате в XIII веке, в мечеть. В 1478 году Мехмед II, желая избежать борьбы за власть, фактически узаконил братоубийство в династии Османов (текст закона гласил: «Тот из моих сыновей, который вступит на престол, вправе убить своих братьев, чтобы был порядок на земле»)[комм. 6][31][32].

Неотъемлемую часть облика османской столицы составляли многочисленные рынки, в большинстве своём крытые и специализированные (в городе существовали мясной, рыбный, фруктово-овощной рынки, базары и торговые ряды по продаже пряностей, специй, тканей и мехов). Обычно рынки представляли собой лабиринты узких улочек и переулков со сводчатыми крышами, которые объединяли сотни лавок и ремесленных мастерских. Нередко рынки строились по проектам известных архитекторов и украшались красивыми воротами, галереями и фонтанами. В правление Мехмеда на месте древнего форума Константина были построены два сводчатых бедестана, положившие начало знаменитому Большому базару (сегодня они известны как Букинистический и Сандаловый бедестаны). Впоследствии Большой базар неоднократно перестраивался и расширялся, достигнув форума Феодосия[33][34].

Также в правление Мехмеда II были заложены основы образовательной системы Стамбула, которая содержалась за счёт различных благотворительных фондов и пожертвований богатых мусульман. В самом низу этой системы находились начальные «школы для отроков» (мектеб-и сыбьян), располагавшиеся в каждом квартале, чаще всего возле мечети. Там подростки заучивали стихи Корана, изучали арабское письмо, чтение и элементарную арифметику. Чуть выше уровень преподавания был в начальных школах при медресе и дервишских обителях. Фактически, начальное образование в Стамбуле могли получить все дети без исключения. Следующей ступенью служили медресе, обычно возводившиеся при больших пятничных мечетях (например, при мечети Фатиха). Ученики, жившие при медресе, были освобождены от всякой платы, но приходящие студенты были вынуждены платить за обучение и питание. Выпускники престижных медресе могли рассчитывать на звания улемов, судей, мударрисов и посты при султанском дворе, выпускники обычных медресе — на карьеру рядового имама или хатиба. «Неверные» также имели свою систему начального образования, окончив которую желающие могли продолжить обучение в семинарии или иешиве[35][36]. Всего в правление Мехмеда II в Стамбуле появилось 190 мечетей (в том числе 17 переделанных их христианских церквей), 24 мектеба и медресе, 32 хаммама и 12 рынков[37].

Айя-София
Айя-Ирена
Крепость Едикуле
Большой базар

В конце 70-х годов XV века в Стамбуле и Галате насчитывалось около 80 тыс. жителей (рукопись того времени сообщает о наличии почти 9,5 тыс. домов мусульман и более 6,3 тыс. домов «неверных», из которых почти 650 принадлежало евреям). Древний Халкидон на азиатском берегу Мраморного моря турки стали называть Кадыкёй, что в переводе значит «Деревня судьи». По указу Мехмеда II все доходы от этого поселения шли в распоряжение первого судьи (кади) Стамбула — Хыдыр-бея. Весной 1481 года, после смерти Мехмеда II (по одной из версий, его отравил врач-перс по приказу собственного сына, принца Баязида) разгорелась борьба за трон между сыновьями султана. Старший Баязид был наместником Амасьи, а младший Джем — наместником Коньи. Великий визирь Карамани Мехмет-паша, ждавший прибытия обоих принцев в Стамбул, вскоре был убит янычарами из числа сторонников Баязида. В итоге Баязид первым прибыл в столицу и провозгласил себя новым султаном, а летом 1481 года разбил войска Джема (кроме того, по приказу Баязида были убиты два сына Джема, а позже — и трое сыновей самого султана, поднявших против него мятеж)[38][39][6].

Эпоха Баязида II

В конце XV века в Стамбуле осела большая волна еврейских беженцев из Испании и Португалии (сефардов). Баязид II, узнав об изгнании евреев с Пиренейского полуострова, воскликнул: «Фердинанд Испанский — глупый король! Он разорил свою страну и обогатил нашу». Образованные сефарды оказались полезными для империи, где высшее сословие предпочитало военную карьеру, а низы занимались земледелием. Наряду с армянами и греками евреи составили костяк торгового сословия, они занимались ремёслами и врачебным делом, некоторые устраивались при дворе в качестве советников, дипломатов или медиков. В этот же период евреи создали в городе типографию с первым в стране печатным станком. Кроме того, в Стамбуле осела и часть изгнанных из Испании мавров, которым султан передал одну из мечетей в Галате (ныне известна как Арабская мечеть). Также по велению Баязида II в Стамбул была переселена группа валахов, образовавшая свой компактный квартал недалеко от ворот Силиври. К концу XV века население османской столицы превысило 200 тыс. человек[40][41][42][43][44][45][46].

В начале XVI века в Стамбуле развернулась упорная борьба между «ромейскими» евреями («романиотами») и новоприбывшими сефардами за обладание титулом великого раввина, который позволял контролировать всю еврейскую общину. Более многочисленные и образованные сефарды вышли победителями, а «романиотов» постигла череда бедствий, в том числе два больших пожара, уничтоживших их кварталы с синагогами и коммерческими предприятиями (после этого древняя община рассеялась и в итоге растворилась в других еврейских общинах османской столицы). Кроме добровольных миграций большое влияние на состав населения Стамбула играла система девширме, которая в XVI веке поставляла административной системе до трети задействованных в ней «рабов султана» (куль[комм. 7]). Из числа привезённых по девширме юношей происходило большинство османских великих визирей, чиновников, военных (особенно янычар), богословов и дворцовых слуг (в XVII веке девширме постепенно сошёл на нет и перестал играть роль поставщика «свежей крови»)[47][48].

На рубеже XV—XVI веков появился новый для османского искусства тип мечетей, образцом для которого послужил византийский собор Святой Софии. Архитектура этого храма произвела неизгладимое впечатление на завоевателей и повлияла на всё дальнейшее развитие строительного искусства турок. Прибывший в Стамбул из Самарканда художник Баба Наккаш положил начало местной школе миниатюры. В сентябре 1509 года Стамбул сильно пострадал в результате мощного землетрясения. Погибли тысячи горожан, было разрушено множество домов, серьёзный урон стихия причинила сотням мечетей, караван-сараям, баням, крепостям вдоль Босфора и даже султанскому дворцу. В апреле 1512 года Баязид II под давлением янычаров отрёкся от престола в пользу сына Селима, а через месяц был отравлен по его же приказу. Похоронили Баязида в тюрбе при мечети его имени, построенной по приказу султана в 1506 году[комм. 8] возле Большого базара (в качестве образца для подражания архитекторы мечети Якуб Шах или Кемальэддин взяли именно Айя-Софию, использовав общие очертания, размеры и форму купола бывшего православного храма). Кроме того, в правление Баязида церковь Хора была преобразована в мечеть Кахрие («Мечеть победы»), церковь Святого Иоанна Студиона — в мечеть Имрахор[комм. 9], церковь Святых Сергия и Вакха — в мечеть Кючюк Айя-София («Малая Святая София»), церковь Святого Андрея — в мечеть Ходжа Мустафа-паши[52][53][54][55].

Эпоха Селима I

Вернувшись из Крымского ханства в Стамбул и вступив на престол, Селим I приказал казнить всех родственников отца по мужской линии, которые в будущем могли претендовать на его место (двух своих братьев, четверых племянников, чуть позже — и троих своих сыновей-мятежников). В 1514 году Селим разбил иранскую армию Исмаила I и захватил столицу Сефевидов Тебриз, привезя в Стамбул в качестве трофеев золотой шахский трон, украшенный рубинами, изумрудами и жемчугом, гарем шаха и множество искусных ремесленников (особенно гончаров). В 1516—1517 году Селим I завоевал Хиджаз, Сирию, Палестину и Египет, присвоив себе титул и права халифа — духовного главы мусульман (он пленил наследника аббасидских халифов и имама всемирной исламской общины аль-Мутаваккиля, заключил его в крепость Едикуле, после чего тот публично отрёкся от своего титула в пользу Селима). В результате этого бывшая столица восточного христианства стала главным бастионом ислама, однако, в отличие от Каира и Багдада, Стамбул так никогда и не стал центром мусульманского богословия. В период правления Селима I в Стамбул переселилось много валахов, а также арабских, еврейских и персидских ремесленников, здесь творили выходец из Персии историк Идрис Бидлиси, поэт Ревани и писатель Саади. На берегу Золотого Рога по приказу султана были основаны большие фаянсовые мастерские, славившиеся великолепными изделиями (в том числе изразцами)[56][57][58][45][59].

Официально от имени султана империей управляли два высших сановника — великий визирь (везир-азам или визир-азем, позже — садр-азем) и шейх-уль-ислам (он же муфтий Стамбула), которым была доверена вся полнота светской и духовной власти государства. Но реальная власть нередко находилась в руках приближённых лиц султана — его матери, фактически руководившей гаремом, любимых наложниц (особенно тех, кто родил сыновей и являлся потенциальной матерью будущего султана), начальников евнухов (кызлар-агасы и и капы-ага[комм. 10]) или командира янычаров (обычно янычарский ага стоял в военной иерархии выше других командиров — капудан-паши, сипахи-аги и топчубаши — командующего артиллерией). Султанский гарем имел чёткую иерархическую лестницу: за валиде-султан и хасеки следовали икбаль (временные наложницы), одалиски (остальные обитательницы гарема) и джарийе (рабыни). Со временем в столице сосредоточился огромный военно-административный аппарат империи — великий визирь, помогавшие ему куббе-визирлери — «визири купола» (их количество в разные эпохи колебалось от одного до десяти), подчинённые им ведомства (финансовое, внешнеполитическое, по управлению провинциями, командование армии и флота), многочисленные шариатские судьи (кадии) и контролирующие чиновники, обслуживавшие их секретари (эмины) и писари (кятибы), элитные воинские формирования, а также иностранные посольства[60][61].

Мечеть Кахрие
Мечеть Кючюк Айя-София
Арабская мечеть
Султанский гарем

Несколько тысяч человек были сосредоточены непосредственно в султанском дворце. Внизу иерархической лестницы находились аджемиоглан (воспитанники школы при дворце) и ичоглан (султанские пажи). Далее следовали рикаб агаляр — «аги султанского стремени» (приближённые султана), к которым относились мирахыр-и-эввель — «главный конюший» (начальник султанских конюхов, берейторов, шорников и погонщиков верблюдов), бостанджибаши — «глава садовников» (начальник внутренней охраны дворца и летних резиденций на берегах Босфора), миралем — «главный знаменосец» (начальник стражи и музыкантов, которые сопровождают султана во время выезда), капыджиляр-кахаси — «главный привратник» (начальник дворцовых слуг и всего хозяйства), которому подчинялись капыджибаши (начальники привратников, исполнявшие к тому же важные и тайные поручения), хазинедарбаши (начальник личной казны султана). «Агам стремени» подчинялся огромный штат — заведующие различными хозяйственными и вспомогательными службами, входящими в структуру дворца (кухни, бани, склады, арсенал, монетный двор, архив, библиотека и т. д.), казначеи, писари, снабженцы (поставщики продуктов, вин, кормов для лошадей), ловчие, дворцовые гвардейцы, личные телохранители султана и принцев, их доверенные лекари. Наверху пирамиды находился корпус улемов — придворных учёных и богословов[62].

Заседания дивана проходили в здании Куббеалты («Шестикупольное») на территории Топкапы. В этих заседаниях принимали участие великий визирь, нишанджи (глава правительственной канцелярии и делопроизводства), башдефтердар (главный казначей империи), капудан-паша, кадиаскеры (или бейлербеи) Анатолии и Румелии (иногда на заседания приходил и султан, наблюдая за происходящим из небольшой ложи, отделённой от общего зала решёткой таким образом, что, оставаясь незримым для правительства, он видел и слышал всё происходящее). Изначально диван собирался каждый день после утренней молитвы и заседал до полудня, но с середины XVI века обычными стали собрания по субботам, воскресеньям, понедельникам и вторникам. При вступлении в должность новый великий визирь получал печать султана с его тугрой, которую всегда носил с собой на груди, а также свой двор с более чем 2 тыс. чиновников и слуг[комм. 11] (в истории не было примеров, чтобы претендент отказался от должности визиря или подал прошение об отставке с этого поста). Содержание канцелярии и двора великого визиря осуществлялось из личных средств сановника, но затем компенсировалось из казны, а также подношениями вступавших в должность лиц (джаизе), подарками просителей и доходами с Кипра, шедшими в личную казну визиря. Однако, после смерти или смещения с должности всё имущество великого визиря переходило в имперскую казну[63][64].

Правительство султана придавало большое значение управлению столицей. Обычно по средам заседания дивана под председательством великого визиря были специально посвящены рассмотрению проблем Стамбула (фактически великий визирь возглавлял как имперскую, так и столичную администрацию). После этих заседаний пышный эскорт великого визиря, в который входили субаши и асесбаши (офицеры полиции), чавуши (привратники) правительства и султанского дворца, кадии Стамбула, Эюпа, Галаты и Ускюдара, их заместители и секретари, янычарский ага, главы цехов и чиновники городской администрации, проводил инспекцию цен на рынках и скотобойнях, а также посещал правления цехов в квартале Ункапаны. Часто управлять городской администрацией Стамбула поручалось каймакаму, который назначался великим визирем и становился его заместителем (он же ведал всеми делами столицы в отсутствие великого визиря, который отбывал в военный поход или сопровождал султана в поездке по стране). Все вопросы судопроизводства находились в ведении кадиев, главным среди которых был кадий Стамбула. Кроме того, кадиям подчинялись мухтесибы — чиновники, проводившие проверку деятельности рынков, торговых и ремесленных цехов, а также нахибы, руководившие более мелкими кварталами (нахийе) в районах Эюп, Галата и Ускюдар[комм. 12]. Военные судьи подчинялись главному кадиаскеру и следили за порядком в армии и на флоте (кроме того, кадиаскеры назначали на своих территориях всех нижестоящих судей, вне их юрисдикции был только кадий столицы, подчинявшийся шейх-уль-исламу)[65][66].

Шейх-уль-ислам и его канцелярия проверяли все указы султана и визиря на соответствие законам шариата. Кадии и их заместители решали все споры и конфликты, возникавшие в городе, заключали браки, освобождали рабов, доводили до цехов и обывателей новые законы и указы, следили за их исполнением, собирали и передавали в правительство жалобы от ремесленников и торговцев, контролировали размер и сбор налогов. Префект Стамбула (шехир-эмини) ведал вопросами благоустройства города, отвечал за любое строительство, ремонт зданий, а также за снабжение столицы водой. Ему подчинялись главный архитектор (мимарбаши), без разрешения которого в Стамбуле нельзя было ничего строить, интендант по финансовым вопросам (бина-эмини), собиравший налоги на строительство, инспектор по вопросам водоснабжения (суназири), отвечавший за состояние цистерн, акведуков и фонтанов, и инспектор по вопросам городской собственности (тахир-субаши или чёплук-субаши). Подчинённые мимарбаши следили за состоянием зданий, штрафовали за содержание дома в плохом состоянии и ведали сносом ветхих строений. Отдельная служба, подчинявшаяся чёплук-субаши, отвечала за чистоту улиц, но к её работе постоянно возникали справедливые упрёки. Цех арайиджиян («поисковиков») убирал с улиц, рынков и дворов навоз, бытовой мусор, пищевые отходы и грязь, отбирал всё полезное, а остальное сбрасывал в воду[67][68].

Заседания дивана и приём послов

Также в подчинении у каймакама был интендант, отвечавший за поставки в Стамбул продовольствия (арпа-эмини). Изначально он отвечал за снабжение овсом султанских конюшен, но затем его полномочия расширились до закупки и подвоза в столицу всего зерна. Кадии, мухтесибы и «рыночная полиция» (ихтисаб) строго следили за тем, чтобы товары продавались по установленным ценам, чтобы торговцы не обвешивали покупателей, чтобы сырьё справедливо распределялось между цехами, чтобы платились все налоги и сборы, чтобы в город не поступала контрабанда. Со временем мухтесибы стали заключать с властями договора об откупе по сбору налогов и обрастать многочисленными агентами (кологланлары), которые помогали им контролировать деятельность цехов, рынков и порта. Кроме упомянутых кадиев и улемов к числу лиц, занимавшихся мусульманской религиозно-правовой деятельностью, относились имамы (настоятели мечетей и руководители мусульманской общины квартала или района), мударрисы (преподаватели медресе), хафизы (чтецы Корана), хатибы (проповедники) и муэдзины (служители мечети, призывающие мусульман на молитву). Большинство служителей мечетей (за исключением больших соборных) были мирянами и в свободное от отправления культа время имели основные профессии. С ними тесно сотрудничали мютевелли — управляющие благотворительных фондов (эвкаф), которые содержали мечети и медресе, и назиры, контролировавшие расходование средств[комм. 13]. Кроме того, в Стамбуле были популярны дервишские тарикаты (братства) бекташи и мевлеви. Первые опирались на поддержку янычар, ремесленных цехов и городских низов, вторые ориентировались на придворных и богатых коммерсантов. За этими двумя следовали небольшие по численности ордена мелами, распространённый среди сипахов, накшбанди, популярный среди поэтов, и халватия. В сентябре 1520 года Селим I скончался от болезни и на престол взошёл его сын Сулейман I (придя к власти, он казнил племянника и двух внучатых племянников)[69].

Эпоха Сулеймана I

После завоевания османами Белграда (1521) в Стамбуле обосновалось много ремесленников-сербов. В 1525 году на вершине пятого холма была построена огромная мечеть султана Селима (или Явуз Селим Джами), в одном из тюрбе которой и был перезахоронен отец Сулеймана Великолепного. В 1526 году из похода в Венгрию султан привёз две огромные свечи в подсвечниках, которые были установлены по обе стороны от михраба в мечети Айя-София. В период правления Сулеймана упрочилось положение османских евреев. В Стамбуле их проживало около 30 тыс. человек, здесь насчитывалось 44 синагоги. Община делилась на сефардов, ашкеназов (переселенцев из Германии и стран Центральной Европы, изгнанных указом Людвига Баварского в XV веке), «ромейских» евреев (потомков византийских евреев, наиболее ортодоксальная группа иудеев), караимов и выходцев из Италии, а те, в свою очередь, на более мелкие «землячества» (кастильцев, арагонцев, португальцев и т. д.), каждое из которых имело свою синагогу. Во главе всех евреев стоял верховный раввин (хахам), который утверждался султаном. Всего в первой трети XVI века в Стамбуле насчитывалось около 400 тыс. жителей, населявших 80 тыс. дворов (почти 60 % населения города составляли мусульмане, 30 % — христиане, около 10 % — евреи и другие этно-религиозные группы)[70][71][72][73][74][75].

В марте 1534 года в Стамбуле умерла валиде-султан Айше Султан Хафса, фактически являвшаяся вторым по влиянию человеком в Османской империи после сына (она была похоронена рядом с мужем в тюрбе при мечети султана Селима). В марте 1536 года по приказу султана был задушен один из самых влиятельных и богатых людей империи — великий визирь Ибрагим-паша, женой которого была сестра султана Хатидже Султан. Его огромный дворец, построенный рядом с бывшим ипподромом Константинополя, поражал современников роскошью и мощью. Смерть валиде-султан и казнь великого визиря позволили ещё более возвыситься султанской наложнице Хюррем Султан. В 1539 году главным придворным архитектором Стамбула (и фактически всей империи) стал Синан, деятельность которого изменила облик османской столицы. В 1546 году в своём стамбульском дворце на берегу Босфора умер легендарный флотоводец Хайр-ад-Дин Барбаросса. Его с почестями похоронили в большом тюрбе, построенном Синаном около портовых причалов района Бешикташ. В 1548 году Синан завершил строительство своего первого значительного шедевра — мечети Шехзаде («Мечеть сына султана» или «Мечеть принца»), которую Сулейман посвятил своему умершему сыну Шехзаде Мехмеду (кроме него в тюрбе при мечети похоронены принц Джихангир, великий визирь Рустем-паша и жена принца Мехмеда). В том же 1548 году в Ускюдаре по желанию дочери султана Михримах и по проекту Синана была построена мечеть Бююк джами (также известная как Михримах Султан или Михримах джами)[комм. 14][76][77][78][79][80].

К середине XVI века в Стамбуле насчитывалось около 500 тыс. жителей, населявших свыше 100 тыс. домов. Примерно 60 % населения столицы составляли мусульмане, преимущественно турки. Кроме них имелись крупные общины арабов (выходцев из Египта и Сирии), албанцев, других балканских мусульман, персов и курдов. Самой большой группой нетурецкого населения Стамбула были греки — выходцы из городов Малой Азии (Измира, Синопа, Самсуна и Трабзона), Мореи, Фракии и с островов Эгейского моря (Тасоса, Самотраки, Лесбоса), а также потомки тех немногих византийцев, кто уцелел после захвата Константинополя османами. Вторую по численности группу нетурецкого населения составляли армяне — уроженцы малоазиатских городов Сивас, Кайсери, Адана, Токат, Бурса, Анкара и Байбурт (с ростом общины в 1565 или 1567 году в Стамбуле даже возникла армянская типография). За ними следовали евреи — потомки византийских евреев, сефардов и ашкеназов, а также сербы, валахи, грузины, абхазцы, цыгане и болгары (около 4 тыс. человек насчитывал янычарский корпус столицы, формировавшийся из балканских юношей). Кварталы (махалля) греков, армян и евреев возникали, как правило, вокруг церквей, синагог и резиденций духовных глав своих общин (греческого патриарха, армянского патриарха и главного раввина). Греки, армяне и евреи занимали прочные позиции во всех областях экономической жизни города и страны, они доминировали во внутренней и внешней торговле, финансовом секторе (особенно в ростовщичестве и обмене денег) и ремёслах, были лучшими врачами. В Галате сложилась колония выходцев из Западной Европы — итальянцев, французов, голландцев и англичан, которых обычно называли «франками». Они занимались торговлей, врачебной практикой, держали аптеки и кафе. В эпоху Сулеймана Великолепного меньшинства Стамбула не опасались насилия или проявлений враждебности со стороны мусульман[81][82][83].

Мечеть Явуз Селим
Бани Хасеки
Дворец Ибрагим-паши
Мечеть Рустама-паши

Греки проживали вдоль всего южного побережья Золотого Рога от Балата до Джибали (особенно в Фанаре), вдоль Мраморного моря от Студиона до Кумкапы и Саматии, вдоль земляных валов в районе Топкапы, вдоль северного побережья Золотого Рога в Галате, Топхане, Касымпаше и Хаскёе, в деревнях вдоль европейского берега Босфора и Чёрного моря (Арнавуткёй, Тарабья, Куручешме, Еникёй и Бююкдере), а также на азиатском берегу в Ускюдаре и Ченгхелкёе[84]. Евреи и караимы жили вдоль Золотого Рога от Эминёню до Балата (особенно в кварталах Бахчекапы[комм. 15], Балыкпазары и Ункапаны), возле ворот Эдирне, а также в Галате и Хаскёе (позже Хаскёй стал основный еврейско-караимским районом Стамбула)[85]. Армяне селились в районах Сулумонастыр, Галата и Саматия[86], арабы — в Галате, персы — в Мехметпаша и Ускюдаре, греки-караманлы — в Нарликапы, Кумкапы и Фанаре, цыгане — вдоль крепостных стен (особенно в Сулукуле возле ворот Эдирне)[87].

До эпохи правления Сулеймана Великолепного почти все иностранцы, проживавшие в Стамбуле, были коммерсантами. В 1536 году с Францией были заключены капитуляции, после чего Франциск I направил в Стамбул первого официального посла Жана де ла Форе, которого сопровождал учёный Гийом Постель (он собрал в Стамбуле античные и арабские рукописи для королевской библиотеки). Французы получили привилегию «права флага», которой до этого пользовались только венецианцы (отныне любой европейский купец, за исключением венецианца, мог торговать в пределах Османской империи лишь под покровительством Франции, что дало французам существенное преимущество перед конкурентами из Англии и Голландии). Также французский посол опекал генуэзскую общину Стамбула, некогда многочисленную и могущественную, но со временем ослабевшую и оставшуюся даже без своего главы[88].

В 1554 году в Стамбуле открылась первая кофейня (кахвехане), предназначенная исключительно для дегустации недавно завезённого сирийцами кофе, после чего этот напиток становится очень популярным, а кофейни превращаются в наиболее посещаемые заведения города[89]. В 1555 году по приказу султана был казнён великий визирь Кара Ахмед-паша, женой которого была сестра Сулеймана Фатьма Султан (оба они похоронены в тюрбе при мечети Кара Ахмед-паши, построенной Синаном за год до казни визиря). В 1556 году по проекту Синана была возведена мечеть Шах Султан, заказчицей строительства которой выступила сестра султана Шах Султан. В том же 1556 году Синан построил возле Айя-Софии роскошные бани Хасеки, предназначенные для султанского гарема (их заказчицей была влиятельная хасеки Хюррем). Хаммамы играли в Стамбуле особую роль, наряду со своим прямым назначением они служили местом отдыха и встреч, где мужчины проводили часы в беседах за чашечкой кофе и кальяном. В городе были построены десятки крупных и сотни мелких бань, многие из которых представляли собой выдающиеся произведения архитектуры. Тип классического хаммама сложился под влиянием византийских терм, с которыми турки познакомились ещё в сельджукский период. В обслуге хаммамов работали тысячи людей — от истопников и уборщиков до высокоуважаемых массажистов и костоправов[90].

В 1557 году Синан закончил строительство ещё одного выдающегося строения — мечети Сулеймание, которая, по задумке султана, должна была служить памятником его великолепному правлению. Огромная стоимость строительства и затянувшиеся сроки сдачи объекта сильно раздражали Сулеймана, но полученный результат позволил султану сменить гнев на милость (в комплекс, помимо собственно мечети, входили несколько медресе и начальных школ, библиотека, обсерватория, больница, медицинская школа, бани, кухни, гостиница, конюшни и лавки). Это была первая стамбульская мечеть с четырьмя минаретами. Один из минаретов, названный позже «Драгоценным», был украшен дарами иранского шаха Тахмаспа, полученными султаном в качестве издёвки. Несколько гранитных колонн, которые поддерживают боковые аркады, ранее находились на площади Августеон и во дворце Юстиниана. Во дворе мечети в двух соседних богато украшенных тюрбе похоронены сам Сулейман Великолепный и его любимая жена Хюррем Султан (скончалась в апреле 1558 года)[91][92].

В 1558 году власти, опасавшиеся частых пожаров, издали указ, запрещавший строительство новых домов в непосредственной близости от крепостных стен Стамбула. В 1562 году в столице была задушена бывшая наложница султана Гюльфем Хатун (похоронена в мечети Гюльфем Хатун в Ускюдаре, построенной на её средства). В 1563 году Синан закончил строительство на берегу Золотого Рога мечети Рустема-паши, которая по богатству внутреннего убранства стоит в ряду лучших мечетей Стамбула[комм. 16]. Также по проектам этого архитектора были возведены несколько дворцов знати, рынок Тирьяки и медресе в Ускюдаре, ставшее в дальнейшем эталоном для строительства крупных сооружений этого типа. Оно имело вид двухэтажной галереи, окружавшей прямоугольный двор, в центре которого находился небольшой фонтан. Особое место в системе розничной торговли Стамбула занимали бедестаны — массивные каменные здания с железными воротами и решётками, сводчатыми потолками и куполами, которые поддерживали колонны (в XVI веке в городе их насчитывалось уже три). Внутри бедестанов располагались десятки небольших лавок и мастерских, торговавших ювелирными изделиями, дорогими тканями, керамикой, благовониями и специями (эти торговые помещения устраивались в стенах и пилястрах наподобие ниш)[93][94].

Большое значение приобрёл морской арсенал Касымпаша, верфи которого на пике производства спускали на воду от 40 до 50 больших галер в год (по некоторым данным, здесь трудилось около 30 тыс. рабов из числа христиан Западной Европы, Крыма и Русского государства). В мастерские арсенала стекался корабельный лес из Причерноморья и Малой Азии, битум, гудрон и смола из Албании, Измира и Лесбоса, железо и олово из Салоник, придунайских областей и Англии, медь из рудников Анатолии, жир из Кафы, Варны и Хиоса, конопля из Египта и Малой Азии, снасти и канаты из Трабзона, парусина из Анатолии, Мегрелии и Египта. С середины XVI века заметно оживился порт Галаты (причалы в Каракёй и Топхане), куда приходили суда Генуи, Венеции, Франции, Англии и Голландии. Роль посредников между «франками» и османскими властями чаще всего играли евреи (они же от имени султанского правительства взимали с иностранных купцов таможенные пошлины, налоги за пребывание и охрану, они же помогали оформлять разрешения на плавание в турецких водах, на погрузочно-разгрузочные работы)[95].

Топхане
Босфор
Топхане
Эминёню

Вокруг причалов Галаты постоянно вращалось множество людей: матросов, грузчиков, носильщиков, купцов, агентов негоциантов и посольств, посредников-перекупщиков, писцов, чиновников и янычар, охранявших суда и порядок в порту. На южном берегу Золотого Рога, от Бахчекапы до Балата, располагались пристани, куда причаливали в основном турецкие и греческие суда. Они были заняты каботажными перевозками по Чёрному, Мраморному и Эгейскому морям, а также по восточному Средиземноморью, доставляя в Стамбул продовольствие и сырьё для ремесленных мастерских. Пристани Мейдан Искелеси и Бахчекапы принимали суда с продовольствием из Измита, Причерноморья, Греции и Египта; наиболее оживлённая пристань Эминёню, а также пристани Хисыр Искелеси, Зинданкапасы и Елиш — корабли с продуктами питания из западной части Малой Азии (прежде всего со свежими овощами, фруктами и рыбой); пристань Одун Искелеси — суда с дровами и строительным лесом из Измита; пристань Аязмакапасы — корабли с продовольствием из Восточной Фракии; пристань Ункапаны — суда с зерном и мукой из Фракии, Крыма, Румынии и Болгарии; пристань Балата — суда с продуктами из разных стран Средиземноморья. Вдоль этой полосы причалов располагались частные и государственные склады, зернохранилища, рынки, лавки, ремесленные мастерские, гостиницы, недорогие харчевни для моряков и грузчиков[96].

Оживлённое морское сообщение связывало Стамбул с портами Текирдаг, Муданья, Бандырма, Эрдек, Синоп, Трабзон, Каффа, Тенедос, Салоники, Измир, Модон, Родос, Антакья, Латакия, Триполи, Бейрут и Александрия (на этих маршрутах преобладали турецкие и греческие судовладельцы), а также с Венецией, Рагузой, Корфу, Ливорно, Марселем и Севильей (здесь преобладали суда «франков»)[97]. Большое значение имели сухопутные пути, в первую очередь «султанская дорога» из Стамбула в Эдирне (по ней в обоих направлениях ездили султанские процессии, в столицу шли караваны с зерном и стада скота, на Запад следовали части османской армии). От Эдирне важные дороги расходились в Болгарию, Валахию, Македонию, Грецию, Боснию и Далмацию. В азиатской части империи главную роль играла дорога Стамбул — Измит, от которого пути расходились в Персию (через Анкару, Сивас и Эрзурум) и Сирию (через Эскишехир, Конью, Адану и Алеппо), а также в Измир (через Бурсу и Манису). Стамбул был связан регулярными караванным сообщением с Измиром (еженедельно), Краковом (раз в месяц), Персией (раз в два месяца), Киликией, Алеппо, Грузией и Гиляном (раз в три месяца), Басрой (раз в полгода) и Рагузой (раз в год)[98].

В период правления Сулеймана Великолепного в Стамбуле наблюдался подъём культуры и наук, здесь творили поэты Бакы, Зати и Хаяти, писатели-хронисты Кемаль-пашазаде, Джемали (шейх-уль-ислам) и Люутфи, картограф Пири-реис, географ и астроном Сейди Али-реис, художник-миниатюрист Нигяри. При султанском дворе работали многочисленные артисты, писатели, поэты, историки-хронисты, миниатюристы, каллиграфы, архитекторы, ювелиры со всех концов империи и мира. Другими центрами интеллектуальной жизни были особняки богатых меценатов, обители дервишей, городские парки и кофейни, а также таверны Галаты. На средства султана и придворной знати возводились культовые и общественные здания (мечети, медресе, библиотеки, бани, благотворительные кухни и столовые), а также фонтаны и колодцы. При Сулеймане был перестроен и значительно расширен султанский дворец Сераль, ставший ядром административного квартала Стамбула, была отреставрирована и расширена система водоснабжения (цистерны, акведуки и водостоки). В 1564 году в Стамбуле через повешение за ребро был казнён ранее пленённый волынский магнат Дмитрий Вишневецкий. В сентябре 1566 года Сулейман I умер во время военного похода в Венгрию и на султанский престол взошёл его сын Селим II[99][100].

Эпоха Селима II

В правление Селима II при султанском дворе возвысился португальский еврей Иосиф Наси, племянник богатой владелицы торгового и банкирского дома Грации Мендес Наси, умершей в османской столице в 1569 году (она построила в Стамбуле синагогу, иешиву, больницу и приюты для бедных евреев, покровительствовала еврейским учёным и помогала освоиться на новом месте переселенцам-марранам). Иосиф Наси, проживавший в шикарном дворце «Бельведер» в пригороде столицы, сделался правителем Наксоса и соседних островов Архипелага, взял в откуп торговлю вином на территории Османской империи, а также обзавёлся обширной шпионской сетью в Европе, которая поставляла ко двору султана последние новости и слухи (Наси, будучи лично знакомым со многими политическими деятелями Европы, и сам оказывал значительное влияние на внешнюю политику империи). Кроме того, Наси финансировал создание иешивы и большой библиотеки в Стамбуле, а его вдова учредила еврейскую типографию[101][102][103][104][105].

Из-за отсутствия пожарных команд огонь наносил большой ущерб деревянной застройке города, поэтому в 1572 году были изданы указы, согласно которым каждый владелец дома обязан был иметь лестницу, равную высоте дома, и бочку с водой, а также запрещалось строить дома рядом с мечетями (последний указ остался лишь на бумаге, а торговцы позволяли себе возводить лавки даже между контрфорсами Айя-Софии). В том же 1572 году по проекту Синана была возведена мечеть Соколлу Мехмед-паши, строительство которой оплачивал великий визирь и зять султана Соколлу Мехмед-паша. В 1573 году по приказу Селима II был проведён экзамен среди практикующих врачей Стамбула, а также были введены экзамены для студентов-медиков. В том же 1573 году в квартале Касымпаша, у подножия холма Окмейдан, по проекту Синана была построена мечеть Пиале-паши (заказчиком строительства был влиятельный капудан-паша и визирь Пиале-паша). Также при Селиме II продолжал развиваться морской арсенал Касымпаша, заложенный при Мехмеде Завоевателе и расширенный при Сулеймане Великолепном. Рабочий посёлок при арсенале был заселён ремесленниками из числа греков и грузинов, разбирающихся в корабельном и кузнечном деле[комм. 17]. Как и при его предшественнике, в правление Селима II Стамбул не знал ни перебоев в снабжении продуктами питания, ни каких-либо уличных беспорядков и волнений. Селим II умер в декабре 1574 года в султанском гареме и был похоронен в шестиугольном тюрбе во дворе мечети Айя-София. Вскоре там же были захоронены его пять сыновей (по другим данным — 17), задушенных по приказу Мурада III при восшествии того на престол, а также жёны и пять дочерей[106][107][108][109].

Эпоха Мурада III

В 1578 году по велению султана в Стамбуле была открыта обсерватория, в которой работал выдающийся астроном и математик Такиюддин аш-Шами. В октябре 1579 года в Стамбуле был убит великий визирь и один из самых влиятельных людей империи Соколлу Мехмед-паша. В 1580 году желанную привилегию «права флага» получили англичане, которые вскоре основали торговую «Левантийскую компанию» и быстро потеснили в Стамбуле французских коммерсантов (к 1640 году в османской столице уже насчитывалось 25 английских торговых домов). В 1581 году на набережной Ускюдара по проекту Синана была построена мечеть Шемси-паши. В июне 1582 года на площади ипподрома прошло грандиозное празднество, посвящённое обрезанию султанского сына Мехмеда. Большим влиянием в правление Мурада III обладали великий визирь Сиявуш-паша (1582—1584, 1586—1589 и 1592—1593), построивший себе возле мечети Сулеймание дворец, который насчитывал 300 комнат, а также видный богослов и историк Саад-эд-дин. В декабре 1583 года умерла валиде-султан Нурбану Султан, которая пользовалась огромным авторитетом при дворе, но соперничала с наложницей сына Сафийе Султан (придворные группировки этих женщин постоянно плели интриги и заговоры друг против друга, смещая и назначая высших сановников империи). В 1585 году султан совершил удачный поход против персов на Кавказ, а по возвращению повелел закрыть все православные храмы столицы. Резиденция константинопольского патриарха превратилась в мечеть Фетхие-джами, а сам патриарх ютился на подворье Александрийского патриархата в церкви Богородицы (Феотокос), затем — в церкви Святого Димитрия[110][111][112][25][113][114].

В правление Мурада III шло дальнейшее расширение дворца Топкапы, а по обе стороны от главного входа мечети Айя-София были установлены два алебастровых сосуда (каждый ёмкостью 1200 литров), привезённых султаном из Пергама. Однажды, под давлением улемов, султан велел закрыть все кофейни и объявил употребление кофе греховным, однако фактически его указ так и не был применён в реальной жизни. В феврале 1588 года умер архитектор Синан, после чего османская архитектура несколько утратила былую монументальность, но продолжала процветать, во многом благодаря ученикам Синана (его похоронили в тюрбе собственной планировки возле ограды мечети Сулеймание). На период правления Мурада пришёлся расцвет взяточничества и кумовста, а войны с Ираном ослабили армию и истощили финансы империи. После подавления янычарского восстания в апреле 1589 года во второй раз великим визирем был назначен Коджа Синан-паша, но из-за другого янычарского мятежа в августе 1591 года он был вновь снят со своего поста. В январе 1595 года Мурад III умер и был похоронен в квадратном тюрбе, расположенном во дворе мечети Айя-София. Там же были похоронены его родственники, в том числе сыновья (19 своих братьев и семь наложниц отца казнил при восшествии на престол Мехмед III)[115][116][117].

Эпоха Мехмеда III

Казнив своих братьев, новый султан опасался заговоров даже со стороны сыновей. Он запретил им управлять провинциями, как это было раньше, вместо этого заперев в отдельном павильоне султанского дворца под названием «Кафес» («Клетка»). Большим влиянием при дворе Мехмеда III пользовалась валиде-султан Сафийе Султан, пережившая сына. По её приказу было начато строительство грандиозной Новой мечети, причём местом строительства был выбран еврейский торговый квартал возле старого порта (в ходе расчистки места под мечеть евреи и караимы были изгнаны на новое место — в квартал Хаскёй возле Галаты). В 1599 году английская королева Елизавета I в знак дружбы отправила сул­тану орган, который сопровождал его создатель, мастер Томас Дэллам (он был поражён богатством дворцовых покоев и блеском придворного церемониала, о чём рассказывал по возвращению в Европу). В правление Мехмеда III распространяется мода на табак, и очень скоро мужчины и женщины начинают курить трубку (чубук) и кальян. Лучший табак прибывал в Стамбул из Салоник, Малой Азии и Латакии[118][119][120][121].

На рубеже XVI—XVII веков стамбульский порт оставался крупным центром международной и транзитной торговли. В гавань Золотого Рога ежедневно заходили десятки судов из разных стран (корабли европейских купцов предпочитали швартоваться у причалов Галаты). В Стамбуле процветала торговля привозными товарами, что позволяло снабжать жителей продуктами питания, обеспечивать ремесленников сырьём, а двор и знать — предметами роскоши. Кроме того, здесь процветала работорговля (через невольничий рынок Стамбула ежегодно проходили десятки тысяч пленников). Переброской людей и грузов через Босфор и Золотой Рог было занято более 15 тыс. лодочников, которые образовывали могущественную корпорацию. В её состав входили перемеджи (лодочники, перевозившие только людей с их личным багажом), каикджи (владельцы каботажных судов средних размеров) и сандалджи (владельцы крупных галер)[комм. 18]. Важной отраслью экономики города было строительство. В XVI веке в Стамбуле было сооружено около 30 крупных мечетей (для примера, за весь XVII век было построено всего шесть мечетей, из которых больших — лишь две)[122][123][124].

Мечеть Фетхие-джами
Церковь Святого Георгия
Синагога в квартале Хаскёй

После многочисленных просьб и взяток турки разрешили отремонтировать церковь Святого Георгия в районе Фанар, которая с 1601 года стала кафедральным собором и резиденцией константинопольского патриарха. Сюда снесли все уцелевшие в Стамбуле христианские реликвии, в том числе столб бичевания, к которому был привязан Иисус Христос, высокопочитаемые мощи и иконы. Постепенно вокруг резиденции патриарха в Фанаре сложился христианский квартал, в котором селились влиятельные греческие семейства. В правление Мехмеда III в Стамбуле работали видный историк и крупный чиновник Мустафа Али, написавший «Кюнх аль-ахбар» («Сущность новостей»), и историк Мустафа Селаники. В декабре 1603 года Мехмед III умер и был похоронен в восьмиугольном тюрбе, расположенном во дворе мечети Айя-София. На престол взошёл его сын Ахмед I, который, вопреки традиции, пощадил младшего брата Мустафу[комм. 19][115][125][126].

Эпоха Ахмеда I

В начале XVII века в Стамбуле осело значительное число армян из восточных районов Анатолии. В ноябре 1605 года в столице скончались две влиятельные женщины — бывшая валиде-султан Сафийе Султан (по одной из версий была задушена кем то из придворных) и действующая валиде-султан Хандан Султан. В 1609 году напротив Айя-Софии началось строительство Голубой мечети, для чего были разобраны западные трибуны византийского ипподрома с остатками императорской ложи, а также многие постройки лежавшего в руинах Большого императорского дворца. Автором грандиозного проекта был один из самых талантливых учеников Синана — архитектор Мехмед-ага. Строительство закончилось в 1616 году, после чего Голубая мечеть стала самой значимой мечетью Стамбула и одним из символов города. Она поражала и своими размерами (в ней одновременно могли молиться 35 тыс. верующих), и непривычными шестью минаретами (согласно легенде, глуховатый архитектор неверно понял приказ Ахмеда, повелевшего построить «золотые минареты» или «алтын минаре», а Мехмед-ага вместо этого услышал «шесть минаретов», то есть «алты минаре»[комм. 20]). В состав обширного комплекса мечети входили медресе, больница, несколько богаделен, кухни и караван-сарай (медресе мечети Султанахмет встало в один ряд с такими влиятельными школами, как медресе при мечетях Баязид[комм. 21], Фатих, Айя-София и Сулеймание)[128][129][130][131].

Центральной магистралью Стамбула являлась широкая и красивая улица Диван-Йолу, по которой султанский кортеж во время частых процессий пересекал весь город от ворот Эдирне до дворца Топкапы (она довольно точно совпадала с линией главной улицы Константинополя — Меса). Важными узлами, через которые проходила Диван-Йолу, были площадь Баязида (на месте форума Феодосия) и площадь Чемберлиташ (на месте форума Константина). Однако остальные улицы Стамбула были узкими, кривыми, мрачными и в большинстве своём не вымощенными. Они отличались грязью, особенно после дождя, поэтому знатные горожане передвигались по столице верхом или в каретах. Из камня строились преимущественно дворцы знати, дома богатых купцов, мечети и бани, остальные строения (основная масса домов ремесленников, мелких торговцев и чиновников, а также большинство мелких лавок, магазинчиков и мастерских) возводились из глины и дерева и были лишены каких-либо архитектурных излишеств. Частые пожары вынуждали власти издавать указы, в соответствии с которыми дома и лавки должны были строиться из камня и самана, а дерево могло использоваться в минимальных масштабах. Но за выполнением этих указов следили не особо тщательно, и число деревянных построек оставалось в Стамбуле весьма значительным ещё долгое время[132][133][134].

Жилые дома Стамбула делились на несколько категорий: эв — маленькое строение, в котором жили простолюдины и служащие низшего звена; конак — особняк богатого горожанина со двором; ялы — особняк, расположенный на берегу Босфора и нередко имеющий причал; сераль (или сарай) — шикарный дворец важного сановника, окружённый садом и нередко имевший выход к воде. Цоколи всех конаков и сералей возводились из камня, однако имели деревянный остов. Многие дома знати снаружи выглядели довольно-таки непрезентабельно, так как сановники опасались зависти или гнева со стороны султана и его ближайшего окружения, но обладали богатым интерьером с пышной отделкой. Первый этаж отводился под кухню, жилища слуг и рабов, второй служил хозяевам и имел закрытые балконы[135][78].

В начале XVII века по инициативе Генриха IV французы начинают наращивать своё присутствие в Стамбуле, постепенно тесня венецианцев (ранее они крепко обосновались в Триполи, Алеппо и Дамаске, где и была сосредоточена французская торговля с Востоком)[136]. Период правления Ахмеда I продолжил традиции повсеместной коррупции и произвола чиновников. В 1612 году привилегию «права флага» получили голландцы, особенно сильно закрепившиеся в Измире (они также имели существенные интересы в Галате, торговали привозным сукном и золотыми арслани, но в столице предпочитали вести дела через посредников из числа греков и армян, или по заказу венецианцев). В 1614 году по распоряжению жены султана Кёсем Султан возобновилось приостановленное строительство Новой мечети (Ени Джами). Кёсем обладала большим влиянием при дворе мужа и даже смогла оттеснить Махфируз Хадидже Султан — первую жену Ахмеда и мать его старшего сына. Ахмед I умер от тифа в ноябре 1617 года и был похоронен в тюрбе при Голубой мечети (там же покоится прах его матери, жены и детей)[137][88].

Эпоха Мустафы I и Османа II

После смерти Ахмеда одна из придворных группировок поставила на престол его слабовольного младшего брата Мустафу I, который многие годы до этого провёл в «Клетке». В феврале 1618 года Мустафа был свергнут в пользу 14-летнего Османа II — своего племянника и старшего сына Ахмеда. Новый султан был довольно самостоятельным правителем, но поражение в Хотинской битве сильно подорвало его престиж. Вернувшись в столицу, Осман задумал ряд кардинальных реформ, но в мае 1622 года мятежные янычары убили его в крепости Едикуле и вновь поставили на трон Мустафу I (Осман был похоронен рядом с отцом возле Голубой мечети). При французском после Филиппе Арле (1620—1631) католические миссии империи получили значительную поддержку, а капуцины даже обосновались в Стамбуле. После повторного свержения в сентябре 1623 года Мустафа до конца своей жизни находился в заключении во дворце Топкапы. После смерти в январе 1639 года он был похоронен в тюрбе во дворе мечети Айя-София (его гробница перестроена из христианской крестильницы византийского периода)[115][138][139].

Эпоха Мурада IV

В сентябре 1623 года в результате очередного дворцового переворота на троне оказался малолетний Мурад IV, что сразу возвысило влиятельную группировку его матери Кёсем Султан и верных ей евнухов (от имени султана были казнены трое его братьев, которые могли претендовать на престол). В 1626 году власти издали очередной указ, который предписывал строить в Стамбуле и Галате дома из камня и глины (по образцу Халеба и Дамаска), но исполнялся он не слишком строго. В 1627 году (по другим данным — в 1624 году) греческие монахи основали в Стамбуле типографию, которая печатала книги на греческом языке. В мае 1632 года султан подавил мятеж янычар и сипахов, поднятый ими в столице. После этого влияние валиде-султан стало сокращаться, а Мураду удалось с помощью жестоких репрессий навести порядок в своих владениях, пополняя имуществом казнённых врагов султанскую казну. Он даже провёл перепись населения, а также опись всех зданий, корпораций и объединений столицы (1637). Недовольный усилением армян во внутренней и средиземноморской торговле, Мурад IV приказал выселить из Стамбула всех представителей этого народа, родившихся в Кайсери и Восточной Анатолии (однако, указ не был приведён в исполнение и не имел никаких последствий). В апреле 1635 года в Стамбуле были казнены мятежный эмир Ливана Фахр ад-Дин II и его родственники. Также в 1635 году, после разгрома англичанами турецкой эскадры, османские власти наложили на столичных иностранцев огромный штраф, а резиденции западных послов подверглись обыскам и грабежам (переводчик французского посольства, протестовавший против произвола, был посажен на кол). В том же 1635 году на территории комплекса Топкапы был воздвигнут небольшой Ереванский дворец (Реван-Кёшк), названный так в честь взятия турками Еревана. В 1639 году рядом с ним в ознаменование очередной победы османских войск — взятия Багдада — был построен дворец Багдад-Кёшк. В 1637 году в квартале Джибали случился большой пожар, после которого султан попытался запретить в Стамбуле курение табака и заодно употребление кофе (в некоторых мечетях даже читали проповеди против табакокурения). В июне 1638 года по велению султана был задушен патриарх Кирилл Лукарис (он боролся с влиянием иезуитов и сблизился с протестантами, которым подарил Александрийский кодекс). В правление Мурада в столице творили великие поэты Неф`и (казнён по велению султана в 1635 году) и Яхья (занимал пост шейх-уль-ислама), писатель-хронист Кочибей. В феврале 1640 года Мурад IV умер, после чего на престол взошёл его младший брат Ибрагим I, освобождённый из «Клетки»[140][141][142][55].

Реван-Кёшк
Реван-Кёшк
Багдад-Кёшк

Эпоха Ибрагима I

С воцарением Ибрагима к власти вернулась и партия Кёсем Султан, но в дальнейшем она испортила отношения с сыном. Султан опустошал казну огромными тратами на покупку рабынь, благовоний и пушнины, цены на которые сразу же возросли многократно, а его мать через доверенного кызлар-агасы и часто сменявшихся визирей ведала всеми делами Османской империи. В 1642 году резиденция армянского патриарха была перенесена из квартала Сулумонастыр в Кумкапы на побережье Мраморного моря, где вырос новый армянский район. Когда в октябре 1644 года эскадра рыцарей-госпитальеров захватила богатое османское судно с высокопоставленными чиновниками, взбешённый султан приказал убить всех христиан Османской империи. Позже он отменил свой приказ, но начал затяжную войну с Венецией. Это нанесло большой урон многочисленной венецианской колонии Стамбула, которая до этого превосходила других европейцев по объёму торговли (под началом бальи и «совета двенадцати» находились десятки купцов, в том числе из числа древних родов, живших на Востоке не одно поколение, а также дипломаты, переводчики, секретари и священники[комм. 22]), а также привело к охлаждению франко-османских отношений. К 1646 году все западные посольства перебрались в Галату и Перу, после чего в собственно Стамбуле почти не осталось «франков» (в Галате, а позже и Пере издавна находились резиденции венецианского бальи и генуэзского подесты). После этого постепенно забылся указ Сулеймана Великолепного, запрещавший иностранцам носить западные одежды и обязывавший их поверх своих платьев одевать турецкий кафтан. Кроме того, контакты «франков» с турками сократились до минимума и ограничивались сношениями через греческих, еврейских и армянских посредников. Посол Англии получал жалованье от «Левантийской компании», а посол Франции жил на отчисления от пошлин таможни Марселя (послы платили турецким властям взятки и штрафы за проступки, совершавшиеся их соотечественниками[комм. 23]). В августе 1648 года янычары при поддержке мусульманского духовенства и дервишей свергли султана. Через несколько дней он был задушен и похоронен в тюрбе Мустафы I во дворе мечети Айя-София[115][143].

Эпоха Мехмеда IV

В 1648 году на престол был возведён малолетний Мехмед IV, сменивший на османском троне своего отца, свергнутого янычарами. Вся власть сосредоточилась в руках его матери Турхан Султан и бабушки Кёсем Султан, которые ввергли двор в анархию и череду интриг (в сентябре 1651 года бабушка султана была задушена евнухами по приказу Турхан Султан). В августе 1651 года на волне народного гнева был смещён со своего поста великий визирь Мелек Ахмет-паша (он велел начеканить большое количество низкопробных пиастров и акче, обязав торговцев и ремесленников принимать их по курсу венецианских цехинов и османских золотых). Дальнейшее ухудшение экономического положения вызвало в 1655—1656 годах новые мятежи со стороны янычар и стамбульских цехов. С подачи влиятельной валиде-султан новым великим визирем в сентябре 1656 года стал Кёпрюлю Мехмед-паша — родоначальник династии Кёпрюлю, которая постепенно сменила так называемый «султанат женщин»[137][144].

Султаны всегда стремились угодить янычарам и завоевать их благосклонность щедрыми подарками, высоким жалованьем и различными развлечениями. Со времён Баязида II существовал обычай (джюлюс бахшиши), по которому вступавшие на престол султаны должны были одаривать янычар деньгами (со временем он превратился в своеобразную дань правителей янычарскому корпусу). К середине XVII века янычары уже играли большую роль при дворе, участвовали почти во всех дворцовых переворотах, активно смещали неугодных сановников, а также повсеместно нарушали первоначальный запрет на женитьбу и предпринимательскую деятельность. Они всё чаще обзаводились семьями, пополняя корпус своими детьми, промышляли мелкими торговыми операциями и занимались ремеслом, проникая в торгово-ремесленные цехи Стамбула. В списках янычарского корпуса значилось множество «мёртвых душ», чьё жалованье присваивали себе командиры, а боевая мощь султанской гвардии резко ослабла. В Стамбуле базировалось около трети янычарского корпуса, то есть от 10 до 15 тыс. человек. Казармы янычар стали главным очагом бунтов, периодически потрясавших столицу империи (например, только в правление Мехмеда IV янычары устраивали крупные мятежи в 1651, мае 1655 и марте 1656 года), а расположения янычарского аги искали все противоборствующие дворцовые группировки[145][146].

В 1654 году один из дворцов, построенных рядом с комплексом Топкапы (особняк бывшего садр-азема Халил-паши), стал постоянной резиденцией великого визиря. Он находился напротив павильона Алай-Кёшк, с балкона которого султан принимал парады своей армии. Ворота в этот дворец назывались Пашакапасы (Ворота паши), затем — Баб-и Али (Высокие ворота), и всё правительство Османской империи с последней четверти XVII века стало известно как Высокая порта (или Блистательная Порта). Однако, диван с обязательным участием визиря продолжал заседать в султанском дворце. Кроме государственной казны в Топкапы хранилась и личная казна султана, которая, в отличие от первой, не испытывала обычно недостатка в поступлениях. Личные средства султана только в исключительных случаях тратились на нужды государства, оформляясь министром финансов (дефтердаром) в виде долговых обязательств. Султанская казна пополнялась за счёт дани из вассальных придунайских княжеств и Египта, доходов от вакуфных земель и предприятий, подношений и подарков. Султан присваивал себе на правах «законного наследника» имущество умерших военных и гражданских чинов, а также широко практиковал введённую с середины XVII века систему казней опальных сановников с конфискацией их богатств. Ещё одним способом пополнения казны был обычай выдавать султанских дочерей в младенческом возрасте за богатых сановников, которые были обязаны платить крупные суммы на содержание «супруги»[147][148].

Всё экономически активное население Стамбула (купцы, посредники, ростовщики, ремесленники, мелкие торговцы и рабочие) было объединено в цехи (эснаф или таифе). Фактически, в тот или иной цех записывали всё взрослое мужское население города, за исключением военных и занятых на дворцовой службе. В четырёх столичных округах (Стамбул, Эюп, Галата и Ускюдар) числилось 1,1 тыс. цехов, объединённых в 57 ассоциаций (фютюввет или футувва). Согласно сведениям знаменитого историка и географа Эвлии Челеби, в середине XVII века в Стамбуле насчитывалось более 23 тыс. ремесленных мастерских, в которых работало около 80 тыс. человек[комм. 24], и свыше 15 тыс. крупных торговцев (с учётом их служащих), которым принадлежало почти 3,2 тыс. магазинов, лавок и складов. В городе действовало 65 корпораций мелких торговцев, объединявших уличных лавочников и лоточников, которые контролировали более 14 тыс. торговых точек. Всего в сфере мелкой торговли было занято почти 50 тыс. жителей Стамбула. Согласно различным источникам, число постоянно действующих лавок торговцев и ремесленников колебалось в Стамбуле той поры от 32 до 48 тысяч (включая прилавки и магазинчики мелких и крупных ремесленных мастерских). Ремесленное производство отличалось глубоким разделением труда, в связи с чем швейная отрасль столицы была представлена 19 цеховыми организациями, кожевенная — 35, оружейная — 36, строительная — 44, булочники и кондитеры были объединены в 29 корпораций. Особенно славился Стамбул изделиями ювелиров, гравёров, чеканщиков и оружейников[149][150].

Несмотря на внушительный производственный потенциал, Стамбул был преимущественно городом-потребителем, вся продукция которого шла почти целиком на местный рынок. Ежегодно в столицу пригоняли 4 млн баранов, 3 млн ягнят и 200 тыс. голов крупного рогатого скота[комм. 25]; ежедневно Стамбул поглощал 500 тыс. кг пшеничной муки, большое количество риса, молочных продуктов, овощей и фруктов. Зерно на столичный рынок попадало из Фракии, азиатского побережья Мраморного моря, портов Эгейского и Чёрного морей (особенно из придунайских княжеств), рис — из Египта, овцы — с Балкан и из Центральной Анатолии (особенно со склонов Таврских гор), домашняя птица — из восточной Фракии и района Измира, рыба — из деревень вдоль Босфора и с черноморского побережья, йогурт — из окрестностей Стамбула, оливки и оливковое масло — из Центральной Анатолии, лимоны — с Хиоса и из Киликии, мёд — из Молдавии и Валахии, соль — из Египта, Крыма и Западной Анатолии, кофе — из Египта и Йемена. Также были значительны поставки сырья, особенно кож и шкур из Крыма, Болгарии и Молдавии. Из Западной Европы (Франции, Англии, Голландии, Испании, Венеции) привозили ткани, готовую одежду, сахар, бумагу, скобяные изделия, медь, олово, свинец, железо, красители, стекло и стеклянные изделия, зеркала, лекарства, из Индии (в основном французы и голландцы) — перец, корицу, имбирь и гвоздику[151].

Деятельность стамбульских цехов тщательно регламентировалась властями и внутренними уставами. Например, строго ограничивалось число лиц, имевших право открывать в городе мастерскую или лавку, а подмастерья (кальфа) и ученики (чирак) были полностью подчинены воле мастера (уста). Общими вопросами деятельности цехов ведали избиравшиеся мастерами советы старейшин, во главе которых стояли старосты (кетхюда) и их заместители (йигитбаши). Они представляли интересы цеха в правительственных учреждениях и решали все внутренние споры между членами цеха. В тех цехах, где «неверные» составляли большинство, кетхюда избирался из их числа. Городские власти тщательно контролировали деятельность цехов через кадиев и специальных чиновников (мухтесибов и их помощников кологланларов), следивших за исполнением устава и распределением между цехами необходимых им товаров и изделий (в том числе импортного сырья). Они же надзирали за условиями производства и качеством выпускаемой продукции, взимали налоги, следили за исполнением правительственных указов и ценовой политикой, боролись со спекулянтами. Несмотря на строгий контроль со стороны властей, иногда недовольство стамбульских цехов выплёскивалось на улицы (например, в августе 1651 года и зимой 1668—1669 года)[149][152].

Ежегодно или один раз в несколько лет каждый столичный цех устраивал праздник, длившийся иногда целую неделю (обычно такие праздники проводились на лугах Кагитхане или Агачаири). На этих своеобразных ярмарках ремесленные и торговые цехи демонстрировали и продавали свою продукцию, а также угощали бедняков. Кроме того, цехи участвовали во многих официальных торжествах, например, в парадах по случаю восшествия на престол нового султана, обрезания принца или военного похода армии. Причём каждый цех сооружал подмостки на колёсах, на которых изображались та или иная мастерская или лавка. Между цехами разгоралось соперничество в том, кто ярче и красочнее сумеет представить перед султаном и придворными свою деятельность (победитель получал от правителя деньги или ценный подарок). Это соперничество усиливалось также из-за того, что большинство стамбульских цехов примыкало к тому или иному суфийскому братству (бекташи, мевлеви или мелами), которые нередко находились между собой в натянутых отношениях[153][154]. Все стамбульские цеха имели своих святых покровителей, в руководстве цехов присутствовали шейхи или дуаджи (религиозные вожди), многие крупные цеха имели свои мечети или финансировали близлежащие. Церемонии приёма нового члена корпорации или вступления выборных руководителей в должность были близки к ритуалам инициации, практиковавшимся в дервишских братствах. Во время цеховых праздников и торжеств много внимания и времени уделялось отправлению религиозных обрядов, хотя со временем шейх цеха или ассоциации превратился в номинальную должность (например, сопровождал членов цеха во время хаджа)[155].

Среди стамбульских торговцев существовала своеобразная иерархия, наверху которой находились крупные оптовики-негоцианты, специализировавшиеся на привозных товарах (туджджары или базирганы). Они занимались закупками, перевозкой и складированием зерна, мяса, кофе, табака, вина, тканей, ковров, кож, шкур и мехов, благовоний, драгоценных камней. Например, большим влиянием пользовался цех джелеб-кешан, которые владели огромными стадами скота, бойнями и значительным числом мясных лавок. С оптовиками тесно сотрудничали патентованные посредники-комиссионеры (деллаль), получавшие с каждой сделки свой определённый процент. Купцы из числа османских подданных (в том числе греки, армяне и евреи) редко выходили за пределы империи, предпочитая покупать товары из дальнего зарубежья у персов, арабов, итальянцев и других «франков». К низшей категории относились мелкие лавочники и бродячие уличные торговцы (сейяры), единственным имуществом которых нередко были ларёк (колтук), лоток для торговли вразнос или заплечная корзина с минимальным ассортиментом товаров. По мере убывания числа своих членов располагались торговцы продуктами питания (лепёшками, булками, овощами, фруктами, мясом и рыбой, йогуртом, прохладительными напитками), тканями и готовой одеждой, лекарствами, снадобьями и благовониями, обувью и грубой керамикой, а также старьёвщики (эскиджи)[156].

Между оптовиками и мелкими лавочниками располагалось несколько категорий торговцев, в том числе многочисленные ремесленники, продававшие свои изделия прямо в мастерских, и владельцы специализированных магазинов в бедестанах. Как правило, лавки ремесленников одного цеха располагались вдоль одной улицы или занимали один угол базара. Кроме того, имелись государственные чиновники, снабжавшие султанский дворец, армейские казармы и конюшни, имперские верфи и мастерские (по отливке пушек, чеканке монет, производству пороха, ядер, мачт и парусов) всем необходимым — продуктами питания, фуражом, предметами роскоши, одеждой, рабами, дровами и сырьём. В центре Стамбула, в районе Большого базара, располагались государственные склады пшеницы, ячменя, овса, растительного масла, строевого леса, соли и пороха. Особую категорию торговцев представляли собой еврейские купцы, воспитывавшие и продававшие для богатых горожан невольниц. Невольничий рынок (Эсирпазары) располагался на отдельной площади возле Большого базара, но покупать рабов могли лишь мусульмане (с середины XVII века стали возможны отступления от правила и для «неверных», а к концу XVII века христиане и евреи уже на законных основаниях могли приобретать себе рабов, уплачивая в казну соответственный налог)[157].

Кроме невольничьего существовали и другие специализированные рынки — по продаже лошадей, домашней птицы, живой и солёной рыбы[комм. 26], книг, специй, «блошиный рынок», а также еженедельные рынки-ярмарки: Салыпазары («рынок по вторникам») между Галатой и Топхане, Чаршамбапазары («рынок по средам») в Фетхийе, Першембепазары («рынок по четвергам») в Каракёй. По пятницам работали оживлённые рынки в районах Эдирнекапы, Ходжа Мустафа-паша, Кучук Мустафа-паша, Эюп, Касымпаша и Ускюдар, по субботам — в районах Алипаша (возле мечети Фатих) и Кулаксиз (в окрестностях Касымпаша), по воскресеньям — рынок Авретпазары, по понедельникам — рынок в районе Маджунджу. Но крупнейшим оставался Большой базар (Бююк чарши) или Крытый базар (Капалы чарши). Его сердцем были два старинных бедестана, вокруг которых располагались многочисленные хане (смесь гостиницы, офиса и склада), караван-сараи, таможенные склады, лавки и мастерские, а также пять мечетей и семь фонтанов. Базар представлял собой сеть из 67 пересекавшихся под прямым углом улиц, каждая из которых носила название цеха, обосновавшегося на ней (на некоторых перекрёстках существовали небольшие площади, на которых члены родственных цехов совершали совместные утренние молитвы). Всего на базаре работало 4 тысячи лавок, из которых около тысячи — в хане. В старом бедестане продавались шёлк, атлас, парча, бархат, ювелирные украшения, драгоценные камни, ковры, меха и фарфор, в новом — дорогие ткани, вышитые золотыми и серебряными нитями, шёлк и ангора. Все 18 ворот Большого базара вечером закрывались, после чего торговый комплекс оставался под надзором ночных сторожей, назначаемых цехами[158].

Среди столичных ремесленников самыми многочисленными были корпорации мельников, портных, кожевенников, производителей бабушей (туфли без задников и каблуков), плотников, столяров, свечников и седельников (каждая насчитывала более 3 тыс. человек). Существовали и крупные государственные промышленные предприятия, в первую очередь морской арсенал в квартале Касымпаша и артиллерийский арсенал в Топхане, а также несколько оружейных (тюфенкхане) и пороховых (барутхане) фабрик, два больших ателье, в которых шили форму для янычарского корпуса, армейские хлебопекарни, мастерские по производству сальных свечей, сухарей и бузы (в них работало более 7 тыс. человек). На нужды султанского дворца и многочисленных придворных работали специализированные мастерские по производству мебели, изразцов, стеклянных и бронзовых изделий, огромная художественная мастерская, а также швейные мастерские, изготовлявшие для сановников и слуг доламы, халаты и тюрбаны. Важное место занимали монетные дворы (возле мечети Баязида и во дворце), на которых работало много «неверных», особенно евреев. В общей сложности на 31 государственном предприятии Стамбула работало свыше 10 тыс. человек[159].

Военные и гражданские чины Османской империи

Около 40 тыс. человек относились к категориям людей, зарабатывавших интеллектуальным трудом или в сфере развлечений. Шейх-уль-ислам возглавлял многочисленную иерархию «людей веры», которые делились на две категории — служители культа и преподаватели медресе (к последним примыкали и улемы). К работникам умственного труда относились писатели и поэты, торговцы рукописями (саххаф), писцы (языджи), составители жалоб и прошений (арзухалджи), врачи, хирурги, окулисты и аптекари (среди медиков особенно много было греков и евреев). Около 15 тыс. человек насчитывали фокусники, кукловоды, артисты театра теней карагёз и уличного театра орта-оюну, акробаты, канатоходцы, дрессировщики медведей и певчих соловьёв, рассказчики комедийных, исторических и сказочных историй (меддах)[комм. 27], народные поэты (ашик или саз-шаирлери), шуты и другие уличные артисты (среди них немало было арабов, персов, индийцев, цыган, армян и греков). Более высокий статус имели 6 тыс. музыкантов, делившихся на султанских или придворных (мехтер) и свободных (71 их корпорация подчинялась одному начальнику — сазендебаши). Отдельную категорию представляли работники хамамов (банщики, массажисты, цирюльники и другой вспомогательный персонал), коих в Стамбуле середины XVII века насчитывалось более 150 (в том числе около 60 публичных бань в Стамбуле, около 50 — в пригородах, остальные — частные бани в султанских дворцах и особняках знати), а также самостоятельные цирюльники (сюннетджи), которые, кроме стрижки и бритья, практиковали операции обрезания[160].

Среди других распространённых профессий Стамбула значились водоносы (сака), садовники и лодочники, объединённые в свои цехи, а также домашняя прислуга, в том числе постоянная и приходящая. В османской столице было мало нищих, просивших подаяние на улице. Все обездоленные находились на содержании имаретов, открывавшихся при каждой крупной мечети. Кроме того, помощь вдовам, сиротам, разорившимся ремесленникам и торговцам, калекам или переселенцам оказывали как соседи, так и цеховые организации, имевшие для этих целей специальные кассы взаимопомощи. Часть бедняков трудилась на общественных работах по прокладке дорог или рытью водостоков, организованных властями[161].

Важное значение имели цехи владельцев кабаков и таверн (в Стамбуле насчитывалось свыше тысячи таких заведений, в которых работало около 6 тыс. человек). Тавернами владели преимущественно «неверные», их не было в мусульманских кварталах и возле мечетей. Больше всего питейных заведений располагалось в Саматии, Кумкапы, Балыкпазары, Ункапаны, Джибали, Айякапасы, Фанаре, Балате, Хаскёе, Галате и деревнях вдоль Босфора (то есть в районах, населённых в основном христианами и евреями). Кабаки и таверны группировались возле причалов, но среди их клиентов были не только моряки, грузчики и торговцы, но и янычары, другие солдаты, нищие и проститутки. Также работали публичные дома, персонал которых набирался по большей части из числа «неверных» — гречанок, армянок, евреек, женщин с Кавказа и из Европы (но были и сирийки, персиянки и даже турчанки). Кроме таверн и публичных домов некоторые проститутки работали под видом продавщиц каймака или прачек. Районами с наихудшей репутацией в плане развратных утех считались Галата, Топхане и Эюп (последний привлекал проституток большим числом паломников)[162].

Ускюдар
Атмейдан
Эюп
Белградский лес

Согласно данным Эвлии Челеби, любимыми местами отдыха и развлечений жителей Стамбула были площадь Атмейдан, Барутхане возле Золотого Рога, площадь Баязида у одноимённой мечети, площадь Вефа недалеко от мечети Фатих, Ага Чайири («Лужайка аги») возле ворот Силиври, Ени Бахче («Новый сад») у ворот Топкапы, Кадырга Лимани на берегу Мраморного моря, Ланга (популярное место морских купаний), площади в районах Эминёню, Саматия и Давуд-паша, а также эспланады перед мечетями Селима, Сулеймана, Айя-София, Шехзаде и Фатих. За городскими стенами горожане отдыхали в Кягытхане у побережья Золотого Рога («Сладкие воды Европы», названные так из-за источника воды), на равнине Сулеймана, лугах Топчулар и Отакчилар, в садах дервишского монастыря в Еникапы и садах Эюпа. На северном побережье Золотого Рога стамбульцев привлекали холм Окмейдан, где военные тренировались в стрельбе из лука по мишеням, окрестности мечети Пиале-паши в глубине долины Касымпаша и высоты Перы, откуда открывался красивый вид на Золотой Рог, Босфор и Мраморное море. В выходные и праздники горожане нанимали лодку и отправлялись в тихие места вдоль европейского берега Босфора — деревни Бешикташ, Истинийе, Еникёй и Тарабия, в Белградский лес и к источнику Кастанесу. На азиатском берегу стамбульцы посещали кладбище Ускюдара, целебный источник у горы Чамлыджы, «Сладкие воды Азии» возле крепости Анадолухисары и многочисленные особняки (ялы), построенные в зелени садов у самой воды и обустроенные пирсами (каикхане) для лодок и прогулочных судов[163].

Османские власти строго запрещали работавшим в Стамбуле типографиям печатать книги на турецком, арабском или персидском языках, а также не разрешали ввоз в страну книг на арабском языке, напечатанных в Европе. Мусульманские сочинения, изданные типографским способом, были объявлены «нечистыми» и подлежали уничтожению. Мехмед IV так строго следил за соблюдением этого закона, что распорядился утопить все экземпляры Корана, которые в Стамбул привёз один англичанин. Кроме того, Мехмед приказал бросить в воду арабский шрифт, присланный в дар султану из Венеции. Образованная прослойка столичных турок пользовалась рукописями и активно следовала мусульманскому обычаю создавать библиотеки рукописных книг (в Стамбуле существовало множество частных собраний, в которых хранились десятки тысяч манускриптов на арабском, персидском и турецком языках). В период правления Мехмеда IV в Стамбуле работали историк и писатель-энциклопедист Кятиб Челеби, историк и географ Эвлия Челеби, историки Хезарфен, поддерживавший отношения с французским востоковедом и переводчиком Антуаном Галланом, и Ибрагим Печеви, поэт Юсуф Наби, а также многие другие учёные и деятели искусств[164][165].

В 1660 году был закончен большой Египетский базар, специализировавшийся на продаже специй и пряностей (доходы с этого рынка шли на достройку, а затем и содержание соседней Новой мечети). В том же 1660 году в Стамбуле случился грандиозный пожар, уничтоживший множество домов, мечетей, церквей и других строений, в том числе ряд деревянных зданий во дворце Топкапы. После этого дворцовые сооружения возводились обычно из камня, как например султанский гарем и ряд служебных помещений комплекса Топкапы, построенные в 60-х годах XVII века (в 1665 году очередной пожар вновь опустошил ряд помещений султанского дворца, на восстановление которого потребовалось три года). Вообще частые пожары были настоящим бедствием для преимущественно деревянного Стамбула. Только с 1633 по 1698 год огонь 21 раз уничтожал целые кварталы города, вместе с торговыми рядами, ремесленными мастерскими, складами и амбарами, принося, таким образом, огромный ущерб экономике столицы[166][167].

В сентябре 1661 года после тяжёлой болезни умер великий визирь Кёпрюлю Мехмед-паша, а его место занял сын Фазыл Ахмед-паша. Он начал борьбу с укрепившим свои позиции орденом мелами, приказав казнить ряд шейхов и большое число членов братства, которое после этого ушло в подполье. В 1665 году благодаря усилиям Турхан Султан завершилось строительство Новой мечети (в комплекс также входили медресе, мектеб, больница, бани и резиденция валиде-султан). В феврале 1666 года в Стамбул прибыл еврейский лжемессия Шабтай Цви, вызвавший волнения в еврейской общине. По приказу визиря его заточили в тюрьму (позже перевели в замок Абидоса), но в Стамбул стали стекаться восторженные почитатели Шабтая. В августе лжемессия был приглашён в султанский дворец, где принял ислам, после чего отправился привратником в Адрианополь[168][86]. В 1670 году султан своим указом запретил в Стамбуле продажу вина и повелел закрыть все питейные заведения, однако этот запрет строго не выполнялся. Также Мехмед IV отменил запрет на курение табака, введённый его предшественником Мурадом IV, и ввёл государственную монополию на торговлю табаком, чем немало обогатил османскую казну. В июне 1674 года на территории площади Атмейдан прошло грандиозное празднество, посвящённое обрезанию султанских сыновей Мустафы и Ахмеда. В ноябре 1676 года скончался великий визирь Фазыл Ахмед-паша, которого похоронили в тюрбе отца[комм. 28]. Новым великим визирем Мехмед IV назначил Кара Мустафа-пашу — воспитанника семейства Кёпрюлю. В 1681 году после инцидента, спровоцированного адмиралом Авраамом Дюкеном на Хиосе (когда французская эскадра обстреляла город и турецкий гарнизон), франко-османские отношения резко испортились, а вся французская колония Стамбула оказалась под угрозой репрессий, но посол Гийераг сумел дорогими подношениями умилостивить нужных сановников[комм. 29]. Весной 1683 года в столице за два месяца произошло шесть крупных пожаров, уничтоживших более 3 тыс. жилых домов и торговых лавок[169][170].

Во второй половине XVII века в Стамбуле осела большая волна ашкеназов, спасавшихся от погромов в Польше и Украине. В свою очередь череда пожаров вынудила «романиотов» покинуть еврейский квартал Балыкпазары. Всё чаще богатые представители стамбульских меньшинств (христиане и евреи) стали прибегать к помощи и протекции со стороны влиятельных османских чиновников (за взятки) и иностранных послов. В июле 1683 года умерла бывшая валиде-султан Турхан Султан, похороненная в тюрбе возле Новой мечети. В декабре 1683 года, после крайне неудачной битвы при Вене, ага янычар по приказу султана задушил великого визиря Кара Мустафа-пашу, бежавшего в Белград. В 1684 году началась очередная война с Венецией, что вынудило стамбульских венецианцев существенно свернуть морскую торговлю и вести дела через посредников — французов, англичан и османских евреев. В сентябре 1685 года французы основали торговую «Средиземноморскую компанию», базировавшуюся в Марселе и Стамбуле (наибольшим влиянием в ней обладали братья Фабр). Осенью 1687 года в результате очередного янычарского бунта[комм. 30], организованного придворной группировкой Кёпрюлю (в частности, военным губернатором Стамбула Фазыл Мустафа-пашой), Мехмед IV был смещён, а мятежники даже частично разграбили султанский дворец. Бесчинства солдат привели к тому, что население столицы было вынуждено взяться за оружие чтобы защитить свои дома от мародёров. На престол взошёл младший брат низвергнутого правителя Сулейман II, а сам Мехмед в январе 1693 года умер в заточении (похоронен в большом тюрбе рядом с Новой мечетью)[171][172][173].

Эпоха Сулеймана II

До вступления на престол Сулейман II около сорока лет провёл в «Клетке» и не отличался крепким здоровьем. Всеми делами империи заведовал великий визирь Фазыл Мустафа-паша Кёпрюлю, назначенный на свой пост в ноябре 1689 года. В правление Сулеймана II велась активная борьба с коррупцией и роскошью среди столичных сановников, была укреплена армия, уменьшены тяжёлые налоги, облегчено положение христиан. Но после затяжных войн с Венецией и поражения под Веной экономика Османской империи находилась в тяжёлом состоянии, что позволило западноевропейским коммерсантам ещё более укрепить свои позиции. Сулейман II скончался в июне 1691 года и был похоронен в тюрбе Сулеймана Великолепного[174][175][176].

Эпоха Ахмеда II

После смерти Сулеймана II османский престол при поддержке Фазыл Мустафа-паши занял младший брат умершего правителя Ахмед II, который также около сорока лет провёл в «Клетке». Ахмед II скончался в феврале 1695 года и был похоронен в тюрбе Сулеймана Великолепного. Новым султаном стал его сын Мустафа II, выросший при дворе в Эдирне[174][177].

К концу XVII века в Стамбуле сложилось несколько основных торгово-ремесленных зон. В первую очередь выделялся «нижний город» Галаты, тянувшийся вдоль набережной и причалов до арсенала Касымпаша. Также оживлённая торговля велась на южном берегу Золотого Рога в квартале Эминёню, вдоль причалов старого порта (на месте бывших венецианского, амальфийского и пизанского кварталов). В сердце Стамбула располагались большие бедестаны, окружённые торговыми рядами, многочисленными мастерскими и постоялыми дворами, раскинувшимися до квартала Баязид. От Большого базара расходились три торговые улицы, проложенные по старым византийским магистралям. Одна спускалась через торговый квартал Мехметпаша к причалам и складам на берегу Золотого Рога; другая шла по кварталам Сераджхане и Шехзадебаши к мечети Шехзаде; третья тянулась до квартала Аксарай. Рынки и торговые ряды ярмарочного типа (нередко торговля велась прямо с телег, а среди товаров преобладали продукты) для местных жителей располагались в Эюпе, Едикуле и Ускюдаре (всего Стамбул обслуживало 15 районных рынков)[178].

Густонаселённые жилые зоны сложились вдоль южного берега Золотого Рога, вдоль осевых магистралей ворота Эдирне — Айя-София и мечеть Баязида — квартал Аксарай, в предместье Эюп, на склонах Галаты, в окрестностях арсеналов Топхане и Касымпаша, а также в приморских пригородах Кумкапы, Саматья и Едикуле. При этом в Стамбуле конца XVII века сохранялось много пустырей, фруктовых садов, парков и декоративных садов при богатых дворцах и виллах, а также обширных угодий вокруг многочисленных мечетей и медресе. Особняки знати концентрировались в двух престижных районах: вдоль улицы Диван-Полу, которая связывала площади мечетей Айя-София и Баязид, и в треугольнике между мечетью Сулеймание, мечетью Шехзаде и площадью Вефа (в меньшей степени богатые виллы и особняки располагались на побережье Мраморного моря в квартале Ахыркапы и вдоль берегов Босфора). Районы простолюдинов с повышенной плотностью застройки охватывали территории между линией ворота Эдирне — мечеть Баязид и побережьем Золотого Рога, между Голубой мечетью и зоной Аксарай — Еникапы, между Саматьей и Едикуле. Плотная застройка и ветхость жилья способствовала масштабным пожарам, от чего особенно страдали христиане и евреи, так как согласно старому закону, изданному ещё Мехмедом Завоевателем, сгоревшая церковь или синагога уже не могла быть восстановлена[179].

Евреи к концу XVII века составляли большинство в ряде кварталов Балата, Аязмакапасы, Айвансарая, Джибали и Текфурсарая, их крупные общины проживали в Хаскёе, Касымпаше, Галате и Мумхане. Кроме того, евреи встречались в Бешикташе, Ортакёе, Кузгунджуке и Ускюдаре. Каждое еврейское землячество имело своего раввина и свой совет по внутреннему самоуправлению (хашгаха), которые были подотчётны главному раввину Стамбула. Верхушку общины составляли богатые ростовщики и негоцианты, посредничавшие между османскими властями и «франками», а также придворные медики (хекимбаши), аптекари, оценщики, переводчики, владельцы текстильных и металлообрабатывающих мастерских. Армяне проживали в своих кварталах в Саматии, Сулумонастыре, Еникапы, Кумкапы, Балате, Топкапы, Хаскёе, Касымпаше, Галате, Бешикташе, Ортакёе, Куручешме и Ускюдаре. Среди них было много мелких торговцев и ремесленников (они изготовляли и продавали бастурму, булки, лепёшки и ракию), а также погонщиков ослов, слуг и грузчиков[180]. Албанцы славились как мостильщики дорог и землекопы, рывшие колодцы; многие из них работали мелкими торговцами вразнос и слугами во дворце. Арабы (египтяне, сирийцы и выходцы из Багдада) специализировались на строительных профессиях (особенно много их было среди каменотёсов), а также занимались гончарным делом (производили и продавали фаянсовую плитку и посуду). Цыгане, проживавшие в Балате, промышляли кузнечным делом и славились как гадатели и бродячие артисты (певцы, танцоры и дрессировщики медведей), сербы и валахи торговали сырами, копчённым мясом, овощами и фруктами, персы специализировались на торговле привозными товарами с Востока, среди галатских «франков» было много лекарей, хирургов и аптекарей[181][182][183].

Балат
Фатих
Каракёй
Мехметпаша

Рядовые христиане и евреи, особенно жившие в старом Стамбуле, хотя и сохраняли свой язык и веру, на бытовом уровне всё больше сближались с мусульманским окружением. В отличие от них, «франки» Галаты и Перы были совершенно чужды социальной среде турок, контактируя лишь с греками и по коммерции — с евреями и некоторыми османскими чиновниками (стоит отметить, что община «франков» была довольно малочисленной: в XVI веке их насчитывалось несколько десятков, в XVII веке — около трёх сотен). «Франки» были отрезаны от карьеры чиновника (за исключением единиц, принявших ислам) и работы в традиционных корпорациях, нередко они не имели разрешения привести свою семью (в таких случаях «франки» женились на гречанках или армянках, но их дети всё равно оставались подданными Османской империи). Центрами общественной жизни для «франков» являлись католические церкви, в которых служили итальянские и французские священники (в Галате и Пере это были церкви Святой Марии, Святого Петра, Святого Бенедикта, Святого Георгия и Святого Франциска)[184][185][186].

На рубеже XVII—XVIII веков Стамбул был крупным центром валютных операций, где имели хождение самые разнообразные монеты: золотые османские султани (они же алтуны, филури и шахи), египетские ашрафи (они же эшрефи алтун, шерефи и шерифы), венецианские цехины и дукаты, германские дукаты, серебряные османские акче, куруши (они же пиастры) и пара, австрийские талеры, голландские талеры (они же эседи-куруш и арслани), севильские пиастры (они же мексиканские пиастры, сюмюны и тимины), французские су, медные османские мангиры и аспры. Голландцы, англичане и французы, закупавшие товары в Стамбуле, нередко расплачивались «порченными монетами», в которых примесь благородных металлов была меньше, чем в их западноевропейских аналогах. В городе имелись многочисленные меняльные конторы, принадлежавшие генуэзцам, венецианцам, французам, голландцам, англичанам, а также местным евреям[187].

Эпоха Мустафы II

К концу XVII века население Стамбула составляло 700—800 тыс. человек, он был одним из крупнейших городов мира своего времени. В османской столице насчитывалось 485 соборных (джами) мечетей, почти 4,5 тыс. приходских (месджид) мечетей и молельных домов, 515 медресе, более 500 текке и завие для дервишей, а также около 40 синагог (в начале XVII века их было 38), около 30 православных церквей (включая расположенные в деревнях на берегу Босфора), около 10 католических церквей (в Галате в течение XVII века число действующих церквей колебалось от пяти до девяти, в Стамбуле было три храма, но все они закрылись или были преобразованы в мечети[комм. 31]) и 9 армянских храмов (четыре в старом Стамбуле и пять — в пригородах). Вышедший за пределы старых феодосиевых стен, город разрастался вдоль побережья Мраморного моря и Золотого Рога, вокруг Галаты и Перы, на азиатском берегу Босфора. Ранее считавшийся предместьем, район Эюп (Эюб) теперь насчитывал почти 10 тыс. домов и дворцов, утопавших в зелени садов и виноградников (здесь запрещалось селиться «неверным»). Благодаря потоку паломников, приходивших к тюрбе Абу Айюба аль-Ансари, вокруг мечети вырос огромный рынок и комплекс медресе, суфийских текке и мечетей поменьше (также мусульман привлекали «целебный источник» во дворе и хранившиеся в мечети высокочтимые реликвии, в том числе камень со следами ступни пророка Мухаммеда, меч Османа, которым во время коронации опоясывался новый султан, и древние рукописи Корана). В саду мечети хоронили видных министров, генералов, евнухов, шейхов, дипломатов и жён султанов (другие крупнейшие стамбульские кладбища располагались вдоль городской стены и в Ускюдаре). Ещё одно укреплённое предместье, выросшее возле крепости Едикуле на берегу Мраморного моря, не стало столь престижным как Эюп, так как славилось многочисленными скотобойнями, сотнями мастерских по выделке кож, производству столярного клея и жильных струн, отличавшихся неприятными запахами[188][189][190][191].

Основное население Галаты составляли греки, армяне, евреи, западноевропейцы (или «франки», главным образом генуэзцы, венецианцы, французы, англичане, голландцы) и левантийские арабы-христиане, жившие хоть и обособленно, но под строгим контролем османской администрации. Этот район был центром морской торговли Стамбула, у его причалов стояли торговые суда со всех концов света. Вокруг порта на узких улочках концентрировались склады, судоремонтные мастерские, цехи по изготовлению снастей и парусов, торговые ряды, постоялые дворы, гостиницы, публичные дома и таверны. К Галате примыкали военные верфи в районе Касымпаша (на побережье Золотого Рога) и артиллерийский арсенал в районе Топхане (на берегу Босфора), вокруг которых выросли многонациональные рабочие посёлки. Севернее Галаты на холмах, ранее занятых виноградниками и садами, в XVI—XVII веках сложился богатый район Пера (турки называли его Бейоглу, что означает «Сын принца» — один из трапезундских принцев династии Великих Комнинов, обратившись в ислам, обосновался в этом районе). Здесь среди просторной застройки размещались посольства европейских держав, дома богатых купцов из числа «франков» и греков, офисы торгово-финансовых компаний, магазины западного типа, множество католических церквей (в том числе церковь Святой Марии Драперис) и греческое кладбище[комм. 32]. Вокруг небольшой деревни Бешикташ, отделённой от Топхане пустырями, султаны и придворная знать строили богатые загородные виллы и гаремы, разбивали вокруг них красивые сады с фонтанами и павильонами. Здесь же располагалась пристань, с которой небольшие лодки и паромы перевозили грузы и пассажиров на азиатский берег Босфора[192][193][194][195].

Свою специфическую атмосферу имел и Ускюдар, куда прибывали торговые караваны из Закавказья, Персии и внутренних районов Малой Азии. Оттого-то район и был застроен многочисленными постоялыми дворами — караван-сараями и ханами, а основную массу населения составляли, кроме турок, армяне и персы. Здесь же было множество рынков, на которых шла оживлённая торговля привозными товарами, и перевалочных складов, а также находились летняя резиденция султана, дворцы придворных и высших сановников империи. Правопорядок в различных районах столицы обеспечивали силы крупных военачальников: янычарский ага руководил полицейской службой в Стамбуле, джебеджибаши (начальник оружейников) — на территории султанского дворца, ипподрома и Айя-Софии, бостанджибаши — в султанских покоях и дворцах на Босфоре, топчубаши (командующий артиллерией) — в Топхане и Пере, капудан-паша — в Галате и Касымпаша[196][197].

Мухзир-ага командовал особым отрядом янычарской военной полиции и отвечал за безопасность великого визиря, а также решал с ним все спорные вопросы, касавшиеся расквартированного в столице янычарского корпуса (в том числе задерживал и наказывал провинившихся янычар). Специальные полицейские чины (асесбаши и субаши) отвечали за безопасность и порядок в тёмное и светлое время суток соответственно. Ночью улицы Стамбула были погружены во мрак, и передвигаться по ним разрешалось только с фонарём. Нарушителей этого правила задерживали и отправляли на принудительные работы, в основном по заготовке дров для городских бань. В каждом квартале ночная охрана состояла из сторожа (бекджи), который подчинялся асесбаши, и патрульных из числа членов местных цехов. Субаши следил за соблюдением регламентов ремесленниками и торговцами, задерживал и подвергал наказаниям бродяг, пьяных, мошенников и воров. Многочисленный штат имела и уголовная полиция, опиравшаяся на тайных агентов и информаторов (бёджекбаши специализировался на розыске и задержании воров, салмабаш-чукадар следил за порядком на рынках, в кафе, тавернах и банях, а также докладывал о настроениях толпы). В Стамбуле той эпохи убийства были относительно редким явлением, в том числе по причине того, что если убийца оказывался не пойманным, то жители квартала, в котором произошло преступление, обязаны были уплатить крупный денежный штраф. Кроме штрафов обычными наказаниями той поры были избиение палками по заднице, животу и ступням, выставление к позорному столбу, прибивание ушей гвоздями к двери или стене, тюремное заключение[198][199].

Армейский гарнизон Стамбула делился на несколько корпусов (оджак) — янычары (пехота), сипахи (кавалерия), топчу (артиллерия), топарабаджи (транспорт) и джебеджи (вооружение), которыми, соответственно, командовали ага янычар, ага сипахов, топчубаши, топарабаджибаши и джебеджибаши. Янычары образовывали четыре разряда (джемаат, бёлюк, сеймен и аджемиоглан), каждый из которых делился на орта, а те — на ода (группа солдат, размещённых в одной комнате казармы). Во время войн все столичные янычары (в Стамбуле дислоцировалась треть янычарского корпуса империи, иногда их численность достигала 25 тыс. человек, но обычно — от 10 до 15 тыс.), кроме аджемиоглан, уходили на фронт. Караульные помещения янычар находились в каждом районе и пригороде, также они патрулировали все административные здания и иностранные посольства. Большинство янычар принадлежали к ордену бекташи. Кавалеристы делились на четыре категории — собственно сипахи, а также силахдары, улуфеджи и гарипы (обычно в Стамбуле базировалось 1,5 тыс. кавалеристов). Оружейники размещались в казарме напротив Айя-Софии, их численность колебалась от 800 человек при Селиме II до 5,7 тыс. при Мураде IV (при Сулеймане II упала до 2,6 тыс.). Топчу («пушкари») базировались в квартале Топхане, где издревле отливались пушки. Топарабаджи («обозников») обычно насчитывалось 600—700 человек и они размещались в казармах в Топхане и Ахыркапы (с запада примыкали ко дворцу султана). Постепенно всё больше янычар и других солдат жили вне казарм, обрастая мелкими лавками и мастерскими[200].

С конца XVII века ряд богатейших семейств фанариотов не только влиял на политику константинопольского патриархата, но и занял господствующее положение в некоторых османских владениях (особенно Молдавии и Валахии). Они единственные из немусульман были допущены на государственную службу и начинали преимущественно в должностях драгоманов — официальных переводчиков и дипломатов. Со временем греки-фанариоты стали влиятельными посредниками между султанским двором и государствами Европы, выдвинулись в число крупных чиновников правительства и османского флота, негоциантов и судовладельцев (например, семейства Маврокордато, Кантакузенов, Ипсиланти, Мурузи, Каллимаки, Катакази, Раллис, Суцу, Рангавис, Властос, Каратеодори). Османские сановники и придворные брали взятки не только за назначение фанариотов на высокие посты, но даже за утверждение в сане патриархов (что не мешало другим османским чиновникам смещать некоторых патриархов даже через несколько дней после назначения)[201][202].

Фанар

С начала XVIII века стали возвышаться представители армянской крупной буржуазии, потеснившие на этом поприще греков и евреев. В среде армянской общины Стамбула появилось немало влиятельных банкиров, ростовщиков, оптовых торговцев, откупщиков и посредников между турками и «франками». Также на деловую и культурную авансцену столицы вышли так называемые «левантийцы» или «пероты» («уроженцы Перы») — осевшие в Стамбуле «франки» и их дети от браков с местными подданными. Кроме того, к ним примыкали сефарды из Ливорно, находившиеся под протекцией французского посла. В августе 1703 года в Стамбуле вспыхнуло восстание против султана, поддержанное янычарским корпусом. Войска двинулись на Эдирне, где проживал Мустафа II, и вынудили его отречься от престола в пользу младшего брата — Ахмеда III. В декабре 1703 года Мустафа II скончался (по одной из версий, его отравили) и был похоронен в тюрбе при Новой мечети[203][204][205].

Эпоха Ахмеда III

В XVIII веке упадок Османской империи стал особенно заметным на фоне экономического и культурного прогресса Западной Европы. Знакомство с передовым опытом побуждало дальновидных османских деятелей к проведению реформ на европейский лад. В Стамбул стали приезжать приглашённые Высокой Портой европейские инженеры и архитекторы, врачи и военные специалисты, город начали посещать видные европейские учёные, музыканты, художники и литераторы. Сильное влияние на турецкое общество оказали участившиеся обмены посольствами между Османской империей и странами Западной Европы. По мере знакомства с достижениями европейской науки и культуры, с ростом интереса к математике, астрономии, медицине, географии, химии всё более обострялась потребность в собственной печатной книге. Однако и сопротивление новшествам в обществе не ослабевало. Например, в 1704 году Ахмед III своим указом запретил употребление новых импортных лекарств и велел закрыть в столице все аптеки, принадлежавшие «франкам»[164][206][207].

Несмотря ни на что, в Стамбул прибывало всё больше иностранцев, особенно из Франции. Так, только с 1685 по 1719 год в османской столице осело 175 французских купцов (в 1636 году в городе было всего два дома, принадлежавших французским купцам, в 1667 — четыре, в 1670 — 24). В начале XVIII века в деревушке Буюкдере на европейском берегу Босфора открылось первое дипломатическое представительство России в Османской империи. Вскоре при посольстве была освящена небольшая православная церковь[208][209].

В 1709 году началось сооружение самого дворца Топкапы (Сарай-и эндерун), завершившееся лишь к 1817 году. Также по приказу Ахмеда III были построены дворцовая библиотека (1719), где хранилась ценная коллекция книг и рукописей, и красивый фонтан (1728) перед главными воротами дворцового комплекса. В правление Ахмеда III придворный монетный двор перешёл от ручной чеканки серебряных монет акче к механической. Весь комплекс украшали многочисленные сады, среди которых особенно славился «сад тюльпанов». На содержание султанского двора шли колоссальные суммы, ведь в комплексе жило и кормилось более 12 тыс. человек (согласно другим данным — 14,5 тыс.) — султанские жёны и наложницы, придворные, евнухи, слуги и стража. В штат придворных и слуг входили начальники белых и чёрных евнухов, главные палач, астролог и врач, секретари и писари, переплётчики рукописей, стольники, ключники, постельничие, сокольничие, стремянные, егеря, конюхи, музыканты, повара, кондитеры, мясники, ковровщики, мебельщики, садовники, хранители парадной шубы и чалмы султана, и даже стражи султанского соловья и попугая[210][211][212][213].

Подавляющее большинство зданий Стамбула представляли собой одноэтажные деревянные дома. В начале XVIII века власти столицы издали специальное распоряжение, которое определяло высоту зданий. Отныне высота жилых домов мусульман не должна была превышать 9 метров, немусульман — 7 метров, а лавок — 3 метра. Обычный турецкий дом состоял из двух половин — мужской (селямлик) и женской (харем). В двухэтажных домах, которые обычно принадлежали состоятельным горожанам, первый этаж отводился под служебные помещения и комнаты прислуги, а верхний служил гостиной и жилищем хозяевам. Он имел много окон и балконы, которые нависали над улицей и поддерживались деревянными консолями (окна в хареме закрывались жалюзями — кафес). Крутые крыши домов, сложенные из красной черепицы, выступали над стенами, образуя широкий навес. Застройка жилых кварталов проходила хаотично, в результате чего улицы всё более сужались, дворы отгораживались глухими стенами, балконы затеняли и без того тёмные улочки. На склонах холмов сооружались лестницы, нередко весьма крутые и неудобные[214][215].

Каменные особняки (конаки) вельмож, крупных торговцев и чиновников высокого ранга не отличались изяществом и богатством внешней отделки, но славились роскошью внутреннего убранства. В зажиточных домах имелись длинные низкие диваны (софа), маленькие резные столики для трапезы, ковры на полах, ниши в стенах для хранения посуды и вещей, шкафы для постельных принадлежностей и большие камины. Во дворах конаков располагались сады, водоёмы (хавуз), бани, летние кухни, цистерны для воды, пристройки для слуг и конюшни. Дома бедняков обычно имели две небольшие комнаты, в одной из которых находился мангал для приготовления пищи и обогрева помещения, но часто они представляли собой лачуги с лежаками и грубой посудой[216][217].

В 1726 году Ибрахим Мутеферрика и Саид-эфенди обратились к великому визирю Ибрагим-паше с просьбой разрешить им открыть типографию для печатания книг на турецком языке (на основе арабского алфавита). 5 июля 1727 года Ахмед III издал указ, разрешавший создать типографию, но запрещавший публикацию книг религиозного содержания. Эта уступка мусульманскому духовенству, яростно возражавшему против «осквернения» Корана и других религиозных книг, невольно оказала услугу делу культурного развития столицы. Первая турецкая типография была открыта в стамбульском доме Мутеферрика, где 31 января 1729 года в свет вышла первая печатная книга — переведённый на турецкий язык арабский толковый словарь Джаухари. В мае того же года Мутеферрика издал географическое сочинение Кятиба Челеби, затем — несколько книг по истории и «Турецкую грамматику», составленную монахом-иезуитом Холдерманом (после смерти Мутеферрика в 1745 году турецкое книгоиздательское дело надолго захирело)[218]. Также в правление Ахмеда III в Стамбуле работали выдающийся историк Нааима, автор уникальных «Хроник», первым занимавший должность ваканювиса (придворного историографа), придворный поэт Ахмед Недим, отошедший от персидского влияния в османской поэзии, и миниатюрист Абдулджелил Левни[219][220].

Непрерывная череда войн с Россией, Венецией и Австрией привела к тому, что значительное увеличение янычарского корпуса шло теперь за счёт свободной вербовки всех желающих. Рекруты отличались низкой дисциплиной и моральным обликом, они вовсе не хотели воевать, их целью была принадлежность к привилегированному военному сословию, которое любыми средствами способно выбить у властей всё новые льготы и подношения. Столичные янычары даже поставили под свой контроль некоторые стамбульские цехи — грузчиков, торговцев бёреками, овощами и фруктами. Многие янычары не напрямую занимались коммерцией, а за определённый процент с доходов покровительствовали своим родственникам, землякам, друзьям и знакомым, помогали им получать разрешения на торговлю или хранили их товары и сбережения. Сближению янычар и торгово-ремесленных цехов Стамбула способствовало то обстоятельство, что в военное время корпорации отряжали в армию определённую часть своих членов, которые служили в ней в качестве вспомогательных войск[221].

Янычары, массово занявшиеся ремеслом и торговлей или покровительствовавшие коммерции, стали отражать недовольство городских низов Стамбула. Очередная война с Ираном обернулась для населения тяжёлым налоговым бременем и военными поборами, сопровождавшимися произволом и коррупцией чиновников. В столицу стекались толпы разорённых крестьян, так как жители Стамбула по традиции были освобождены от уплаты ряда налогов. Особое возмущение народных масс вызывали колоссальные расходы на строительство новых дворцов, пышные празднества и развлечения знати «эпохи тюльпанов» (так правление Ахмеда III было названо потому, что эти дорогие цветы, клубни которых привозились из Голландии, украшали сады стамбульских вельмож). Напряжения добавляли попытки великого визиря Ибрагим-паши бороться с янычарской вольницей, ставшей к тому времени опорой клерикальной реакции. В конце сентября 1730 года до столицы дошли вести о поражении турецкой армии в Иране, что явилось искрой, которая зажгла пламя восстания[222][223].

28 сентября на улицах Стамбула появилась группа рядовых янычар во главе с Патрона Халилем, который призывал горожан подняться против султана и его министров. В первый день под знамёна восставших встало 3 тыс. горожан, в основном из числа столичных ремесленников и мелких торговцев, наиболее страдавших от притеснений властей. На четвёртый день число бунтовщиков достигло 80 тыс. человек. Они захватили пороховые склады, морской арсенал и литейный двор, блокировали султанский дворец, прекратив поставки воды и продовольствия, громили дома знати и открывали ворота тюрем. Для успокоения повстанцев Ахмед III приказал казнить ненавистных народу сановников, в том числе великого визиря, но всё равно был низложен янычарами. Он умер в заточении в июне 1736 года и был похоронен в тюрбе при Новой мечети (там же похоронены 18 его сыновей)[224][225].

Эпоха Махмуда I

7 октября 1730 года в Стамбуле состоялась церемония восшествия на престол султана Махмуда I, сына Мустафы II. Он выполнил требования восставших — отменил надбавки к старым и все новые налоги. Когда обстановка в столице разрядилась, приближённые султана смогли подкупом и угрозами расколоть ряды оппозиции. 26 ноября 1730 года Патрона Халил и другие руководители восстания были приглашены во дворец на переговоры и убиты (их тела выбросили в море с дворцовых стен). Большим влиянием в правление Махмуда I обладал великий визирь Хекимоглу Али-паша (1732—1735 и 1742—1743), построивший в Стамбуле большую мечеть своего имени[226][227].

В 1737 году в Ускюдаре при артиллерийских казармах было открыто первое в истории страны учебное заведение, где изучались точные науки, в том числе прикладная математика. Эту школу основал француз Ахмед-паша, который стремился поставить отсталую турецкую армию на уровень современного военного искусства и подготовить офицеров, имеющих серьёзные математические и инженерные знания. Однако, все попытки кардинально реформировать армию натыкались на отчаянное сопротивление янычарского корпуса. В 1740 году султан открыл в правом нефе мечети Айя-София библиотеку. Махмуд I умер в декабре 1754 года и был похоронен в тюрбе при Новой мечети[228][229].

Эпоха Османа III

После смерти Махмуда I на султанский престол поднялся его младший брат Осман III, который до этого около полувека провёл в «Клетке». Он не любил музыку и женщин, вёл аскетичный образ жизни. В период недолгого правления Османа III сменилось несколько великих визирей (имущество впавших в немилость чиновников конфисковывалось в пользу султанской казны), в столице притеснялись «неверные» (христиане и иудеи). В эту же эпоху в Стамбуле работали известный врач и астроном Аббас Васим Эфенди, открывший больницу и аптеку, историк Сейид Мухаммед Риза, продолжалось расширение султанского дворца. В 1755 году в районе Анадолукавагы, возле старой крепости Йорос, были построены мечеть, текке и стена вокруг гробницы святого Юши, ставшие местом паломничества суфиев. В том же 1755 году возле Большого базара было закончено строительство мраморной мечети Нуруосмание («Свет османов»), начатое ещё при Махмуде I. В комплекс мечети входили медресе, библиотека, кухни и тюрбе Шехсувар Султан — матери султана, скончавшейся в 1756 году. Сам Осман III умер в октябре 1757 года и был похоронен в тюрбе при Новой мечети[203][230][78].

Эпоха Мустафы III

На престол взошёл Мустафа III, сын Ахмеда III. В 1761 году в Стамбуле при содействии советника турецкой армии барона де Тотта было открыто несколько специальных школ для навигаторов, артиллеристов и фортификаторов. В 1763 году была построена мечеть Лалели («Тюльпановая») — последняя из больших султанских мечетей. В 1766 году случилось мощное землетрясение, в результате которого пострадало множество домов и мечетей (в том числе мечети Фатих и Сулеймание). В 1773 году, после поражения османского флота в Чесменском сражении, в квартале Сютлюдже было организовано морское инженерное училище (сейчас на его базе действует Стамбульский технический университет — старейшая высшая школа Турции). Однако все попытки провести реформы в армии и государственном аппарате гасились консервативными кругами, костяк которых составляли янычары и мусульманское духовенство. Мустафа III умер в январе 1774 года (похоронен в тюрбе при мечети Лалели), после чего престол занял его младший брат Абдул-Хамид I[231][78][220].

Эпоха Абдул-Хамида I

В начальный период правления Абдул-Хамида I государство переживало масштабный кризис. Чиновники, войска и даже янычары нередко оставались без жалованья, в войнах Османская империя терпела одно поражение за другим. Султан был вынужден пойти на некоторые реформы янычарского корпуса, флота и артиллерии, он активно привлекал иностранных специалистов (особенно французов) и открывал современные школы. В 1778 году на набережной Ускюдара была построена мечеть Бейлербейи. За свою религиозность и щедрость Абдул-Хамид имел популярность в народе, он даже лично участвовал в тушении большого пожара, бушевавшего в Стамбуле в 1782 году. В апреле 1785 года по подозрению в подготовке переворота был смещён и вскоре казнён великий визирь и видный реформатор-франкофил Халил Хамид-паша. Абдул-Хамид умер в султанском дворце в апреле 1789 года, на османском престоле его сменил Селим III, сын Мустафы III[232].

Эпоха Селима III

В 1794 году на территории нынешнего района Шишли была построена мечеть Тешвикийе (во второй половине XIX века её перестроили в стиле необарокко). В 1795 году в Стамбуле было открыто училище для подготовки армейских инженеров и артиллеристов. На рубеже XVIII—XIX века разросшийся Капалы Чарши представлял собой целый торговый город, в котором насчитывалось несколько тысяч лавок и ремесленных мастерских, множество кафе и ресторанчиков, меняльных и кредитных контор, целая биржа рабов, свои мечети, караван-сараи и даже кладбище. Днём длинные коридоры, больше похожие на небольшие улицы, освещались через отверстия в кровле. Своды и стены были украшены росписями и мозаиками. Отдельные торговые ряды имели купцы, предлагавшие драгоценности, благовония, ткани, обувь, холодное оружие и старинные манускрипты[233].

После начала Египетского похода Наполеона в 1798 году распался франко-турецкий альянс и почти все преподаватели-французы покинули Стамбул. Заключив мир с Францией, султан начал реформу административного аппарата. Также он покровительствовал образованию, печатному делу и культуре (особенно музыкантам и композиторам, среди которых выделялся Деде Эфенди). В октябре 1805 года в столице скончалась валиде-султан Михришах Султан (похоронена в тюрбе при комплексе, построенном на её средства). С помощью французского генерала Себастьяни турки укрепили оборонительную систему столицы и приступили к созданию армии нового образца. В 1807 году по велению султана в Ускюдаре, рядом с мечетью Селима (Селимийе джами), возведённой в 1803 году, были построены большие казармы, названные Селимийе. Вскоре после этого янычары, недовольные реформами и ростом налогов, подняли восстание, сместили Селима III и возвели на престол Мустафу IV, сына Абдул-Хамида I[234].

Эпоха Мустафы IV

Взошедший на трон в ходе янычарского бунта (май 1807 года), Мустафа IV заключил своего предшественника во дворце под стражу. Новый визирь Челеби Мустафа-паша отменил все военные реформы Селима и развернул репрессии против их сторонников. В июле 1808 года верные Селиму войска под руководством Алемдара Мустафа-паши заняли Стамбул, штурмом взяли дворец и попытались освободить пленника, но тот по приказу султана был задушен. Алемдар Мустафа-паша арестовал Мустафу IV и возвёл на трон его младшего брата Махмуда II, став при нём великим визирем. В ноябре 1808 года в столице вспыхнул новый мятеж янычарского корпуса, в ходе которого Махмуд II приказал убить бывшего султана Мустафу IV, которого восставшие стремились вернуть на трон, а янычары сожгли в своём дворце великого визиря Алемдара Мустафа-пашу. Подавив мятеж, Махмуд II жестоко расправился с бунтовщиками и сочувствующими им[235][236].

Эпоха Махмуда II

В эпоху правления Махмуда II дворцовый комплекс Топкапы приобрёл свой нынешний вид. Он был окружён высокой каменной стеной, внутри которой множество зданий и дворцов соединялись между собой мабейнами (открытыми террасами, крыша которых покоилась на столбах). Справа от Айя-Софии находились главные ворота дворца — Баб-и хумаюн (Высочайшие ворота), над которыми каждое утро выставлялись головы казнённых. От них, мимо бывшей церкви Святой Ирины, превращённой османами в оружейный склад, шла аллея, упиравшаяся в Средние ворота (Ортакапы) или Ворота приветствия (Баб эс-селям). В первом дворе размещались управления финансов, архивов и вакуфов, пробирная палата, имперское хранилище, дворцовый медпункт, конюшня для гостей, прибывших во дворец верхом, а также охрана и палачи, казнившие впавших в немилость сановников. Второй двор, известный как «дипломатический», окружала низкая галерея с мраморными колоннами. Здесь находились здание дивана с квадратной башней, откуда султан в торжественных случаях обращался к народу, различные службы (султанская канцелярия, государственная казна), комнаты для гостей и кухни дворца, а также сквер с фонтанами[237][238].

Из второго двора через ворота Баб-и саадет (Ворота счастья), которые находились под охраной евнухов, можно было попасть в третий двор, в султанскую резиденцию. Здесь располагались богато украшенный зал приёмов (Арз одасы), большая библиотека, роскошный гарем, султанская казна и личные покои султана, а также школа подготовки управленческих кадров Эндерун и жилые помещения обслуги. Четвёртый двор был местом отдыха султанов и представлял собой небольшой сад с фонтанами и павильонами. С галереи, окружавшей восьмиугольный Багдад-Кёшк, или с соседней большой террасы султаны любовались видом на Босфор и Золотой Рог. Здесь же располагались палаты главного придворного врача и главного наставника султана, а в конце сада возвышалась сохранившаяся с древних времён Колонна готов. Весь дворцовый комплекс простирался от Бахчекапы на Золотом Роге до Ахыркапы на Мраморном море[комм. 33]. В Ахыркапы располагался огромный вольер с большим количеством различных птиц, а рядом — султанский зверинец с львами, тиграми, пантерами и другими зверями. Рядом с Топкапы, на краю бывшего ипподрома, находились казармы янычарского корпуса, обычно вмещавшие от 10 до 12 тыс. гвардейцев (они не только охраняли дворец, но и использовались для наведения порядка в столице)[комм. 34]. В период правления Махмуда II янычары превратились в основной бастион феодально-клерикальной реакции, главный источник мятежей и смут, непримиримого противника любых новшеств и реформ, особенно в османской армии[239][240].

Ворота счастья
Кухни дворца
Внутренний двор гарема
Султанский зал

Во время антиосманского восстания 1821 года, позже названого революцией и войной за независимость, константинопольский патриарх Григорий V под давлением османских властей осудил греческих повстанцев и даже отлучил их от Церкви. Несмотря на проявление лояльности, 10 апреля он был низложен и повешен на воротах патриаршей резиденции, а его преемник Евгений II был вынужден три дня проходить мимо висевшего трупа.

15 июня 1826 года недовольные военными и экономическими реформами султана янычары подняли восстание против Махмуда II. После захода солнца они заполнили центральную площадь Атмейдан и стали громить дома чиновников-реформаторов. Мятежники потребовали от султана отменить указ о создании регулярного пехотного корпуса. В ответ Махмуд II двинул против янычар верные войска и заблокировал их на площади. Бунтовщики отклонили предложение выразить покорность султану и сложить оружие. Тогда части, посланные Махмудом, расстреляли из пушек казармы янычарского корпуса и быстро подавили восстание. В огне пожара погибли тысячи янычар; оставшихся в живых добили ворвавшиеся на площадь солдаты артиллерийских частей, за остальными устроили охоту по всему городу, убивая их прямо в домах и на улицах. Более 300 янычар были казнены по приговору специально созданного суда. 17 июня султан объявил о ликвидации янычарского корпуса (декрет Махмуда II был зачитан в Голубой мечети), что внесло крупные изменения в жизнь Стамбула[241].

Упразднение янычарского корпуса сопровождалось жестоким преследованием и близкого к ним суфийского ордена бекташей[242]. В 1826 году в Стамбуле было открыто военно-медицинское училище, сыгравшее большую роль в культурном развитии города и страны. Во время русско-турецкой войны (1828—1829) на острове Хейбелиада содержались русские пленные[комм. 35]. В 1829 году в столице вспыхнула эпидемия холеры и власти отдали под карантинный изолятор легендарную Девичью башню, расположенную на маленьком островке у побережья Ускюдара[комм. 36]. 1 ноября 1831 года вышла первая официальная газета на турецком языке «Таквим-и векаи» («Календарь событий»). Летом 1833 года возле Стамбула встала лагерем 10-тысячная русская армия, а в Босфор вошла русская эскадра под командованием адмирала Михаила Лазарева. Это было сделано по просьбе султана в ответ на наступление египетских войск Ибрагим-паши, разбивших турецкую армию. В итоге войска хедива были остановлены, а Россия и Османская империя подписали Ункяр-Искелесийский договор. В память об этих событиях 25 июня 1833 года русские и турецкие солдаты установили на вершине холма, возвышающегося на мысе Сельвибурну, гранитную глыбу высотой около 5 метров. Также в 1833 году в районе Саматия на месте старинного византийского монастыря была построена греческая православная церковь Святого Мина. В 1835 году на месте другого древнего византийского монастыря была построена церковь Живоносного Источника. В 1836—1837 годах в Стамбуле в рамках реформы административного аппарата были созданы министерства иностранных дел, внутренних дел и военное министерство (активное участие в реформировании и обучении турецкой армии принимал прусский капитан Мольтке). В 1839 году Махмуд II перенёс султанскую резиденцию на берег Босфора, после чего Топкапы стал приходить в запустение[243][244].

К концу правления Махмуда II османские власти продвигали светское образование и книгопечатание, покровительствовали писателям и журналистам, боролись с коррупцией и реформировали судебную систему, стимулировали экономику и снижали налоги (в 1838 году был заключён важный англо-турецкий торговый договор), проводили перепись населения и основывали почтовую службу, вводили документы для внутренних и зарубежных перемещений. Всё это вызывало противодействие со стороны мусульманского духовенства и части чиновников, особенно региональных правителей. В июле 1839 года Махмуд II умер в Стамбуле от туберкулёза, после чего на престол взошёл его старший сын Абдул-Меджид I (он построил для отца на главной улице Диван-Йолу, возле колонны Константина большое восьмиугольное тюрбе, ставшее последней усыпальницей османских султанов)[245][246][247].

Эпоха Абдул-Меджида I

В эпоху Танзимата постепенно начали приобретать европейские черты многие правительственные ведомства и учреждения, стал меняться облик столичной бюрократии, появились указы, регламентировавшие внешность государственных служащих (вплоть до длины усов). Европейское влияние стало сказываться на одежде и манерах чиновников, купцов и интеллигенции. Восточные одеяния начали уступать место европейскому костюму, на смену традиционной чалме пришла феска, в моду вошли мужские туфли и женские чулки, уменьшились размеры бород, молодое поколение высших сословий заговорило на французском языке, на улицах появились европейские экипажи на лежачих рессорах[248][249].

При Абдул-Меджиде немусульманам вновь было разрешено служить в османской армии, продолжалась реформа законодательства империи. В середине XIX века Стамбул стал центром формирования молодой турецкой интеллигенции, которая вскоре начала влиять на все важнейшие сферы политической и культурной жизни столицы империи. Этому особенно способствовало развитие светской школы. В дополнение к новым военным училищам и учебным заведениям для подготовки чиновников гражданских ведомств к середине столетия стали появляться и первые общеобразовательные светские начальные школы. В 1848 году в Стамбуле было открыто первое в стране мужское педагогическое училище. В том же году в квартале Пангалти (Шишли) открылась Османская военная школа, позже ставшая основой для образования Турецкой военной академии[250][251][252].

1 октября 1844 года на острове Хейбелиада (Халки) по инициативе патриарха Германа IV и с разрешения турецких властей состоялось открытие отреставрированного православного монастыря Святой Троицы и богословской школы при нём, которая вскоре стала главной кузницей кадров Константинопольской церкви. В 1845 году в новом здании посольства России в Пере была освящена церковь Святого Николая Чудотворца (позже, в 1867 году, в здании старого посольства в Буюкдере, которое было перестроено и превратилось в загородную резиденцию посла, также была освящена небольшая православная церковь)[253][209].

Также в 1845 году по приказу султана был построен деревянный понтонный мост, связавший противоположные берега Золотого Рога. В 1850 году стартовало пароходное сообщение через Босфор (изначально между Эминёню и Ускюдаром). В 1854 году завершилось строительство нового султанского дворца Долмабахче, обошедшегося истощённой казне в 70 млн франков (что превышало треть ежегодных поступлений в государственный бюджет). Он был возведён на европейском берегу Босфора, на месте небольшого залива, засыпанного землёй (отсюда и название — «Насыпной сад»). Автором проекта выступил Карапет Бальян — представитель знаменитой армянской семьи архитекторов Бальян, которая создала много зданий в Стамбуле. Во дворце насчитывалось свыше 300 комнат, каждая из которых была оформлена европейскими художниками непохоже на другую. Огромный тронный зал украшала хрустальная люстра весом около 4 тонн, подаренная султану русским царём. По желанию матери султана Абдул-Меджида возле крепости Анадолухисары был построен ещё один небольшой дворец для отдыха придворных. Также в 1854 году под руководством архитектора Никогоса Бальяна в стиле османского барокко была построена мечеть Ортакёй. Она расположена на берегу Босфора и украшена богатой резьбой по камню[254][255].

Мечеть Ортакёй
Мечеть Безмиалем Валиде Султан
Дворец Долмабахче

В 1855 году в память о своей умершей матери Безмиалем Султан Абдул-Меджид построил рядом с дворцом Долмабахче мечеть Безмиалем Валиде Султан. В том же 1855 году власти создали Комиссию по благоустройству Стамбула, которая разработала детальный план преобразований в сфере городского хозяйства (в том числе новые нормативы по освещению улиц, строительству зданий, дорог и другой инфраструктуры). В 1856 году крупный пожар бушевал в районе Аксарай. В этом же году в Галате был основан англо-франко-турецкий «Оттоманский банк» (в 1863—1924 годах под именем «Имперского Оттоманского банка» он выполнял функции центрального банка страны, а его главный офис, построенный по проекту французского архитектора Александра Валлори, в конце XIX века считался крупнейшим зданием города). В 1858 году у оконечности моста через Золотой Рог открылась торговая площадь Каракёй, ставшая деловым центром этой заметно оживившейся части Галаты. В том же 1858 году султанская казна полностью истощилась и Абдул-Меджид был вынужден через галатских купцов просить заем на 9 млн франков для празднования бракосочетания своих двух дочерей. Огромные суммы шли на содержание двора и высших сановников империи, а коррупция приобрела ужасающие размеры. В сентябре 1859 года власти раскрыли заговор против султана, в котором участвовали учащиеся медресе, мелкие чиновники и офицеры, служащие арсенала, солдаты и представители мусульманского духовенства (все арестованные были брошены в казематы Кулелийских казарм в стамбульском районе Ченгелькёй, а затем отправлены на каторгу). В начале 60-х годов XX века в Стамбуле происходили массовые волнения, вызванные ростом цен на товары первой необходимости[256][257].

После окончания Крымской войны в Стамбуле и пригородах столицы осела волна крымских татар, бежавших от притеснений российских властей. В июне 1861 года Абдул-Меджид умер от туберкулёза, оставив после себя шесть сыновей, четыре из которых также в будущем станут верховными правителями Османской империи (султана похоронили рядом с могилой Селима III). Абдул-Меджиду наследовал его младший брат Абдул-Азиз[258].

Эпоха Абдул-Азиза

В 1861 году в Стамбуле сторонники европеизации империи учредили Османское научное общество, которое ставило перед собой широкие задачи просветительского характера и способствовало организации первого турецкого университета (в начале 60-х годов XIX века было в основном завершено строительство здания Османского университета, создана университетская библиотека на различных языках, в Европе были заказаны книги, оборудование и наглядные пособия). Кроме того, Османское научное общество создало в Стамбуле публичную библиотеку с большим читальным залом, организовало курсы по изучению английского и французского языков, в июле 1862 года начало издавать ежемесячный «Журнал наук» — первый турецкий научно-популярный журнал. Именно члены Османского научного общества стали первыми преподавателями университета, первая публичная лекция в здании которого состоялась 31 декабря 1863 года. Также в 1863 году в Стамбуле был основан американский Роберт-колледж (сейчас на его базе действует Босфорский университет)[259].

В 1865 году на азиатском берегу Босфора, у подножия холма Булгурлу, был построен летний султанский дворец Бейлербейи, а в 1867 году Абдул-Азиз переехал в новый дворец Чираган, построенный на европейском берегу Босфора (современный район Бешикташ). В том же 1867 году на месте некогда знаменитой византийской Влахернской церкви Богородицы, основанной ещё в V веке, была построена небольшая греческая часовня. 1 сентября 1868 года открылся привилегированный Галатасарайский лицей, выпускавший учителей школ, чиновников, офицеров армии и флота, многие из которых впоследствии сыграли видную роль в развитии турецкого просвещения, науки и культуры (лицею покровительствовали султан, правительство и власти Франции). 20 февраля 1870 года состоялось официальное открытие Османского университета, однако из-за нехватки преподавателей и учебников он был низведён до положения среднего учебного заведения, а в конце 1871 года в результате нападок мусульманского духовенства его вообще закрыли. В 1874 году университет открылся на базе Галатасарайского лицея, но в 1880 году из-за трудностей с кадрами вновь закрылся. К 1875 году в Стамбуле насчитывалось 264 турецкие светские начальные школы, в том числе 25 женских, в которых обучалось 13 тыс. детей (в те годы мусульманское население столицы составляло около 600 тыс. человек; таким образом, на 40-50 жителей приходился всего один ребёнок, учившийся в светской школе). В период правления Абдул-Азиза в Стамбуле появились и первые светские средние школы[260][261][262].

В 60-х годах XIX века в Стамбуле осела большая волна выходцев с Северного Кавказа, выселенных царскими властями России в Османскую империю после окончания Кавказской войны. В Турции всех кавказцев назвали черкесами, хотя среди них было немало кабардинцев, адыгейцев, абхазов, абазинов, убыхов и осетин. Из числа кавказских мухаджиров и их многочисленных потомков вышло много видных государственных деятелей Турции — дипломатов, военных и судей, а также политиков, учёных, журналистов, писателей и предпринимателей. Султан Абдул-Азиз не слишком утруждал себя государственными делами, переложив все заботы на плечи великих визирей Фуад-пашу (1861—1863 и 1863—1866) и Аали-пашу (1867—1871)[263].

Уличное движение
Торговцы
Цирюльники

В 1864 году во избежание загрязнения воды в древних византийских резервуарах власти выселили жителей пригородной деревни Белград. В соседнем Белградском лесу расположены четыре резервуара, два из которых построены ещё в период правления императора Андроника I Комнина. В них собирается родниковая вода, которая самотёком идёт в большой резервуар, откуда по двум водопроводам (один из которых называется Большим водопроводом Юстиниана) поступает в город. В правление Абдул-Азиза большие пожары продолжали наносить ущерб городу: в 1865 году огонь бушевал в районе Ходжапаша, в 1870 году — в Пере. В 1867 году началась реконструкция и частичная реорганизация площади Баязида (рядом с башней Баязида появились монументальные ворота Военного министерства). В августе 1867 года султан Абдул-Азиз вернулся в Стамбул из большого турне по Западной и Центральной Европе. В 1871 году в квартале Аксарай была построена мечеть Пертевниял Валиде Султан (Ени Валиде Джами или мечеть Аксарай), известная смешением различных стилей. В саду мечети, в красивом тюрбе была похоронена Пертевниял Султан — мать султана Абдул-Азиза и заказчица строительства мечети, умершая в 1883 году[264][265].

28 июня 1862 года в Стамбуле вышел первый номер газеты «Татствир-и эфкяр» («Изображение идей»), созданной писателем Ибрахимом Шинаси. Это издание сыграло большую роль в пропаганде передовых западных воззрений, в идейном формировании первых турецких конституционалистов. В июне 1865 года в стамбульском пригороде Еникёй состоялась первая встреча основателей тайного «Общества новых османов», деятельность которого подготовила почву для будущей конституции. В 1867 году руководители общества были вынуждены бежать из Стамбула в Европу, где издавали оппозиционные газеты, в том числе очень популярную «Хюрриет» («Свобода»). В том же 1867 году своё недовольство властями открыто выразили столичные чиновники, некоторые из которых по полгода не получали жалованья[266].

В 1876 году в Стамбуле издавалось 13 газет на турецком языке (в том числе 7 ежедневных), 9 — на греческом языке, 9 — на армянском, 7 — на французском, 3 — на болгарском, по две — на английском и еврейском, по одной — на немецком и арабском языках. Кроме того, в этот период Стамбул был крупным центром книгоиздательского дела, здесь работали десятки государственных и частных типографий, которые печатали религиозные книги, школьные учебники, произведения арабской, персидской и турецкой литературы, а также турецкие переводы европейских авторов[267]. В 1876 году в квартале Пангалти была построена русская Никольская больница, при которой открылась большая церковь Святого Николая Чудотворца (она являлась приходским храмом небольшой русской колонии Стамбула)[209].

С начала 70-х годов XIX века началось бурное развитие транспортной инфраструктуры Стамбула. В январе 1871 года в районе крепости Едикуле открылась первая в Стамбуле станция, связавшая железной дорогой центр города с районом Кючюкчекмедже. Также в 1871 году в Стамбуле открылись четыре линии конки и началось строительство железнодорожной линии Кадыкёй — Измит, в 1872 году на азиатском берегу Босфора открылся вокзал Хайдарпаша, а в августе 1873 года между вокзалом и Измитом началось регулярное железнодорожное сообщение (в районе Хайдарпаша товары, прибывавшие с востока по железной дороге, перегружались на суда, следовавшие в европейскую часть города). В том же 1873 году у Золотого Рога была построена новая конечная станция на линии Стамбул — Эдирне. 5 декабря 1874 года начал работу Тюнель — короткий подземный фуникулёр, соединивший Галату с Перой[комм. 37]. Летом 1875 года через Золотой Рог был перекинут Галатский мост длиной 480 метров и шириной 14 метров, связавший две части столицы (настил покоился на 24 железных понтонах, четыре из которых раздвигались для прохода небольших судов). Но если старый мусульманский Стамбул оставался экзотическим восточным городом, то в Галате и Пере произошли разительные перемены. Эти районы были застроены посольствами и офисами европейских компаний, дорогими отелями, магазинами, кафе, клубами и ресторанами, здесь продавались самая модная одежда и обувь, часы и ювелирные украшения, духи и галантерея, посуда и мебель, охотничьи принадлежности и игрушки, оптические инструменты и фотоаппараты, бронзовые статуэтки, лекарства и всевозможные аксессуары (здесь же появились первые универмаги и торговые пассажи европейского образца). Иностранные суда перестали заходить в гавань Золотого Рога, сгружая свои товары прямо на набережной Галаты[268][269][270][271][272].

После трёх грандиозных пожаров, бушевавших в Стамбуле (в 1856 году в Аксарае, в 1865 году в Ходжапаше и в 1870 году в Пере), облик столицы значительно изменился — власти при участии европейских специалистов проложили широкие магистрали, соединявшие оживлённые площади и препятствовавшие распространению огня[комм. 38], ввели новые стандарты для облика кварталов и строительства жилых, административных и религиозных зданий[273]. В середине 70-х годов XIX века обстановка в Стамбуле была накалена до предела. Экономический и политический кризис привёл к резкому ухудшению благосостояния большей части населения. Осенью 1875 года Порта объявила о своём частичном финансовом банкротстве, что повлекло за собой увеличение налогов и сокращение жалованья чиновников. Вскоре антиправительственные настроения охватили все слои населения столицы. В этой обстановке активизировались сторонники «новых османов», сплотившиеся вокруг своего лидера Мидхат-паши. Широкое распространение конституционные идеи нашли даже в среде мусульманского духовенства и софт — учащихся медресе (в те годы в Стамбуле насчитывалось около 40 тыс. софт, большинство из которых были выходцами из бедных семей)[274].

В апреле 1876 года в Стамбуле прошли массовые демонстрации рабочих монетного двора, армейского и военно-морского арсеналов, требовавших немедленной выплаты жалованья. С начала мая 1876 года толпы софт ежедневно собирались во дворах мечетей и проводили антиправительственные митинги. Кроме того, многие из них вооружались ружьями и пистолетами. 9 мая учащиеся медресе при мечети Фатих организовали митинг, собрав на площади Баязид более 5 тыс. софт из разных медресе. Через прибывшего к ним военного министра софты передали султану требование уволить великого визиря и шейх-уль-ислама. На следующий день к демонстрантам, собравшимся на площади Фатих, присоединились учащиеся медресе при мечетях Фатих, Баязид и Сулеймание, а также многочисленные горожане. Большая толпа двинулась к зданию Порты, отвергнув предложение султана сесть за стол переговоров[275].

11 мая 1876 года султан был вынужден сменить великого визиря, шейх-уль-ислама и ряд министров, а Мидхат-паша вошёл в состав нового кабинета в качестве министра без портфеля. Но софты продолжили демонстрации, требуя проведения реформ. В ночь с 29 на 30 мая курсанты военного училища и части войск стамбульского гарнизона по приказу группы министров окружили дворец Долмабахче с суши. С моря дворец блокировал поддержавший заговорщиков броненосец «Масудийе». Султат Абдул-Азиз был низложен, а на престол возведён известный своими либеральными взглядами Мурад V, сын покойного султана Абдул-Меджида I. Абдул-Азиз был заключён во дворец Чираган, где через несколько дней убит (похоронен в тюрбе Махмуда II)[276].

Эпоха Мурада V

В течение нескольких месяцев после переворота Стамбул был ареной ожесточённой политической борьбы между сторонниками и противниками конституции. Нередко в ходе этой борьбы враждующие стороны прибегали к убийствам соперников. Несмотря на столь неспокойную обстановку, в Пере на деньги банкира греческого происхождения Христакиса Зографоса была построена шикарная галерея «Cité de Péra», славившаяся своими кафе, ресторанами и винными лавками (в 1844 году на этом месте открылся театр Наума, но он сильно пострадал во время пожара в Пере в 1870 году и вскоре был снесён). 31 августа 1876 года вместо Мурада V, у которого обнаружилось тяжёлое расстройство нервной системы, на престол вступил его младший брат Абдул-Хамид II. Свергнутого султана заключили во дворец Чираган, где он и умер в августе 1904 года (похоронили Мурада V возле могилы матери Шевкефза Султан у Новой мечети)[276][277][278].

Эпоха Абдул-Хамида II

19 декабря 1876 года Абдул-Хамид II всё же назначил лидера конституционалистов Мидхат-пашу великим визирем. 23 декабря на площади у здания Порты прошла церемония провозглашения первой турецкой конституции. Первый секретарь султана Саид-бей вручил визирю султанский указ о провозглашении конституции и её текст, а главный секретарь правительства Махмуд Джелаледдин зачитал эти документы. После выступления Мидхат-паши, поблагодарившего султана, прозвучала молитва за здоровье монарха, а затем прогремел салют из 101 пушки, возвестивший о превращении Османской империи в конституционную монархию. В этот же день в стамбульском дворце Терсане начала свою работу Константинопольская конференция. Уже в феврале 1877 года Абдул-Хамид II сместил Мидхата с поста великого визиря, выслал его за пределы империи и начал борьбу с конституционалистами. В 1877—1878 годах в Стамбуле состоялись две сессии первого турецкого парламента, распущенного султаном в феврале 1878 года на неопределённый срок. С этого периода началась тридцатилетняя «эпоха зюлюма» (гнёта). В столице установилась атмосфера постоянного страха перед доносами и репрессиями политического сыска. 3 марта 1878 года в пригороде Сан-Стефано был подписан мирный договор между Османской империей и Россией, завершивший последнюю русско-турецкую войну (итогом которой стала потеря турками почти всех своих владений в Европе)[комм. 39]. 20 мая 1878 года мятежники захватили дворец Чираган с целью восстановить на престоле свергнутого Мурада V, но вскоре были рассеяны войсками[279].

Стамбул продолжал оставаться крупнейшим экономическим центром Османской империи. Большую роль в торгово-ремесленной жизни города играли старые цехи. Правда, теперь они перестали регламентировать производство, но продолжали сохранять контроль за работой многочисленных ремесленников. Цеховые объединения превратились в серьёзное препятствие на пути развития современного промышленного производства и технического перевооружения предприятий. Несмотря на это, в Стамбуле работали несколько паровых мельниц (первая из них была построена ещё в 1840 году), литейные и металлообрабатывающие предприятия, лесопилки, хлопчатобумажные, шёлкоткацкие и суконные фабрики, кожевенные, дубильные и мыловаренные заводы, судоремонтные верфи, а также государственные предприятия военной промышленности, производившие пушки, ружья, боеприпасы и обмундирование (в одном только артиллерийском арсенале Топхане работало 3,5 тыс. человек). На фоне экономического кризиса огромные средства шли на содержание армии, реформированной при помощи иностранных специалистов (особенно Гольц-паши). Вскоре турецкие офицеры, прошедшие новые военные школы, превратились в одних из самых просвещённых людей империи[280].

На рубеже XIX—XX веков через стамбульский таможенный округ проходило более трети всего импорта империи и значительная часть экспорта. Ежегодно в порт Стамбула заходило около 15 тыс. судов, а его грузооборот во много раз превышал грузооборот таких крупных портов, как Измир или Трабзон. В городе работало множество иностранных банков и торговых фирм, а также иностранных концессионных предприятий (в том числе хлеботорговых и табачных). В 1881 в Стамбуле открылась Администрация оттоманского публичного долга, взявшая под свой контроль сбор многих государственных налогов и пошлин для обеспечения выплат по многочисленным иностранным займам султанского правительства (фактически независимая от воли султана организация почти полностью подчинила финансы одряхлевшей Османской империи европейским государствам). Несмотря на острый дефицит османского бюджета, султан Абдул-Хамид II переселился из дворца Долмабахче в новую резиденцию Йылдыз («Звёздный дворец»), спроектированную итальянским архитектором на склоне холма рядом с дворцом Чираган (комплекс включал в себя огромный парк, султанский дворец, виллы гарема, помещения прислуги, кухонь, стражи и конюшен)[281][282].

Осенью 1880 года в Пере был открыт самый большой греческий храм Святой Троицы в стиле необарокко[283]. Летом 1881 года в Стамбуле состоялся судебный процесс, на котором арестованный ранее Мидхат-паша был признан виновным в организации убийства султана Абдул-Азиза (бывшего великого визиря приговорили к смертной казни, которую по просьбе британцев заменили на пожизненное заключение, однако в 1884 году Мидхат-паша был убит охранниками в аравийской тюрьме). В 1887 году в Саматии на руинах древнего византийского монастыря и разрушенного в огне пожара более позднего армянского патриаршего комплекса была построена армянская церковь Святого Георгия. В 1888 году немецкий капитал под руководством Deutsche Bank выиграл концессию на достройку железной дороги Измит — Анкара, которая планировалась как часть Багдадской железной дороги. В мае 1890 года на месте старой станции у Золотого Рога был открыт вокзал Сиркеджи, предназначенный для пассажиров Восточного экспресса (он был построен по проекту немецкого архитектора в ориенталистском стиле и обладал рядом новшеств — отоплением и газовым освещением). В 1892 году специально для пассажиров «Восточного экспресса» в Пере был построен шикарный отель «Pera Palace», в 1893 году недалеко от него — «Hotel Bristol». В декабре 1892 года между Стамбулом (вокзал Хайдарпаша) и Анкарой началось регулярное железнодорожное сообщение. В 1899 году был расширен вокзал Хайдарпаша и прилегающие к нему портовые сооружения, что позволило увеличить перевалку анатолийского зерна через Босфор[269][270][284].

В 1885 году в столице проживало около 850 тыс. человек. 44 % населения Стамбула составляли мусульмане (преимущественно турки), 17,5 % — православные греки, 17 % — армяне, 5 % — евреи, 1,2 % — католики, 0,5 % — болгары и 0,1 % — протестанты (14,7 % жителей столицы были иностранцами)[комм. 40]. В Пере, Галате и Топхане 47 % населения составляли иностранцы, 32 % — «неверные» подданные империи и лишь 21 % — мусульмане (они концентрировались в Топхане и Финдикли). В соседних районах Касымпаша и Сютлюдже преобладали мусульмане, в районе Хаскёй проживала большая еврейская община. В Бешикташе и деревнях вдоль Босфора до Румелихисары мусульмане составляли 43 %, а иностранцы — 10 % (также здесь находились большие общины греков, армян и евреев). В кварталах старого Стамбула мусульмане составляли 55 % от всего населения (здесь иностранцы и «неверные» сосредотачивались вдоль южного побережья Золотого Рога и в кварталах вдоль Мраморного моря). Вне этих зон мусульманское население концентрировалось в традиционных турецких районах — Эюп (у Золотого Рога), Едикуле, Бакыркёй и Ешилькёй (у Мраморного моря). В Ускюдаре и Кадикёе преобладали мусульмане, но проживали и значительные общины греков, армян и евреев. Во второй половине XIX века и первом десятилетии XX века особенно быстро росли районы Таксим (Пети-Шамп), Харбийе, Шишли, Тешвикийе, Нишанташи, Пангалти, Куртулуш (Татавла), Топхане, Долмабахче, Бешикташ и Кабаташ (вектор роста шёл на северо-восток от Галаты и Перы вдоль побережья Босфора)[285][286].

В ХIХ веке сложился западноармянский язык, базирующийся на идиомах армянской диаспоры Стамбула. На нём говорили многочисленные писатели, журналисты, учёные, священники и другие интеллектуалы, жившие в столице Османской империи (в том числе Мкртич I Хримян, Даниел Варужан и Сиаманто). В Стамбуле армяне пользовались значительными привилегиями, они организовали под покровительством патриарха свои отдельные миллеты и имели некоторое коммунальное самоуправление. Большая часть чиновников госаппарата и банковских служащих происходила из греков и армян. Они имели более высокий культурный уровень, хороший достаток и образование, что вызывало зависть со стороны неповоротливых турецких крестьян, оседавших в городе, и менее удачливых торговцев[287].

Осенью 1895 года в Стамбуле произошли массовые убийства армян. Армянские революционеры ответили захватом Оттоманского банка в Стамбуле и обращением за помощью к европейским державам (26 августа 1896). Это стало сигналом к началу новой резни, во время которой в нескольких районах Стамбула погибло около 6 тыс. армян. Тела убитых по указанию султана свозили к баркасам и топили в море. Большинство западных стран, особенно Британия, сурово осудили это преступление, однако германский кайзер Вильгельм II нанёс визит в Стамбул и даже публично обнял султана[288][289].

В 1889 году в стенах военно-медицинского училища возникла первая ячейка тайной организации «Единение и прогресс», которая возглавила борьбу за восстановление конституции. В 90-х годах XIX века младотурецкое подполье в Стамбуле было разгромлено, но в эмиграции лидеры оппозиции продолжали издавать газеты и брошюры, тайно доставлявшиеся в столицу. В 1892 году рядом с дворцом Топкапы было построено главное здание Археологического музея, созданного по инициативе видного учёного Османа Хамди-бея (в начале XX века к главному зданию музея были пристроены два крыла и комплекс приобрёл свой нынешний вид). Подлинным украшением нового музея стал Сидонский саркофаг или саркофаг Александра Великого, найденный в 1887 году. В сентябре 1898 года возле набережной района Фанар, на месте старой деревянной церкви при активном участии экзарха Иосифа I была построена чугунная болгарская церковь Святого Стефана. В том же 1898 году в пригороде Сан-Стефано по проекту архитектора Владимира Суслова был построен большой православный храм, в крипте которого захоронили останки 20 тыс. русских солдат, погибших в ходе Русско-турецкая война 1877—1878 годов. В 1900 году в Стамбуле открылся Султанский университет с тремя факультетами — теологическим, литературным и техническим. В 1901 году на окраине бывшего ипподрома был открыт Немецкий фонтан, подаренный султану Германской империей в память о втором визите кайзера Вильгельма II, посетившего Стамбул в 1898 году. В 1904 году умерла последняя османская валиде-султан — приёмная мать Абдул-Хамида II Пиристу Кадын Эфенди (похоронена в тюрбе при комплексе Михришах Валиде Султан)[290][291][209].

В июле 1905 года армянские заговорщики-дашнаки совершили неудачное покушение на султана Абдул-Хамида II, взорвав бомбу у дворцовой мечети Йылдыз. В июле 1908 года султан под давлением верных младотуркам воинских частей восстановил конституцию, в августе в Стамбуле были опубликованы султанские указы о проведении парламентских выборов и о неприкосновенности жилищ граждан. Почти сразу в столице забастовали грузчики, рабочие ряда заводов и фабрик, железнодорожники, работники городского транспорта, требовавшие улучшения условий труда и повышения заработной платы. После упразднения наводившей ужас тайной полиции и отмены цензуры в Стамбуле один за другим возникали новые клубы, общества, газеты, общественно-политические и научные организации. Младотурки добились значительного сокращения дворцовых расходов, лишили султана почти всех адъютантов и лошадей, резко сократили штат дворцовых служащих, упразднили придворный оркестр и дворцовую драматическую труппу, состоявшую из итальянских актёров[292][247].

Мечеть Тешвикийе
Ворота Долмабахче

15 ноября 1908 года в Стамбуле вновь собрался парламент, председателем которого был избран один из лидеров младотурок Ахмед Риза-бей, вернувшийся в столицу после двух десятилетий жизни в эмиграции. Почти сразу в парламенте началась борьба между правым крылом, отражавшим интересы феодально-клерикальных кругов, и младотурками, среди которых также активизировались шовинистические элементы. 10 апреля 1909 года более 60 тыс. человек приняли участие в похоронной процессии, следовавшей за гробом с телом известного журналиста, редактора газеты «Хюрриет» Фехми-бея. Он выступал против реакционной политики младотурок и был убит неизвестным офицером выстрелом из револьвера на Галатском мосту[293].

Утром 13 апреля подняли мятеж части столичного гарнизона, выступавшие против правления младотурок. 30 тыс. солдат и офицеров собрались на площади перед мечетью Айя-София. Их поддержали многие горожане и мусульманские священники, недовольные новой властью (через несколько часов число мятежников достигло 100 тыс. человек). По указке султана и его окружения верные младотуркам офицеры были арестованы или убиты, разгрому подверглись помещения организации «Единение и прогресс» и редакции газет, поддерживавших младотурок. Попутно солдаты устраивали массовые грабежи и занимались мародёрством. Руководители младотурок бежали в Салоники, часть из них на русском пароходе отплыла в Одессу. Как только мятежники вернулись в казармы, султан издал указ об амнистии всех участников антиправительственного бунта и назначил новый кабинет министров, состоявший из его сторонников[294].

16 апреля 1909 года сформированная в Салониках из верных младотуркам частей 3-го армейского корпуса 100-тысячная «армия действия» двинулась на Стамбул. 18 апреля передовые части младотурок заняли железнодорожные станции Кючюкчешме и Ешилькёй (Сан-Стефано), 22 апреля «армия действия» под командованием Махмуда Шевкет-паши вплотную подошла к стенам города. В Стамбуле началась паника, противники младотурок спешно бежали из города на военных кораблях. 23 апреля в столице при огромном стечении народа прошёл очередной селямлык (торжественная пятничная церемония следования султана в мечеть), а в это время «армия действия» начала штурм Стамбула. 24 апреля состоялось решительное сражение, к вечеру наступавшие овладели крупнейшими казармами города, огнём артиллерии подавили последние очаги сопротивления и окружили дворец Йылдыз, отрезав его от всех коммуникаций[295].

Стамбул вновь оказался во власти младотурок. 27 апреля 1909 года Абдул-Хамид II был низложен и отправлен под конвоем в Салоники. Многие участники контрреволюционного мятежа были казнены на площадях столицы. После захвата Салоник греками Абдул-Хамида вновь перевезли в Стамбул, поместив под стражу во дворец Бейлербейи. Свергнутый султан скончался в феврале 1918 года и был похоронен в тюрбе Махмуда II[296][297].

Эпоха Мехмеда V

Младотурки возвели на престол дряхлого и безвольного Мехмеда V, оставив за ним формальное право назначать великого визиря и шейх-уль-ислама. В августе 1909 года младотурки провели через парламент антирабочий закон о забастовках. В ноябре 1909 года состоялось официальное открытие нового вокзала Хайдарпаша, построенного по проекту немецких архитекторов на отвоёванной у моря территории. В январе 1910 года сгорел дворец Чираган, в котором незадолго до этого султан разрешил проводить заседания османского парламента. В сентябре 1910 года в Стамбуле была создана Османская социалистическая партия, враждебно настроенная к младотуркам. Те в ответ закрывали клубы социалистов, в декабре 1910 года закрыли газету партии и выслали из города наиболее активных руководителей социалистов. 1 мая 1911 года рабочие Стамбула впервые отметили праздник международной солидарности трудящихся. В феврале 1912 года в Пере состоялось открытие католической церкви Святого Антония Падуанского, ставшей главным храмом для итальянской общины столицы. 27 апреля 1912 года в торжественной обстановке был открыт новый двухъярусный Галатский мост, построенный немецкой фирмой из стальных конструкций (его длина составляла 467 м, ширина — 95 м, высота от уровня воды до проезжей части — 5,5 м). Также в этом году в столице возник ряд профсоюзных организаций и был создан рабочий клуб. В том же 1912 году на площади Султанахмет случился большой пожар, уничтоживший сотни домов. При расчистке пожарища был обнаружен внутренний дворик Большого императорского дворца с великолепной мозаикой времён Юстиниана. В ноябре 1912 года болгарские войска почти вплотную подошли к Стамбулу, но были остановлены в Чаталджинском сражении[298][299].

23 января 1913 года в Стамбуле произошёл государственный переворот, осуществлённый группой офицеров под командованием известных младотурецких деятелей Талаат-паши и Энвер-паши. Около 200 офицеров ворвались в здание правительства, где проходило очередное заседание кабинета министров, убили военного министра Назым-пашу и его адъютантов, арестовали великого визиря Камиль-пашу и нескольких министров. В ответ противники младотурок в июне убили в своём автомобиле великого визиря Шевкет-пашу, который направлялся из военного министерства в здание правительства. После этого младотурки запретили все оппозиционные партии и профсоюзы, арестовали сотни крупных политических и общественных деятелей. В конце 1913 года в стране установилась младотурецкая военная диктатура, во главе которой стоял «триумвират» — военный министр Энвер-паша, министр внутренних дел Талаат-паша и морской министр, военный губернатор Стамбула Джемаль-паша[300][301].

В империи резко усилилось влияние кайзеровской Германии. Энвер-паша окружил себя немецкими военными советниками, а прибывшая в Стамбул германская военная миссия во главе с генералом Лиманом фон Сандерсом фактически поставила под свой контроль османские вооружённые силы. В феврале 1914 года был электрифицирован стамбульский трамвай (ранее все лошади, обслуживавшие конку, были конфискованы для нужд армии). Втянув Турцию в Первую мировую войну в качестве союзника Германии, младотурки ещё более усугубили экономическое положение страны. В Стамбуле постоянно росли цены, процветала спекуляция продуктами питания, питьевой водой, одеждой, дровами и углём, значительная часть горожан голодала. В Стамбул стекались толпы беженцев из мест, разорённых войной, что вызвало резкое подорожание арендной платы за жильё. В городе свирепствовали болезни и эпидемии, ощущался дефицит медикаментов, многие больницы закрылись из-за отсутствия врачей и лекарств. Диктатура, пользуясь условиями военного времени, жестоко подавляла любые проявления оппозиционных настроений, выселяла из столицы неугодных и физически устраняла «неблагонадёжных»[302][271].

Периодически в городе вспыхивали голодные бунты, жители пытались силой захватить продовольственные склады и поезда с зерном, осаждали булочные во время подвоза хлеба, устраивая ужасные давки с трагическими последствиями[303]. В апреле 1915 года младотурки, стремившиеся ликвидировать любую возможность протеста, арестовали в Стамбуле всех сколько-нибудь значимых общественных и политических деятелей из числа столичных армян (депутатов парламента, журналистов, священников, писателей, поэтов, врачей, юристов, музыкантов, учёных). Их вывезли на кораблях, после чего депортировали вглубь Анатолии. В 1916 году османские власти взорвали русский православный храм в Сан-Стефано, закрытый ими же в 1914 году. Также во время войны были закрыты три храма в Галате, принадлежавших учреждённому в 1896 году Братству русских обителей на Афоне (подворья Свято-Пантелеймоновского монастыря, Свято-Ильинского и Свято-Андреевского скитов были построены в 1880 — 1890-х годах для русских паломников). Помещения подворий были отданы под казармы турецкой армии и частично разграблены. Кроме того, в конце 1914 года был закрыт и Русский археологический институт в Константинополе, учреждённый в 1894 году по инициативе видного византиниста Фёдора Успенского. Мехмед V скончался в Стамбуле в июле 1918 года, после чего османский трон занял его младший брат Мехмед VI[304][305][306][209].

Эпоха Мехмеда VI и Абдул-Меджида II

Война окончилась для Османской империи катастрофой, турецкая армия потерпела поражение на всех фронтах и была сильно деморализована. В октябре 1918 года правительство великого визиря Талаат-паши ушло в отставку, а между Турцией и державами Антанты было подписано перемирие, фактически означавшее капитуляцию Османской империи. В ноябре 1918 года напротив дворца Долмабахче бросили якорь британские, французские, итальянские и греческие суда союзнической эскадры. Форты в проливах были заняты британскими войсками. В Стамбуле высадились солдаты британского, французского и итальянского гарнизонов, положив начало длительной оккупации города. В столице были произведены массовые аресты оппозиционно настроенных политических, профсоюзных и солдатских лидеров. В декабре 1918 года султан распустил палату депутатов и назначил великим визирем своего шурина Ферид-пашу, затем власти закрыли политические и общественные организации, союзы и клубы, а также некоторые научно-просветительские общества, запретили любые митинги и собрания, ввели строгую цензуру в прессе. Черноморские проливы и марионеточное правительство султана оказались под полным контролем победителей. Полиция и жандармерия Стамбула перешли под начало британского генерала, который командовал союзным гарнизоном в османской столице[307][308].

В феврале 1919 года в Стамбул прибыл французский генерал Франше д’Эспере, после чего столица была разделена на три оккупационные зоны: французы отвечали за старый город, британцы — за Перу и Галату, итальянцы — за Ускюдар. Вскоре в Стамбуле были арестованы наиболее активные члены созданной в конце 1918 года среди транспортников первой коммунистической группы. 15 мая 1919 года под охраной флота Антанты греческие войска высадились в Измире, что вызвало волну народного негодования. К этому времени в Стамбуле находилось 30 тыс. британских и более 24 тыс. французских военнослужащих, а на рейде стояла эскадра союзников с отрядами морской пехоты на борту. Борьбу против интервентов и султанского правительства возглавили генерал Мустафа Кемаль и полковник Исмет-бей (встречи будущих лидеров национально-освободительного движения происходили в доме Кемаля в районе Шишли и в доме Исмет-бея в районе Сулейманийе)[309][308].

В 1919—1921 годах в результате так называемой «белой эмиграции» в Стамбул прибыло несколько волн выходцев из России — офицеров и солдат Белой армии, предпринимателей, священников, представителей интеллигенции и членов их семей (всего в Турции оказалось до 250 тыс. человек, большинство из них — в Стамбуле). В окрестностях столицы и на Принцевых островах были созданы десятки лагерей для беженцев, которые находились под контролем английской и французской администраций. Часть эмигрантов жила в Галате, в Андреевском, Ильинском и Пантелеймоновском подворьях, которые до революции служили приютом для православных паломников, направлявшихся в Иерусалим и на Афон, а также для духовных лиц, приезжавших к константинопольскому патриарху. Русские эмигранты создавали не только детские сады, начальные школы, гимназии, больницы и храмы, но и частные музыкальные школы, балетные студии и театры, вели исследования византийского наследия Стамбула. Некоторые выходцы из России подрабатывали художниками и музыкантами, открывали игорные дома, занимались подделкой и продажей античных артефактов и византийских икон. Позже большинство русских эмигрантов выехало из Турции в страны Европы[310][311].

12 января 1920 года в Стамбуле состоялось открытие сессии новоизбранной палаты депутатов, большинство мест в которой получили сторонники Кемаля. 23 февраля на рейде столицы появилась британская эскадра, 2 марта ушло в отставку правительство великого визиря Али Рыза-паши, а 10 марта британские военные власти начали аресты среди наиболее активных депутатов-националистов. В ночь с 15 на 16 марта 1920 года отряды британской морской пехоты заняли все правительственные здания, почту и телеграф, казармы и военные склады, а также взяли под свою охрану султанский дворец. В городе было введено военное положение, разогнана палата депутатов, а многие депутаты и политические деятели сосланы на Мальту. Начались репрессии среди горожан, которых оккупационные власти и их военный трибунал заподозрили в связях с партизанами. На многих минаретах были установлены пулемёты, ставшие символом оккупационного режима. В том же 1920 году крупный пожар довершил длившееся веками разрушение здания бывшего Студийского монастыря[312].

В ноябре 1920 года, после разгрома и эвакуации Русской армии Врангеля, в город прибыла наиболее крупная волна беженцев из России (по разным данным от 145 тыс. до 150 тыс. человек), в том числе несколько епископов Временного высшего церковного управления Юго-Востока России во главе с митрополитом Антонием (Храповицким). Однако, уже в следующем году церковные иерархи учреждённого в Стамбуле Высшего русского церковного управления за границей (ВРЦУ) перебазировались в Сербию, где сформировали Русскую православную церковь заграницей. В дальнейшем, особенно с 1924 года, на исход русских эмигрантов и духовенства отчасти повлияло охлаждение отношений с Константинопольским патриархатом, который лояльно относился к советской власти, отчасти — прекращение французами продовольственной помощи беженцам и ультиматум турецких властей о поголовной депортации военных (если в конце 1921 года в Стамбуле оставалось 30 тыс. русских, то осенью 1922 года — 18 тыс., в начале 1924 года — 10 тыс., в 1926 году — 5 тыс.)[313][209].

9 сентября 1922 года турецкие войска взяли Измир, по случаю чего в Стамбуле состоялся грандиозный митинг и многочисленные торжественные богослужения. Турецкая армия двигалась к столице, и в городе начались открытые выступления против оккупационных властей, нередко перераставшие в вооружённые столкновения манифестантов с полицией. В Стамбул перебрасывались британские части из Египта, с Мальты и Кипра, усиленные танками, артиллерией и авиацией. 15 октября 1922 года вступил в силу договор о перемирии между Анкарой и Антантой, согласно которому союзнические войска оставались в Стамбуле и зоне проливов до заключения мирного договора. 1 ноября 1922 года Великое национальное собрание Турции упразднило султанат и постановило возбудить уголовное дело по обвинению в государственной измене султана Мехмеда VI. 17 ноября последний правящий монарх из династии Османов бежал из столицы на Мальту на борту британского линкора «Малайя» (он скончался в 1926 году в Италии и был похоронен в Дамаске). Титул халифа перешёл к Абдул-Меджиду II, сыну султана Абдул-Азиза (в марте 1924 года турецкие власти упразднили халифат и выслали из страны всех членов дома Османов)[314][315].

В мае 1923 года по инициативе патриарха Мелетия в Стамбуле начался Всеправославный конгресс, положивший начало важным, но довольно спорным реформам (в частности, реформа церковного календаря привела к расколу среди поместных церквей). Только после подписания летом 1923 года Лозаннского мирного договора оккупационные войска союзников эвакуировались из Стамбула (6 октября 1923 года город покинул последний иностранный солдат). После депортации в 1923 году 1,5 млн православных греков влияние константинопольского патриархата в Турции фактически сократилось до масштабов Стамбула и нескольких островов в Эгейском море. 13 октября 1923 года столицей Турции была объявлена Анкара, а 29 октября Великое национальное собрание Турции приняло закон о провозглашении республики, первым президентом которой стал Мустафа Кемаль[316][317].

Напишите отзыв о статье "История османского Стамбула"

Комментарии

  1. По другой версии, топоним «Истанбул» фонетически происходит от греческого «эйс тин полин», что означает «в город». Якобы так отвечали туркам шедшие в Константинополь греки на вопрос о том, куда они следуют. Завоеватели-мусульмане придали новому названию и свою этимологию, осмыслив его как «Исламбол» («Изобилие ислама»).
  2. Позже, при Баязиде II, был сооружён второй минарет, при Селиме II — два остальных. В интерьере появились михраб, минбар, максура (трибуна для султана) и другие атрибуты мечети. На колоннах, на высоте галереи, были закреплены большие диски, на которых каллиграфическими буквами прославлялись пророк и первые халифы.
  3. Согласно легенде, когда османы ворвались в Константинополь, ангел спас последнего византийского императора, превратил его в мрамор и спрятал в пещере под Золотыми воротами, где тот дожидается своего часа чтобы вернуть город христианам.
  4. Турки заново отстроили крепость, оставив только четыре башни, но название сохранилось старое — Семибашенный замок. Тут были задушены семь султанов, свергнутых с престола, казнены или замучены в ходе пыток десятки принцев, визирей и министров. Головы казнённых бросали в глубокий колодец, прозванный «Кровавым». В Едикуле содержались российские послы Пётр Толстой, Алексей Обресков и Яков Булкагов.
  5. Так, одним из архитекторов мечети Фатих был грек Христодул.
  6. На протяжении XVI и XVII веков около 60 принцев из Османской династии были убиты по воле султанов, некоторые даже в младенческом возрасте.
  7. Позже термин стал звучать как капикуллари или капыкулу — «раб Высокой Порты».
  8. Согласно другим данным — в 1498, 1501[49] или 1505 году[50].
  9. По одной версии, название переводится как «Мечеть конюшего» и здание действительно было подарено конюшему султана. Согласно другой версии, церковь была обращена в мечеть воспитателем Баязида II — эмиром Ахор Ильясом[51].
  10. Кроме дел гарема и придворных интриг кызлар-агасы (глава чёрных евнухов) отвечал за все благотворительные фонды и учреждения Стамбула.
  11. Изначально резиденцией великого визиря служил его собственный дом, затем визири стали переселяться или в один из дворцов рядом с Топкапы, или в покои на территории Топкапы, уступленные на время одним из придворных сановников.
  12. Галата насчитывала 44 нахийе, Эюп — 26, Ускюдар — 5.
  13. Со временем вокруг фондов стали образовываться влиятельные группы со своими экономическими интересами, а титулы мютевелли и назир превратились в престижные и способствовали значительному обогащению.
  14. Также Михримах владела дворцом, который насчитывал около 700 комнат.
  15. В XVI веке плотность еврейского населения Бахчекапы так возросла, что турки стали называть этот квартал Яхудикапасы или Чифуткапасы (Еврейские ворота).
  16. Имущество Рустема-паши, подсчитанное после его смерти в 1561 году, состояло из 1700 рабов, 2900 лошадей, 1100 верблюдов, 700 тыс. золотых монет, 5 тыс. кафтанов, множества драгоценных камней, золотых и серебряных изделий.
  17. Арсенал, окружённый крепостной стеной, включал в свой состав большие верфи, различные вспомогательные мастерские и склады, резиденцию и канцелярию капудан-паши и его свиты (аналог военно-морского министрерства), казармы офицеров, инженеров, моряков и охраны, а также огромную каторжную тюрьму для рабов, которые трудились как в арсенале, так и гребцами на османских галерах.
  18. Для сравнения — в 1680 году в Стамбуле насчитывалось 1,4 тыс. гребных лодок для перевозки людей и грузов, в 1802 году — почти 4 тыс., в 1844 году — около 19 тыс.
  19. По одной версии, Мустафе сохранили жизнь, так как Ахмед к тому времени ещё не имел своих детей и существовала опасность прерывания династии; согласно другой версии, Мустафу пожалели из-за того, что он страдал психическим расстройством.
  20. Другое предание гласит, что султан во всём стремился превзойти Айя-Софию и действительно заказал шесть минаретов. Однако вскоре его начали упрекать в принижении мечети в Мекке, имевшей пять минаретов. Ахмед не захотел ничего менять в своей мечети, но приказал достроить в Мекке ещё два минарета[127].
  21. Самое престижное медресе, лекции в котором читал сам шейх-уль-ислам.
  22. Кроме того, под протекцией Венеции находилось несколько влиятельных еврейских семейств, осевших в Стамбуле, например, Франко, Йезурум и Наон.
  23. Только в 1691 году правительство Франции взяло на себя все расходы посольства, что значительно облегчило жизнь французским купцам в Стамбуле.
  24. Абсолютное большинство мастерских насчитывало менее 10 рабочих, множество из них использовало труд лишь трёх человек, лишь 22 цеха объединяли более тысячи членов.
  25. Из которых 230 тыс. овец шло на нужды султанского дворца, а около 100 тыс. овец — для янычарского корпуса столицы.
  26. Особенно славился рыбный рынок в Галате, так как рыбу покупали преимущественно греки и «франки».
  27. Особой популярностью у народа пользовались истории про Ходжу Насреддина, Огуз-хана и Сеида Баттала Гази.
  28. Правление отца и сына Кёпрюлю позволило Османской империи преодолеть кризис середины XVII века, а Стамбулу ненадолго вернуться в состояние процветания и стабильности.
  29. Больше всего среди французов было выходцев из Марселя — купцов, аптекарей, хирургов и ремесленников. Кроме того, под покровительством Франции находились протестанты из Женевы — часовщики и гравёры.
  30. С 1632 по 1686 год янычары семь раз поднимали мятежи.
  31. Церковь Святого Франциска закрылась в конце XVI века, церковь Святого Николая была преобразована в мечеть в 1627 или 1630 году, собор Константинопольской Богоматери — в 1640 году.
  32. В начале XVI на месте будущей Перы располагались небольшой квартал генуэзцев, несколько мечетей, обитель дервишей и один из дворцов Ибрагим-паши (Галатасарай), в котором готовили молодых пажей для султанского дворца. В последней четверти XVII века Галатасарай был закрыт, а пажей переселили в один из дворцов в окрестностях ипподрома.
  33. За садами имелась набережная, с которой султан отправлялся на морские прогулки. Возле набережной стояли артиллерийские батареи, охранявшие подступы ко дворцу со стороны моря. Ворота к батареям назывались Топкапы («Пушечные ворота»), от них и весь дворцовый комплекс стали называть Топкапы-Сарай («Дворец у Пушечных ворот»). Не следует путать этот топоним с воротами Топкапы и близлежащим одноимённым районом у городских стен.
  34. Казармы делились на «старые» (Эски-Одалар) и «новые» (Ени-Одалар).
  35. Здесь от ран и болезней умерло около 300 человек. Они были похоронены около православного монастыря.
  36. Согласно легенде, цыганка предсказала султану, что его дочь умрёт от укуса змеи. Чтобы уберечь принцессу, султан велел поместить её в башню. Сын иранского шаха через слуг принцессы послал ей букет цветов, в котором случайно оказалась змея. Когда принцесса уже умирала, принц вплавь добрался до островка и спас возлюбленную, высосав кровь из раны. В награду за это султан выдал за принца свою дочь.
  37. Фактически это второй в мире по возрасту метрополитен после Лондонского.
  38. Именно тогда свой знаменитый облик приобрела Гран-рю-де-Пера (её ещё называли «Елисейские поля Востока»), нынешняя торгово-развлекательная Истикляль-авеню[en] (улица Независимости), а также другие оживлённые бульвары.
  39. В январе 1878 года русские войска заняли Эдирне, чем вызвали панику в Стамбуле. Султан был готов бежать из столицы, которую фактически было некому прикрывать.
  40. 51 % мусульманского населения родился в Стамбуле, 19 % — в Анатолии, 17 % — на Среднем Востоке и Кавказе, в Крыму и Центральной Азии, 12 % — в европейской части империи.

Примечания

  1. Петросян и Юсупов, 1977, с. 104-107, 281.
  2. Роджер Кроули, 2008, с. 51, 293, 305.
  3. 1 2 Робер Мантран, 2006, с. 10, 18.
  4. Бернард Льюис, 1963, с. 3-4, 26.
  5. Бояр и Флит, 2010, с. 6.
  6. 1 2 Зейнеп Челик, 1986, с. 22.
  7. Роджер Кроули, 2008, с. 310-312, 322-323.
  8. Петросян и Юсупов, 1977, с. 124.
  9. Робер Мантран, 2006, с. 29, 73, 350.
  10. Роджер Кроули, 2008, с. 312-313, 334, 337-338.
  11. Петросян и Юсупов, 1977, с. 115, 226.
  12. Петросян и Юсупов, 1977, с. 109-111.
  13. Робер Мантран, 2006, с. 18-19, 67-68, 77, 86, 184.
  14. Бернард Льюис, 1963, с. 27.
  15. Бояр и Флит, 2010, с. 15-16.
  16. Джон Фрили, 2011, с. 13.
  17. Элли Коэн, 2007, с. 16-17.
  18. Минна Розен, 2010, с. 16-17.
  19. Фариба Заринебаф, 2010, с. 18-19.
  20. Роджер Кроули, 2008, с. 322-323.
  21. Робер Мантран, 2006, с. 19, 73.
  22. Роджер Кроули, 2008, с. 330.
  23. Петросян и Юсупов, 1977, с. 108-109, 113-114, 247, 252.
  24. Робер Мантран, 2006, с. 10, 19, 44, 73, 77.
  25. 1 2 Бояр и Флит, 2010, с. 28.
  26. Зейнеп Челик, 1986, с. 23.
  27. Петросян и Юсупов, 1977, с. 115-116, 279.
  28. Робер Мантран, 2006, с. 56-57.
  29. Зейнеп Челик, 1986, с. 25.
  30. Петросян и Юсупов, 1977, с. 236-237.
  31. Петросян и Юсупов, 1977, с. 132.
  32. Робер Мантран, 2006, с. 92.
  33. Петросян и Юсупов, 1977, с. 121.
  34. Зейнеп Челик, 1986, с. 24-25.
  35. Робер Мантран, 2006, с. 255-261.
  36. Бояр и Флит, 2010, с. 26.
  37. Зейнеп Челик, 1986, с. 24.
  38. Петросян и Юсупов, 1977, с. 212.
  39. Робер Мантран, 2006, с. 92-93, 350.
  40. Дубнов С. М., 2003, с. 466, 478-479.
  41. История Средних веков, 1952, с. 486.
  42. Роджер Кроули, 2008, с. 323.
  43. Петросян и Юсупов, 1977, с. 110, 139.
  44. Робер Мантран, 2006, с. 68, 76.
  45. 1 2 Джон Фрили, 2011, с. 14.
  46. Элли Коэн, 2007, с. 21-22.
  47. Робер Мантран, 2006, с. 75, 95-96, 353.
  48. Элли Коэн, 2007, с. 24.
  49. Петросян и Юсупов, 1977, с. 116, 252-253.
  50. Джон Фрили, 2011, с. 21-22.
  51. Петросян и Юсупов, 1977, с. 234-235.
  52. Роджер Кроули, 2008, с. 331.
  53. Петросян и Юсупов, 1977, с. 230, 281.
  54. Бернард Льюис, 1963, с. 28.
  55. 1 2 Бояр и Флит, 2010, с. 35.
  56. Петросян и Юсупов, 1977, с. 108-110, 270.
  57. Робер Мантран, 2006, с. 19, 68, 93, 175, 271.
  58. Бернард Льюис, 1963, с. 30-31.
  59. Элли Коэн, 2007, с. 29-30.
  60. Петросян и Юсупов, 1977, с. 132, 134.
  61. Робер Мантран, 2006, с. 20-21, 107, 109-110, 289-290.
  62. Робер Мантран, 2006, с. 99-100, 106.
  63. Робер Мантран, 2006, с. 101-104.
  64. Роберт Оустерхаут, 2007, с. 13.
  65. Петросян и Юсупов, 1977, с. 138.
  66. Робер Мантран, 2006, с. 21, 101, 108-111.
  67. Петросян и Юсупов, 1977, с. 139.
  68. Робер Мантран, 2006, с. 93, 111-112, 118-120.
  69. Робер Мантран, 2006, с. 121-122, 129-130, 132-134, 356.
  70. Дубнов С. М., 2003, с. 480.
  71. Петросян и Юсупов, 1977, с. 110-111, 228, 253-254.
  72. Робер Мантран, 2006, с. 57, 69, 74-75.
  73. Бернард Льюис, 1963, с. 33.
  74. Зейнеп Челик, 1986, с. 25-26.
  75. Элли Коэн, 2007, с. 37-38.
  76. Петросян и Юсупов, 1977, с. 117, 129, 211, 265-266.
  77. Робер Мантран, 2006, с. 57.
  78. 1 2 3 4 Зейнеп Челик, 1986, с. 7.
  79. Джон Фрили, 2011, с. 32.
  80. Роберт Оустерхаут, 2007, с. 24-25.
  81. Петросян и Юсупов, 1977, с. 110-111, 113, 139.
  82. Дэвид Лэнг, 2004, с. 326.
  83. Робер Мантран, 2006, с. 29, 69, 72-73, 124.
  84. Робер Мантран, 2006, с. 73-74.
  85. Робер Мантран, 2006, с. 75-76.
  86. 1 2 Робер Мантран, 2006, с. 77.
  87. Робер Мантран, 2006, с. 79.
  88. 1 2 Робер Мантран, 2006, с. 185, 194.
  89. Робер Мантран, 2006, с. 308.
  90. Петросян и Юсупов, 1977, с. 120.
  91. Петросян и Юсупов, 1977, с. 117-119, 254-258.
  92. Робер Мантран, 2006, с. 44.
  93. Петросян и Юсупов, 1977, с. 118-119, 121, 129, 266.
  94. Робер Мантран, 2006, с. 53, 354.
  95. Робер Мантран, 2006, с. 60-63.
  96. Робер Мантран, 2006, с. 63-65.
  97. Робер Мантран, 2006, с. 215-217.
  98. Робер Мантран, 2006, с. 211-212.
  99. Робер Мантран, 2006, с. 22-23, 40, 268-272, 281.
  100. Бернард Льюис, 1963, с. 33-34.
  101. [www.chabad.org/library/article_cdo/aid/111925/jewish/Don-Joseph-Nasi-Duke-of-Naxos.htm Don Joseph Nasi - Duke of Naxos] (англ.). Chabad-Lubavitch Media Center. Проверено 27 ноября 2013.
  102. [www.jewishvirtuallibrary.org/jsource/biography/JosephNasi.html Joseph Nasi] (англ.). American-Israeli Cooperative Enterprise. Проверено 27 ноября 2013.
  103. [www.eleven.co.il/article/12910 Наси Иосеф]. Society for Research on Jewish Communities. Проверено 28 ноября 2013.
  104. Элли Коэн, 2007, с. 71-72.
  105. Минна Розен, 2010, с. 23.
  106. Петросян и Юсупов, 1977, с. 128-129, 228, 267.
  107. Робер Мантран, 2006, с. 53, 60-62, 86, 93, 277.
  108. Джон Фрили, 2011, с. 15.
  109. Роберт Оустерхаут, 2007, с. 16.
  110. Петросян и Юсупов, 1977, с. 129, 211, 238.
  111. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/12index.html Sultan Murad III (Biography)] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 30 ноября 2013.
  112. Робер Мантран, 2006, с. 73, 185, 193, 251, 271, 276.
  113. Роберт Оустерхаут, 2007, с. 18.
  114. Альфред Вуд, 2006, The Foundation of the Levant Company.
  115. 1 2 3 4 Петросян и Юсупов, 1977, с. 228.
  116. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/12index.html Sultan Murad III (Architecture)] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 30 ноября 2013.
  117. Робер Мантран, 2006, с. 93, 308.
  118. Роджер Кроули, 2008, с. 328.
  119. Робер Мантран, 2006, с. 45, 75, 308.
  120. Зейнеп Челик, 1986, с. 21.
  121. Сурайя Фарохи, 2006, Хронология.
  122. Петросян и Юсупов, 1977, с. 137-138.
  123. Робер Мантран, 2006, с. 54-55, 59.
  124. Зейнеп Челик, 1986, с. 83.
  125. Робер Мантран, 2006, с. 73, 271-272.
  126. Фариба Заринебаф, 2010, с. 22.
  127. Петросян и Юсупов, 1977, с. 119.
  128. Петросян и Юсупов, 1977, с. 111, 259-263.
  129. Робер Мантран, 2006, с. 77, 260-261, 292.
  130. Зейнеп Челик, 1986, с. 29.
  131. Сурайя Фарохи, 2006, с. 15.
  132. Петросян и Юсупов, 1977, с. 126-127, 129, 242.
  133. Робер Мантран, 2006, с. 48-50.
  134. Зейнеп Челик, 1986, с. 3.
  135. Робер Мантран, 2006, с. 50-52, 235.
  136. Робер Мантран, 2006, с. 190-191.
  137. 1 2 Петросян и Юсупов, 1977, с. 263.
  138. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/16index.html Biography Sultan Osman II] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 30 ноября 2013.
  139. Робер Мантран, 2006, с. 127, 191.
  140. Петросян и Юсупов, 1977, с. 115, 139.
  141. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/17index.html Biography Sultan Murad IV] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 30 ноября 2013.
  142. Робер Мантран, 2006, с. 53, 77-78, 93, 127, 138, 187, 197, 271, 309.
  143. Робер Мантран, 2006, с. 77, 132, 162, 188-190, 195-196, 290-291.
  144. Робер Мантран, 2006, с. 153, 291.
  145. Петросян и Юсупов, 1977, с. 133-134.
  146. Робер Мантран, 2006, с. 93, 124, 127.
  147. Петросян и Юсупов, 1977, с. 130.
  148. Робер Мантран, 2006, с. 41, 103.
  149. 1 2 Петросян и Юсупов, 1977, с. 136-137.
  150. Робер Мантран, 2006, с. 137-139, 157, 166, 170.
  151. Робер Мантран, 2006, с. 207-209, 306.
  152. Робер Мантран, 2006, с. 118, 140-143, 145-146.
  153. Петросян и Юсупов, 1977, с. 137.
  154. Робер Мантран, 2006, с. 133-134, 150-151.
  155. Робер Мантран, 2006, с. 148-149.
  156. Робер Мантран, 2006, с. 155-159, 169.
  157. Робер Мантран, 2006, с. 159-164.
  158. Робер Мантран, 2006, с. 165-168, 303, 314.
  159. Робер Мантран, 2006, с. 170, 173-176.
  160. Робер Мантран, 2006, с. 176-182, 326-328.
  161. Робер Мантран, 2006, с. 182-183.
  162. Робер Мантран, 2006, с. 320-322.
  163. Робер Мантран, 2006, с. 315-318.
  164. 1 2 Петросян и Юсупов, 1977, с. 139-140.
  165. Робер Мантран, 2006, с. 270-271, 273-274.
  166. Петросян и Юсупов, 1977, с. 115, 128.
  167. Робер Мантран, 2006, с. 52-53.
  168. Дубнов С. М., 2003, с. 488-489.
  169. Петросян и Юсупов, 1977, с. 128.
  170. Робер Мантран, 2006, с. 88, 133, 187, 192, 251, 309.
  171. Петросян и Юсупов, 1977, с. 133, 265.
  172. Робер Мантран, 2006, с. 75-76, 81-82, 118, 127, 190, 201.
  173. Джон Фрили, 2011, с. 16.
  174. 1 2 Петросян и Юсупов, 1977, с. 258.
  175. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/20index.html Biography Sultan Suleyman II] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 2 декабря 2013.
  176. Робер Мантран, 2006, с. 218.
  177. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/21index.html Biography Sultan Ahmed II] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 2 декабря 2013.
  178. Робер Мантран, 2006, с. 42-43, 46, 314.
  179. Робер Мантран, 2006, с. 43-46, 83.
  180. Робер Мантран, 2006, с. 76-78, 307.
  181. Робер Мантран, 2006, с. 78-79, 83, 325.
  182. Зейнеп Челик, 1986, с. 3-4.
  183. Минна Розен, 2010, с. 11-12.
  184. Робер Мантран, 2006, с. 82-83.
  185. Зейнеп Челик, 1986, с. 30.
  186. Фариба Заринебаф, 2010, с. 19.
  187. Робер Мантран, 2006, с. 202-206.
  188. Петросян и Юсупов, 1977, с. 110, 119-120, 124, 250.
  189. Робер Мантран, 2006, с. 30-31, 55, 70-71, 130, 252, 349.
  190. Зейнеп Челик, 1986, с. 28-29.
  191. Фариба Заринебаф, 2010, с. 21.
  192. Петросян и Юсупов, 1977, с. 124-126.
  193. Робер Мантран, 2006, с. 31-33.
  194. Зейнеп Челик, 1986, с. 9, 30.
  195. Фариба Заринебаф, 2010, с. 24-25.
  196. Петросян и Юсупов, 1977, с. 126, 138.
  197. Робер Мантран, 2006, с. 33-34, 114.
  198. Петросян и Юсупов, 1977, с. 138-139.
  199. Робер Мантран, 2006, с. 114-117.
  200. Робер Мантран, 2006, с. 123-126.
  201. Петросян и Юсупов, 1977, с. 111.
  202. Робер Мантран, 2006, с. 74.
  203. 1 2 Петросян и Юсупов, 1977, с. 265.
  204. Робер Мантран, 2006, с. 78, 84.
  205. Бояр и Флит, 2010, с. 33.
  206. Робер Мантран, 2006, с. 178.
  207. Эдхем Эльдем, 1999, с. 4.
  208. Робер Мантран, 2006, с. 191-192.
  209. 1 2 3 4 5 6 Шкаровский М.В. [docs.google.com/viewer?url=pstgu.ru/download/1241787945.shkarovsky.pdf Русские православные общины в Турции]. Вестник ПСТГУ (2009). Проверено 3 апреля 2014.
  210. Петросян и Юсупов, 1977, с. 115, 131-132.
  211. Робер Мантран, 2006, с. 286.
  212. Джон Фрили, 2011, с. 23.
  213. Фариба Заринебаф, 2010, с. 23.
  214. Петросян и Юсупов, 1977, с. 127.
  215. Робер Мантран, 2006, с. 51, 238.
  216. Петросян и Юсупов, 1977, с. 128-129.
  217. Робер Мантран, 2006, с. 235-236.
  218. Петросян и Юсупов, 1977, с. 140-141.
  219. Робер Мантран, 2006, с. 272.
  220. 1 2 Фариба Заринебаф, 2010, с. 14.
  221. Робер Мантран, 2006, с. 127-128.
  222. Петросян и Юсупов, 1977, с. 134-135.
  223. Фариба Заринебаф, 2010, с. 11-12.
  224. Петросян и Юсупов, 1977, с. 135, 265.
  225. Бояр и Флит, 2010, с. 34.
  226. Петросян и Юсупов, 1977, с. 135-136.
  227. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/24index.html Architecture] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 3 декабря 2013.
  228. Петросян и Юсупов, 1977, с. 141, 265.
  229. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/24index.html Biography Sultan Mahmud I] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 3 декабря 2013.
  230. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/25index.html Biography Sultan Osman III] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 4 декабря 2013.
  231. Петросян и Юсупов, 1977, с. 141, 191, 251.
  232. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/27index.html Biography Sultan Abdulhamid I] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 4 декабря 2013.
  233. Петросян и Юсупов, 1977, с. 121-122, 141.
  234. Петросян и Юсупов, 1977, с. 211.
  235. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/29index.html Biography Sultan Mustafa IV] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 4 декабря 2013.
  236. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/29index.html Alemdar Mustafa Pasha] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 4 декабря 2013.
  237. Петросян и Юсупов, 1977, с. 129-130, 268-269.
  238. Робер Мантран, 2006, с. 40-41, 283-285.
  239. Петросян и Юсупов, 1977, с. 130, 141, 269, 271.
  240. Робер Мантран, 2006, с. 41, 57, 285, 325.
  241. Петросян и Юсупов, 1977, с. 142, 263.
  242. Робер Мантран, 2006, с. 355.
  243. Петросян и Юсупов, 1977, с. 142-143, 145, 210-211, 218, 267.
  244. Зейнеп Челик, 1986, с. 50.
  245. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/30index.html Biography Sultan Mahmoud II] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 5 декабря 2013.
  246. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/30index.html The Reforms] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 5 декабря 2013.
  247. 1 2 Зейнеп Челик, 1986, с. 31.
  248. Петросян и Юсупов, 1977, с. 142-143.
  249. Зейнеп Челик, 1986, с. 3-4, 32.
  250. Петросян и Юсупов, 1977, с. 143.
  251. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/31index.html Tazminat Fermani (The Reform Ferman)] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 5 декабря 2013.
  252. Зейнеп Челик, 1986, с. 68.
  253. [patriarchate.org/patriarchate/monasteries-churches/halki The Holy Theological School of Halki] (англ.). The Ecumenical Patriarchate of Constantinople. Проверено 22 ноября 2013.
  254. Петросян и Юсупов, 1977, с. 148, 205, 210, 216, 274.
  255. Зейнеп Челик, 1986, с. 84, 88, 130-131.
  256. Петросян и Юсупов, 1977, с. 149.
  257. Зейнеп Челик, 1986, с. 44, 53, 69, 129.
  258. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/31index.html Biography Sultan Abdülmecid] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 5 декабря 2013.
  259. Петросян и Юсупов, 1977, с. 143-144, 192.
  260. Петросян и Юсупов, 1977, с. 143-145, 210.
  261. [www.millisaraylar.gov.tr/portalmain-en/Palaces.aspx?SarayId=15 Beylerbeyi Palace] (англ.). TBMM Genel Sekreterliği (Milli Saraylar). Проверено 21 ноября 2013.
  262. Зейнеп Челик, 1986, с. 131-132.
  263. Петросян и Юсупов, 1977, с. 196.
  264. Петросян и Юсупов, 1977, с. 210, 266.
  265. Зейнеп Челик, 1986, с. 53, 115.
  266. Петросян и Юсупов, 1977, с. 145-146, 149.
  267. Петросян и Юсупов, 1977, с. 145.
  268. Петросян и Юсупов, 1977, с. 146, 216.
  269. 1 2 [www.trainsofturkey.com/w/pmwiki.php/History/CFOA CFOA - Chemins de Fer Ottomans d'Anatolie] (англ.). Trains of Turkey. Проверено 20 ноября 2013.
  270. 1 2 [www.trainsofturkey.com/w/pmwiki.php/Stations/IstanbulSirkeci Istanbul - Sirkeci] (англ.). Trains of Turkey. Проверено 20 ноября 2013.
  271. 1 2 [www.iett.gov.tr/en/main/pages/brief-history/138 Brief History] (англ.). Istanbul Metropolitan Municipality Presidency. Проверено 22 ноября 2013.
  272. Зейнеп Челик, 1986, с. 99-100, 133-134.
  273. Зейнеп Челик, 1986, с. 53-67, 133.
  274. Петросян и Юсупов, 1977, с. 149-150.
  275. Петросян и Юсупов, 1977, с. 150-151.
  276. 1 2 Петросян и Юсупов, 1977, с. 151.
  277. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/33index.html Biography Sultan Murad V] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 10 декабря 2013.
  278. Зейнеп Челик, 1986, с. 135-136.
  279. Петросян и Юсупов, 1977, с. 151-153.
  280. Петросян и Юсупов, 1977, с. 146-147.
  281. Петросян и Юсупов, 1977, с. 147-148, 205.
  282. Зейнеп Челик, 1986, с. 132-133.
  283. Levine, Emma. Frommer's Istanbul Day By Day. — 2. — Hoboken: John Wiley & Sons. — ISBN 9781119972341.
  284. Зейнеп Челик, 1986, с. 135.
  285. Зейнеп Челик, 1986, с. 38-42.
  286. Дюбен и Бехар, 2002, с. 24-25.
  287. Дэвид Лэнг, 2004, с. 313, 328-330, 335.
  288. Дэвид Лэнг, 2004, с. 336.
  289. Петросян и Юсупов, 1977, с. 153.
  290. Петросян и Юсупов, 1977, с. 145, 153, 277-278.
  291. Зейнеп Челик, 1986, с. 111, 139-140.
  292. Петросян и Юсупов, 1977, с. 154-155, 158.
  293. Петросян и Юсупов, 1977, с. 155.
  294. Петросян и Юсупов, 1977, с. 155-156.
  295. Петросян и Юсупов, 1977, с. 156-157.
  296. Петросян и Юсупов, 1977, с. 157-158.
  297. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/34index.html Biography Sultan Abdulhamid II] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 10 декабря 2013.
  298. Петросян и Юсупов, 1977, с. 158-159, 216.
  299. Зейнеп Челик, 1986, с. 89, 102.
  300. Петросян и Юсупов, 1977, с. 158.
  301. Бояр и Флит, 2010, с. 5.
  302. Петросян и Юсупов, 1977, с. 159-160.
  303. Петросян и Юсупов, 1977, с. 160-161.
  304. Дэвид Лэнг, 2004, с. 338.
  305. Петросян и Юсупов, 1977, с. 161.
  306. [www.osmanli700.gen.tr/english/sultans/35index.html Biography Sultan Mehmed Resad] (англ.). Ottoman Web Site. Проверено 11 декабря 2013.
  307. Петросян и Юсупов, 1977, с. 161-162.
  308. 1 2 Джон Фрили, 2011, с. 17.
  309. Петросян и Юсупов, 1977, с. 162-164.
  310. Петросян и Юсупов, 1977, с. 195-196.
  311. Шкаровский М.В. [docs.google.com/viewer?url=pstgu.ru/download/1241787945.shkarovsky.pdf Русские православные общины в Турции]. Вестник ПСТГУ (2009). Проверено 3 апреля 2014.
  312. Петросян и Юсупов, 1977, с. 165-166.
  313. Андреев И. М. Краткій обзоръ исторіи Русской Церкви от революціи до нашихъ дней. Jordanville, N. Y., 1951.
  314. Петросян и Юсупов, 1977, с. 166-168.
  315. Джон Фрили, 2011, с. 18-19.
  316. Петросян и Юсупов, 1977, с. 167-168.
  317. Джон Фрили, 2011, с. 19.

Литература

На русском языке

  • Витол А. В. Османская империя: начало XVIII в. — Москва: Наука. Главная редакция восточной литературы, 1987. — 133 с.
  • Дубнов С. М. Краткая история евреев. — Ростов-на-Дону: Феникс, 2003. — 576 с. — ISBN 5-222-03451-8.
  • Командорова Н. И. Русский Стамбул. — Вече, 2009. — 348 с. — ISBN 5953337477.
  • Косминский Е. А. История Средних веков. — Москва: Государственное издательство политической литературы, 1952. — 748 с.
  • Кроули Роджер. Константинополь: Последняя осада. 1453. — Москва: АСТ Москва, 2008. — 346 с. — ISBN 978-5-9713-9418-1.
  • Лэнг Дэвид. Армяне. Народ-созидатель. — Москва: Центрполиграф, 2004. — 350 с. — ISBN 5-9524-0954-7.
  • Мантран Робер. Повседневная жизнь Стамбула в эпоху Сулеймана Великолепного. — Москва: Молодая гвардия, 2006. — 367 с. — ISBN 5-235-02803-1.
  • Мейер М. С. и Орешкова С. Ф. Османская империя: система государственного управления, социальные и этнорелигиозные проблемы. — Москва: Наука, 1986. — 249 с.
  • Мейер М. С. Османская империя в первой четверти XVII века: сборник документов и материалов. — Москва: Наука. Главная редакция восточной литературы, 1984. — 211 с.
  • Петросян Ю. А. и Юсупов А. Р. Город на двух континентах. — Москва: Наука. Главная редакция восточной литературы, 1977. — 288 с.
  • Рахманалиев Р. Империя тюрков. Великая цивилизация. — Москва: Рипол-классик, 2009. — 703 с. — ISBN 978-5-386-00847-5.

На английском языке

  • Ottaviano Bon, Robert Withers. The Sultan's Seraglio: An Intimate Portrait of Life at the Ottoman Court. — Saqi Books, 1996. — 165 с.
  • Ebru Boyar, Kate Fleet. A Social History of Ottoman Istanbul. — Cambridge University Press, 2010. — 354 с. — ISBN 978-0-521-13623-5.
  • Peter Clark. Istanbul: a cultural and literary history. — Signal Books, 2010. — 264 с. — ISBN 1904955762.
  • Zeynep Çelik. The Remaking of Istanbul: Portrait of an Ottoman City in the Nineteenth Century. — University of California Press, 1986. — 183 с. — ISBN 9780520082397.
  • Alan Duben, Cem Behar. Istanbul Households: Marriage, Family and Fertility, 1880-1940. — Cambridge University Press, 2002. — 268 с. — ISBN 0-521-52303-6.
  • Suraiya Faroqhi. Subjects of the Sultan: Culture and Daily Life in the Ottoman Empire. — London: I.B. Tauris, 2005. — 358 с. — ISBN 1850437602.
  • Suraiya Faroqhi. The Cambridge History of Turkey: The Later Ottoman Empire, 1603—1839. — Cambridge University Press, 2006. — 625 с. — ISBN 0-521-62-095-3.
  • John Freely. A History of Ottoman Architecture. — WIT Press, 2011. — 449 с. — ISBN 978-1-84-564-506-9.
  • John Freely. Inside the Seraglio: private lives of the Sultans in Istanbul. — Viking, 1999. — 360 с. — ISBN 0670878391.
  • Edhem Eldem. French Trade in Istanbul in the Eighteenth Century. — Leiden: BRILL, 1999. — 322 с. — ISBN 90-04-11353-3.
  • Elli Kohen. History of the Turkish Jews and Sephardim: Memories of a Past Golden Age. — University Press of America, 2007. — 263 с. — ISBN 0-7618-3601-2.
  • Bernard Lewis. Istanbul and the Civilization of the Ottoman Empire. — University of Oklahoma Press, 1963. — 189 с. — ISBN 0806110600.
  • Robert G. Ousterhout. Studies on Istanbul and Beyond. — Philadelphia: Univ. of Pennsylvania Museum of Archaeology, American Research Institute in Turkey, 2007. — 91 с. — ISBN 978-1-934536-01-8.
  • Minna Rozen. A History of the Jewish Community in Istanbul. — Leiden: BRILL, 2010. — 419 с. — ISBN 978-90-04-18-589-0.
  • Jane Taylor. Imperial Istanbul: A Traveller's Guide. — London: I.B. Tauris, 2007. — 343 с. — ISBN 1845113349.
  • Fariba Zarinebaf. Crime and Punishment in Istanbul: 1700-1800. — Berkeley: University of California Press, 2010. — 271 с. — ISBN 978-0-520-26221-8.
  • Alfred Wood. A History of the Levant Company. — London: Oxford University Press, 2006. — 264 с. — ISBN 0-7146-1384-3.

Документальные фильмы

  • «Византия после Византии» (Byzantium after Byzantium, Βυζάντιο μετά το Βυζάντιο), 2010 год, режиссёр — Эрато Парис, совместное производство Греции и Франции.
  • «Византия. Утраченная империя» (Byzantium. The Lost Empire), 1997 год, режиссёр — Рон Джонсон, производство — США.
  • «Гибель империи. Византийский урок», 2008 год, режиссёр — Ольга Савостьянова, производство — Россия.
  • «Города мира: Стамбул», 2010 год, режиссёр — Юджин Шеферд, производство — США.
  • «Золотой Глобус № 105. Стамбул: Город императоров и султанов», 2012 год, совместное производство Германии и России.
  • «Константинополь. Исчезающий Царьград», 2008 год, производство — Россия.
  • «Метрополии» (Metropolis), 5-я серия — «Миссия в Константинополь», 2003 — 2004 год, режиссёры — Ханнес Шульдер и Манфред Баур, производство — Германия.
  • «Музеи мира», 8-я серия — «Дворец Топкапы в Стамбуле», 2007 — 2008 год, производство — Россия.
  • «Музейные тайны» (Museum secrets), 10-я серия — «Дворец Топкапы в Стамбуле», 2012 год, режиссёр — Дэвид Лангер, совместное производство США и Великобритании.
  • «Музей Святой Софии» (Hagia Sophia Museum), 2009 год, производство — Турция.
  • «Подземный мир городов» (Cities of the Underworld), 1-я серия — «Стамбул», 2006 год, производство — США.
  • «Путешествие по Европе № 19. Стамбул - город императоров и султанов», 2006 год, производство — Германия.
  • «Сокровища Стамбула» (Istanbul treasures), 2009 год, производство — Турция.

Отрывок, характеризующий История османского Стамбула

– Ерзанька! сестрица! – послышался плачущий, не свой голос Илагина. Ерза не вняла его мольбам. В тот самый момент, как надо было ждать, что она схватит русака, он вихнул и выкатил на рубеж между зеленями и жнивьем. Опять Ерза и Милка, как дышловая пара, выровнялись и стали спеть к зайцу; на рубеже русаку было легче, собаки не так быстро приближались к нему.
– Ругай! Ругаюшка! Чистое дело марш! – закричал в это время еще новый голос, и Ругай, красный, горбатый кобель дядюшки, вытягиваясь и выгибая спину, сравнялся с первыми двумя собаками, выдвинулся из за них, наддал с страшным самоотвержением уже над самым зайцем, сбил его с рубежа на зеленя, еще злей наддал другой раз по грязным зеленям, утопая по колена, и только видно было, как он кубарем, пачкая спину в грязь, покатился с зайцем. Звезда собак окружила его. Через минуту все стояли около столпившихся собак. Один счастливый дядюшка слез и отпазанчил. Потряхивая зайца, чтобы стекала кровь, он тревожно оглядывался, бегая глазами, не находя положения рукам и ногам, и говорил, сам не зная с кем и что.
«Вот это дело марш… вот собака… вот вытянул всех, и тысячных и рублевых – чистое дело марш!» говорил он, задыхаясь и злобно оглядываясь, как будто ругая кого то, как будто все были его враги, все его обижали, и только теперь наконец ему удалось оправдаться. «Вот вам и тысячные – чистое дело марш!»
– Ругай, на пазанку! – говорил он, кидая отрезанную лапку с налипшей землей; – заслужил – чистое дело марш!
– Она вымахалась, три угонки дала одна, – говорил Николай, тоже не слушая никого, и не заботясь о том, слушают ли его, или нет.
– Да это что же в поперечь! – говорил Илагинский стремянный.
– Да, как осеклась, так с угонки всякая дворняшка поймает, – говорил в то же время Илагин, красный, насилу переводивший дух от скачки и волнения. В то же время Наташа, не переводя духа, радостно и восторженно визжала так пронзительно, что в ушах звенело. Она этим визгом выражала всё то, что выражали и другие охотники своим единовременным разговором. И визг этот был так странен, что она сама должна бы была стыдиться этого дикого визга и все бы должны были удивиться ему, ежели бы это было в другое время.
Дядюшка сам второчил русака, ловко и бойко перекинул его через зад лошади, как бы упрекая всех этим перекидыванием, и с таким видом, что он и говорить ни с кем не хочет, сел на своего каураго и поехал прочь. Все, кроме его, грустные и оскорбленные, разъехались и только долго после могли притти в прежнее притворство равнодушия. Долго еще они поглядывали на красного Ругая, который с испачканной грязью, горбатой спиной, побрякивая железкой, с спокойным видом победителя шел за ногами лошади дядюшки.
«Что ж я такой же, как и все, когда дело не коснется до травли. Ну, а уж тут держись!» казалось Николаю, что говорил вид этой собаки.
Когда, долго после, дядюшка подъехал к Николаю и заговорил с ним, Николай был польщен тем, что дядюшка после всего, что было, еще удостоивает говорить с ним.


Когда ввечеру Илагин распростился с Николаем, Николай оказался на таком далеком расстоянии от дома, что он принял предложение дядюшки оставить охоту ночевать у него (у дядюшки), в его деревеньке Михайловке.
– И если бы заехали ко мне – чистое дело марш! – сказал дядюшка, еще бы того лучше; видите, погода мокрая, говорил дядюшка, отдохнули бы, графинечку бы отвезли в дрожках. – Предложение дядюшки было принято, за дрожками послали охотника в Отрадное; а Николай с Наташей и Петей поехали к дядюшке.
Человек пять, больших и малых, дворовых мужчин выбежало на парадное крыльцо встречать барина. Десятки женщин, старых, больших и малых, высунулись с заднего крыльца смотреть на подъезжавших охотников. Присутствие Наташи, женщины, барыни верхом, довело любопытство дворовых дядюшки до тех пределов, что многие, не стесняясь ее присутствием, подходили к ней, заглядывали ей в глаза и при ней делали о ней свои замечания, как о показываемом чуде, которое не человек, и не может слышать и понимать, что говорят о нем.
– Аринка, глянь ка, на бочькю сидит! Сама сидит, а подол болтается… Вишь рожок!
– Батюшки светы, ножик то…
– Вишь татарка!
– Как же ты не перекувыркнулась то? – говорила самая смелая, прямо уж обращаясь к Наташе.
Дядюшка слез с лошади у крыльца своего деревянного заросшего садом домика и оглянув своих домочадцев, крикнул повелительно, чтобы лишние отошли и чтобы было сделано всё нужное для приема гостей и охоты.
Всё разбежалось. Дядюшка снял Наташу с лошади и за руку провел ее по шатким досчатым ступеням крыльца. В доме, не отштукатуренном, с бревенчатыми стенами, было не очень чисто, – не видно было, чтобы цель живших людей состояла в том, чтобы не было пятен, но не было заметно запущенности.
В сенях пахло свежими яблоками, и висели волчьи и лисьи шкуры. Через переднюю дядюшка провел своих гостей в маленькую залу с складным столом и красными стульями, потом в гостиную с березовым круглым столом и диваном, потом в кабинет с оборванным диваном, истасканным ковром и с портретами Суворова, отца и матери хозяина и его самого в военном мундире. В кабинете слышался сильный запах табаку и собак. В кабинете дядюшка попросил гостей сесть и расположиться как дома, а сам вышел. Ругай с невычистившейся спиной вошел в кабинет и лег на диван, обчищая себя языком и зубами. Из кабинета шел коридор, в котором виднелись ширмы с прорванными занавесками. Из за ширм слышался женский смех и шопот. Наташа, Николай и Петя разделись и сели на диван. Петя облокотился на руку и тотчас же заснул; Наташа и Николай сидели молча. Лица их горели, они были очень голодны и очень веселы. Они поглядели друг на друга (после охоты, в комнате, Николай уже не считал нужным выказывать свое мужское превосходство перед своей сестрой); Наташа подмигнула брату и оба удерживались недолго и звонко расхохотались, не успев еще придумать предлога для своего смеха.
Немного погодя, дядюшка вошел в казакине, синих панталонах и маленьких сапогах. И Наташа почувствовала, что этот самый костюм, в котором она с удивлением и насмешкой видала дядюшку в Отрадном – был настоящий костюм, который был ничем не хуже сюртуков и фраков. Дядюшка был тоже весел; он не только не обиделся смеху брата и сестры (ему в голову не могло притти, чтобы могли смеяться над его жизнию), а сам присоединился к их беспричинному смеху.
– Вот так графиня молодая – чистое дело марш – другой такой не видывал! – сказал он, подавая одну трубку с длинным чубуком Ростову, а другой короткий, обрезанный чубук закладывая привычным жестом между трех пальцев.
– День отъездила, хоть мужчине в пору и как ни в чем не бывало!
Скоро после дядюшки отворила дверь, по звуку ног очевидно босая девка, и в дверь с большим уставленным подносом в руках вошла толстая, румяная, красивая женщина лет 40, с двойным подбородком, и полными, румяными губами. Она, с гостеприимной представительностью и привлекательностью в глазах и каждом движеньи, оглянула гостей и с ласковой улыбкой почтительно поклонилась им. Несмотря на толщину больше чем обыкновенную, заставлявшую ее выставлять вперед грудь и живот и назад держать голову, женщина эта (экономка дядюшки) ступала чрезвычайно легко. Она подошла к столу, поставила поднос и ловко своими белыми, пухлыми руками сняла и расставила по столу бутылки, закуски и угощенья. Окончив это она отошла и с улыбкой на лице стала у двери. – «Вот она и я! Теперь понимаешь дядюшку?» сказало Ростову ее появление. Как не понимать: не только Ростов, но и Наташа поняла дядюшку и значение нахмуренных бровей, и счастливой, самодовольной улыбки, которая чуть морщила его губы в то время, как входила Анисья Федоровна. На подносе были травник, наливки, грибки, лепешечки черной муки на юраге, сотовой мед, мед вареный и шипучий, яблоки, орехи сырые и каленые и орехи в меду. Потом принесено было Анисьей Федоровной и варенье на меду и на сахаре, и ветчина, и курица, только что зажаренная.
Всё это было хозяйства, сбора и варенья Анисьи Федоровны. Всё это и пахло и отзывалось и имело вкус Анисьи Федоровны. Всё отзывалось сочностью, чистотой, белизной и приятной улыбкой.
– Покушайте, барышня графинюшка, – приговаривала она, подавая Наташе то то, то другое. Наташа ела все, и ей показалось, что подобных лепешек на юраге, с таким букетом варений, на меду орехов и такой курицы никогда она нигде не видала и не едала. Анисья Федоровна вышла. Ростов с дядюшкой, запивая ужин вишневой наливкой, разговаривали о прошедшей и о будущей охоте, о Ругае и Илагинских собаках. Наташа с блестящими глазами прямо сидела на диване, слушая их. Несколько раз она пыталась разбудить Петю, чтобы дать ему поесть чего нибудь, но он говорил что то непонятное, очевидно не просыпаясь. Наташе так весело было на душе, так хорошо в этой новой для нее обстановке, что она только боялась, что слишком скоро за ней приедут дрожки. После наступившего случайно молчания, как это почти всегда бывает у людей в первый раз принимающих в своем доме своих знакомых, дядюшка сказал, отвечая на мысль, которая была у его гостей:
– Так то вот и доживаю свой век… Умрешь, – чистое дело марш – ничего не останется. Что ж и грешить то!
Лицо дядюшки было очень значительно и даже красиво, когда он говорил это. Ростов невольно вспомнил при этом всё, что он хорошего слыхал от отца и соседей о дядюшке. Дядюшка во всем околотке губернии имел репутацию благороднейшего и бескорыстнейшего чудака. Его призывали судить семейные дела, его делали душеприказчиком, ему поверяли тайны, его выбирали в судьи и другие должности, но от общественной службы он упорно отказывался, осень и весну проводя в полях на своем кауром мерине, зиму сидя дома, летом лежа в своем заросшем саду.
– Что же вы не служите, дядюшка?
– Служил, да бросил. Не гожусь, чистое дело марш, я ничего не разберу. Это ваше дело, а у меня ума не хватит. Вот насчет охоты другое дело, это чистое дело марш! Отворите ка дверь то, – крикнул он. – Что ж затворили! – Дверь в конце коридора (который дядюшка называл колидор) вела в холостую охотническую: так называлась людская для охотников. Босые ноги быстро зашлепали и невидимая рука отворила дверь в охотническую. Из коридора ясно стали слышны звуки балалайки, на которой играл очевидно какой нибудь мастер этого дела. Наташа уже давно прислушивалась к этим звукам и теперь вышла в коридор, чтобы слышать их яснее.
– Это у меня мой Митька кучер… Я ему купил хорошую балалайку, люблю, – сказал дядюшка. – У дядюшки было заведено, чтобы, когда он приезжает с охоты, в холостой охотнической Митька играл на балалайке. Дядюшка любил слушать эту музыку.
– Как хорошо, право отлично, – сказал Николай с некоторым невольным пренебрежением, как будто ему совестно было признаться в том, что ему очень были приятны эти звуки.
– Как отлично? – с упреком сказала Наташа, чувствуя тон, которым сказал это брат. – Не отлично, а это прелесть, что такое! – Ей так же как и грибки, мед и наливки дядюшки казались лучшими в мире, так и эта песня казалась ей в эту минуту верхом музыкальной прелести.
– Еще, пожалуйста, еще, – сказала Наташа в дверь, как только замолкла балалайка. Митька настроил и опять молодецки задребезжал Барыню с переборами и перехватами. Дядюшка сидел и слушал, склонив голову на бок с чуть заметной улыбкой. Мотив Барыни повторился раз сто. Несколько раз балалайку настраивали и опять дребезжали те же звуки, и слушателям не наскучивало, а только хотелось еще и еще слышать эту игру. Анисья Федоровна вошла и прислонилась своим тучным телом к притолке.
– Изволите слушать, – сказала она Наташе, с улыбкой чрезвычайно похожей на улыбку дядюшки. – Он у нас славно играет, – сказала она.
– Вот в этом колене не то делает, – вдруг с энергическим жестом сказал дядюшка. – Тут рассыпать надо – чистое дело марш – рассыпать…
– А вы разве умеете? – спросила Наташа. – Дядюшка не отвечая улыбнулся.
– Посмотри ка, Анисьюшка, что струны то целы что ль, на гитаре то? Давно уж в руки не брал, – чистое дело марш! забросил.
Анисья Федоровна охотно пошла своей легкой поступью исполнить поручение своего господина и принесла гитару.
Дядюшка ни на кого не глядя сдунул пыль, костлявыми пальцами стукнул по крышке гитары, настроил и поправился на кресле. Он взял (несколько театральным жестом, отставив локоть левой руки) гитару повыше шейки и подмигнув Анисье Федоровне, начал не Барыню, а взял один звучный, чистый аккорд, и мерно, спокойно, но твердо начал весьма тихим темпом отделывать известную песню: По у ли и ице мостовой. В раз, в такт с тем степенным весельем (тем самым, которым дышало всё существо Анисьи Федоровны), запел в душе у Николая и Наташи мотив песни. Анисья Федоровна закраснелась и закрывшись платочком, смеясь вышла из комнаты. Дядюшка продолжал чисто, старательно и энергически твердо отделывать песню, изменившимся вдохновенным взглядом глядя на то место, с которого ушла Анисья Федоровна. Чуть чуть что то смеялось в его лице с одной стороны под седым усом, особенно смеялось тогда, когда дальше расходилась песня, ускорялся такт и в местах переборов отрывалось что то.
– Прелесть, прелесть, дядюшка; еще, еще, – закричала Наташа, как только он кончил. Она, вскочивши с места, обняла дядюшку и поцеловала его. – Николенька, Николенька! – говорила она, оглядываясь на брата и как бы спрашивая его: что же это такое?
Николаю тоже очень нравилась игра дядюшки. Дядюшка второй раз заиграл песню. Улыбающееся лицо Анисьи Федоровны явилось опять в дверях и из за ней еще другие лица… «За холодной ключевой, кричит: девица постой!» играл дядюшка, сделал опять ловкий перебор, оторвал и шевельнул плечами.
– Ну, ну, голубчик, дядюшка, – таким умоляющим голосом застонала Наташа, как будто жизнь ее зависела от этого. Дядюшка встал и как будто в нем было два человека, – один из них серьезно улыбнулся над весельчаком, а весельчак сделал наивную и аккуратную выходку перед пляской.
– Ну, племянница! – крикнул дядюшка взмахнув к Наташе рукой, оторвавшей аккорд.
Наташа сбросила с себя платок, который был накинут на ней, забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движение плечами и стала.
Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de chale давно бы должны были вытеснить? Но дух и приемы эти были те самые, неподражаемые, не изучаемые, русские, которых и ждал от нее дядюшка. Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро весело, первый страх, который охватил было Николая и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел и они уже любовались ею.
Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для ее дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять всё то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке.
– Ну, графинечка – чистое дело марш, – радостно смеясь, сказал дядюшка, окончив пляску. – Ай да племянница! Вот только бы муженька тебе молодца выбрать, – чистое дело марш!
– Уж выбран, – сказал улыбаясь Николай.
– О? – сказал удивленно дядюшка, глядя вопросительно на Наташу. Наташа с счастливой улыбкой утвердительно кивнула головой.
– Еще какой! – сказала она. Но как только она сказала это, другой, новый строй мыслей и чувств поднялся в ней. Что значила улыбка Николая, когда он сказал: «уж выбран»? Рад он этому или не рад? Он как будто думает, что мой Болконский не одобрил бы, не понял бы этой нашей радости. Нет, он бы всё понял. Где он теперь? подумала Наташа и лицо ее вдруг стало серьезно. Но это продолжалось только одну секунду. – Не думать, не сметь думать об этом, сказала она себе и улыбаясь, подсела опять к дядюшке, прося его сыграть еще что нибудь.
Дядюшка сыграл еще песню и вальс; потом, помолчав, прокашлялся и запел свою любимую охотническую песню.
Как со вечера пороша
Выпадала хороша…
Дядюшка пел так, как поет народ, с тем полным и наивным убеждением, что в песне все значение заключается только в словах, что напев сам собой приходит и что отдельного напева не бывает, а что напев – так только, для складу. От этого то этот бессознательный напев, как бывает напев птицы, и у дядюшки был необыкновенно хорош. Наташа была в восторге от пения дядюшки. Она решила, что не будет больше учиться на арфе, а будет играть только на гитаре. Она попросила у дядюшки гитару и тотчас же подобрала аккорды к песне.
В десятом часу за Наташей и Петей приехали линейка, дрожки и трое верховых, посланных отыскивать их. Граф и графиня не знали где они и крепко беспокоились, как сказал посланный.
Петю снесли и положили как мертвое тело в линейку; Наташа с Николаем сели в дрожки. Дядюшка укутывал Наташу и прощался с ней с совершенно новой нежностью. Он пешком проводил их до моста, который надо было объехать в брод, и велел с фонарями ехать вперед охотникам.
– Прощай, племянница дорогая, – крикнул из темноты его голос, не тот, который знала прежде Наташа, а тот, который пел: «Как со вечера пороша».
В деревне, которую проезжали, были красные огоньки и весело пахло дымом.
– Что за прелесть этот дядюшка! – сказала Наташа, когда они выехали на большую дорогу.
– Да, – сказал Николай. – Тебе не холодно?
– Нет, мне отлично, отлично. Мне так хорошо, – с недоумением даже cказала Наташа. Они долго молчали.
Ночь была темная и сырая. Лошади не видны были; только слышно было, как они шлепали по невидной грязи.
Что делалось в этой детской, восприимчивой душе, так жадно ловившей и усвоивавшей все разнообразнейшие впечатления жизни? Как это всё укладывалось в ней? Но она была очень счастлива. Уже подъезжая к дому, она вдруг запела мотив песни: «Как со вечера пороша», мотив, который она ловила всю дорогу и наконец поймала.
– Поймала? – сказал Николай.
– Ты об чем думал теперь, Николенька? – спросила Наташа. – Они любили это спрашивать друг у друга.
– Я? – сказал Николай вспоминая; – вот видишь ли, сначала я думал, что Ругай, красный кобель, похож на дядюшку и что ежели бы он был человек, то он дядюшку всё бы еще держал у себя, ежели не за скачку, так за лады, всё бы держал. Как он ладен, дядюшка! Не правда ли? – Ну а ты?
– Я? Постой, постой. Да, я думала сначала, что вот мы едем и думаем, что мы едем домой, а мы Бог знает куда едем в этой темноте и вдруг приедем и увидим, что мы не в Отрадном, а в волшебном царстве. А потом еще я думала… Нет, ничего больше.
– Знаю, верно про него думала, – сказал Николай улыбаясь, как узнала Наташа по звуку его голоса.
– Нет, – отвечала Наташа, хотя действительно она вместе с тем думала и про князя Андрея, и про то, как бы ему понравился дядюшка. – А еще я всё повторяю, всю дорогу повторяю: как Анисьюшка хорошо выступала, хорошо… – сказала Наташа. И Николай услыхал ее звонкий, беспричинный, счастливый смех.
– А знаешь, – вдруг сказала она, – я знаю, что никогда уже я не буду так счастлива, спокойна, как теперь.
– Вот вздор, глупости, вранье – сказал Николай и подумал: «Что за прелесть эта моя Наташа! Такого другого друга у меня нет и не будет. Зачем ей выходить замуж, всё бы с ней ездили!»
«Экая прелесть этот Николай!» думала Наташа. – А! еще огонь в гостиной, – сказала она, указывая на окна дома, красиво блестевшие в мокрой, бархатной темноте ночи.


Граф Илья Андреич вышел из предводителей, потому что эта должность была сопряжена с слишком большими расходами. Но дела его всё не поправлялись. Часто Наташа и Николай видели тайные, беспокойные переговоры родителей и слышали толки о продаже богатого, родового Ростовского дома и подмосковной. Без предводительства не нужно было иметь такого большого приема, и отрадненская жизнь велась тише, чем в прежние годы; но огромный дом и флигеля всё таки были полны народом, за стол всё так же садилось больше человек. Всё это были свои, обжившиеся в доме люди, почти члены семейства или такие, которые, казалось, необходимо должны были жить в доме графа. Таковы были Диммлер – музыкант с женой, Иогель – танцовальный учитель с семейством, старушка барышня Белова, жившая в доме, и еще многие другие: учителя Пети, бывшая гувернантка барышень и просто люди, которым лучше или выгоднее было жить у графа, чем дома. Не было такого большого приезда как прежде, но ход жизни велся тот же, без которого не могли граф с графиней представить себе жизни. Та же была, еще увеличенная Николаем, охота, те же 50 лошадей и 15 кучеров на конюшне, те же дорогие подарки в именины, и торжественные на весь уезд обеды; те же графские висты и бостоны, за которыми он, распуская всем на вид карты, давал себя каждый день на сотни обыгрывать соседям, смотревшим на право составлять партию графа Ильи Андреича, как на самую выгодную аренду.
Граф, как в огромных тенетах, ходил в своих делах, стараясь не верить тому, что он запутался и с каждым шагом всё более и более запутываясь и чувствуя себя не в силах ни разорвать сети, опутавшие его, ни осторожно, терпеливо приняться распутывать их. Графиня любящим сердцем чувствовала, что дети ее разоряются, что граф не виноват, что он не может быть не таким, каким он есть, что он сам страдает (хотя и скрывает это) от сознания своего и детского разорения, и искала средств помочь делу. С ее женской точки зрения представлялось только одно средство – женитьба Николая на богатой невесте. Она чувствовала, что это была последняя надежда, и что если Николай откажется от партии, которую она нашла ему, надо будет навсегда проститься с возможностью поправить дела. Партия эта была Жюли Карагина, дочь прекрасных, добродетельных матери и отца, с детства известная Ростовым, и теперь богатая невеста по случаю смерти последнего из ее братьев.
Графиня писала прямо к Карагиной в Москву, предлагая ей брак ее дочери с своим сыном и получила от нее благоприятный ответ. Карагина отвечала, что она с своей стороны согласна, что всё будет зависеть от склонности ее дочери. Карагина приглашала Николая приехать в Москву.
Несколько раз, со слезами на глазах, графиня говорила сыну, что теперь, когда обе дочери ее пристроены – ее единственное желание состоит в том, чтобы видеть его женатым. Она говорила, что легла бы в гроб спокойной, ежели бы это было. Потом говорила, что у нее есть прекрасная девушка на примете и выпытывала его мнение о женитьбе.
В других разговорах она хвалила Жюли и советовала Николаю съездить в Москву на праздники повеселиться. Николай догадывался к чему клонились разговоры его матери, и в один из таких разговоров вызвал ее на полную откровенность. Она высказала ему, что вся надежда поправления дел основана теперь на его женитьбе на Карагиной.
– Что ж, если бы я любил девушку без состояния, неужели вы потребовали бы, maman, чтобы я пожертвовал чувством и честью для состояния? – спросил он у матери, не понимая жестокости своего вопроса и желая только выказать свое благородство.
– Нет, ты меня не понял, – сказала мать, не зная, как оправдаться. – Ты меня не понял, Николинька. Я желаю твоего счастья, – прибавила она и почувствовала, что она говорит неправду, что она запуталась. – Она заплакала.
– Маменька, не плачьте, а только скажите мне, что вы этого хотите, и вы знаете, что я всю жизнь свою, всё отдам для того, чтобы вы были спокойны, – сказал Николай. Я всем пожертвую для вас, даже своим чувством.
Но графиня не так хотела поставить вопрос: она не хотела жертвы от своего сына, она сама бы хотела жертвовать ему.
– Нет, ты меня не понял, не будем говорить, – сказала она, утирая слезы.
«Да, может быть, я и люблю бедную девушку, говорил сам себе Николай, что ж, мне пожертвовать чувством и честью для состояния? Удивляюсь, как маменька могла мне сказать это. Оттого что Соня бедна, то я и не могу любить ее, думал он, – не могу отвечать на ее верную, преданную любовь. А уж наверное с ней я буду счастливее, чем с какой нибудь куклой Жюли. Пожертвовать своим чувством я всегда могу для блага своих родных, говорил он сам себе, но приказывать своему чувству я не могу. Ежели я люблю Соню, то чувство мое сильнее и выше всего для меня».
Николай не поехал в Москву, графиня не возобновляла с ним разговора о женитьбе и с грустью, а иногда и озлоблением видела признаки всё большего и большего сближения между своим сыном и бесприданной Соней. Она упрекала себя за то, но не могла не ворчать, не придираться к Соне, часто без причины останавливая ее, называя ее «вы», и «моя милая». Более всего добрая графиня за то и сердилась на Соню, что эта бедная, черноглазая племянница была так кротка, так добра, так преданно благодарна своим благодетелям, и так верно, неизменно, с самоотвержением влюблена в Николая, что нельзя было ни в чем упрекнуть ее.
Николай доживал у родных свой срок отпуска. От жениха князя Андрея получено было 4 е письмо, из Рима, в котором он писал, что он уже давно бы был на пути в Россию, ежели бы неожиданно в теплом климате не открылась его рана, что заставляет его отложить свой отъезд до начала будущего года. Наташа была так же влюблена в своего жениха, так же успокоена этой любовью и так же восприимчива ко всем радостям жизни; но в конце четвертого месяца разлуки с ним, на нее начинали находить минуты грусти, против которой она не могла бороться. Ей жалко было самое себя, жалко было, что она так даром, ни для кого, пропадала всё это время, в продолжение которого она чувствовала себя столь способной любить и быть любимой.
В доме Ростовых было невесело.


Пришли святки, и кроме парадной обедни, кроме торжественных и скучных поздравлений соседей и дворовых, кроме на всех надетых новых платьев, не было ничего особенного, ознаменовывающего святки, а в безветренном 20 ти градусном морозе, в ярком ослепляющем солнце днем и в звездном зимнем свете ночью, чувствовалась потребность какого нибудь ознаменования этого времени.
На третий день праздника после обеда все домашние разошлись по своим комнатам. Было самое скучное время дня. Николай, ездивший утром к соседям, заснул в диванной. Старый граф отдыхал в своем кабинете. В гостиной за круглым столом сидела Соня, срисовывая узор. Графиня раскладывала карты. Настасья Ивановна шут с печальным лицом сидел у окна с двумя старушками. Наташа вошла в комнату, подошла к Соне, посмотрела, что она делает, потом подошла к матери и молча остановилась.
– Что ты ходишь, как бесприютная? – сказала ей мать. – Что тебе надо?
– Его мне надо… сейчас, сию минуту мне его надо, – сказала Наташа, блестя глазами и не улыбаясь. – Графиня подняла голову и пристально посмотрела на дочь.
– Не смотрите на меня. Мама, не смотрите, я сейчас заплачу.
– Садись, посиди со мной, – сказала графиня.
– Мама, мне его надо. За что я так пропадаю, мама?… – Голос ее оборвался, слезы брызнули из глаз, и она, чтобы скрыть их, быстро повернулась и вышла из комнаты. Она вышла в диванную, постояла, подумала и пошла в девичью. Там старая горничная ворчала на молодую девушку, запыхавшуюся, с холода прибежавшую с дворни.
– Будет играть то, – говорила старуха. – На всё время есть.
– Пусти ее, Кондратьевна, – сказала Наташа. – Иди, Мавруша, иди.
И отпустив Маврушу, Наташа через залу пошла в переднюю. Старик и два молодые лакея играли в карты. Они прервали игру и встали при входе барышни. «Что бы мне с ними сделать?» подумала Наташа. – Да, Никита, сходи пожалуста… куда бы мне его послать? – Да, сходи на дворню и принеси пожалуста петуха; да, а ты, Миша, принеси овса.
– Немного овса прикажете? – весело и охотно сказал Миша.
– Иди, иди скорее, – подтвердил старик.
– Федор, а ты мелу мне достань.
Проходя мимо буфета, она велела подавать самовар, хотя это было вовсе не время.
Буфетчик Фока был самый сердитый человек из всего дома. Наташа над ним любила пробовать свою власть. Он не поверил ей и пошел спросить, правда ли?
– Уж эта барышня! – сказал Фока, притворно хмурясь на Наташу.
Никто в доме не рассылал столько людей и не давал им столько работы, как Наташа. Она не могла равнодушно видеть людей, чтобы не послать их куда нибудь. Она как будто пробовала, не рассердится ли, не надуется ли на нее кто из них, но ничьих приказаний люди не любили так исполнять, как Наташиных. «Что бы мне сделать? Куда бы мне пойти?» думала Наташа, медленно идя по коридору.
– Настасья Ивановна, что от меня родится? – спросила она шута, который в своей куцавейке шел навстречу ей.
– От тебя блохи, стрекозы, кузнецы, – отвечал шут.
– Боже мой, Боже мой, всё одно и то же. Ах, куда бы мне деваться? Что бы мне с собой сделать? – И она быстро, застучав ногами, побежала по лестнице к Фогелю, который с женой жил в верхнем этаже. У Фогеля сидели две гувернантки, на столе стояли тарелки с изюмом, грецкими и миндальными орехами. Гувернантки разговаривали о том, где дешевле жить, в Москве или в Одессе. Наташа присела, послушала их разговор с серьезным задумчивым лицом и встала. – Остров Мадагаскар, – проговорила она. – Ма да гас кар, – повторила она отчетливо каждый слог и не отвечая на вопросы m me Schoss о том, что она говорит, вышла из комнаты. Петя, брат ее, был тоже наверху: он с своим дядькой устраивал фейерверк, который намеревался пустить ночью. – Петя! Петька! – закричала она ему, – вези меня вниз. с – Петя подбежал к ней и подставил спину. Она вскочила на него, обхватив его шею руками и он подпрыгивая побежал с ней. – Нет не надо – остров Мадагаскар, – проговорила она и, соскочив с него, пошла вниз.
Как будто обойдя свое царство, испытав свою власть и убедившись, что все покорны, но что всё таки скучно, Наташа пошла в залу, взяла гитару, села в темный угол за шкапчик и стала в басу перебирать струны, выделывая фразу, которую она запомнила из одной оперы, слышанной в Петербурге вместе с князем Андреем. Для посторонних слушателей у ней на гитаре выходило что то, не имевшее никакого смысла, но в ее воображении из за этих звуков воскресал целый ряд воспоминаний. Она сидела за шкапчиком, устремив глаза на полосу света, падавшую из буфетной двери, слушала себя и вспоминала. Она находилась в состоянии воспоминания.
Соня прошла в буфет с рюмкой через залу. Наташа взглянула на нее, на щель в буфетной двери и ей показалось, что она вспоминает то, что из буфетной двери в щель падал свет и что Соня прошла с рюмкой. «Да и это было точь в точь также», подумала Наташа. – Соня, что это? – крикнула Наташа, перебирая пальцами на толстой струне.
– Ах, ты тут! – вздрогнув, сказала Соня, подошла и прислушалась. – Не знаю. Буря? – сказала она робко, боясь ошибиться.
«Ну вот точно так же она вздрогнула, точно так же подошла и робко улыбнулась тогда, когда это уж было», подумала Наташа, «и точно так же… я подумала, что в ней чего то недостает».
– Нет, это хор из Водоноса, слышишь! – И Наташа допела мотив хора, чтобы дать его понять Соне.
– Ты куда ходила? – спросила Наташа.
– Воду в рюмке переменить. Я сейчас дорисую узор.
– Ты всегда занята, а я вот не умею, – сказала Наташа. – А Николай где?
– Спит, кажется.
– Соня, ты поди разбуди его, – сказала Наташа. – Скажи, что я его зову петь. – Она посидела, подумала о том, что это значит, что всё это было, и, не разрешив этого вопроса и нисколько не сожалея о том, опять в воображении своем перенеслась к тому времени, когда она была с ним вместе, и он влюбленными глазами смотрел на нее.
«Ах, поскорее бы он приехал. Я так боюсь, что этого не будет! А главное: я стареюсь, вот что! Уже не будет того, что теперь есть во мне. А может быть, он нынче приедет, сейчас приедет. Может быть приехал и сидит там в гостиной. Может быть, он вчера еще приехал и я забыла». Она встала, положила гитару и пошла в гостиную. Все домашние, учителя, гувернантки и гости сидели уж за чайным столом. Люди стояли вокруг стола, – а князя Андрея не было, и была всё прежняя жизнь.
– А, вот она, – сказал Илья Андреич, увидав вошедшую Наташу. – Ну, садись ко мне. – Но Наташа остановилась подле матери, оглядываясь кругом, как будто она искала чего то.
– Мама! – проговорила она. – Дайте мне его , дайте, мама, скорее, скорее, – и опять она с трудом удержала рыдания.
Она присела к столу и послушала разговоры старших и Николая, который тоже пришел к столу. «Боже мой, Боже мой, те же лица, те же разговоры, так же папа держит чашку и дует точно так же!» думала Наташа, с ужасом чувствуя отвращение, подымавшееся в ней против всех домашних за то, что они были всё те же.
После чая Николай, Соня и Наташа пошли в диванную, в свой любимый угол, в котором всегда начинались их самые задушевные разговоры.


– Бывает с тобой, – сказала Наташа брату, когда они уселись в диванной, – бывает с тобой, что тебе кажется, что ничего не будет – ничего; что всё, что хорошее, то было? И не то что скучно, а грустно?
– Еще как! – сказал он. – У меня бывало, что всё хорошо, все веселы, а мне придет в голову, что всё это уж надоело и что умирать всем надо. Я раз в полку не пошел на гулянье, а там играла музыка… и так мне вдруг скучно стало…
– Ах, я это знаю. Знаю, знаю, – подхватила Наташа. – Я еще маленькая была, так со мной это бывало. Помнишь, раз меня за сливы наказали и вы все танцовали, а я сидела в классной и рыдала, никогда не забуду: мне и грустно было и жалко было всех, и себя, и всех всех жалко. И, главное, я не виновата была, – сказала Наташа, – ты помнишь?
– Помню, – сказал Николай. – Я помню, что я к тебе пришел потом и мне хотелось тебя утешить и, знаешь, совестно было. Ужасно мы смешные были. У меня тогда была игрушка болванчик и я его тебе отдать хотел. Ты помнишь?
– А помнишь ты, – сказала Наташа с задумчивой улыбкой, как давно, давно, мы еще совсем маленькие были, дяденька нас позвал в кабинет, еще в старом доме, а темно было – мы это пришли и вдруг там стоит…
– Арап, – докончил Николай с радостной улыбкой, – как же не помнить? Я и теперь не знаю, что это был арап, или мы во сне видели, или нам рассказывали.
– Он серый был, помнишь, и белые зубы – стоит и смотрит на нас…
– Вы помните, Соня? – спросил Николай…
– Да, да я тоже помню что то, – робко отвечала Соня…
– Я ведь спрашивала про этого арапа у папа и у мама, – сказала Наташа. – Они говорят, что никакого арапа не было. А ведь вот ты помнишь!
– Как же, как теперь помню его зубы.
– Как это странно, точно во сне было. Я это люблю.
– А помнишь, как мы катали яйца в зале и вдруг две старухи, и стали по ковру вертеться. Это было, или нет? Помнишь, как хорошо было?
– Да. А помнишь, как папенька в синей шубе на крыльце выстрелил из ружья. – Они перебирали улыбаясь с наслаждением воспоминания, не грустного старческого, а поэтического юношеского воспоминания, те впечатления из самого дальнего прошедшего, где сновидение сливается с действительностью, и тихо смеялись, радуясь чему то.
Соня, как и всегда, отстала от них, хотя воспоминания их были общие.
Соня не помнила многого из того, что они вспоминали, а и то, что она помнила, не возбуждало в ней того поэтического чувства, которое они испытывали. Она только наслаждалась их радостью, стараясь подделаться под нее.
Она приняла участие только в том, когда они вспоминали первый приезд Сони. Соня рассказала, как она боялась Николая, потому что у него на курточке были снурки, и ей няня сказала, что и ее в снурки зашьют.
– А я помню: мне сказали, что ты под капустою родилась, – сказала Наташа, – и помню, что я тогда не смела не поверить, но знала, что это не правда, и так мне неловко было.
Во время этого разговора из задней двери диванной высунулась голова горничной. – Барышня, петуха принесли, – шопотом сказала девушка.
– Не надо, Поля, вели отнести, – сказала Наташа.
В середине разговоров, шедших в диванной, Диммлер вошел в комнату и подошел к арфе, стоявшей в углу. Он снял сукно, и арфа издала фальшивый звук.
– Эдуард Карлыч, сыграйте пожалуста мой любимый Nocturiene мосье Фильда, – сказал голос старой графини из гостиной.
Диммлер взял аккорд и, обратясь к Наташе, Николаю и Соне, сказал: – Молодежь, как смирно сидит!
– Да мы философствуем, – сказала Наташа, на минуту оглянувшись, и продолжала разговор. Разговор шел теперь о сновидениях.
Диммлер начал играть. Наташа неслышно, на цыпочках, подошла к столу, взяла свечу, вынесла ее и, вернувшись, тихо села на свое место. В комнате, особенно на диване, на котором они сидели, было темно, но в большие окна падал на пол серебряный свет полного месяца.
– Знаешь, я думаю, – сказала Наташа шопотом, придвигаясь к Николаю и Соне, когда уже Диммлер кончил и всё сидел, слабо перебирая струны, видимо в нерешительности оставить, или начать что нибудь новое, – что когда так вспоминаешь, вспоминаешь, всё вспоминаешь, до того довоспоминаешься, что помнишь то, что было еще прежде, чем я была на свете…
– Это метампсикова, – сказала Соня, которая всегда хорошо училась и все помнила. – Египтяне верили, что наши души были в животных и опять пойдут в животных.
– Нет, знаешь, я не верю этому, чтобы мы были в животных, – сказала Наташа тем же шопотом, хотя музыка и кончилась, – а я знаю наверное, что мы были ангелами там где то и здесь были, и от этого всё помним…
– Можно мне присоединиться к вам? – сказал тихо подошедший Диммлер и подсел к ним.
– Ежели бы мы были ангелами, так за что же мы попали ниже? – сказал Николай. – Нет, это не может быть!
– Не ниже, кто тебе сказал, что ниже?… Почему я знаю, чем я была прежде, – с убеждением возразила Наташа. – Ведь душа бессмертна… стало быть, ежели я буду жить всегда, так я и прежде жила, целую вечность жила.
– Да, но трудно нам представить вечность, – сказал Диммлер, который подошел к молодым людям с кроткой презрительной улыбкой, но теперь говорил так же тихо и серьезно, как и они.
– Отчего же трудно представить вечность? – сказала Наташа. – Нынче будет, завтра будет, всегда будет и вчера было и третьего дня было…
– Наташа! теперь твой черед. Спой мне что нибудь, – послышался голос графини. – Что вы уселись, точно заговорщики.
– Мама! мне так не хочется, – сказала Наташа, но вместе с тем встала.
Всем им, даже и немолодому Диммлеру, не хотелось прерывать разговор и уходить из уголка диванного, но Наташа встала, и Николай сел за клавикорды. Как всегда, став на средину залы и выбрав выгоднейшее место для резонанса, Наташа начала петь любимую пьесу своей матери.
Она сказала, что ей не хотелось петь, но она давно прежде, и долго после не пела так, как она пела в этот вечер. Граф Илья Андреич из кабинета, где он беседовал с Митинькой, слышал ее пенье, и как ученик, торопящийся итти играть, доканчивая урок, путался в словах, отдавая приказания управляющему и наконец замолчал, и Митинька, тоже слушая, молча с улыбкой, стоял перед графом. Николай не спускал глаз с сестры, и вместе с нею переводил дыхание. Соня, слушая, думала о том, какая громадная разница была между ей и ее другом и как невозможно было ей хоть на сколько нибудь быть столь обворожительной, как ее кузина. Старая графиня сидела с счастливо грустной улыбкой и слезами на глазах, изредка покачивая головой. Она думала и о Наташе, и о своей молодости, и о том, как что то неестественное и страшное есть в этом предстоящем браке Наташи с князем Андреем.
Диммлер, подсев к графине и закрыв глаза, слушал.
– Нет, графиня, – сказал он наконец, – это талант европейский, ей учиться нечего, этой мягкости, нежности, силы…
– Ах! как я боюсь за нее, как я боюсь, – сказала графиня, не помня, с кем она говорит. Ее материнское чутье говорило ей, что чего то слишком много в Наташе, и что от этого она не будет счастлива. Наташа не кончила еще петь, как в комнату вбежал восторженный четырнадцатилетний Петя с известием, что пришли ряженые.
Наташа вдруг остановилась.
– Дурак! – закричала она на брата, подбежала к стулу, упала на него и зарыдала так, что долго потом не могла остановиться.
– Ничего, маменька, право ничего, так: Петя испугал меня, – говорила она, стараясь улыбаться, но слезы всё текли и всхлипывания сдавливали горло.
Наряженные дворовые, медведи, турки, трактирщики, барыни, страшные и смешные, принеся с собою холод и веселье, сначала робко жались в передней; потом, прячась один за другого, вытеснялись в залу; и сначала застенчиво, а потом всё веселее и дружнее начались песни, пляски, хоровые и святочные игры. Графиня, узнав лица и посмеявшись на наряженных, ушла в гостиную. Граф Илья Андреич с сияющей улыбкой сидел в зале, одобряя играющих. Молодежь исчезла куда то.
Через полчаса в зале между другими ряжеными появилась еще старая барыня в фижмах – это был Николай. Турчанка был Петя. Паяс – это был Диммлер, гусар – Наташа и черкес – Соня, с нарисованными пробочными усами и бровями.
После снисходительного удивления, неузнавания и похвал со стороны не наряженных, молодые люди нашли, что костюмы так хороши, что надо было их показать еще кому нибудь.
Николай, которому хотелось по отличной дороге прокатить всех на своей тройке, предложил, взяв с собой из дворовых человек десять наряженных, ехать к дядюшке.
– Нет, ну что вы его, старика, расстроите! – сказала графиня, – да и негде повернуться у него. Уж ехать, так к Мелюковым.
Мелюкова была вдова с детьми разнообразного возраста, также с гувернантками и гувернерами, жившая в четырех верстах от Ростовых.
– Вот, ma chere, умно, – подхватил расшевелившийся старый граф. – Давай сейчас наряжусь и поеду с вами. Уж я Пашету расшевелю.
Но графиня не согласилась отпустить графа: у него все эти дни болела нога. Решили, что Илье Андреевичу ехать нельзя, а что ежели Луиза Ивановна (m me Schoss) поедет, то барышням можно ехать к Мелюковой. Соня, всегда робкая и застенчивая, настоятельнее всех стала упрашивать Луизу Ивановну не отказать им.
Наряд Сони был лучше всех. Ее усы и брови необыкновенно шли к ней. Все говорили ей, что она очень хороша, и она находилась в несвойственном ей оживленно энергическом настроении. Какой то внутренний голос говорил ей, что нынче или никогда решится ее судьба, и она в своем мужском платье казалась совсем другим человеком. Луиза Ивановна согласилась, и через полчаса четыре тройки с колокольчиками и бубенчиками, визжа и свистя подрезами по морозному снегу, подъехали к крыльцу.
Наташа первая дала тон святочного веселья, и это веселье, отражаясь от одного к другому, всё более и более усиливалось и дошло до высшей степени в то время, когда все вышли на мороз, и переговариваясь, перекликаясь, смеясь и крича, расселись в сани.
Две тройки были разгонные, третья тройка старого графа с орловским рысаком в корню; четвертая собственная Николая с его низеньким, вороным, косматым коренником. Николай в своем старушечьем наряде, на который он надел гусарский, подпоясанный плащ, стоял в середине своих саней, подобрав вожжи.
Было так светло, что он видел отблескивающие на месячном свете бляхи и глаза лошадей, испуганно оглядывавшихся на седоков, шумевших под темным навесом подъезда.
В сани Николая сели Наташа, Соня, m me Schoss и две девушки. В сани старого графа сели Диммлер с женой и Петя; в остальные расселись наряженные дворовые.
– Пошел вперед, Захар! – крикнул Николай кучеру отца, чтобы иметь случай перегнать его на дороге.
Тройка старого графа, в которую сел Диммлер и другие ряженые, визжа полозьями, как будто примерзая к снегу, и побрякивая густым колокольцом, тронулась вперед. Пристяжные жались на оглобли и увязали, выворачивая как сахар крепкий и блестящий снег.
Николай тронулся за первой тройкой; сзади зашумели и завизжали остальные. Сначала ехали маленькой рысью по узкой дороге. Пока ехали мимо сада, тени от оголенных деревьев ложились часто поперек дороги и скрывали яркий свет луны, но как только выехали за ограду, алмазно блестящая, с сизым отблеском, снежная равнина, вся облитая месячным сиянием и неподвижная, открылась со всех сторон. Раз, раз, толконул ухаб в передних санях; точно так же толконуло следующие сани и следующие и, дерзко нарушая закованную тишину, одни за другими стали растягиваться сани.
– След заячий, много следов! – прозвучал в морозном скованном воздухе голос Наташи.
– Как видно, Nicolas! – сказал голос Сони. – Николай оглянулся на Соню и пригнулся, чтоб ближе рассмотреть ее лицо. Какое то совсем новое, милое, лицо, с черными бровями и усами, в лунном свете, близко и далеко, выглядывало из соболей.
«Это прежде была Соня», подумал Николай. Он ближе вгляделся в нее и улыбнулся.
– Вы что, Nicolas?
– Ничего, – сказал он и повернулся опять к лошадям.
Выехав на торную, большую дорогу, примасленную полозьями и всю иссеченную следами шипов, видными в свете месяца, лошади сами собой стали натягивать вожжи и прибавлять ходу. Левая пристяжная, загнув голову, прыжками подергивала свои постромки. Коренной раскачивался, поводя ушами, как будто спрашивая: «начинать или рано еще?» – Впереди, уже далеко отделившись и звеня удаляющимся густым колокольцом, ясно виднелась на белом снегу черная тройка Захара. Слышны были из его саней покрикиванье и хохот и голоса наряженных.
– Ну ли вы, разлюбезные, – крикнул Николай, с одной стороны подергивая вожжу и отводя с кнутом pуку. И только по усилившемуся как будто на встречу ветру, и по подергиванью натягивающих и всё прибавляющих скоку пристяжных, заметно было, как шибко полетела тройка. Николай оглянулся назад. С криком и визгом, махая кнутами и заставляя скакать коренных, поспевали другие тройки. Коренной стойко поколыхивался под дугой, не думая сбивать и обещая еще и еще наддать, когда понадобится.
Николай догнал первую тройку. Они съехали с какой то горы, выехали на широко разъезженную дорогу по лугу около реки.
«Где это мы едем?» подумал Николай. – «По косому лугу должно быть. Но нет, это что то новое, чего я никогда не видал. Это не косой луг и не Дёмкина гора, а это Бог знает что такое! Это что то новое и волшебное. Ну, что бы там ни было!» И он, крикнув на лошадей, стал объезжать первую тройку.
Захар сдержал лошадей и обернул свое уже объиндевевшее до бровей лицо.
Николай пустил своих лошадей; Захар, вытянув вперед руки, чмокнул и пустил своих.
– Ну держись, барин, – проговорил он. – Еще быстрее рядом полетели тройки, и быстро переменялись ноги скачущих лошадей. Николай стал забирать вперед. Захар, не переменяя положения вытянутых рук, приподнял одну руку с вожжами.
– Врешь, барин, – прокричал он Николаю. Николай в скок пустил всех лошадей и перегнал Захара. Лошади засыпали мелким, сухим снегом лица седоков, рядом с ними звучали частые переборы и путались быстро движущиеся ноги, и тени перегоняемой тройки. Свист полозьев по снегу и женские взвизги слышались с разных сторон.
Опять остановив лошадей, Николай оглянулся кругом себя. Кругом была всё та же пропитанная насквозь лунным светом волшебная равнина с рассыпанными по ней звездами.
«Захар кричит, чтобы я взял налево; а зачем налево? думал Николай. Разве мы к Мелюковым едем, разве это Мелюковка? Мы Бог знает где едем, и Бог знает, что с нами делается – и очень странно и хорошо то, что с нами делается». Он оглянулся в сани.
– Посмотри, у него и усы и ресницы, всё белое, – сказал один из сидевших странных, хорошеньких и чужих людей с тонкими усами и бровями.
«Этот, кажется, была Наташа, подумал Николай, а эта m me Schoss; а может быть и нет, а это черкес с усами не знаю кто, но я люблю ее».
– Не холодно ли вам? – спросил он. Они не отвечали и засмеялись. Диммлер из задних саней что то кричал, вероятно смешное, но нельзя было расслышать, что он кричал.
– Да, да, – смеясь отвечали голоса.
– Однако вот какой то волшебный лес с переливающимися черными тенями и блестками алмазов и с какой то анфиладой мраморных ступеней, и какие то серебряные крыши волшебных зданий, и пронзительный визг каких то зверей. «А ежели и в самом деле это Мелюковка, то еще страннее то, что мы ехали Бог знает где, и приехали в Мелюковку», думал Николай.
Действительно это была Мелюковка, и на подъезд выбежали девки и лакеи со свечами и радостными лицами.
– Кто такой? – спрашивали с подъезда.
– Графские наряженные, по лошадям вижу, – отвечали голоса.


Пелагея Даниловна Мелюкова, широкая, энергическая женщина, в очках и распашном капоте, сидела в гостиной, окруженная дочерьми, которым она старалась не дать скучать. Они тихо лили воск и смотрели на тени выходивших фигур, когда зашумели в передней шаги и голоса приезжих.
Гусары, барыни, ведьмы, паясы, медведи, прокашливаясь и обтирая заиндевевшие от мороза лица в передней, вошли в залу, где поспешно зажигали свечи. Паяц – Диммлер с барыней – Николаем открыли пляску. Окруженные кричавшими детьми, ряженые, закрывая лица и меняя голоса, раскланивались перед хозяйкой и расстанавливались по комнате.
– Ах, узнать нельзя! А Наташа то! Посмотрите, на кого она похожа! Право, напоминает кого то. Эдуард то Карлыч как хорош! Я не узнала. Да как танцует! Ах, батюшки, и черкес какой то; право, как идет Сонюшке. Это еще кто? Ну, утешили! Столы то примите, Никита, Ваня. А мы так тихо сидели!
– Ха ха ха!… Гусар то, гусар то! Точно мальчик, и ноги!… Я видеть не могу… – слышались голоса.
Наташа, любимица молодых Мелюковых, с ними вместе исчезла в задние комнаты, куда была потребована пробка и разные халаты и мужские платья, которые в растворенную дверь принимали от лакея оголенные девичьи руки. Через десять минут вся молодежь семейства Мелюковых присоединилась к ряженым.
Пелагея Даниловна, распорядившись очисткой места для гостей и угощениями для господ и дворовых, не снимая очков, с сдерживаемой улыбкой, ходила между ряжеными, близко глядя им в лица и никого не узнавая. Она не узнавала не только Ростовых и Диммлера, но и никак не могла узнать ни своих дочерей, ни тех мужниных халатов и мундиров, которые были на них.
– А это чья такая? – говорила она, обращаясь к своей гувернантке и глядя в лицо своей дочери, представлявшей казанского татарина. – Кажется, из Ростовых кто то. Ну и вы, господин гусар, в каком полку служите? – спрашивала она Наташу. – Турке то, турке пастилы подай, – говорила она обносившему буфетчику: – это их законом не запрещено.
Иногда, глядя на странные, но смешные па, которые выделывали танцующие, решившие раз навсегда, что они наряженные, что никто их не узнает и потому не конфузившиеся, – Пелагея Даниловна закрывалась платком, и всё тучное тело ее тряслось от неудержимого доброго, старушечьего смеха. – Сашинет то моя, Сашинет то! – говорила она.
После русских плясок и хороводов Пелагея Даниловна соединила всех дворовых и господ вместе, в один большой круг; принесли кольцо, веревочку и рублик, и устроились общие игры.
Через час все костюмы измялись и расстроились. Пробочные усы и брови размазались по вспотевшим, разгоревшимся и веселым лицам. Пелагея Даниловна стала узнавать ряженых, восхищалась тем, как хорошо были сделаны костюмы, как шли они особенно к барышням, и благодарила всех за то, что так повеселили ее. Гостей позвали ужинать в гостиную, а в зале распорядились угощением дворовых.
– Нет, в бане гадать, вот это страшно! – говорила за ужином старая девушка, жившая у Мелюковых.
– Отчего же? – спросила старшая дочь Мелюковых.
– Да не пойдете, тут надо храбрость…
– Я пойду, – сказала Соня.
– Расскажите, как это было с барышней? – сказала вторая Мелюкова.
– Да вот так то, пошла одна барышня, – сказала старая девушка, – взяла петуха, два прибора – как следует, села. Посидела, только слышит, вдруг едет… с колокольцами, с бубенцами подъехали сани; слышит, идет. Входит совсем в образе человеческом, как есть офицер, пришел и сел с ней за прибор.
– А! А!… – закричала Наташа, с ужасом выкатывая глаза.
– Да как же, он так и говорит?
– Да, как человек, всё как должно быть, и стал, и стал уговаривать, а ей бы надо занять его разговором до петухов; а она заробела; – только заробела и закрылась руками. Он ее и подхватил. Хорошо, что тут девушки прибежали…
– Ну, что пугать их! – сказала Пелагея Даниловна.
– Мамаша, ведь вы сами гадали… – сказала дочь.
– А как это в амбаре гадают? – спросила Соня.
– Да вот хоть бы теперь, пойдут к амбару, да и слушают. Что услышите: заколачивает, стучит – дурно, а пересыпает хлеб – это к добру; а то бывает…
– Мама расскажите, что с вами было в амбаре?
Пелагея Даниловна улыбнулась.
– Да что, я уж забыла… – сказала она. – Ведь вы никто не пойдете?
– Нет, я пойду; Пепагея Даниловна, пустите меня, я пойду, – сказала Соня.
– Ну что ж, коли не боишься.
– Луиза Ивановна, можно мне? – спросила Соня.
Играли ли в колечко, в веревочку или рублик, разговаривали ли, как теперь, Николай не отходил от Сони и совсем новыми глазами смотрел на нее. Ему казалось, что он нынче только в первый раз, благодаря этим пробочным усам, вполне узнал ее. Соня действительно этот вечер была весела, оживлена и хороша, какой никогда еще не видал ее Николай.
«Так вот она какая, а я то дурак!» думал он, глядя на ее блестящие глаза и счастливую, восторженную, из под усов делающую ямочки на щеках, улыбку, которой он не видал прежде.
– Я ничего не боюсь, – сказала Соня. – Можно сейчас? – Она встала. Соне рассказали, где амбар, как ей молча стоять и слушать, и подали ей шубку. Она накинула ее себе на голову и взглянула на Николая.
«Что за прелесть эта девочка!» подумал он. «И об чем я думал до сих пор!»
Соня вышла в коридор, чтобы итти в амбар. Николай поспешно пошел на парадное крыльцо, говоря, что ему жарко. Действительно в доме было душно от столпившегося народа.
На дворе был тот же неподвижный холод, тот же месяц, только было еще светлее. Свет был так силен и звезд на снеге было так много, что на небо не хотелось смотреть, и настоящих звезд было незаметно. На небе было черно и скучно, на земле было весело.
«Дурак я, дурак! Чего ждал до сих пор?» подумал Николай и, сбежав на крыльцо, он обошел угол дома по той тропинке, которая вела к заднему крыльцу. Он знал, что здесь пойдет Соня. На половине дороги стояли сложенные сажени дров, на них был снег, от них падала тень; через них и с боку их, переплетаясь, падали тени старых голых лип на снег и дорожку. Дорожка вела к амбару. Рубленная стена амбара и крыша, покрытая снегом, как высеченная из какого то драгоценного камня, блестели в месячном свете. В саду треснуло дерево, и опять всё совершенно затихло. Грудь, казалось, дышала не воздухом, а какой то вечно молодой силой и радостью.
С девичьего крыльца застучали ноги по ступенькам, скрыпнуло звонко на последней, на которую был нанесен снег, и голос старой девушки сказал:
– Прямо, прямо, вот по дорожке, барышня. Только не оглядываться.
– Я не боюсь, – отвечал голос Сони, и по дорожке, по направлению к Николаю, завизжали, засвистели в тоненьких башмачках ножки Сони.
Соня шла закутавшись в шубку. Она была уже в двух шагах, когда увидала его; она увидала его тоже не таким, каким она знала и какого всегда немножко боялась. Он был в женском платье со спутанными волосами и с счастливой и новой для Сони улыбкой. Соня быстро подбежала к нему.
«Совсем другая, и всё та же», думал Николай, глядя на ее лицо, всё освещенное лунным светом. Он продел руки под шубку, прикрывавшую ее голову, обнял, прижал к себе и поцеловал в губы, над которыми были усы и от которых пахло жженой пробкой. Соня в самую середину губ поцеловала его и, выпростав маленькие руки, с обеих сторон взяла его за щеки.
– Соня!… Nicolas!… – только сказали они. Они подбежали к амбару и вернулись назад каждый с своего крыльца.


Когда все поехали назад от Пелагеи Даниловны, Наташа, всегда всё видевшая и замечавшая, устроила так размещение, что Луиза Ивановна и она сели в сани с Диммлером, а Соня села с Николаем и девушками.
Николай, уже не перегоняясь, ровно ехал в обратный путь, и всё вглядываясь в этом странном, лунном свете в Соню, отыскивал при этом всё переменяющем свете, из под бровей и усов свою ту прежнюю и теперешнюю Соню, с которой он решил уже никогда не разлучаться. Он вглядывался, и когда узнавал всё ту же и другую и вспоминал, слышав этот запах пробки, смешанный с чувством поцелуя, он полной грудью вдыхал в себя морозный воздух и, глядя на уходящую землю и блестящее небо, он чувствовал себя опять в волшебном царстве.
– Соня, тебе хорошо? – изредка спрашивал он.
– Да, – отвечала Соня. – А тебе ?
На середине дороги Николай дал подержать лошадей кучеру, на минутку подбежал к саням Наташи и стал на отвод.
– Наташа, – сказал он ей шопотом по французски, – знаешь, я решился насчет Сони.
– Ты ей сказал? – спросила Наташа, вся вдруг просияв от радости.
– Ах, какая ты странная с этими усами и бровями, Наташа! Ты рада?
– Я так рада, так рада! Я уж сердилась на тебя. Я тебе не говорила, но ты дурно с ней поступал. Это такое сердце, Nicolas. Как я рада! Я бываю гадкая, но мне совестно было быть одной счастливой без Сони, – продолжала Наташа. – Теперь я так рада, ну, беги к ней.
– Нет, постой, ах какая ты смешная! – сказал Николай, всё всматриваясь в нее, и в сестре тоже находя что то новое, необыкновенное и обворожительно нежное, чего он прежде не видал в ней. – Наташа, что то волшебное. А?
– Да, – отвечала она, – ты прекрасно сделал.
«Если б я прежде видел ее такою, какою она теперь, – думал Николай, – я бы давно спросил, что сделать и сделал бы всё, что бы она ни велела, и всё бы было хорошо».
– Так ты рада, и я хорошо сделал?
– Ах, так хорошо! Я недавно с мамашей поссорилась за это. Мама сказала, что она тебя ловит. Как это можно говорить? Я с мама чуть не побранилась. И никому никогда не позволю ничего дурного про нее сказать и подумать, потому что в ней одно хорошее.
– Так хорошо? – сказал Николай, еще раз высматривая выражение лица сестры, чтобы узнать, правда ли это, и, скрыпя сапогами, он соскочил с отвода и побежал к своим саням. Всё тот же счастливый, улыбающийся черкес, с усиками и блестящими глазами, смотревший из под собольего капора, сидел там, и этот черкес был Соня, и эта Соня была наверное его будущая, счастливая и любящая жена.
Приехав домой и рассказав матери о том, как они провели время у Мелюковых, барышни ушли к себе. Раздевшись, но не стирая пробочных усов, они долго сидели, разговаривая о своем счастьи. Они говорили о том, как они будут жить замужем, как их мужья будут дружны и как они будут счастливы.
На Наташином столе стояли еще с вечера приготовленные Дуняшей зеркала. – Только когда всё это будет? Я боюсь, что никогда… Это было бы слишком хорошо! – сказала Наташа вставая и подходя к зеркалам.
– Садись, Наташа, может быть ты увидишь его, – сказала Соня. Наташа зажгла свечи и села. – Какого то с усами вижу, – сказала Наташа, видевшая свое лицо.
– Не надо смеяться, барышня, – сказала Дуняша.
Наташа нашла с помощью Сони и горничной положение зеркалу; лицо ее приняло серьезное выражение, и она замолкла. Долго она сидела, глядя на ряд уходящих свечей в зеркалах, предполагая (соображаясь с слышанными рассказами) то, что она увидит гроб, то, что увидит его, князя Андрея, в этом последнем, сливающемся, смутном квадрате. Но как ни готова она была принять малейшее пятно за образ человека или гроба, она ничего не видала. Она часто стала мигать и отошла от зеркала.
– Отчего другие видят, а я ничего не вижу? – сказала она. – Ну садись ты, Соня; нынче непременно тебе надо, – сказала она. – Только за меня… Мне так страшно нынче!
Соня села за зеркало, устроила положение, и стала смотреть.
– Вот Софья Александровна непременно увидят, – шопотом сказала Дуняша; – а вы всё смеетесь.
Соня слышала эти слова, и слышала, как Наташа шопотом сказала:
– И я знаю, что она увидит; она и прошлого года видела.
Минуты три все молчали. «Непременно!» прошептала Наташа и не докончила… Вдруг Соня отсторонила то зеркало, которое она держала, и закрыла глаза рукой.
– Ах, Наташа! – сказала она.
– Видела? Видела? Что видела? – вскрикнула Наташа, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у нее вырвался крик, когда она закрыла глаза рукою.
– Его видела? – спросила Наташа, хватая ее за руку.
– Да. Постой… я… видела его, – невольно сказала Соня, еще не зная, кого разумела Наташа под словом его: его – Николая или его – Андрея.
«Но отчего же мне не сказать, что я видела? Ведь видят же другие! И кто же может уличить меня в том, что я видела или не видала?» мелькнуло в голове Сони.
– Да, я его видела, – сказала она.
– Как же? Как же? Стоит или лежит?
– Нет, я видела… То ничего не было, вдруг вижу, что он лежит.
– Андрей лежит? Он болен? – испуганно остановившимися глазами глядя на подругу, спрашивала Наташа.
– Нет, напротив, – напротив, веселое лицо, и он обернулся ко мне, – и в ту минуту как она говорила, ей самой казалось, что она видела то, что говорила.
– Ну а потом, Соня?…
– Тут я не рассмотрела, что то синее и красное…
– Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой, как я боюсь за него и за себя, и за всё мне страшно… – заговорила Наташа, и не отвечая ни слова на утешения Сони, легла в постель и долго после того, как потушили свечу, с открытыми глазами, неподвижно лежала на постели и смотрела на морозный, лунный свет сквозь замерзшие окна.


Вскоре после святок Николай объявил матери о своей любви к Соне и о твердом решении жениться на ней. Графиня, давно замечавшая то, что происходило между Соней и Николаем, и ожидавшая этого объяснения, молча выслушала его слова и сказала сыну, что он может жениться на ком хочет; но что ни она, ни отец не дадут ему благословения на такой брак. В первый раз Николай почувствовал, что мать недовольна им, что несмотря на всю свою любовь к нему, она не уступит ему. Она, холодно и не глядя на сына, послала за мужем; и, когда он пришел, графиня хотела коротко и холодно в присутствии Николая сообщить ему в чем дело, но не выдержала: заплакала слезами досады и вышла из комнаты. Старый граф стал нерешительно усовещивать Николая и просить его отказаться от своего намерения. Николай отвечал, что он не может изменить своему слову, и отец, вздохнув и очевидно смущенный, весьма скоро перервал свою речь и пошел к графине. При всех столкновениях с сыном, графа не оставляло сознание своей виноватости перед ним за расстройство дел, и потому он не мог сердиться на сына за отказ жениться на богатой невесте и за выбор бесприданной Сони, – он только при этом случае живее вспоминал то, что, ежели бы дела не были расстроены, нельзя было для Николая желать лучшей жены, чем Соня; и что виновен в расстройстве дел только один он с своим Митенькой и с своими непреодолимыми привычками.
Отец с матерью больше не говорили об этом деле с сыном; но несколько дней после этого, графиня позвала к себе Соню и с жестокостью, которой не ожидали ни та, ни другая, графиня упрекала племянницу в заманивании сына и в неблагодарности. Соня, молча с опущенными глазами, слушала жестокие слова графини и не понимала, чего от нее требуют. Она всем готова была пожертвовать для своих благодетелей. Мысль о самопожертвовании была любимой ее мыслью; но в этом случае она не могла понять, кому и чем ей надо жертвовать. Она не могла не любить графиню и всю семью Ростовых, но и не могла не любить Николая и не знать, что его счастие зависело от этой любви. Она была молчалива и грустна, и не отвечала. Николай не мог, как ему казалось, перенести долее этого положения и пошел объясниться с матерью. Николай то умолял мать простить его и Соню и согласиться на их брак, то угрожал матери тем, что, ежели Соню будут преследовать, то он сейчас же женится на ней тайно.
Графиня с холодностью, которой никогда не видал сын, отвечала ему, что он совершеннолетний, что князь Андрей женится без согласия отца, и что он может то же сделать, но что никогда она не признает эту интригантку своей дочерью.
Взорванный словом интригантка , Николай, возвысив голос, сказал матери, что он никогда не думал, чтобы она заставляла его продавать свои чувства, и что ежели это так, то он последний раз говорит… Но он не успел сказать того решительного слова, которого, судя по выражению его лица, с ужасом ждала мать и которое может быть навсегда бы осталось жестоким воспоминанием между ними. Он не успел договорить, потому что Наташа с бледным и серьезным лицом вошла в комнату от двери, у которой она подслушивала.
– Николинька, ты говоришь пустяки, замолчи, замолчи! Я тебе говорю, замолчи!.. – почти кричала она, чтобы заглушить его голос.
– Мама, голубчик, это совсем не оттого… душечка моя, бедная, – обращалась она к матери, которая, чувствуя себя на краю разрыва, с ужасом смотрела на сына, но, вследствие упрямства и увлечения борьбы, не хотела и не могла сдаться.
– Николинька, я тебе растолкую, ты уйди – вы послушайте, мама голубушка, – говорила она матери.
Слова ее были бессмысленны; но они достигли того результата, к которому она стремилась.
Графиня тяжело захлипав спрятала лицо на груди дочери, а Николай встал, схватился за голову и вышел из комнаты.
Наташа взялась за дело примирения и довела его до того, что Николай получил обещание от матери в том, что Соню не будут притеснять, и сам дал обещание, что он ничего не предпримет тайно от родителей.
С твердым намерением, устроив в полку свои дела, выйти в отставку, приехать и жениться на Соне, Николай, грустный и серьезный, в разладе с родными, но как ему казалось, страстно влюбленный, в начале января уехал в полк.
После отъезда Николая в доме Ростовых стало грустнее чем когда нибудь. Графиня от душевного расстройства сделалась больна.
Соня была печальна и от разлуки с Николаем и еще более от того враждебного тона, с которым не могла не обращаться с ней графиня. Граф более чем когда нибудь был озабочен дурным положением дел, требовавших каких нибудь решительных мер. Необходимо было продать московский дом и подмосковную, а для продажи дома нужно было ехать в Москву. Но здоровье графини заставляло со дня на день откладывать отъезд.
Наташа, легко и даже весело переносившая первое время разлуки с своим женихом, теперь с каждым днем становилась взволнованнее и нетерпеливее. Мысль о том, что так, даром, ни для кого пропадает ее лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила ее. Письма его большей частью сердили ее. Ей оскорбительно было думать, что тогда как она живет только мыслью о нем, он живет настоящею жизнью, видит новые места, новых людей, которые для него интересны. Чем занимательнее были его письма, тем ей было досаднее. Ее же письма к нему не только не доставляли ей утешения, но представлялись скучной и фальшивой обязанностью. Она не умела писать, потому что не могла постигнуть возможности выразить в письме правдиво хоть одну тысячную долю того, что она привыкла выражать голосом, улыбкой и взглядом. Она писала ему классически однообразные, сухие письма, которым сама не приписывала никакого значения и в которых, по брульонам, графиня поправляла ей орфографические ошибки.
Здоровье графини все не поправлялось; но откладывать поездку в Москву уже не было возможности. Нужно было делать приданое, нужно было продать дом, и притом князя Андрея ждали сперва в Москву, где в эту зиму жил князь Николай Андреич, и Наташа была уверена, что он уже приехал.
Графиня осталась в деревне, а граф, взяв с собой Соню и Наташу, в конце января поехал в Москву.



Пьер после сватовства князя Андрея и Наташи, без всякой очевидной причины, вдруг почувствовал невозможность продолжать прежнюю жизнь. Как ни твердо он был убежден в истинах, открытых ему его благодетелем, как ни радостно ему было то первое время увлечения внутренней работой самосовершенствования, которой он предался с таким жаром, после помолвки князя Андрея с Наташей и после смерти Иосифа Алексеевича, о которой он получил известие почти в то же время, – вся прелесть этой прежней жизни вдруг пропала для него. Остался один остов жизни: его дом с блестящею женой, пользовавшеюся теперь милостями одного важного лица, знакомство со всем Петербургом и служба с скучными формальностями. И эта прежняя жизнь вдруг с неожиданной мерзостью представилась Пьеру. Он перестал писать свой дневник, избегал общества братьев, стал опять ездить в клуб, стал опять много пить, опять сблизился с холостыми компаниями и начал вести такую жизнь, что графиня Елена Васильевна сочла нужным сделать ему строгое замечание. Пьер почувствовав, что она была права, и чтобы не компрометировать свою жену, уехал в Москву.
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной дворней, как только он увидал – проехав по городу – эту Иверскую часовню с бесчисленными огнями свеч перед золотыми ризами, эту Кремлевскую площадь с незаезженным снегом, этих извозчиков и лачужки Сивцева Вражка, увидал стариков московских, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь, московские балы и Московский Английский клуб, – он почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Ему стало в Москве покойно, тепло, привычно и грязно, как в старом халате.
Московское общество всё, начиная от старух до детей, как своего давно жданного гостя, которого место всегда было готово и не занято, – приняло Пьера. Для московского света, Пьер был самым милым, добрым, умным веселым, великодушным чудаком, рассеянным и душевным, русским, старого покроя, барином. Кошелек его всегда был пуст, потому что открыт для всех.
Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, цыгане, школы, подписные обеды, кутежи, масоны, церкви, книги – никто и ничто не получало отказа, и ежели бы не два его друга, занявшие у него много денег и взявшие его под свою опеку, он бы всё роздал. В клубе не было ни обеда, ни вечера без него. Как только он приваливался на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались толки, споры, шутки. Где ссорились, он – одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой, мирил. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Когда после холостого ужина он, с доброй и сладкой улыбкой, сдаваясь на просьбы веселой компании, поднимался, чтобы ехать с ними, между молодежью раздавались радостные, торжественные крики. На балах он танцовал, если не доставало кавалера. Молодые дамы и барышни любили его за то, что он, не ухаживая ни за кем, был со всеми одинаково любезен, особенно после ужина. «Il est charmant, il n'a pas de seхе», [Он очень мил, но не имеет пола,] говорили про него.
Пьер был тем отставным добродушно доживающим свой век в Москве камергером, каких были сотни.
Как бы он ужаснулся, ежели бы семь лет тому назад, когда он только приехал из за границы, кто нибудь сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея давно пробита, определена предвечно, и что, как он ни вертись, он будет тем, чем были все в его положении. Он не мог бы поверить этому! Разве не он всей душой желал, то произвести республику в России, то самому быть Наполеоном, то философом, то тактиком, победителем Наполеона? Разве не он видел возможность и страстно желал переродить порочный род человеческий и самого себя довести до высшей степени совершенства? Разве не он учреждал и школы и больницы и отпускал своих крестьян на волю?
А вместо всего этого, вот он, богатый муж неверной жены, камергер в отставке, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить легко правительство, член Московского Английского клуба и всеми любимый член московского общества. Он долго не мог помириться с той мыслью, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад.
Иногда он утешал себя мыслями, что это только так, покамест, он ведет эту жизнь; но потом его ужасала другая мысль, что так, покамест, уже сколько людей входили, как он, со всеми зубами и волосами в эту жизнь и в этот клуб и выходили оттуда без одного зуба и волоса.
В минуты гордости, когда он думал о своем положении, ему казалось, что он совсем другой, особенный от тех отставных камергеров, которых он презирал прежде, что те были пошлые и глупые, довольные и успокоенные своим положением, «а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать что то для человечества», – говорил он себе в минуты гордости. «А может быть и все те мои товарищи, точно так же, как и я, бились, искали какой то новой, своей дороги в жизни, и так же как и я силой обстановки, общества, породы, той стихийной силой, против которой не властен человек, были приведены туда же, куда и я», говорил он себе в минуты скромности, и поживши в Москве несколько времени, он не презирал уже, а начинал любить, уважать и жалеть, так же как и себя, своих по судьбе товарищей.
На Пьера не находили, как прежде, минуты отчаяния, хандры и отвращения к жизни; но та же болезнь, выражавшаяся прежде резкими припадками, была вогнана внутрь и ни на мгновенье не покидала его. «К чему? Зачем? Что такое творится на свете?» спрашивал он себя с недоумением по нескольку раз в день, невольно начиная вдумываться в смысл явлений жизни; но опытом зная, что на вопросы эти не было ответов, он поспешно старался отвернуться от них, брался за книгу, или спешил в клуб, или к Аполлону Николаевичу болтать о городских сплетнях.
«Елена Васильевна, никогда ничего не любившая кроме своего тела и одна из самых глупых женщин в мире, – думал Пьер – представляется людям верхом ума и утонченности, и перед ней преклоняются. Наполеон Бонапарт был презираем всеми до тех пор, пока он был велик, и с тех пор как он стал жалким комедиантом – император Франц добивается предложить ему свою дочь в незаконные супруги. Испанцы воссылают мольбы Богу через католическое духовенство в благодарность за то, что они победили 14 го июня французов, а французы воссылают мольбы через то же католическое духовенство о том, что они 14 го июня победили испанцев. Братья мои масоны клянутся кровью в том, что они всем готовы жертвовать для ближнего, а не платят по одному рублю на сборы бедных и интригуют Астрея против Ищущих манны, и хлопочут о настоящем Шотландском ковре и об акте, смысла которого не знает и тот, кто писал его, и которого никому не нужно. Все мы исповедуем христианский закон прощения обид и любви к ближнему – закон, вследствие которого мы воздвигли в Москве сорок сороков церквей, а вчера засекли кнутом бежавшего человека, и служитель того же самого закона любви и прощения, священник, давал целовать солдату крест перед казнью». Так думал Пьер, и эта вся, общая, всеми признаваемая ложь, как он ни привык к ней, как будто что то новое, всякий раз изумляла его. – «Я понимаю эту ложь и путаницу, думал он, – но как мне рассказать им всё, что я понимаю? Я пробовал и всегда находил, что и они в глубине души понимают то же, что и я, но стараются только не видеть ее . Стало быть так надо! Но мне то, мне куда деваться?» думал Пьер. Он испытывал несчастную способность многих, особенно русских людей, – способность видеть и верить в возможность добра и правды, и слишком ясно видеть зло и ложь жизни, для того чтобы быть в силах принимать в ней серьезное участие. Всякая область труда в глазах его соединялась со злом и обманом. Чем он ни пробовал быть, за что он ни брался – зло и ложь отталкивали его и загораживали ему все пути деятельности. А между тем надо было жить, надо было быть заняту. Слишком страшно было быть под гнетом этих неразрешимых вопросов жизни, и он отдавался первым увлечениям, чтобы только забыть их. Он ездил во всевозможные общества, много пил, покупал картины и строил, а главное читал.
Он читал и читал всё, что попадалось под руку, и читал так что, приехав домой, когда лакеи еще раздевали его, он, уже взяв книгу, читал – и от чтения переходил ко сну, и от сна к болтовне в гостиных и клубе, от болтовни к кутежу и женщинам, от кутежа опять к болтовне, чтению и вину. Пить вино для него становилось всё больше и больше физической и вместе нравственной потребностью. Несмотря на то, что доктора говорили ему, что с его корпуленцией, вино для него опасно, он очень много пил. Ему становилось вполне хорошо только тогда, когда он, сам не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль, не углубляясь в сущность ее. Только выпив бутылку и две вина, он смутно сознавал, что тот запутанный, страшный узел жизни, который ужасал его прежде, не так страшен, как ему казалось. С шумом в голове, болтая, слушая разговоры или читая после обеда и ужина, он беспрестанно видел этот узел, какой нибудь стороной его. Но только под влиянием вина он говорил себе: «Это ничего. Это я распутаю – вот у меня и готово объяснение. Но теперь некогда, – я после обдумаю всё это!» Но это после никогда не приходило.
Натощак, поутру, все прежние вопросы представлялись столь же неразрешимыми и страшными, и Пьер торопливо хватался за книгу и радовался, когда кто нибудь приходил к нему.
Иногда Пьер вспоминал о слышанном им рассказе о том, как на войне солдаты, находясь под выстрелами в прикрытии, когда им делать нечего, старательно изыскивают себе занятие, для того чтобы легче переносить опасность. И Пьеру все люди представлялись такими солдатами, спасающимися от жизни: кто честолюбием, кто картами, кто писанием законов, кто женщинами, кто игрушками, кто лошадьми, кто политикой, кто охотой, кто вином, кто государственными делами. «Нет ни ничтожного, ни важного, всё равно: только бы спастись от нее как умею»! думал Пьер. – «Только бы не видать ее , эту страшную ее ».


В начале зимы, князь Николай Андреич Болконский с дочерью приехали в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра, и по тому анти французскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству.
Князь очень постарел в этот год. В нем появились резкие признаки старости: неожиданные засыпанья, забывчивость ближайших по времени событий и памятливость к давнишним, и детское тщеславие, с которым он принимал роль главы московской оппозиции. Несмотря на то, когда старик, особенно по вечерам, выходил к чаю в своей шубке и пудренном парике, и начинал, затронутый кем нибудь, свои отрывистые рассказы о прошедшем, или еще более отрывистые и резкие суждения о настоящем, он возбуждал во всех своих гостях одинаковое чувство почтительного уважения. Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо, дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре, и сам прошлого века крутой и умный старик с его кроткою дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, – представлял величественно приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме этих двух трех часов, во время которых они видели хозяев, было еще 22 часа в сутки, во время которых шла тайная внутренняя жизнь дома.
В последнее время в Москве эта внутренняя жизнь сделалась очень тяжела для княжны Марьи. Она была лишена в Москве тех своих лучших радостей – бесед с божьими людьми и уединения, – которые освежали ее в Лысых Горах, и не имела никаких выгод и радостей столичной жизни. В свет она не ездила; все знали, что отец не пускает ее без себя, а сам он по нездоровью не мог ездить, и ее уже не приглашали на обеды и вечера. Надежду на замужество княжна Марья совсем оставила. Она видела ту холодность и озлобление, с которыми князь Николай Андреич принимал и спроваживал от себя молодых людей, могущих быть женихами, иногда являвшихся в их дом. Друзей у княжны Марьи не было: в этот приезд в Москву она разочаровалась в своих двух самых близких людях. М lle Bourienne, с которой она и прежде не могла быть вполне откровенна, теперь стала ей неприятна и она по некоторым причинам стала отдаляться от нее. Жюли, которая была в Москве и к которой княжна Марья писала пять лет сряду, оказалась совершенно чужою ей, когда княжна Марья вновь сошлась с нею лично. Жюли в это время, по случаю смерти братьев сделавшись одной из самых богатых невест в Москве, находилась во всем разгаре светских удовольствий. Она была окружена молодыми людьми, которые, как она думала, вдруг оценили ее достоинства. Жюли находилась в том периоде стареющейся светской барышни, которая чувствует, что наступил последний шанс замужества, и теперь или никогда должна решиться ее участь. Княжна Марья с грустной улыбкой вспоминала по четвергам, что ей теперь писать не к кому, так как Жюли, Жюли, от присутствия которой ей не было никакой радости, была здесь и виделась с нею каждую неделю. Она, как старый эмигрант, отказавшийся жениться на даме, у которой он проводил несколько лет свои вечера, жалела о том, что Жюли была здесь и ей некому писать. Княжне Марье в Москве не с кем было поговорить, некому поверить своего горя, а горя много прибавилось нового за это время. Срок возвращения князя Андрея и его женитьбы приближался, а его поручение приготовить к тому отца не только не было исполнено, но дело напротив казалось совсем испорчено, и напоминание о графине Ростовой выводило из себя старого князя, и так уже большую часть времени бывшего не в духе. Новое горе, прибавившееся в последнее время для княжны Марьи, были уроки, которые она давала шестилетнему племяннику. В своих отношениях с Николушкой она с ужасом узнавала в себе свойство раздражительности своего отца. Сколько раз она ни говорила себе, что не надо позволять себе горячиться уча племянника, почти всякий раз, как она садилась с указкой за французскую азбуку, ей так хотелось поскорее, полегче перелить из себя свое знание в ребенка, уже боявшегося, что вот вот тетя рассердится, что она при малейшем невнимании со стороны мальчика вздрагивала, торопилась, горячилась, возвышала голос, иногда дергала его за руку и ставила в угол. Поставив его в угол, она сама начинала плакать над своей злой, дурной натурой, и Николушка, подражая ей рыданьями, без позволенья выходил из угла, подходил к ней и отдергивал от лица ее мокрые руки, и утешал ее. Но более, более всего горя доставляла княжне раздражительность ее отца, всегда направленная против дочери и дошедшая в последнее время до жестокости. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял таскать дрова и воду, – ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно; но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучил себя и ее, – умышленно умел не только оскорбить, унизить ее, но и доказать ей, что она всегда и во всем была виновата. В последнее время в нем появилась новая черта, более всего мучившая княжну Марью – это было его большее сближение с m lle Bourienne. Пришедшая ему, в первую минуту по получении известия о намерении своего сына, мысль шутка о том, что ежели Андрей женится, то и он сам женится на Bourienne, – видимо понравилась ему, и он с упорством последнее время (как казалось княжне Марье) только для того, чтобы ее оскорбить, выказывал особенную ласку к m lle Bоurienne и выказывал свое недовольство к дочери выказываньем любви к Bourienne.
Однажды в Москве, в присутствии княжны Марьи (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), старый князь поцеловал у m lle Bourienne руку и, притянув ее к себе, обнял лаская. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m lle Bourienne вошла к княжне Марье, улыбаясь и что то весело рассказывая своим приятным голосом. Княжна Марья поспешно отерла слезы, решительными шагами подошла к Bourienne и, видимо сама того не зная, с гневной поспешностью и взрывами голоса, начала кричать на француженку: «Это гадко, низко, бесчеловечно пользоваться слабостью…» Она не договорила. «Уйдите вон из моей комнаты», прокричала она и зарыдала.
На другой день князь ни слова не сказал своей дочери; но она заметила, что за обедом он приказал подавать кушанье, начиная с m lle Bourienne. В конце обеда, когда буфетчик, по прежней привычке, опять подал кофе, начиная с княжны, князь вдруг пришел в бешенство, бросил костылем в Филиппа и тотчас же сделал распоряжение об отдаче его в солдаты. «Не слышат… два раза сказал!… не слышат!»
«Она – первый человек в этом доме; она – мой лучший друг, – кричал князь. – И ежели ты позволишь себе, – закричал он в гневе, в первый раз обращаясь к княжне Марье, – еще раз, как вчера ты осмелилась… забыться перед ней, то я тебе покажу, кто хозяин в доме. Вон! чтоб я не видал тебя; проси у ней прощенья!»
Княжна Марья просила прощенья у Амальи Евгеньевны и у отца за себя и за Филиппа буфетчика, который просил заступы.
В такие минуты в душе княжны Марьи собиралось чувство, похожее на гордость жертвы. И вдруг в такие то минуты, при ней, этот отец, которого она осуждала, или искал очки, ощупывая подле них и не видя, или забывал то, что сейчас было, или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или, что было хуже всего, он за обедом, когда не было гостей, возбуждавших его, вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. «Он стар и слаб, а я смею осуждать его!» думала она с отвращением к самой себе в такие минуты.


В 1811 м году в Москве жил быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом, красавец, любезный, как француз и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства – Метивье. Он был принят в домах высшего общества не как доктор, а как равный.
Князь Николай Андреич, смеявшийся над медициной, последнее время, по совету m lle Bourienne, допустил к себе этого доктора и привык к нему. Метивье раза два в неделю бывал у князя.
В Николин день, в именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не велел принимать; а только немногих, список которых он передал княжне Марье, велел звать к обеду.
Метивье, приехавший утром с поздравлением, в качестве доктора, нашел приличным de forcer la consigne [нарушить запрет], как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Случилось так, что в это именинное утро старый князь был в одном из своих самых дурных расположений духа. Он целое утро ходил по дому, придираясь ко всем и делая вид, что он не понимает того, что ему говорят, и что его не понимают. Княжна Марья твердо знала это состояние духа тихой и озабоченной ворчливости, которая обыкновенно разрешалась взрывом бешенства, и как перед заряженным, с взведенными курками, ружьем, ходила всё это утро, ожидая неизбежного выстрела. Утро до приезда доктора прошло благополучно. Пропустив доктора, княжна Марья села с книгой в гостиной у двери, от которой она могла слышать всё то, что происходило в кабинете.
Сначала она слышала один голос Метивье, потом голос отца, потом оба голоса заговорили вместе, дверь распахнулась и на пороге показалась испуганная, красивая фигура Метивье с его черным хохлом, и фигура князя в колпаке и халате с изуродованным бешенством лицом и опущенными зрачками глаз.
– Не понимаешь? – кричал князь, – а я понимаю! Французский шпион, Бонапартов раб, шпион, вон из моего дома – вон, я говорю, – и он захлопнул дверь.
Метивье пожимая плечами подошел к mademoiselle Bourienne, прибежавшей на крик из соседней комнаты.
– Князь не совсем здоров, – la bile et le transport au cerveau. Tranquillisez vous, je repasserai demain, [желчь и прилив к мозгу. Успокойтесь, я завтра зайду,] – сказал Метивье и, приложив палец к губам, поспешно вышел.
За дверью слышались шаги в туфлях и крики: «Шпионы, изменники, везде изменники! В своем доме нет минуты покоя!»
После отъезда Метивье старый князь позвал к себе дочь и вся сила его гнева обрушилась на нее. Она была виновата в том, что к нему пустили шпиона. .Ведь он сказал, ей сказал, чтобы она составила список, и тех, кого не было в списке, чтобы не пускали. Зачем же пустили этого мерзавца! Она была причиной всего. С ней он не мог иметь ни минуты покоя, не мог умереть спокойно, говорил он.
– Нет, матушка, разойтись, разойтись, это вы знайте, знайте! Я теперь больше не могу, – сказал он и вышел из комнаты. И как будто боясь, чтобы она не сумела как нибудь утешиться, он вернулся к ней и, стараясь принять спокойный вид, прибавил: – И не думайте, чтобы я это сказал вам в минуту сердца, а я спокоен, и я обдумал это; и это будет – разойтись, поищите себе места!… – Но он не выдержал и с тем озлоблением, которое может быть только у человека, который любит, он, видимо сам страдая, затряс кулаками и прокричал ей:
– И хоть бы какой нибудь дурак взял ее замуж! – Он хлопнул дверью, позвал к себе m lle Bourienne и затих в кабинете.
В два часа съехались избранные шесть персон к обеду. Гости – известный граф Ростопчин, князь Лопухин с своим племянником, генерал Чатров, старый, боевой товарищ князя, и из молодых Пьер и Борис Друбецкой – ждали его в гостиной.
На днях приехавший в Москву в отпуск Борис пожелал быть представленным князю Николаю Андреевичу и сумел до такой степени снискать его расположение, что князь для него сделал исключение из всех холостых молодых людей, которых он не принимал к себе.
Дом князя был не то, что называется «свет», но это был такой маленький кружок, о котором хотя и не слышно было в городе, но в котором лестнее всего было быть принятым. Это понял Борис неделю тому назад, когда при нем Ростопчин сказал главнокомандующему, звавшему графа обедать в Николин день, что он не может быть:
– В этот день уж я всегда езжу прикладываться к мощам князя Николая Андреича.
– Ах да, да, – отвечал главнокомандующий. – Что он?..
Небольшое общество, собравшееся в старомодной, высокой, с старой мебелью, гостиной перед обедом, было похоже на собравшийся, торжественный совет судилища. Все молчали и ежели говорили, то говорили тихо. Князь Николай Андреич вышел серьезен и молчалив. Княжна Марья еще более казалась тихою и робкою, чем обыкновенно. Гости неохотно обращались к ней, потому что видели, что ей было не до их разговоров. Граф Ростопчин один держал нить разговора, рассказывая о последних то городских, то политических новостях.
Лопухин и старый генерал изредка принимали участие в разговоре. Князь Николай Андреич слушал, как верховный судья слушает доклад, который делают ему, только изредка молчанием или коротким словцом заявляя, что он принимает к сведению то, что ему докладывают. Тон разговора был такой, что понятно было, никто не одобрял того, что делалось в политическом мире. Рассказывали о событиях, очевидно подтверждающих то, что всё шло хуже и хуже; но во всяком рассказе и суждении было поразительно то, как рассказчик останавливался или бывал останавливаем всякий раз на той границе, где суждение могло относиться к лицу государя императора.
За обедом разговор зашел о последней политической новости, о захвате Наполеоном владений герцога Ольденбургского и о русской враждебной Наполеону ноте, посланной ко всем европейским дворам.
– Бонапарт поступает с Европой как пират на завоеванном корабле, – сказал граф Ростопчин, повторяя уже несколько раз говоренную им фразу. – Удивляешься только долготерпению или ослеплению государей. Теперь дело доходит до папы, и Бонапарт уже не стесняясь хочет низвергнуть главу католической религии, и все молчат! Один наш государь протестовал против захвата владений герцога Ольденбургского. И то… – Граф Ростопчин замолчал, чувствуя, что он стоял на том рубеже, где уже нельзя осуждать.
– Предложили другие владения заместо Ольденбургского герцогства, – сказал князь Николай Андреич. – Точно я мужиков из Лысых Гор переселял в Богучарово и в рязанские, так и он герцогов.
– Le duc d'Oldenbourg supporte son malheur avec une force de caractere et une resignation admirable, [Герцог Ольденбургский переносит свое несчастие с замечательной силой воли и покорностью судьбе,] – сказал Борис, почтительно вступая в разговор. Он сказал это потому, что проездом из Петербурга имел честь представляться герцогу. Князь Николай Андреич посмотрел на молодого человека так, как будто он хотел бы ему сказать кое что на это, но раздумал, считая его слишком для того молодым.
– Я читал наш протест об Ольденбургском деле и удивлялся плохой редакции этой ноты, – сказал граф Ростопчин, небрежным тоном человека, судящего о деле ему хорошо знакомом.
Пьер с наивным удивлением посмотрел на Ростопчина, не понимая, почему его беспокоила плохая редакция ноты.
– Разве не всё равно, как написана нота, граф? – сказал он, – ежели содержание ее сильно.
– Mon cher, avec nos 500 mille hommes de troupes, il serait facile d'avoir un beau style, [Мой милый, с нашими 500 ми тысячами войска легко, кажется, выражаться хорошим слогом,] – сказал граф Ростопчин. Пьер понял, почему графа Ростопчина беспокоила pедакция ноты.
– Кажется, писак довольно развелось, – сказал старый князь: – там в Петербурге всё пишут, не только ноты, – новые законы всё пишут. Мой Андрюша там для России целый волюм законов написал. Нынче всё пишут! – И он неестественно засмеялся.
Разговор замолк на минуту; старый генерал прокашливаньем обратил на себя внимание.
– Изволили слышать о последнем событии на смотру в Петербурге? как себя новый французский посланник показал!
– Что? Да, я слышал что то; он что то неловко сказал при Его Величестве.
– Его Величество обратил его внимание на гренадерскую дивизию и церемониальный марш, – продолжал генерал, – и будто посланник никакого внимания не обратил и будто позволил себе сказать, что мы у себя во Франции на такие пустяки не обращаем внимания. Государь ничего не изволил сказать. На следующем смотру, говорят, государь ни разу не изволил обратиться к нему.
Все замолчали: на этот факт, относившийся лично до государя, нельзя было заявлять никакого суждения.
– Дерзки! – сказал князь. – Знаете Метивье? Я нынче выгнал его от себя. Он здесь был, пустили ко мне, как я ни просил никого не пускать, – сказал князь, сердито взглянув на дочь. И он рассказал весь свой разговор с французским доктором и причины, почему он убедился, что Метивье шпион. Хотя причины эти были очень недостаточны и не ясны, никто не возражал.
За жарким подали шампанское. Гости встали с своих мест, поздравляя старого князя. Княжна Марья тоже подошла к нему.
Он взглянул на нее холодным, злым взглядом и подставил ей сморщенную, выбритую щеку. Всё выражение его лица говорило ей, что утренний разговор им не забыт, что решенье его осталось в прежней силе, и что только благодаря присутствию гостей он не говорит ей этого теперь.
Когда вышли в гостиную к кофе, старики сели вместе.
Князь Николай Андреич более оживился и высказал свой образ мыслей насчет предстоящей войны.
Он сказал, что войны наши с Бонапартом до тех пор будут несчастливы, пока мы будем искать союзов с немцами и будем соваться в европейские дела, в которые нас втянул Тильзитский мир. Нам ни за Австрию, ни против Австрии не надо было воевать. Наша политика вся на востоке, а в отношении Бонапарта одно – вооружение на границе и твердость в политике, и никогда он не посмеет переступить русскую границу, как в седьмом году.
– И где нам, князь, воевать с французами! – сказал граф Ростопчин. – Разве мы против наших учителей и богов можем ополчиться? Посмотрите на нашу молодежь, посмотрите на наших барынь. Наши боги – французы, наше царство небесное – Париж.
Он стал говорить громче, очевидно для того, чтобы его слышали все. – Костюмы французские, мысли французские, чувства французские! Вы вот Метивье в зашей выгнали, потому что он француз и негодяй, а наши барыни за ним ползком ползают. Вчера я на вечере был, так из пяти барынь три католички и, по разрешенью папы, в воскресенье по канве шьют. А сами чуть не голые сидят, как вывески торговых бань, с позволенья сказать. Эх, поглядишь на нашу молодежь, князь, взял бы старую дубину Петра Великого из кунсткамеры, да по русски бы обломал бока, вся бы дурь соскочила!
Все замолчали. Старый князь с улыбкой на лице смотрел на Ростопчина и одобрительно покачивал головой.
– Ну, прощайте, ваше сиятельство, не хворайте, – сказал Ростопчин, с свойственными ему быстрыми движениями поднимаясь и протягивая руку князю.
– Прощай, голубчик, – гусли, всегда заслушаюсь его! – сказал старый князь, удерживая его за руку и подставляя ему для поцелуя щеку. С Ростопчиным поднялись и другие.


Княжна Марья, сидя в гостиной и слушая эти толки и пересуды стариков, ничего не понимала из того, что она слышала; она думала только о том, не замечают ли все гости враждебных отношений ее отца к ней. Она даже не заметила особенного внимания и любезностей, которые ей во всё время этого обеда оказывал Друбецкой, уже третий раз бывший в их доме.
Княжна Марья с рассеянным, вопросительным взглядом обратилась к Пьеру, который последний из гостей, с шляпой в руке и с улыбкой на лице, подошел к ней после того, как князь вышел, и они одни оставались в гостиной.
– Можно еще посидеть? – сказал он, своим толстым телом валясь в кресло подле княжны Марьи.
– Ах да, – сказала она. «Вы ничего не заметили?» сказал ее взгляд.
Пьер находился в приятном, после обеденном состоянии духа. Он глядел перед собою и тихо улыбался.
– Давно вы знаете этого молодого человека, княжна? – сказал он.
– Какого?
– Друбецкого?
– Нет, недавно…
– Что он вам нравится?
– Да, он приятный молодой человек… Отчего вы меня это спрашиваете? – сказала княжна Марья, продолжая думать о своем утреннем разговоре с отцом.
– Оттого, что я сделал наблюдение, – молодой человек обыкновенно из Петербурга приезжает в Москву в отпуск только с целью жениться на богатой невесте.
– Вы сделали это наблюденье! – сказала княжна Марья.
– Да, – продолжал Пьер с улыбкой, – и этот молодой человек теперь себя так держит, что, где есть богатые невесты, – там и он. Я как по книге читаю в нем. Он теперь в нерешительности, кого ему атаковать: вас или mademoiselle Жюли Карагин. Il est tres assidu aupres d'elle. [Он очень к ней внимателен.]
– Он ездит к ним?
– Да, очень часто. И знаете вы новую манеру ухаживать? – с веселой улыбкой сказал Пьер, видимо находясь в том веселом духе добродушной насмешки, за который он так часто в дневнике упрекал себя.
– Нет, – сказала княжна Марья.
– Теперь чтобы понравиться московским девицам – il faut etre melancolique. Et il est tres melancolique aupres de m lle Карагин, [надо быть меланхоличным. И он очень меланхоличен с m elle Карагин,] – сказал Пьер.
– Vraiment? [Право?] – сказала княжна Марья, глядя в доброе лицо Пьера и не переставая думать о своем горе. – «Мне бы легче было, думала она, ежели бы я решилась поверить кому нибудь всё, что я чувствую. И я бы желала именно Пьеру сказать всё. Он так добр и благороден. Мне бы легче стало. Он мне подал бы совет!»
– Пошли бы вы за него замуж? – спросил Пьер.
– Ах, Боже мой, граф, есть такие минуты, что я пошла бы за всякого, – вдруг неожиданно для самой себя, со слезами в голосе, сказала княжна Марья. – Ах, как тяжело бывает любить человека близкого и чувствовать, что… ничего (продолжала она дрожащим голосом), не можешь для него сделать кроме горя, когда знаешь, что не можешь этого переменить. Тогда одно – уйти, а куда мне уйти?…
– Что вы, что с вами, княжна?
Но княжна, не договорив, заплакала.
– Я не знаю, что со мной нынче. Не слушайте меня, забудьте, что я вам сказала.
Вся веселость Пьера исчезла. Он озабоченно расспрашивал княжну, просил ее высказать всё, поверить ему свое горе; но она только повторила, что просит его забыть то, что она сказала, что она не помнит, что она сказала, и что у нее нет горя, кроме того, которое он знает – горя о том, что женитьба князя Андрея угрожает поссорить отца с сыном.
– Слышали ли вы про Ростовых? – спросила она, чтобы переменить разговор. – Мне говорили, что они скоро будут. Andre я тоже жду каждый день. Я бы желала, чтоб они увиделись здесь.
– А как он смотрит теперь на это дело? – спросил Пьер, под он разумея старого князя. Княжна Марья покачала головой.
– Но что же делать? До года остается только несколько месяцев. И это не может быть. Я бы только желала избавить брата от первых минут. Я желала бы, чтобы они скорее приехали. Я надеюсь сойтись с нею. Вы их давно знаете, – сказала княжна Марья, – скажите мне, положа руку на сердце, всю истинную правду, что это за девушка и как вы находите ее? Но всю правду; потому что, вы понимаете, Андрей так много рискует, делая это против воли отца, что я бы желала знать…
Неясный инстинкт сказал Пьеру, что в этих оговорках и повторяемых просьбах сказать всю правду, выражалось недоброжелательство княжны Марьи к своей будущей невестке, что ей хотелось, чтобы Пьер не одобрил выбора князя Андрея; но Пьер сказал то, что он скорее чувствовал, чем думал.
– Я не знаю, как отвечать на ваш вопрос, – сказал он, покраснев, сам не зная от чего. – Я решительно не знаю, что это за девушка; я никак не могу анализировать ее. Она обворожительна. А отчего, я не знаю: вот всё, что можно про нее сказать. – Княжна Марья вздохнула и выражение ее лица сказало: «Да, я этого ожидала и боялась».
– Умна она? – спросила княжна Марья. Пьер задумался.
– Я думаю нет, – сказал он, – а впрочем да. Она не удостоивает быть умной… Да нет, она обворожительна, и больше ничего. – Княжна Марья опять неодобрительно покачала головой.
– Ах, я так желаю любить ее! Вы ей это скажите, ежели увидите ее прежде меня.
– Я слышал, что они на днях будут, – сказал Пьер.
Княжна Марья сообщила Пьеру свой план о том, как она, только что приедут Ростовы, сблизится с будущей невесткой и постарается приучить к ней старого князя.


Женитьба на богатой невесте в Петербурге не удалась Борису и он с этой же целью приехал в Москву. В Москве Борис находился в нерешительности между двумя самыми богатыми невестами – Жюли и княжной Марьей. Хотя княжна Марья, несмотря на свою некрасивость, и казалась ему привлекательнее Жюли, ему почему то неловко было ухаживать за Болконской. В последнее свое свиданье с ней, в именины старого князя, на все его попытки заговорить с ней о чувствах, она отвечала ему невпопад и очевидно не слушала его.
Жюли, напротив, хотя и особенным, одной ей свойственным способом, но охотно принимала его ухаживанье.
Жюли было 27 лет. После смерти своих братьев, она стала очень богата. Она была теперь совершенно некрасива; но думала, что она не только так же хороша, но еще гораздо больше привлекательна, чем была прежде. В этом заблуждении поддерживало ее то, что во первых она стала очень богатой невестой, а во вторых то, что чем старее она становилась, тем она была безопаснее для мужчин, тем свободнее было мужчинам обращаться с нею и, не принимая на себя никаких обязательств, пользоваться ее ужинами, вечерами и оживленным обществом, собиравшимся у нее. Мужчина, который десять лет назад побоялся бы ездить каждый день в дом, где была 17 ти летняя барышня, чтобы не компрометировать ее и не связать себя, теперь ездил к ней смело каждый день и обращался с ней не как с барышней невестой, а как с знакомой, не имеющей пола.
Дом Карагиных был в эту зиму в Москве самым приятным и гостеприимным домом. Кроме званых вечеров и обедов, каждый день у Карагиных собиралось большое общество, в особенности мужчин, ужинающих в 12 м часу ночи и засиживающихся до 3 го часу. Не было бала, гулянья, театра, который бы пропускала Жюли. Туалеты ее были всегда самые модные. Но, несмотря на это, Жюли казалась разочарована во всем, говорила всякому, что она не верит ни в дружбу, ни в любовь, ни в какие радости жизни, и ожидает успокоения только там . Она усвоила себе тон девушки, понесшей великое разочарованье, девушки, как будто потерявшей любимого человека или жестоко обманутой им. Хотя ничего подобного с ней не случилось, на нее смотрели, как на такую, и сама она даже верила, что она много пострадала в жизни. Эта меланхолия, не мешавшая ей веселиться, не мешала бывавшим у нее молодым людям приятно проводить время. Каждый гость, приезжая к ним, отдавал свой долг меланхолическому настроению хозяйки и потом занимался и светскими разговорами, и танцами, и умственными играми, и турнирами буриме, которые были в моде у Карагиных. Только некоторые молодые люди, в числе которых был и Борис, более углублялись в меланхолическое настроение Жюли, и с этими молодыми людьми она имела более продолжительные и уединенные разговоры о тщете всего мирского, и им открывала свои альбомы, исписанные грустными изображениями, изречениями и стихами.
Жюли была особенно ласкова к Борису: жалела о его раннем разочаровании в жизни, предлагала ему те утешения дружбы, которые она могла предложить, сама так много пострадав в жизни, и открыла ему свой альбом. Борис нарисовал ей в альбом два дерева и написал: Arbres rustiques, vos sombres rameaux secouent sur moi les tenebres et la melancolie. [Сельские деревья, ваши темные сучья стряхивают на меня мрак и меланхолию.]
В другом месте он нарисовал гробницу и написал:
«La mort est secourable et la mort est tranquille
«Ah! contre les douleurs il n'y a pas d'autre asile».
[Смерть спасительна и смерть спокойна;
О! против страданий нет другого убежища.]
Жюли сказала, что это прелестно.
– II y a quelque chose de si ravissant dans le sourire de la melancolie, [Есть что то бесконечно обворожительное в улыбке меланхолии,] – сказала она Борису слово в слово выписанное это место из книги.
– C'est un rayon de lumiere dans l'ombre, une nuance entre la douleur et le desespoir, qui montre la consolation possible. [Это луч света в тени, оттенок между печалью и отчаянием, который указывает на возможность утешения.] – На это Борис написал ей стихи:
«Aliment de poison d'une ame trop sensible,
«Toi, sans qui le bonheur me serait impossible,
«Tendre melancolie, ah, viens me consoler,
«Viens calmer les tourments de ma sombre retraite
«Et mele une douceur secrete
«A ces pleurs, que je sens couler».
[Ядовитая пища слишком чувствительной души,
Ты, без которой счастье было бы для меня невозможно,
Нежная меланхолия, о, приди, меня утешить,
Приди, утиши муки моего мрачного уединения
И присоедини тайную сладость
К этим слезам, которых я чувствую течение.]
Жюли играла Борису нa арфе самые печальные ноктюрны. Борис читал ей вслух Бедную Лизу и не раз прерывал чтение от волнения, захватывающего его дыханье. Встречаясь в большом обществе, Жюли и Борис смотрели друг на друга как на единственных людей в мире равнодушных, понимавших один другого.
Анна Михайловна, часто ездившая к Карагиным, составляя партию матери, между тем наводила верные справки о том, что отдавалось за Жюли (отдавались оба пензенские именья и нижегородские леса). Анна Михайловна, с преданностью воле провидения и умилением, смотрела на утонченную печаль, которая связывала ее сына с богатой Жюли.
– Toujours charmante et melancolique, cette chere Julieie, [Она все так же прелестна и меланхолична, эта милая Жюли.] – говорила она дочери. – Борис говорит, что он отдыхает душой в вашем доме. Он так много понес разочарований и так чувствителен, – говорила она матери.
– Ах, мой друг, как я привязалась к Жюли последнее время, – говорила она сыну, – не могу тебе описать! Да и кто может не любить ее? Это такое неземное существо! Ах, Борис, Борис! – Она замолкала на минуту. – И как мне жалко ее maman, – продолжала она, – нынче она показывала мне отчеты и письма из Пензы (у них огромное имение) и она бедная всё сама одна: ее так обманывают!
Борис чуть заметно улыбался, слушая мать. Он кротко смеялся над ее простодушной хитростью, но выслушивал и иногда выспрашивал ее внимательно о пензенских и нижегородских имениях.
Жюли уже давно ожидала предложенья от своего меланхолического обожателя и готова была принять его; но какое то тайное чувство отвращения к ней, к ее страстному желанию выйти замуж, к ее ненатуральности, и чувство ужаса перед отречением от возможности настоящей любви еще останавливало Бориса. Срок его отпуска уже кончался. Целые дни и каждый божий день он проводил у Карагиных, и каждый день, рассуждая сам с собою, Борис говорил себе, что он завтра сделает предложение. Но в присутствии Жюли, глядя на ее красное лицо и подбородок, почти всегда осыпанный пудрой, на ее влажные глаза и на выражение лица, изъявлявшего всегдашнюю готовность из меланхолии тотчас же перейти к неестественному восторгу супружеского счастия, Борис не мог произнести решительного слова: несмотря на то, что он уже давно в воображении своем считал себя обладателем пензенских и нижегородских имений и распределял употребление с них доходов. Жюли видела нерешительность Бориса и иногда ей приходила мысль, что она противна ему; но тотчас же женское самообольщение представляло ей утешение, и она говорила себе, что он застенчив только от любви. Меланхолия ее однако начинала переходить в раздражительность, и не задолго перед отъездом Бориса, она предприняла решительный план. В то самое время как кончался срок отпуска Бориса, в Москве и, само собой разумеется, в гостиной Карагиных, появился Анатоль Курагин, и Жюли, неожиданно оставив меланхолию, стала очень весела и внимательна к Курагину.
– Mon cher, – сказала Анна Михайловна сыну, – je sais de bonne source que le Prince Basile envoie son fils a Moscou pour lui faire epouser Julieie. [Мой милый, я знаю из верных источников, что князь Василий присылает своего сына в Москву, для того чтобы женить его на Жюли.] Я так люблю Жюли, что мне жалко бы было ее. Как ты думаешь, мой друг? – сказала Анна Михайловна.
Мысль остаться в дураках и даром потерять весь этот месяц тяжелой меланхолической службы при Жюли и видеть все расписанные уже и употребленные как следует в его воображении доходы с пензенских имений в руках другого – в особенности в руках глупого Анатоля, оскорбляла Бориса. Он поехал к Карагиным с твердым намерением сделать предложение. Жюли встретила его с веселым и беззаботным видом, небрежно рассказывала о том, как ей весело было на вчерашнем бале, и спрашивала, когда он едет. Несмотря на то, что Борис приехал с намерением говорить о своей любви и потому намеревался быть нежным, он раздражительно начал говорить о женском непостоянстве: о том, как женщины легко могут переходить от грусти к радости и что у них расположение духа зависит только от того, кто за ними ухаживает. Жюли оскорбилась и сказала, что это правда, что для женщины нужно разнообразие, что всё одно и то же надоест каждому.
– Для этого я бы советовал вам… – начал было Борис, желая сказать ей колкость; но в ту же минуту ему пришла оскорбительная мысль, что он может уехать из Москвы, не достигнув своей цели и даром потеряв свои труды (чего с ним никогда ни в чем не бывало). Он остановился в середине речи, опустил глаза, чтоб не видать ее неприятно раздраженного и нерешительного лица и сказал: – Я совсем не с тем, чтобы ссориться с вами приехал сюда. Напротив… – Он взглянул на нее, чтобы увериться, можно ли продолжать. Всё раздражение ее вдруг исчезло, и беспокойные, просящие глаза были с жадным ожиданием устремлены на него. «Я всегда могу устроиться так, чтобы редко видеть ее», подумал Борис. «А дело начато и должно быть сделано!» Он вспыхнул румянцем, поднял на нее глаза и сказал ей: – «Вы знаете мои чувства к вам!» Говорить больше не нужно было: лицо Жюли сияло торжеством и самодовольством; но она заставила Бориса сказать ей всё, что говорится в таких случаях, сказать, что он любит ее, и никогда ни одну женщину не любил более ее. Она знала, что за пензенские имения и нижегородские леса она могла требовать этого и она получила то, что требовала.
Жених с невестой, не поминая более о деревьях, обсыпающих их мраком и меланхолией, делали планы о будущем устройстве блестящего дома в Петербурге, делали визиты и приготавливали всё для блестящей свадьбы.


Граф Илья Андреич в конце января с Наташей и Соней приехал в Москву. Графиня всё была нездорова, и не могла ехать, – а нельзя было ждать ее выздоровления: князя Андрея ждали в Москву каждый день; кроме того нужно было закупать приданое, нужно было продавать подмосковную и нужно было воспользоваться присутствием старого князя в Москве, чтобы представить ему его будущую невестку. Дом Ростовых в Москве был не топлен; кроме того они приехали на короткое время, графини не было с ними, а потому Илья Андреич решился остановиться в Москве у Марьи Дмитриевны Ахросимовой, давно предлагавшей графу свое гостеприимство.
Поздно вечером четыре возка Ростовых въехали во двор Марьи Дмитриевны в старой Конюшенной. Марья Дмитриевна жила одна. Дочь свою она уже выдала замуж. Сыновья ее все были на службе.
Она держалась всё так же прямо, говорила также прямо, громко и решительно всем свое мнение, и всем своим существом как будто упрекала других людей за всякие слабости, страсти и увлечения, которых возможности она не признавала. С раннего утра в куцавейке, она занималась домашним хозяйством, потом ездила: по праздникам к обедни и от обедни в остроги и тюрьмы, где у нее бывали дела, о которых она никому не говорила, а по будням, одевшись, дома принимала просителей разных сословий, которые каждый день приходили к ней, и потом обедала; за обедом сытным и вкусным всегда бывало человека три четыре гостей, после обеда делала партию в бостон; на ночь заставляла себе читать газеты и новые книги, а сама вязала. Редко она делала исключения для выездов, и ежели выезжала, то ездила только к самым важным лицам в городе.
Она еще не ложилась, когда приехали Ростовы, и в передней завизжала дверь на блоке, пропуская входивших с холода Ростовых и их прислугу. Марья Дмитриевна, с очками спущенными на нос, закинув назад голову, стояла в дверях залы и с строгим, сердитым видом смотрела на входящих. Можно бы было подумать, что она озлоблена против приезжих и сейчас выгонит их, ежели бы она не отдавала в это время заботливых приказаний людям о том, как разместить гостей и их вещи.
– Графские? – сюда неси, говорила она, указывая на чемоданы и ни с кем не здороваясь. – Барышни, сюда налево. Ну, вы что лебезите! – крикнула она на девок. – Самовар чтобы согреть! – Пополнела, похорошела, – проговорила она, притянув к себе за капор разрумянившуюся с мороза Наташу. – Фу, холодная! Да раздевайся же скорее, – крикнула она на графа, хотевшего подойти к ее руке. – Замерз, небось. Рому к чаю подать! Сонюшка, bonjour, – сказала она Соне, этим французским приветствием оттеняя свое слегка презрительное и ласковое отношение к Соне.
Когда все, раздевшись и оправившись с дороги, пришли к чаю, Марья Дмитриевна по порядку перецеловала всех.
– Душой рада, что приехали и что у меня остановились, – говорила она. – Давно пора, – сказала она, значительно взглянув на Наташу… – старик здесь и сына ждут со дня на день. Надо, надо с ним познакомиться. Ну да об этом после поговорим, – прибавила она, оглянув Соню взглядом, показывавшим, что она при ней не желает говорить об этом. – Теперь слушай, – обратилась она к графу, – завтра что же тебе надо? За кем пошлешь? Шиншина? – она загнула один палец; – плаксу Анну Михайловну? – два. Она здесь с сыном. Женится сын то! Потом Безухова чтоль? И он здесь с женой. Он от нее убежал, а она за ним прискакала. Он обедал у меня в середу. Ну, а их – она указала на барышень – завтра свожу к Иверской, а потом и к Обер Шельме заедем. Ведь, небось, всё новое делать будете? С меня не берите, нынче рукава, вот что! Намедни княжна Ирина Васильевна молодая ко мне приехала: страх глядеть, точно два боченка на руки надела. Ведь нынче, что день – новая мода. Да у тебя то у самого какие дела? – обратилась она строго к графу.
– Всё вдруг подошло, – отвечал граф. – Тряпки покупать, а тут еще покупатель на подмосковную и на дом. Уж ежели милость ваша будет, я времечко выберу, съезжу в Маринское на денек, вам девчат моих прикину.
– Хорошо, хорошо, у меня целы будут. У меня как в Опекунском совете. Я их и вывезу куда надо, и побраню, и поласкаю, – сказала Марья Дмитриевна, дотрогиваясь большой рукой до щеки любимицы и крестницы своей Наташи.
На другой день утром Марья Дмитриевна свозила барышень к Иверской и к m me Обер Шальме, которая так боялась Марьи Дмитриевны, что всегда в убыток уступала ей наряды, только бы поскорее выжить ее от себя. Марья Дмитриевна заказала почти всё приданое. Вернувшись она выгнала всех кроме Наташи из комнаты и подозвала свою любимицу к своему креслу.
– Ну теперь поговорим. Поздравляю тебя с женишком. Подцепила молодца! Я рада за тебя; и его с таких лет знаю (она указала на аршин от земли). – Наташа радостно краснела. – Я его люблю и всю семью его. Теперь слушай. Ты ведь знаешь, старик князь Николай очень не желал, чтоб сын женился. Нравный старик! Оно, разумеется, князь Андрей не дитя, и без него обойдется, да против воли в семью входить нехорошо. Надо мирно, любовно. Ты умница, сумеешь обойтись как надо. Ты добренько и умненько обойдись. Вот всё и хорошо будет.
Наташа молчала, как думала Марья Дмитриевна от застенчивости, но в сущности Наташе было неприятно, что вмешивались в ее дело любви князя Андрея, которое представлялось ей таким особенным от всех людских дел, что никто, по ее понятиям, не мог понимать его. Она любила и знала одного князя Андрея, он любил ее и должен был приехать на днях и взять ее. Больше ей ничего не нужно было.
– Ты видишь ли, я его давно знаю, и Машеньку, твою золовку, люблю. Золовки – колотовки, ну а уж эта мухи не обидит. Она меня просила ее с тобой свести. Ты завтра с отцом к ней поедешь, да приласкайся хорошенько: ты моложе ее. Как твой то приедет, а уж ты и с сестрой и с отцом знакома, и тебя полюбили. Так или нет? Ведь лучше будет?
– Лучше, – неохотно отвечала Наташа.


На другой день, по совету Марьи Дмитриевны, граф Илья Андреич поехал с Наташей к князю Николаю Андреичу. Граф с невеселым духом собирался на этот визит: в душе ему было страшно. Последнее свидание во время ополчения, когда граф в ответ на свое приглашение к обеду выслушал горячий выговор за недоставление людей, было памятно графу Илье Андреичу. Наташа, одевшись в свое лучшее платье, была напротив в самом веселом расположении духа. «Не может быть, чтобы они не полюбили меня, думала она: меня все всегда любили. И я так готова сделать для них всё, что они пожелают, так готова полюбить его – за то, что он отец, а ее за то, что она сестра, что не за что им не полюбить меня!»
Они подъехали к старому, мрачному дому на Вздвиженке и вошли в сени.
– Ну, Господи благослови, – проговорил граф, полу шутя, полу серьезно; но Наташа заметила, что отец ее заторопился, входя в переднюю, и робко, тихо спросил, дома ли князь и княжна. После доклада о их приезде между прислугой князя произошло смятение. Лакей, побежавший докладывать о них, был остановлен другим лакеем в зале и они шептали о чем то. В залу выбежала горничная девушка, и торопливо тоже говорила что то, упоминая о княжне. Наконец один старый, с сердитым видом лакей вышел и доложил Ростовым, что князь принять не может, а княжна просит к себе. Первая навстречу гостям вышла m lle Bourienne. Она особенно учтиво встретила отца с дочерью и проводила их к княжне. Княжна с взволнованным, испуганным и покрытым красными пятнами лицом выбежала, тяжело ступая, навстречу к гостям, и тщетно пытаясь казаться свободной и радушной. Наташа с первого взгляда не понравилась княжне Марье. Она ей показалась слишком нарядной, легкомысленно веселой и тщеславной. Княжна Марья не знала, что прежде, чем она увидала свою будущую невестку, она уже была дурно расположена к ней по невольной зависти к ее красоте, молодости и счастию и по ревности к любви своего брата. Кроме этого непреодолимого чувства антипатии к ней, княжна Марья в эту минуту была взволнована еще тем, что при докладе о приезде Ростовых, князь закричал, что ему их не нужно, что пусть княжна Марья принимает, если хочет, а чтоб к нему их не пускали. Княжна Марья решилась принять Ростовых, но всякую минуту боялась, как бы князь не сделал какую нибудь выходку, так как он казался очень взволнованным приездом Ростовых.
– Ну вот, я вам, княжна милая, привез мою певунью, – сказал граф, расшаркиваясь и беспокойно оглядываясь, как будто он боялся, не взойдет ли старый князь. – Уж как я рад, что вы познакомились… Жаль, жаль, что князь всё нездоров, – и сказав еще несколько общих фраз он встал. – Ежели позволите, княжна, на четверть часика вам прикинуть мою Наташу, я бы съездил, тут два шага, на Собачью Площадку, к Анне Семеновне, и заеду за ней.
Илья Андреич придумал эту дипломатическую хитрость для того, чтобы дать простор будущей золовке объясниться с своей невесткой (как он сказал это после дочери) и еще для того, чтобы избежать возможности встречи с князем, которого он боялся. Он не сказал этого дочери, но Наташа поняла этот страх и беспокойство своего отца и почувствовала себя оскорбленною. Она покраснела за своего отца, еще более рассердилась за то, что покраснела и смелым, вызывающим взглядом, говорившим про то, что она никого не боится, взглянула на княжну. Княжна сказала графу, что очень рада и просит его только пробыть подольше у Анны Семеновны, и Илья Андреич уехал.
M lle Bourienne, несмотря на беспокойные, бросаемые на нее взгляды княжны Марьи, желавшей с глазу на глаз поговорить с Наташей, не выходила из комнаты и держала твердо разговор о московских удовольствиях и театрах. Наташа была оскорблена замешательством, происшедшим в передней, беспокойством своего отца и неестественным тоном княжны, которая – ей казалось – делала милость, принимая ее. И потом всё ей было неприятно. Княжна Марья ей не нравилась. Она казалась ей очень дурной собою, притворной и сухою. Наташа вдруг нравственно съёжилась и приняла невольно такой небрежный тон, который еще более отталкивал от нее княжну Марью. После пяти минут тяжелого, притворного разговора, послышались приближающиеся быстрые шаги в туфлях. Лицо княжны Марьи выразило испуг, дверь комнаты отворилась и вошел князь в белом колпаке и халате.
– Ах, сударыня, – заговорил он, – сударыня, графиня… графиня Ростова, коли не ошибаюсь… прошу извинить, извинить… не знал, сударыня. Видит Бог не знал, что вы удостоили нас своим посещением, к дочери зашел в таком костюме. Извинить прошу… видит Бог не знал, – повторил он так не натурально, ударяя на слово Бог и так неприятно, что княжна Марья стояла, опустив глаза, не смея взглянуть ни на отца, ни на Наташу. Наташа, встав и присев, тоже не знала, что ей делать. Одна m lle Bourienne приятно улыбалась.
– Прошу извинить, прошу извинить! Видит Бог не знал, – пробурчал старик и, осмотрев с головы до ног Наташу, вышел. M lle Bourienne первая нашлась после этого появления и начала разговор про нездоровье князя. Наташа и княжна Марья молча смотрели друг на друга, и чем дольше они молча смотрели друг на друга, не высказывая того, что им нужно было высказать, тем недоброжелательнее они думали друг о друге.
Когда граф вернулся, Наташа неучтиво обрадовалась ему и заторопилась уезжать: она почти ненавидела в эту минуту эту старую сухую княжну, которая могла поставить ее в такое неловкое положение и провести с ней полчаса, ничего не сказав о князе Андрее. «Ведь я не могла же начать первая говорить о нем при этой француженке», думала Наташа. Княжна Марья между тем мучилась тем же самым. Она знала, что ей надо было сказать Наташе, но она не могла этого сделать и потому, что m lle Bourienne мешала ей, и потому, что она сама не знала, отчего ей так тяжело было начать говорить об этом браке. Когда уже граф выходил из комнаты, княжна Марья быстрыми шагами подошла к Наташе, взяла ее за руки и, тяжело вздохнув, сказала: «Постойте, мне надо…» Наташа насмешливо, сама не зная над чем, смотрела на княжну Марью.
– Милая Натали, – сказала княжна Марья, – знайте, что я рада тому, что брат нашел счастье… – Она остановилась, чувствуя, что она говорит неправду. Наташа заметила эту остановку и угадала причину ее.
– Я думаю, княжна, что теперь неудобно говорить об этом, – сказала Наташа с внешним достоинством и холодностью и с слезами, которые она чувствовала в горле.
«Что я сказала, что я сделала!» подумала она, как только вышла из комнаты.
Долго ждали в этот день Наташу к обеду. Она сидела в своей комнате и рыдала, как ребенок, сморкаясь и всхлипывая. Соня стояла над ней и целовала ее в волосы.
– Наташа, об чем ты? – говорила она. – Что тебе за дело до них? Всё пройдет, Наташа.
– Нет, ежели бы ты знала, как это обидно… точно я…
– Не говори, Наташа, ведь ты не виновата, так что тебе за дело? Поцелуй меня, – сказала Соня.
Наташа подняла голову, и в губы поцеловав свою подругу, прижала к ней свое мокрое лицо.
– Я не могу сказать, я не знаю. Никто не виноват, – говорила Наташа, – я виновата. Но всё это больно ужасно. Ах, что он не едет!…
Она с красными глазами вышла к обеду. Марья Дмитриевна, знавшая о том, как князь принял Ростовых, сделала вид, что она не замечает расстроенного лица Наташи и твердо и громко шутила за столом с графом и другими гостями.


В этот вечер Ростовы поехали в оперу, на которую Марья Дмитриевна достала билет.
Наташе не хотелось ехать, но нельзя было отказаться от ласковости Марьи Дмитриевны, исключительно для нее предназначенной. Когда она, одетая, вышла в залу, дожидаясь отца и поглядевшись в большое зеркало, увидала, что она хороша, очень хороша, ей еще более стало грустно; но грустно сладостно и любовно.
«Боже мой, ежели бы он был тут; тогда бы я не так как прежде, с какой то глупой робостью перед чем то, а по новому, просто, обняла бы его, прижалась бы к нему, заставила бы его смотреть на меня теми искательными, любопытными глазами, которыми он так часто смотрел на меня и потом заставила бы его смеяться, как он смеялся тогда, и глаза его – как я вижу эти глаза! думала Наташа. – И что мне за дело до его отца и сестры: я люблю его одного, его, его, с этим лицом и глазами, с его улыбкой, мужской и вместе детской… Нет, лучше не думать о нем, не думать, забыть, совсем забыть на это время. Я не вынесу этого ожидания, я сейчас зарыдаю», – и она отошла от зеркала, делая над собой усилия, чтоб не заплакать. – «И как может Соня так ровно, так спокойно любить Николиньку, и ждать так долго и терпеливо»! подумала она, глядя на входившую, тоже одетую, с веером в руках Соню.
«Нет, она совсем другая. Я не могу»!
Наташа чувствовала себя в эту минуту такой размягченной и разнеженной, что ей мало было любить и знать, что она любима: ей нужно теперь, сейчас нужно было обнять любимого человека и говорить и слышать от него слова любви, которыми было полно ее сердце. Пока она ехала в карете, сидя рядом с отцом, и задумчиво глядела на мелькавшие в мерзлом окне огни фонарей, она чувствовала себя еще влюбленнее и грустнее и забыла с кем и куда она едет. Попав в вереницу карет, медленно визжа колесами по снегу карета Ростовых подъехала к театру. Поспешно выскочили Наташа и Соня, подбирая платья; вышел граф, поддерживаемый лакеями, и между входившими дамами и мужчинами и продающими афиши, все трое пошли в коридор бенуара. Из за притворенных дверей уже слышались звуки музыки.
– Nathalie, vos cheveux, [Натали, твои волосы,] – прошептала Соня. Капельдинер учтиво и поспешно проскользнул перед дамами и отворил дверь ложи. Музыка ярче стала слышна в дверь, блеснули освещенные ряды лож с обнаженными плечами и руками дам, и шумящий и блестящий мундирами партер. Дама, входившая в соседний бенуар, оглянула Наташу женским, завистливым взглядом. Занавесь еще не поднималась и играли увертюру. Наташа, оправляя платье, прошла вместе с Соней и села, оглядывая освещенные ряды противуположных лож. Давно не испытанное ею ощущение того, что сотни глаз смотрят на ее обнаженные руки и шею, вдруг и приятно и неприятно охватило ее, вызывая целый рой соответствующих этому ощущению воспоминаний, желаний и волнений.
Две замечательно хорошенькие девушки, Наташа и Соня, с графом Ильей Андреичем, которого давно не видно было в Москве, обратили на себя общее внимание. Кроме того все знали смутно про сговор Наташи с князем Андреем, знали, что с тех пор Ростовы жили в деревне, и с любопытством смотрели на невесту одного из лучших женихов России.
Наташа похорошела в деревне, как все ей говорили, а в этот вечер, благодаря своему взволнованному состоянию, была особенно хороша. Она поражала полнотой жизни и красоты, в соединении с равнодушием ко всему окружающему. Ее черные глаза смотрели на толпу, никого не отыскивая, а тонкая, обнаженная выше локтя рука, облокоченная на бархатную рампу, очевидно бессознательно, в такт увертюры, сжималась и разжималась, комкая афишу.
– Посмотри, вот Аленина – говорила Соня, – с матерью кажется!
– Батюшки! Михаил Кирилыч то еще потолстел, – говорил старый граф.
– Смотрите! Анна Михайловна наша в токе какой!
– Карагины, Жюли и Борис с ними. Сейчас видно жениха с невестой. – Друбецкой сделал предложение!
– Как же, нынче узнал, – сказал Шиншин, входивший в ложу Ростовых.
Наташа посмотрела по тому направлению, по которому смотрел отец, и увидала, Жюли, которая с жемчугами на толстой красной шее (Наташа знала, обсыпанной пудрой) сидела с счастливым видом, рядом с матерью.
Позади их с улыбкой, наклоненная ухом ко рту Жюли, виднелась гладко причесанная, красивая голова Бориса. Он исподлобья смотрел на Ростовых и улыбаясь говорил что то своей невесте.
«Они говорят про нас, про меня с ним!» подумала Наташа. «И он верно успокоивает ревность ко мне своей невесты: напрасно беспокоятся! Ежели бы они знали, как мне ни до кого из них нет дела».
Сзади сидела в зеленой токе, с преданным воле Божией и счастливым, праздничным лицом, Анна Михайловна. В ложе их стояла та атмосфера – жениха с невестой, которую так знала и любила Наташа. Она отвернулась и вдруг всё, что было унизительного в ее утреннем посещении, вспомнилось ей.
«Какое право он имеет не хотеть принять меня в свое родство? Ах лучше не думать об этом, не думать до его приезда!» сказала она себе и стала оглядывать знакомые и незнакомые лица в партере. Впереди партера, в самой середине, облокотившись спиной к рампе, стоял Долохов с огромной, кверху зачесанной копной курчавых волос, в персидском костюме. Он стоял на самом виду театра, зная, что он обращает на себя внимание всей залы, так же свободно, как будто он стоял в своей комнате. Около него столпившись стояла самая блестящая молодежь Москвы, и он видимо первенствовал между ними.
Граф Илья Андреич, смеясь, подтолкнул краснеющую Соню, указывая ей на прежнего обожателя.
– Узнала? – спросил он. – И откуда он взялся, – обратился граф к Шиншину, – ведь он пропадал куда то?
– Пропадал, – отвечал Шиншин. – На Кавказе был, а там бежал, и, говорят, у какого то владетельного князя был министром в Персии, убил там брата шахова: ну с ума все и сходят московские барыни! Dolochoff le Persan, [Персианин Долохов,] да и кончено. У нас теперь нет слова без Долохова: им клянутся, на него зовут как на стерлядь, – говорил Шиншин. – Долохов, да Курагин Анатоль – всех у нас барынь с ума свели.
В соседний бенуар вошла высокая, красивая дама с огромной косой и очень оголенными, белыми, полными плечами и шеей, на которой была двойная нитка больших жемчугов, и долго усаживалась, шумя своим толстым шелковым платьем.
Наташа невольно вглядывалась в эту шею, плечи, жемчуги, прическу и любовалась красотой плеч и жемчугов. В то время как Наташа уже второй раз вглядывалась в нее, дама оглянулась и, встретившись глазами с графом Ильей Андреичем, кивнула ему головой и улыбнулась. Это была графиня Безухова, жена Пьера. Илья Андреич, знавший всех на свете, перегнувшись, заговорил с ней.
– Давно пожаловали, графиня? – заговорил он. – Приду, приду, ручку поцелую. А я вот приехал по делам и девочек своих с собой привез. Бесподобно, говорят, Семенова играет, – говорил Илья Андреич. – Граф Петр Кириллович нас никогда не забывал. Он здесь?
– Да, он хотел зайти, – сказала Элен и внимательно посмотрела на Наташу.
Граф Илья Андреич опять сел на свое место.
– Ведь хороша? – шопотом сказал он Наташе.
– Чудо! – сказала Наташа, – вот влюбиться можно! В это время зазвучали последние аккорды увертюры и застучала палочка капельмейстера. В партере прошли на места запоздавшие мужчины и поднялась занавесь.
Как только поднялась занавесь, в ложах и партере всё замолкло, и все мужчины, старые и молодые, в мундирах и фраках, все женщины в драгоценных каменьях на голом теле, с жадным любопытством устремили всё внимание на сцену. Наташа тоже стала смотреть.


На сцене были ровные доски по средине, с боков стояли крашеные картины, изображавшие деревья, позади было протянуто полотно на досках. В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом платье, сидела особо на низкой скамеечке, к которой был приклеен сзади зеленый картон. Все они пели что то. Когда они кончили свою песню, девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошел мужчина в шелковых, в обтяжку, панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом и стал петь и разводить руками.
Мужчина в обтянутых панталонах пропел один, потом пропела она. Потом оба замолкли, заиграла музыка, и мужчина стал перебирать пальцами руку девицы в белом платье, очевидно выжидая опять такта, чтобы начать свою партию вместе с нею. Они пропели вдвоем, и все в театре стали хлопать и кричать, а мужчина и женщина на сцене, которые изображали влюбленных, стали, улыбаясь и разводя руками, кланяться.
После деревни и в том серьезном настроении, в котором находилась Наташа, всё это было дико и удивительно ей. Она не могла следить за ходом оперы, не могла даже слышать музыку: она видела только крашеные картоны и странно наряженных мужчин и женщин, при ярком свете странно двигавшихся, говоривших и певших; она знала, что всё это должно было представлять, но всё это было так вычурно фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актеров, то смешно на них. Она оглядывалась вокруг себя, на лица зрителей, отыскивая в них то же чувство насмешки и недоумения, которое было в ней; но все лица были внимательны к тому, что происходило на сцене и выражали притворное, как казалось Наташе, восхищение. «Должно быть это так надобно!» думала Наташа. Она попеременно оглядывалась то на эти ряды припомаженных голов в партере, то на оголенных женщин в ложах, в особенности на свою соседку Элен, которая, совершенно раздетая, с тихой и спокойной улыбкой, не спуская глаз, смотрела на сцену, ощущая яркий свет, разлитый по всей зале и теплый, толпою согретый воздух. Наташа мало по малу начинала приходить в давно не испытанное ею состояние опьянения. Она не помнила, что она и где она и что перед ней делается. Она смотрела и думала, и самые странные мысли неожиданно, без связи, мелькали в ее голове. То ей приходила мысль вскочить на рампу и пропеть ту арию, которую пела актриса, то ей хотелось зацепить веером недалеко от нее сидевшего старичка, то перегнуться к Элен и защекотать ее.
В одну из минут, когда на сцене всё затихло, ожидая начала арии, скрипнула входная дверь партера, на той стороне где была ложа Ростовых, и зазвучали шаги запоздавшего мужчины. «Вот он Курагин!» прошептал Шиншин. Графиня Безухова улыбаясь обернулась к входящему. Наташа посмотрела по направлению глаз графини Безуховой и увидала необыкновенно красивого адъютанта, с самоуверенным и вместе учтивым видом подходящего к их ложе. Это был Анатоль Курагин, которого она давно видела и заметила на петербургском бале. Он был теперь в адъютантском мундире с одной эполетой и эксельбантом. Он шел сдержанной, молодецкой походкой, которая была бы смешна, ежели бы он не был так хорош собой и ежели бы на прекрасном лице не было бы такого выражения добродушного довольства и веселия. Несмотря на то, что действие шло, он, не торопясь, слегка побрякивая шпорами и саблей, плавно и высоко неся свою надушенную красивую голову, шел по ковру коридора. Взглянув на Наташу, он подошел к сестре, положил руку в облитой перчатке на край ее ложи, тряхнул ей головой и наклонясь спросил что то, указывая на Наташу.
– Mais charmante! [Очень мила!] – сказал он, очевидно про Наташу, как не столько слышала она, сколько поняла по движению его губ. Потом он прошел в первый ряд и сел подле Долохова, дружески и небрежно толкнув локтем того Долохова, с которым так заискивающе обращались другие. Он, весело подмигнув, улыбнулся ему и уперся ногой в рампу.
– Как похожи брат с сестрой! – сказал граф. – И как хороши оба!
Шиншин вполголоса начал рассказывать графу какую то историю интриги Курагина в Москве, к которой Наташа прислушалась именно потому, что он сказал про нее charmante.
Первый акт кончился, в партере все встали, перепутались и стали ходить и выходить.
Борис пришел в ложу Ростовых, очень просто принял поздравления и, приподняв брови, с рассеянной улыбкой, передал Наташе и Соне просьбу его невесты, чтобы они были на ее свадьбе, и вышел. Наташа с веселой и кокетливой улыбкой разговаривала с ним и поздравляла с женитьбой того самого Бориса, в которого она была влюблена прежде. В том состоянии опьянения, в котором она находилась, всё казалось просто и естественно.
Голая Элен сидела подле нее и одинаково всем улыбалась; и точно так же улыбнулась Наташа Борису.
Ложа Элен наполнилась и окружилась со стороны партера самыми знатными и умными мужчинами, которые, казалось, наперерыв желали показать всем, что они знакомы с ней.
Курагин весь этот антракт стоял с Долоховым впереди у рампы, глядя на ложу Ростовых. Наташа знала, что он говорил про нее, и это доставляло ей удовольствие. Она даже повернулась так, чтобы ему виден был ее профиль, по ее понятиям, в самом выгодном положении. Перед началом второго акта в партере показалась фигура Пьера, которого еще с приезда не видали Ростовы. Лицо его было грустно, и он еще потолстел, с тех пор как его последний раз видела Наташа. Он, никого не замечая, прошел в первые ряды. Анатоль подошел к нему и стал что то говорить ему, глядя и указывая на ложу Ростовых. Пьер, увидав Наташу, оживился и поспешно, по рядам, пошел к их ложе. Подойдя к ним, он облокотился и улыбаясь долго говорил с Наташей. Во время своего разговора с Пьером, Наташа услыхала в ложе графини Безуховой мужской голос и почему то узнала, что это был Курагин. Она оглянулась и встретилась с ним глазами. Он почти улыбаясь смотрел ей прямо в глаза таким восхищенным, ласковым взглядом, что казалось странно быть от него так близко, так смотреть на него, быть так уверенной, что нравишься ему, и не быть с ним знакомой.
Во втором акте были картины, изображающие монументы и была дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры на рампе подняли, и стали играть в басу трубы и контрабасы, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать руками, и в руках у них было что то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая была прежде в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, и за кулисами ударили три раза во что то металлическое, и все стали на колена и запели молитву. Несколько раз все эти действия прерывались восторженными криками зрителей.
Во время этого акта Наташа всякий раз, как взглядывала в партер, видела Анатоля Курагина, перекинувшего руку через спинку кресла и смотревшего на нее. Ей приятно было видеть, что он так пленен ею, и не приходило в голову, чтобы в этом было что нибудь дурное.
Когда второй акт кончился, графиня Безухова встала, повернулась к ложе Ростовых (грудь ее совершенно была обнажена), пальчиком в перчатке поманила к себе старого графа, и не обращая внимания на вошедших к ней в ложу, начала любезно улыбаясь говорить с ним.
– Да познакомьте же меня с вашими прелестными дочерьми, – сказала она, – весь город про них кричит, а я их не знаю.
Наташа встала и присела великолепной графине. Наташе так приятна была похвала этой блестящей красавицы, что она покраснела от удовольствия.
– Я теперь тоже хочу сделаться москвичкой, – говорила Элен. – И как вам не совестно зарыть такие перлы в деревне!
Графиня Безухая, по справедливости, имела репутацию обворожительной женщины. Она могла говорить то, чего не думала, и в особенности льстить, совершенно просто и натурально.
– Нет, милый граф, вы мне позвольте заняться вашими дочерьми. Я хоть теперь здесь не надолго. И вы тоже. Я постараюсь повеселить ваших. Я еще в Петербурге много слышала о вас, и хотела вас узнать, – сказала она Наташе с своей однообразно красивой улыбкой. – Я слышала о вас и от моего пажа – Друбецкого. Вы слышали, он женится? И от друга моего мужа – Болконского, князя Андрея Болконского, – сказала она с особенным ударением, намекая этим на то, что она знала отношения его к Наташе. – Она попросила, чтобы лучше познакомиться, позволить одной из барышень посидеть остальную часть спектакля в ее ложе, и Наташа перешла к ней.
В третьем акте был на сцене представлен дворец, в котором горело много свечей и повешены были картины, изображавшие рыцарей с бородками. В середине стояли, вероятно, царь и царица. Царь замахал правою рукою, и, видимо робея, дурно пропел что то, и сел на малиновый трон. Девица, бывшая сначала в белом, потом в голубом, теперь была одета в одной рубашке с распущенными волосами и стояла около трона. Она о чем то горестно пела, обращаясь к царице; но царь строго махнул рукой, и с боков вышли мужчины с голыми ногами и женщины с голыми ногами, и стали танцовать все вместе. Потом скрипки заиграли очень тонко и весело, одна из девиц с голыми толстыми ногами и худыми руками, отделившись от других, отошла за кулисы, поправила корсаж, вышла на середину и стала прыгать и скоро бить одной ногой о другую. Все в партере захлопали руками и закричали браво. Потом один мужчина стал в угол. В оркестре заиграли громче в цимбалы и трубы, и один этот мужчина с голыми ногами стал прыгать очень высоко и семенить ногами. (Мужчина этот был Duport, получавший 60 тысяч в год за это искусство.) Все в партере, в ложах и райке стали хлопать и кричать изо всех сил, и мужчина остановился и стал улыбаться и кланяться на все стороны. Потом танцовали еще другие, с голыми ногами, мужчины и женщины, потом опять один из царей закричал что то под музыку, и все стали петь. Но вдруг сделалась буря, в оркестре послышались хроматические гаммы и аккорды уменьшенной септимы, и все побежали и потащили опять одного из присутствующих за кулисы, и занавесь опустилась. Опять между зрителями поднялся страшный шум и треск, и все с восторженными лицами стали кричать: Дюпора! Дюпора! Дюпора! Наташа уже не находила этого странным. Она с удовольствием, радостно улыбаясь, смотрела вокруг себя.
– N'est ce pas qu'il est admirable – Duport? [Неправда ли, Дюпор восхитителен?] – сказала Элен, обращаясь к ней.
– Oh, oui, [О, да,] – отвечала Наташа.


В антракте в ложе Элен пахнуло холодом, отворилась дверь и, нагибаясь и стараясь не зацепить кого нибудь, вошел Анатоль.
– Позвольте мне вам представить брата, – беспокойно перебегая глазами с Наташи на Анатоля, сказала Элен. Наташа через голое плечо оборотила к красавцу свою хорошенькую головку и улыбнулась. Анатоль, который вблизи был так же хорош, как и издали, подсел к ней и сказал, что давно желал иметь это удовольствие, еще с Нарышкинского бала, на котором он имел удовольствие, которое не забыл, видеть ее. Курагин с женщинами был гораздо умнее и проще, чем в мужском обществе. Он говорил смело и просто, и Наташу странно и приятно поразило то, что не только не было ничего такого страшного в этом человеке, про которого так много рассказывали, но что напротив у него была самая наивная, веселая и добродушная улыбка.
Курагин спросил про впечатление спектакля и рассказал ей про то, как в прошлый спектакль Семенова играя, упала.
– А знаете, графиня, – сказал он, вдруг обращаясь к ней, как к старой давнишней знакомой, – у нас устраивается карусель в костюмах; вам бы надо участвовать в нем: будет очень весело. Все сбираются у Карагиных. Пожалуйста приезжайте, право, а? – проговорил он.
Говоря это, он не спускал улыбающихся глаз с лица, с шеи, с оголенных рук Наташи. Наташа несомненно знала, что он восхищается ею. Ей было это приятно, но почему то ей тесно и тяжело становилось от его присутствия. Когда она не смотрела на него, она чувствовала, что он смотрел на ее плечи, и она невольно перехватывала его взгляд, чтоб он уж лучше смотрел на ее глаза. Но, глядя ему в глаза, она со страхом чувствовала, что между им и ей совсем нет той преграды стыдливости, которую она всегда чувствовала между собой и другими мужчинами. Она, сама не зная как, через пять минут чувствовала себя страшно близкой к этому человеку. Когда она отворачивалась, она боялась, как бы он сзади не взял ее за голую руку, не поцеловал бы ее в шею. Они говорили о самых простых вещах и она чувствовала, что они близки, как она никогда не была с мужчиной. Наташа оглядывалась на Элен и на отца, как будто спрашивая их, что такое это значило; но Элен была занята разговором с каким то генералом и не ответила на ее взгляд, а взгляд отца ничего не сказал ей, как только то, что он всегда говорил: «весело, ну я и рад».
В одну из минут неловкого молчания, во время которых Анатоль своими выпуклыми глазами спокойно и упорно смотрел на нее, Наташа, чтобы прервать это молчание, спросила его, как ему нравится Москва. Наташа спросила и покраснела. Ей постоянно казалось, что что то неприличное она делает, говоря с ним. Анатоль улыбнулся, как бы ободряя ее.
– Сначала мне мало нравилась, потому что, что делает город приятным, ce sont les jolies femmes, [хорошенькие женщины,] не правда ли? Ну а теперь очень нравится, – сказал он, значительно глядя на нее. – Поедете на карусель, графиня? Поезжайте, – сказал он, и, протянув руку к ее букету и понижая голос, сказал: – Vous serez la plus jolie. Venez, chere comtesse, et comme gage donnez moi cette fleur. [Вы будете самая хорошенькая. Поезжайте, милая графиня, и в залог дайте мне этот цветок.]
Наташа не поняла того, что он сказал, так же как он сам, но она чувствовала, что в непонятных словах его был неприличный умысел. Она не знала, что сказать и отвернулась, как будто не слыхала того, что он сказал. Но только что она отвернулась, она подумала, что он тут сзади так близко от нее.
«Что он теперь? Он сконфужен? Рассержен? Надо поправить это?» спрашивала она сама себя. Она не могла удержаться, чтобы не оглянуться. Она прямо в глаза взглянула ему, и его близость и уверенность, и добродушная ласковость улыбки победили ее. Она улыбнулась точно так же, как и он, глядя прямо в глаза ему. И опять она с ужасом чувствовала, что между ним и ею нет никакой преграды.
Опять поднялась занавесь. Анатоль вышел из ложи, спокойный и веселый. Наташа вернулась к отцу в ложу, совершенно уже подчиненная тому миру, в котором она находилась. Всё, что происходило перед ней, уже казалось ей вполне естественным; но за то все прежние мысли ее о женихе, о княжне Марье, о деревенской жизни ни разу не пришли ей в голову, как будто всё то было давно, давно прошедшее.
В четвертом акте был какой то чорт, который пел, махая рукою до тех пор, пока не выдвинули под ним доски, и он не опустился туда. Наташа только это и видела из четвертого акта: что то волновало и мучило ее, и причиной этого волнения был Курагин, за которым она невольно следила глазами. Когда они выходили из театра, Анатоль подошел к ним, вызвал их карету и подсаживал их. Подсаживая Наташу, он пожал ей руку выше локтя. Наташа, взволнованная и красная, оглянулась на него. Он, блестя своими глазами и нежно улыбаясь, смотрел на нее.

Только приехав домой, Наташа могла ясно обдумать всё то, что с ней было, и вдруг вспомнив князя Андрея, она ужаснулась, и при всех за чаем, за который все сели после театра, громко ахнула и раскрасневшись выбежала из комнаты. – «Боже мой! Я погибла! сказала она себе. Как я могла допустить до этого?» думала она. Долго она сидела закрыв раскрасневшееся лицо руками, стараясь дать себе ясный отчет в том, что было с нею, и не могла ни понять того, что с ней было, ни того, что она чувствовала. Всё казалось ей темно, неясно и страшно. Там, в этой огромной, освещенной зале, где по мокрым доскам прыгал под музыку с голыми ногами Duport в курточке с блестками, и девицы, и старики, и голая с спокойной и гордой улыбкой Элен в восторге кричали браво, – там под тенью этой Элен, там это было всё ясно и просто; но теперь одной, самой с собой, это было непонятно. – «Что это такое? Что такое этот страх, который я испытывала к нему? Что такое эти угрызения совести, которые я испытываю теперь»? думала она.
Одной старой графине Наташа в состоянии была бы ночью в постели рассказать всё, что она думала. Соня, она знала, с своим строгим и цельным взглядом, или ничего бы не поняла, или ужаснулась бы ее признанию. Наташа одна сама с собой старалась разрешить то, что ее мучило.
«Погибла ли я для любви князя Андрея или нет? спрашивала она себя и с успокоительной усмешкой отвечала себе: Что я за дура, что я спрашиваю это? Что ж со мной было? Ничего. Я ничего не сделала, ничем не вызвала этого. Никто не узнает, и я его не увижу больше никогда, говорила она себе. Стало быть ясно, что ничего не случилось, что не в чем раскаиваться, что князь Андрей может любить меня и такою . Но какою такою ? Ах Боже, Боже мой! зачем его нет тут»! Наташа успокоивалась на мгновенье, но потом опять какой то инстинкт говорил ей, что хотя всё это и правда и хотя ничего не было – инстинкт говорил ей, что вся прежняя чистота любви ее к князю Андрею погибла. И она опять в своем воображении повторяла весь свой разговор с Курагиным и представляла себе лицо, жесты и нежную улыбку этого красивого и смелого человека, в то время как он пожал ее руку.


Анатоль Курагин жил в Москве, потому что отец отослал его из Петербурга, где он проживал больше двадцати тысяч в год деньгами и столько же долгами, которые кредиторы требовали с отца.
Отец объявил сыну, что он в последний раз платит половину его долгов; но только с тем, чтобы он ехал в Москву в должность адъютанта главнокомандующего, которую он ему выхлопотал, и постарался бы там наконец сделать хорошую партию. Он указал ему на княжну Марью и Жюли Карагину.
Анатоль согласился и поехал в Москву, где остановился у Пьера. Пьер принял Анатоля сначала неохотно, но потом привык к нему, иногда ездил с ним на его кутежи и, под предлогом займа, давал ему деньги.
Анатоль, как справедливо говорил про него Шиншин, с тех пор как приехал в Москву, сводил с ума всех московских барынь в особенности тем, что он пренебрегал ими и очевидно предпочитал им цыганок и французских актрис, с главою которых – mademoiselle Georges, как говорили, он был в близких сношениях. Он не пропускал ни одного кутежа у Данилова и других весельчаков Москвы, напролет пил целые ночи, перепивая всех, и бывал на всех вечерах и балах высшего света. Рассказывали про несколько интриг его с московскими дамами, и на балах он ухаживал за некоторыми. Но с девицами, в особенности с богатыми невестами, которые были большей частью все дурны, он не сближался, тем более, что Анатоль, чего никто не знал, кроме самых близких друзей его, был два года тому назад женат. Два года тому назад, во время стоянки его полка в Польше, один польский небогатый помещик заставил Анатоля жениться на своей дочери.
Анатоль весьма скоро бросил свою жену и за деньги, которые он условился высылать тестю, выговорил себе право слыть за холостого человека.
Анатоль был всегда доволен своим положением, собою и другими. Он был инстинктивно всем существом своим убежден в том, что ему нельзя было жить иначе, чем как он жил, и что он никогда в жизни не сделал ничего дурного. Он не был в состоянии обдумать ни того, как его поступки могут отозваться на других, ни того, что может выйти из такого или такого его поступка. Он был убежден, что как утка сотворена так, что она всегда должна жить в воде, так и он сотворен Богом так, что должен жить в тридцать тысяч дохода и занимать всегда высшее положение в обществе. Он так твердо верил в это, что, глядя на него, и другие были убеждены в этом и не отказывали ему ни в высшем положении в свете, ни в деньгах, которые он, очевидно, без отдачи занимал у встречного и поперечного.
Он не был игрок, по крайней мере никогда не желал выигрыша. Он не был тщеславен. Ему было совершенно всё равно, что бы об нем ни думали. Еще менее он мог быть повинен в честолюбии. Он несколько раз дразнил отца, портя свою карьеру, и смеялся над всеми почестями. Он был не скуп и не отказывал никому, кто просил у него. Одно, что он любил, это было веселье и женщины, и так как по его понятиям в этих вкусах не было ничего неблагородного, а обдумать то, что выходило для других людей из удовлетворения его вкусов, он не мог, то в душе своей он считал себя безукоризненным человеком, искренно презирал подлецов и дурных людей и с спокойной совестью высоко носил голову.
У кутил, у этих мужских магдалин, есть тайное чувство сознания невинности, такое же, как и у магдалин женщин, основанное на той же надежде прощения. «Ей всё простится, потому что она много любила, и ему всё простится, потому что он много веселился».
Долохов, в этом году появившийся опять в Москве после своего изгнания и персидских похождений, и ведший роскошную игорную и кутежную жизнь, сблизился с старым петербургским товарищем Курагиным и пользовался им для своих целей.
Анатоль искренно любил Долохова за его ум и удальство. Долохов, которому были нужны имя, знатность, связи Анатоля Курагина для приманки в свое игорное общество богатых молодых людей, не давая ему этого чувствовать, пользовался и забавлялся Курагиным. Кроме расчета, по которому ему был нужен Анатоль, самый процесс управления чужою волей был наслаждением, привычкой и потребностью для Долохова.
Наташа произвела сильное впечатление на Курагина. Он за ужином после театра с приемами знатока разобрал перед Долоховым достоинство ее рук, плеч, ног и волос, и объявил свое решение приволокнуться за нею. Что могло выйти из этого ухаживанья – Анатоль не мог обдумать и знать, как он никогда не знал того, что выйдет из каждого его поступка.
– Хороша, брат, да не про нас, – сказал ему Долохов.
– Я скажу сестре, чтобы она позвала ее обедать, – сказал Анатоль. – А?
– Ты подожди лучше, когда замуж выйдет…
– Ты знаешь, – сказал Анатоль, – j'adore les petites filles: [обожаю девочек:] – сейчас потеряется.
– Ты уж попался раз на petite fille [девочке], – сказал Долохов, знавший про женитьбу Анатоля. – Смотри!
– Ну уж два раза нельзя! А? – сказал Анатоль, добродушно смеясь.


Следующий после театра день Ростовы никуда не ездили и никто не приезжал к ним. Марья Дмитриевна о чем то, скрывая от Наташи, переговаривалась с ее отцом. Наташа догадывалась, что они говорили о старом князе и что то придумывали, и ее беспокоило и оскорбляло это. Она всякую минуту ждала князя Андрея, и два раза в этот день посылала дворника на Вздвиженку узнавать, не приехал ли он. Он не приезжал. Ей было теперь тяжеле, чем первые дни своего приезда. К нетерпению и грусти ее о нем присоединились неприятное воспоминание о свидании с княжной Марьей и с старым князем, и страх и беспокойство, которым она не знала причины. Ей всё казалось, что или он никогда не приедет, или что прежде, чем он приедет, с ней случится что нибудь. Она не могла, как прежде, спокойно и продолжительно, одна сама с собой думать о нем. Как только она начинала думать о нем, к воспоминанию о нем присоединялось воспоминание о старом князе, о княжне Марье и о последнем спектакле, и о Курагине. Ей опять представлялся вопрос, не виновата ли она, не нарушена ли уже ее верность князю Андрею, и опять она заставала себя до малейших подробностей воспоминающею каждое слово, каждый жест, каждый оттенок игры выражения на лице этого человека, умевшего возбудить в ней непонятное для нее и страшное чувство. На взгляд домашних, Наташа казалась оживленнее обыкновенного, но она далеко была не так спокойна и счастлива, как была прежде.
В воскресение утром Марья Дмитриевна пригласила своих гостей к обедни в свой приход Успенья на Могильцах.
– Я этих модных церквей не люблю, – говорила она, видимо гордясь своим свободомыслием. – Везде Бог один. Поп у нас прекрасный, служит прилично, так это благородно, и дьякон тоже. Разве от этого святость какая, что концерты на клиросе поют? Не люблю, одно баловство!
Марья Дмитриевна любила воскресные дни и умела праздновать их. Дом ее бывал весь вымыт и вычищен в субботу; люди и она не работали, все были празднично разряжены, и все бывали у обедни. К господскому обеду прибавлялись кушанья, и людям давалась водка и жареный гусь или поросенок. Но ни на чем во всем доме так не бывал заметен праздник, как на широком, строгом лице Марьи Дмитриевны, в этот день принимавшем неизменяемое выражение торжественности.
Когда напились кофе после обедни, в гостиной с снятыми чехлами, Марье Дмитриевне доложили, что карета готова, и она с строгим видом, одетая в парадную шаль, в которой она делала визиты, поднялась и объявила, что едет к князю Николаю Андреевичу Болконскому, чтобы объясниться с ним насчет Наташи.
После отъезда Марьи Дмитриевны, к Ростовым приехала модистка от мадам Шальме, и Наташа, затворив дверь в соседней с гостиной комнате, очень довольная развлечением, занялась примериваньем новых платьев. В то время как она, надев сметанный на живую нитку еще без рукавов лиф и загибая голову, гляделась в зеркало, как сидит спинка, она услыхала в гостиной оживленные звуки голоса отца и другого, женского голоса, который заставил ее покраснеть. Это был голос Элен. Не успела Наташа снять примериваемый лиф, как дверь отворилась и в комнату вошла графиня Безухая, сияющая добродушной и ласковой улыбкой, в темнолиловом, с высоким воротом, бархатном платье.
– Ah, ma delicieuse! [О, моя прелестная!] – сказала она красневшей Наташе. – Charmante! [Очаровательна!] Нет, это ни на что не похоже, мой милый граф, – сказала она вошедшему за ней Илье Андреичу. – Как жить в Москве и никуда не ездить? Нет, я от вас не отстану! Нынче вечером у меня m lle Georges декламирует и соберутся кое кто; и если вы не привезете своих красавиц, которые лучше m lle Georges, то я вас знать не хочу. Мужа нет, он уехал в Тверь, а то бы я его за вами прислала. Непременно приезжайте, непременно, в девятом часу. – Она кивнула головой знакомой модистке, почтительно присевшей ей, и села на кресло подле зеркала, живописно раскинув складки своего бархатного платья. Она не переставала добродушно и весело болтать, беспрестанно восхищаясь красотой Наташи. Она рассмотрела ее платья и похвалила их, похвалилась и своим новым платьем en gaz metallique, [из газа цвета металла,] которое она получила из Парижа и советовала Наташе сделать такое же.
– Впрочем, вам все идет, моя прелестная, – говорила она.
С лица Наташи не сходила улыбка удовольствия. Она чувствовала себя счастливой и расцветающей под похвалами этой милой графини Безуховой, казавшейся ей прежде такой неприступной и важной дамой, и бывшей теперь такой доброй с нею. Наташе стало весело и она чувствовала себя почти влюбленной в эту такую красивую и такую добродушную женщину. Элен с своей стороны искренно восхищалась Наташей и желала повеселить ее. Анатоль просил ее свести его с Наташей, и для этого она приехала к Ростовым. Мысль свести брата с Наташей забавляла ее.
Несмотря на то, что прежде у нее была досада на Наташу за то, что она в Петербурге отбила у нее Бориса, она теперь и не думала об этом, и всей душой, по своему, желала добра Наташе. Уезжая от Ростовых, она отозвала в сторону свою protegee.
– Вчера брат обедал у меня – мы помирали со смеху – ничего не ест и вздыхает по вас, моя прелесть. Il est fou, mais fou amoureux de vous, ma chere. [Он сходит с ума, но сходит с ума от любви к вам, моя милая.]
Наташа багрово покраснела услыхав эти слова.
– Как краснеет, как краснеет, ma delicieuse! [моя прелесть!] – проговорила Элен. – Непременно приезжайте. Si vous aimez quelqu'un, ma delicieuse, ce n'est pas une raison pour se cloitrer. Si meme vous etes promise, je suis sure que votre рromis aurait desire que vous alliez dans le monde en son absence plutot que de deperir d'ennui. [Из того, что вы любите кого нибудь, моя прелестная, никак не следует жить монашенкой. Даже если вы невеста, я уверена, что ваш жених предпочел бы, чтобы вы в его отсутствии выезжали в свет, чем погибали со скуки.]
«Стало быть она знает, что я невеста, стало быть и oни с мужем, с Пьером, с этим справедливым Пьером, думала Наташа, говорили и смеялись про это. Стало быть это ничего». И опять под влиянием Элен то, что прежде представлялось страшным, показалось простым и естественным. «И она такая grande dame, [важная барыня,] такая милая и так видно всей душой любит меня, думала Наташа. И отчего не веселиться?» думала Наташа, удивленными, широко раскрытыми глазами глядя на Элен.
К обеду вернулась Марья Дмитриевна, молчаливая и серьезная, очевидно понесшая поражение у старого князя. Она была еще слишком взволнована от происшедшего столкновения, чтобы быть в силах спокойно рассказать дело. На вопрос графа она отвечала, что всё хорошо и что она завтра расскажет. Узнав о посещении графини Безуховой и приглашении на вечер, Марья Дмитриевна сказала:
– С Безуховой водиться я не люблю и не посоветую; ну, да уж если обещала, поезжай, рассеешься, – прибавила она, обращаясь к Наташе.


Граф Илья Андреич повез своих девиц к графине Безуховой. На вечере было довольно много народу. Но всё общество было почти незнакомо Наташе. Граф Илья Андреич с неудовольствием заметил, что всё это общество состояло преимущественно из мужчин и дам, известных вольностью обращения. M lle Georges, окруженная молодежью, стояла в углу гостиной. Было несколько французов и между ними Метивье, бывший, со времени приезда Элен, домашним человеком у нее. Граф Илья Андреич решился не садиться за карты, не отходить от дочерей и уехать как только кончится представление Georges.
Анатоль очевидно у двери ожидал входа Ростовых. Он, тотчас же поздоровавшись с графом, подошел к Наташе и пошел за ней. Как только Наташа его увидала, тоже как и в театре, чувство тщеславного удовольствия, что она нравится ему и страха от отсутствия нравственных преград между ею и им, охватило ее. Элен радостно приняла Наташу и громко восхищалась ее красотой и туалетом. Вскоре после их приезда, m lle Georges вышла из комнаты, чтобы одеться. В гостиной стали расстанавливать стулья и усаживаться. Анатоль подвинул Наташе стул и хотел сесть подле, но граф, не спускавший глаз с Наташи, сел подле нее. Анатоль сел сзади.
M lle Georges с оголенными, с ямочками, толстыми руками, в красной шали, надетой на одно плечо, вышла в оставленное для нее пустое пространство между кресел и остановилась в ненатуральной позе. Послышался восторженный шопот. M lle Georges строго и мрачно оглянула публику и начала говорить по французски какие то стихи, где речь шла о ее преступной любви к своему сыну. Она местами возвышала голос, местами шептала, торжественно поднимая голову, местами останавливалась и хрипела, выкатывая глаза.
– Adorable, divin, delicieux! [Восхитительно, божественно, чудесно!] – слышалось со всех сторон. Наташа смотрела на толстую Georges, но ничего не слышала, не видела и не понимала ничего из того, что делалось перед ней; она только чувствовала себя опять вполне безвозвратно в том странном, безумном мире, столь далеком от прежнего, в том мире, в котором нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно и что безумно. Позади ее сидел Анатоль, и она, чувствуя его близость, испуганно ждала чего то.
После первого монолога всё общество встало и окружило m lle Georges, выражая ей свой восторг.
– Как она хороша! – сказала Наташа отцу, который вместе с другими встал и сквозь толпу подвигался к актрисе.
– Я не нахожу, глядя на вас, – сказал Анатоль, следуя за Наташей. Он сказал это в такое время, когда она одна могла его слышать. – Вы прелестны… с той минуты, как я увидал вас, я не переставал….
– Пойдем, пойдем, Наташа, – сказал граф, возвращаясь за дочерью. – Как хороша!
Наташа ничего не говоря подошла к отцу и вопросительно удивленными глазами смотрела на него.
После нескольких приемов декламации m lle Georges уехала и графиня Безухая попросила общество в залу.
Граф хотел уехать, но Элен умоляла не испортить ее импровизированный бал. Ростовы остались. Анатоль пригласил Наташу на вальс и во время вальса он, пожимая ее стан и руку, сказал ей, что она ravissante [обворожительна] и что он любит ее. Во время экосеза, который она опять танцовала с Курагиным, когда они остались одни, Анатоль ничего не говорил ей и только смотрел на нее. Наташа была в сомнении, не во сне ли она видела то, что он сказал ей во время вальса. В конце первой фигуры он опять пожал ей руку. Наташа подняла на него испуганные глаза, но такое самоуверенно нежное выражение было в его ласковом взгляде и улыбке, что она не могла глядя на него сказать того, что она имела сказать ему. Она опустила глаза.
– Не говорите мне таких вещей, я обручена и люблю другого, – проговорила она быстро… – Она взглянула на него. Анатоль не смутился и не огорчился тем, что она сказала.
– Не говорите мне про это. Что мне зa дело? – сказал он. – Я говорю, что безумно, безумно влюблен в вас. Разве я виноват, что вы восхитительны? Нам начинать.
Наташа, оживленная и тревожная, широко раскрытыми, испуганными глазами смотрела вокруг себя и казалась веселее чем обыкновенно. Она почти ничего не помнила из того, что было в этот вечер. Танцовали экосез и грос фатер, отец приглашал ее уехать, она просила остаться. Где бы она ни была, с кем бы ни говорила, она чувствовала на себе его взгляд. Потом она помнила, что попросила у отца позволения выйти в уборную оправить платье, что Элен вышла за ней, говорила ей смеясь о любви ее брата и что в маленькой диванной ей опять встретился Анатоль, что Элен куда то исчезла, они остались вдвоем и Анатоль, взяв ее за руку, нежным голосом сказал:
– Я не могу к вам ездить, но неужели я никогда не увижу вас? Я безумно люблю вас. Неужели никогда?… – и он, заслоняя ей дорогу, приближал свое лицо к ее лицу.
Блестящие, большие, мужские глаза его так близки были от ее глаз, что она не видела ничего кроме этих глаз.
– Натали?! – прошептал вопросительно его голос, и кто то больно сжимал ее руки.
– Натали?!
«Я ничего не понимаю, мне нечего говорить», сказал ее взгляд.
Горячие губы прижались к ее губам и в ту же минуту она почувствовала себя опять свободною, и в комнате послышался шум шагов и платья Элен. Наташа оглянулась на Элен, потом, красная и дрожащая, взглянула на него испуганно вопросительно и пошла к двери.
– Un mot, un seul, au nom de Dieu, [Одно слово, только одно, ради Бога,] – говорил Анатоль.
Она остановилась. Ей так нужно было, чтобы он сказал это слово, которое бы объяснило ей то, что случилось и на которое она бы ему ответила.
– Nathalie, un mot, un seul, – всё повторял он, видимо не зная, что сказать и повторял его до тех пор, пока к ним подошла Элен.
Элен вместе с Наташей опять вышла в гостиную. Не оставшись ужинать, Ростовы уехали.
Вернувшись домой, Наташа не спала всю ночь: ее мучил неразрешимый вопрос, кого она любила, Анатоля или князя Андрея. Князя Андрея она любила – она помнила ясно, как сильно она любила его. Но Анатоля она любила тоже, это было несомненно. «Иначе, разве бы всё это могло быть?» думала она. «Ежели я могла после этого, прощаясь с ним, улыбкой ответить на его улыбку, ежели я могла допустить до этого, то значит, что я с первой минуты полюбила его. Значит, он добр, благороден и прекрасен, и нельзя было не полюбить его. Что же мне делать, когда я люблю его и люблю другого?» говорила она себе, не находя ответов на эти страшные вопросы.


Пришло утро с его заботами и суетой. Все встали, задвигались, заговорили, опять пришли модистки, опять вышла Марья Дмитриевна и позвали к чаю. Наташа широко раскрытыми глазами, как будто она хотела перехватить всякий устремленный на нее взгляд, беспокойно оглядывалась на всех и старалась казаться такою же, какою она была всегда.
После завтрака Марья Дмитриевна (это было лучшее время ее), сев на свое кресло, подозвала к себе Наташу и старого графа.
– Ну с, друзья мои, теперь я всё дело обдумала и вот вам мой совет, – начала она. – Вчера, как вы знаете, была я у князя Николая; ну с и поговорила с ним…. Он кричать вздумал. Да меня не перекричишь! Я всё ему выпела!
– Да что же он? – спросил граф.
– Он то что? сумасброд… слышать не хочет; ну, да что говорить, и так мы бедную девочку измучили, – сказала Марья Дмитриевна. – А совет мой вам, чтобы дела покончить и ехать домой, в Отрадное… и там ждать…
– Ах, нет! – вскрикнула Наташа.
– Нет, ехать, – сказала Марья Дмитриевна. – И там ждать. – Если жених теперь сюда приедет – без ссоры не обойдется, а он тут один на один с стариком всё переговорит и потом к вам приедет.
Илья Андреич одобрил это предложение, тотчас поняв всю разумность его. Ежели старик смягчится, то тем лучше будет приехать к нему в Москву или Лысые Горы, уже после; если нет, то венчаться против его воли можно будет только в Отрадном.
– И истинная правда, – сказал он. – Я и жалею, что к нему ездил и ее возил, – сказал старый граф.
– Нет, чего ж жалеть? Бывши здесь, нельзя было не сделать почтения. Ну, а не хочет, его дело, – сказала Марья Дмитриевна, что то отыскивая в ридикюле. – Да и приданое готово, чего вам еще ждать; а что не готово, я вам перешлю. Хоть и жалко мне вас, а лучше с Богом поезжайте. – Найдя в ридикюле то, что она искала, она передала Наташе. Это было письмо от княжны Марьи. – Тебе пишет. Как мучается, бедняжка! Она боится, чтобы ты не подумала, что она тебя не любит.
– Да она и не любит меня, – сказала Наташа.
– Вздор, не говори, – крикнула Марья Дмитриевна.
– Никому не поверю; я знаю, что не любит, – смело сказала Наташа, взяв письмо, и в лице ее выразилась сухая и злобная решительность, заставившая Марью Дмитриевну пристальнее посмотреть на нее и нахмуриться.
– Ты, матушка, так не отвечай, – сказала она. – Что я говорю, то правда. Напиши ответ.
Наташа не отвечала и пошла в свою комнату читать письмо княжны Марьи.
Княжна Марья писала, что она была в отчаянии от происшедшего между ними недоразумения. Какие бы ни были чувства ее отца, писала княжна Марья, она просила Наташу верить, что она не могла не любить ее как ту, которую выбрал ее брат, для счастия которого она всем готова была пожертвовать.
«Впрочем, писала она, не думайте, чтобы отец мой был дурно расположен к вам. Он больной и старый человек, которого надо извинять; но он добр, великодушен и будет любить ту, которая сделает счастье его сына». Княжна Марья просила далее, чтобы Наташа назначила время, когда она может опять увидеться с ней.
Прочтя письмо, Наташа села к письменному столу, чтобы написать ответ: «Chere princesse», [Дорогая княжна,] быстро, механически написала она и остановилась. «Что ж дальше могла написать она после всего того, что было вчера? Да, да, всё это было, и теперь уж всё другое», думала она, сидя над начатым письмом. «Надо отказать ему? Неужели надо? Это ужасно!»… И чтоб не думать этих страшных мыслей, она пошла к Соне и с ней вместе стала разбирать узоры.
После обеда Наташа ушла в свою комнату, и опять взяла письмо княжны Марьи. – «Неужели всё уже кончено? подумала она. Неужели так скоро всё это случилось и уничтожило всё прежнее»! Она во всей прежней силе вспоминала свою любовь к князю Андрею и вместе с тем чувствовала, что любила Курагина. Она живо представляла себя женою князя Андрея, представляла себе столько раз повторенную ее воображением картину счастия с ним и вместе с тем, разгораясь от волнения, представляла себе все подробности своего вчерашнего свидания с Анатолем.
«Отчего же бы это не могло быть вместе? иногда, в совершенном затмении, думала она. Тогда только я бы была совсем счастлива, а теперь я должна выбрать и ни без одного из обоих я не могу быть счастлива. Одно, думала она, сказать то, что было князю Андрею или скрыть – одинаково невозможно. А с этим ничего не испорчено. Но неужели расстаться навсегда с этим счастьем любви князя Андрея, которым я жила так долго?»
– Барышня, – шопотом с таинственным видом сказала девушка, входя в комнату. – Мне один человек велел передать. Девушка подала письмо. – Только ради Христа, – говорила еще девушка, когда Наташа, не думая, механическим движением сломала печать и читала любовное письмо Анатоля, из которого она, не понимая ни слова, понимала только одно – что это письмо было от него, от того человека, которого она любит. «Да она любит, иначе разве могло бы случиться то, что случилось? Разве могло бы быть в ее руке любовное письмо от него?»
Трясущимися руками Наташа держала это страстное, любовное письмо, сочиненное для Анатоля Долоховым, и, читая его, находила в нем отголоски всего того, что ей казалось, она сама чувствовала.
«Со вчерашнего вечера участь моя решена: быть любимым вами или умереть. Мне нет другого выхода», – начиналось письмо. Потом он писал, что знает про то, что родные ее не отдадут ее ему, Анатолю, что на это есть тайные причины, которые он ей одной может открыть, но что ежели она его любит, то ей стоит сказать это слово да , и никакие силы людские не помешают их блаженству. Любовь победит всё. Он похитит и увезет ее на край света.
«Да, да, я люблю его!» думала Наташа, перечитывая в двадцатый раз письмо и отыскивая какой то особенный глубокий смысл в каждом его слове.
В этот вечер Марья Дмитриевна ехала к Архаровым и предложила барышням ехать с нею. Наташа под предлогом головной боли осталась дома.


Вернувшись поздно вечером, Соня вошла в комнату Наташи и, к удивлению своему, нашла ее не раздетою, спящею на диване. На столе подле нее лежало открытое письмо Анатоля. Соня взяла письмо и стала читать его.
Она читала и взглядывала на спящую Наташу, на лице ее отыскивая объяснения того, что она читала, и не находила его. Лицо было тихое, кроткое и счастливое. Схватившись за грудь, чтобы не задохнуться, Соня, бледная и дрожащая от страха и волнения, села на кресло и залилась слезами.
«Как я не видала ничего? Как могло это зайти так далеко? Неужели она разлюбила князя Андрея? И как могла она допустить до этого Курагина? Он обманщик и злодей, это ясно. Что будет с Nicolas, с милым, благородным Nicolas, когда он узнает про это? Так вот что значило ее взволнованное, решительное и неестественное лицо третьего дня, и вчера, и нынче, думала Соня; но не может быть, чтобы она любила его! Вероятно, не зная от кого, она распечатала это письмо. Вероятно, она оскорблена. Она не может этого сделать!»
Соня утерла слезы и подошла к Наташе, опять вглядываясь в ее лицо.
– Наташа! – сказала она чуть слышно.
Наташа проснулась и увидала Соню.
– А, вернулась?
И с решительностью и нежностью, которая бывает в минуты пробуждения, она обняла подругу, но заметив смущение на лице Сони, лицо Наташи выразило смущение и подозрительность.
– Соня, ты прочла письмо? – сказала она.
– Да, – тихо сказала Соня.
Наташа восторженно улыбнулась.
– Нет, Соня, я не могу больше! – сказала она. – Я не могу больше скрывать от тебя. Ты знаешь, мы любим друг друга!… Соня, голубчик, он пишет… Соня…
Соня, как бы не веря своим ушам, смотрела во все глаза на Наташу.
– А Болконский? – сказала она.
– Ах, Соня, ах коли бы ты могла знать, как я счастлива! – сказала Наташа. – Ты не знаешь, что такое любовь…
– Но, Наташа, неужели то всё кончено?
Наташа большими, открытыми глазами смотрела на Соню, как будто не понимая ее вопроса.
– Что ж, ты отказываешь князю Андрею? – сказала Соня.
– Ах, ты ничего не понимаешь, ты не говори глупости, ты слушай, – с мгновенной досадой сказала Наташа.
– Нет, я не могу этому верить, – повторила Соня. – Я не понимаю. Как же ты год целый любила одного человека и вдруг… Ведь ты только три раза видела его. Наташа, я тебе не верю, ты шалишь. В три дня забыть всё и так…
– Три дня, – сказала Наташа. – Мне кажется, я сто лет люблю его. Мне кажется, что я никого никогда не любила прежде его. Ты этого не можешь понять. Соня, постой, садись тут. – Наташа обняла и поцеловала ее.
– Мне говорили, что это бывает и ты верно слышала, но я теперь только испытала эту любовь. Это не то, что прежде. Как только я увидала его, я почувствовала, что он мой властелин, и я раба его, и что я не могу не любить его. Да, раба! Что он мне велит, то я и сделаю. Ты не понимаешь этого. Что ж мне делать? Что ж мне делать, Соня? – говорила Наташа с счастливым и испуганным лицом.
– Но ты подумай, что ты делаешь, – говорила Соня, – я не могу этого так оставить. Эти тайные письма… Как ты могла его допустить до этого? – говорила она с ужасом и с отвращением, которое она с трудом скрывала.
– Я тебе говорила, – отвечала Наташа, – что у меня нет воли, как ты не понимаешь этого: я его люблю!
– Так я не допущу до этого, я расскажу, – с прорвавшимися слезами вскрикнула Соня.
– Что ты, ради Бога… Ежели ты расскажешь, ты мой враг, – заговорила Наташа. – Ты хочешь моего несчастия, ты хочешь, чтоб нас разлучили…
Увидав этот страх Наташи, Соня заплакала слезами стыда и жалости за свою подругу.
– Но что было между вами? – спросила она. – Что он говорил тебе? Зачем он не ездит в дом?
Наташа не отвечала на ее вопрос.
– Ради Бога, Соня, никому не говори, не мучай меня, – упрашивала Наташа. – Ты помни, что нельзя вмешиваться в такие дела. Я тебе открыла…
– Но зачем эти тайны! Отчего же он не ездит в дом? – спрашивала Соня. – Отчего он прямо не ищет твоей руки? Ведь князь Андрей дал тебе полную свободу, ежели уж так; но я не верю этому. Наташа, ты подумала, какие могут быть тайные причины ?
Наташа удивленными глазами смотрела на Соню. Видно, ей самой в первый раз представлялся этот вопрос и она не знала, что отвечать на него.
– Какие причины, не знаю. Но стало быть есть причины!
Соня вздохнула и недоверчиво покачала головой.
– Ежели бы были причины… – начала она. Но Наташа угадывая ее сомнение, испуганно перебила ее.
– Соня, нельзя сомневаться в нем, нельзя, нельзя, ты понимаешь ли? – прокричала она.
– Любит ли он тебя?
– Любит ли? – повторила Наташа с улыбкой сожаления о непонятливости своей подруги. – Ведь ты прочла письмо, ты видела его?
– Но если он неблагородный человек?
– Он!… неблагородный человек? Коли бы ты знала! – говорила Наташа.
– Если он благородный человек, то он или должен объявить свое намерение, или перестать видеться с тобой; и ежели ты не хочешь этого сделать, то я сделаю это, я напишу ему, я скажу папа, – решительно сказала Соня.
– Да я жить не могу без него! – закричала Наташа.
– Наташа, я не понимаю тебя. И что ты говоришь! Вспомни об отце, о Nicolas.
– Мне никого не нужно, я никого не люблю, кроме его. Как ты смеешь говорить, что он неблагороден? Ты разве не знаешь, что я его люблю? – кричала Наташа. – Соня, уйди, я не хочу с тобой ссориться, уйди, ради Бога уйди: ты видишь, как я мучаюсь, – злобно кричала Наташа сдержанно раздраженным и отчаянным голосом. Соня разрыдалась и выбежала из комнаты.
Наташа подошла к столу и, не думав ни минуты, написала тот ответ княжне Марье, который она не могла написать целое утро. В письме этом она коротко писала княжне Марье, что все недоразуменья их кончены, что, пользуясь великодушием князя Андрея, который уезжая дал ей свободу, она просит ее забыть всё и простить ее ежели она перед нею виновата, но что она не может быть его женой. Всё это ей казалось так легко, просто и ясно в эту минуту.

В пятницу Ростовы должны были ехать в деревню, а граф в среду поехал с покупщиком в свою подмосковную.
В день отъезда графа, Соня с Наташей были званы на большой обед к Карагиным, и Марья Дмитриевна повезла их. На обеде этом Наташа опять встретилась с Анатолем, и Соня заметила, что Наташа говорила с ним что то, желая не быть услышанной, и всё время обеда была еще более взволнована, чем прежде. Когда они вернулись домой, Наташа начала первая с Соней то объяснение, которого ждала ее подруга.
– Вот ты, Соня, говорила разные глупости про него, – начала Наташа кротким голосом, тем голосом, которым говорят дети, когда хотят, чтобы их похвалили. – Мы объяснились с ним нынче.
– Ну, что же, что? Ну что ж он сказал? Наташа, как я рада, что ты не сердишься на меня. Говори мне всё, всю правду. Что же он сказал?
Наташа задумалась.
– Ах Соня, если бы ты знала его так, как я! Он сказал… Он спрашивал меня о том, как я обещала Болконскому. Он обрадовался, что от меня зависит отказать ему.
Соня грустно вздохнула.
– Но ведь ты не отказала Болконскому, – сказала она.
– А может быть я и отказала! Может быть с Болконским всё кончено. Почему ты думаешь про меня так дурно?
– Я ничего не думаю, я только не понимаю этого…
– Подожди, Соня, ты всё поймешь. Увидишь, какой он человек. Ты не думай дурное ни про меня, ни про него.
– Я ни про кого не думаю дурное: я всех люблю и всех жалею. Но что же мне делать?
Соня не сдавалась на нежный тон, с которым к ней обращалась Наташа. Чем размягченнее и искательнее было выражение лица Наташи, тем серьезнее и строже было лицо Сони.
– Наташа, – сказала она, – ты просила меня не говорить с тобой, я и не говорила, теперь ты сама начала. Наташа, я не верю ему. Зачем эта тайна?
– Опять, опять! – перебила Наташа.
– Наташа, я боюсь за тебя.
– Чего бояться?
– Я боюсь, что ты погубишь себя, – решительно сказала Соня, сама испугавшись того что она сказала.
Лицо Наташи опять выразило злобу.
– И погублю, погублю, как можно скорее погублю себя. Не ваше дело. Не вам, а мне дурно будет. Оставь, оставь меня. Я ненавижу тебя.
– Наташа! – испуганно взывала Соня.
– Ненавижу, ненавижу! И ты мой враг навсегда!
Наташа выбежала из комнаты.
Наташа не говорила больше с Соней и избегала ее. С тем же выражением взволнованного удивления и преступности она ходила по комнатам, принимаясь то за то, то за другое занятие и тотчас же бросая их.
Как это ни тяжело было для Сони, но она, не спуская глаз, следила за своей подругой.
Накануне того дня, в который должен был вернуться граф, Соня заметила, что Наташа сидела всё утро у окна гостиной, как будто ожидая чего то и что она сделала какой то знак проехавшему военному, которого Соня приняла за Анатоля.
Соня стала еще внимательнее наблюдать свою подругу и заметила, что Наташа была всё время обеда и вечер в странном и неестественном состоянии (отвечала невпопад на делаемые ей вопросы, начинала и не доканчивала фразы, всему смеялась).
После чая Соня увидала робеющую горничную девушку, выжидавшую ее у двери Наташи. Она пропустила ее и, подслушав у двери, узнала, что опять было передано письмо. И вдруг Соне стало ясно, что у Наташи был какой нибудь страшный план на нынешний вечер. Соня постучалась к ней. Наташа не пустила ее.
«Она убежит с ним! думала Соня. Она на всё способна. Нынче в лице ее было что то особенно жалкое и решительное. Она заплакала, прощаясь с дяденькой, вспоминала Соня. Да это верно, она бежит с ним, – но что мне делать?» думала Соня, припоминая теперь те признаки, которые ясно доказывали, почему у Наташи было какое то страшное намерение. «Графа нет. Что мне делать, написать к Курагину, требуя от него объяснения? Но кто велит ему ответить? Писать Пьеру, как просил князь Андрей в случае несчастия?… Но может быть, в самом деле она уже отказала Болконскому (она вчера отослала письмо княжне Марье). Дяденьки нет!» Сказать Марье Дмитриевне, которая так верила в Наташу, Соне казалось ужасно. «Но так или иначе, думала Соня, стоя в темном коридоре: теперь или никогда пришло время доказать, что я помню благодеяния их семейства и люблю Nicolas. Нет, я хоть три ночи не буду спать, а не выйду из этого коридора и силой не пущу ее, и не дам позору обрушиться на их семейство», думала она.


Анатоль последнее время переселился к Долохову. План похищения Ростовой уже несколько дней был обдуман и приготовлен Долоховым, и в тот день, когда Соня, подслушав у двери Наташу, решилась оберегать ее, план этот должен был быть приведен в исполнение. Наташа в десять часов вечера обещала выйти к Курагину на заднее крыльцо. Курагин должен был посадить ее в приготовленную тройку и везти за 60 верст от Москвы в село Каменку, где был приготовлен расстриженный поп, который должен был обвенчать их. В Каменке и была готова подстава, которая должна была вывезти их на Варшавскую дорогу и там на почтовых они должны были скакать за границу.
У Анатоля были и паспорт, и подорожная, и десять тысяч денег, взятые у сестры, и десять тысяч, занятые через посредство Долохова.
Два свидетеля – Хвостиков, бывший приказный, которого употреблял для игры Долохов и Макарин, отставной гусар, добродушный и слабый человек, питавший беспредельную любовь к Курагину – сидели в первой комнате за чаем.
В большом кабинете Долохова, убранном от стен до потолка персидскими коврами, медвежьими шкурами и оружием, сидел Долохов в дорожном бешмете и сапогах перед раскрытым бюро, на котором лежали счеты и пачки денег. Анатоль в расстегнутом мундире ходил из той комнаты, где сидели свидетели, через кабинет в заднюю комнату, где его лакей француз с другими укладывал последние вещи. Долохов считал деньги и записывал.
– Ну, – сказал он, – Хвостикову надо дать две тысячи.
– Ну и дай, – сказал Анатоль.
– Макарка (они так звали Макарина), этот бескорыстно за тебя в огонь и в воду. Ну вот и кончены счеты, – сказал Долохов, показывая ему записку. – Так?
– Да, разумеется, так, – сказал Анатоль, видимо не слушавший Долохова и с улыбкой, не сходившей у него с лица, смотревший вперед себя.
Долохов захлопнул бюро и обратился к Анатолю с насмешливой улыбкой.
– А знаешь что – брось всё это: еще время есть! – сказал он.
– Дурак! – сказал Анатоль. – Перестань говорить глупости. Ежели бы ты знал… Это чорт знает, что такое!
– Право брось, – сказал Долохов. – Я тебе дело говорю. Разве это шутка, что ты затеял?
– Ну, опять, опять дразнить? Пошел к чорту! А?… – сморщившись сказал Анатоль. – Право не до твоих дурацких шуток. – И он ушел из комнаты.
Долохов презрительно и снисходительно улыбался, когда Анатоль вышел.
– Ты постой, – сказал он вслед Анатолю, – я не шучу, я дело говорю, поди, поди сюда.
Анатоль опять вошел в комнату и, стараясь сосредоточить внимание, смотрел на Долохова, очевидно невольно покоряясь ему.
– Ты меня слушай, я тебе последний раз говорю. Что мне с тобой шутить? Разве я тебе перечил? Кто тебе всё устроил, кто попа нашел, кто паспорт взял, кто денег достал? Всё я.
– Ну и спасибо тебе. Ты думаешь я тебе не благодарен? – Анатоль вздохнул и обнял Долохова.
– Я тебе помогал, но всё же я тебе должен правду сказать: дело опасное и, если разобрать, глупое. Ну, ты ее увезешь, хорошо. Разве это так оставят? Узнается дело, что ты женат. Ведь тебя под уголовный суд подведут…
– Ах! глупости, глупости! – опять сморщившись заговорил Анатоль. – Ведь я тебе толковал. А? – И Анатоль с тем особенным пристрастием (которое бывает у людей тупых) к умозаключению, до которого они дойдут своим умом, повторил то рассуждение, которое он раз сто повторял Долохову. – Ведь я тебе толковал, я решил: ежели этот брак будет недействителен, – cказал он, загибая палец, – значит я не отвечаю; ну а ежели действителен, всё равно: за границей никто этого не будет знать, ну ведь так? И не говори, не говори, не говори!
– Право, брось! Ты только себя свяжешь…
– Убирайся к чорту, – сказал Анатоль и, взявшись за волосы, вышел в другую комнату и тотчас же вернулся и с ногами сел на кресло близко перед Долоховым. – Это чорт знает что такое! А? Ты посмотри, как бьется! – Он взял руку Долохова и приложил к своему сердцу. – Ah! quel pied, mon cher, quel regard! Une deesse!! [О! Какая ножка, мой друг, какой взгляд! Богиня!!] A?
Долохов, холодно улыбаясь и блестя своими красивыми, наглыми глазами, смотрел на него, видимо желая еще повеселиться над ним.
– Ну деньги выйдут, тогда что?
– Тогда что? А? – повторил Анатоль с искренним недоумением перед мыслью о будущем. – Тогда что? Там я не знаю что… Ну что глупости говорить! – Он посмотрел на часы. – Пора!
Анатоль пошел в заднюю комнату.
– Ну скоро ли вы? Копаетесь тут! – крикнул он на слуг.
Долохов убрал деньги и крикнув человека, чтобы велеть подать поесть и выпить на дорогу, вошел в ту комнату, где сидели Хвостиков и Макарин.
Анатоль в кабинете лежал, облокотившись на руку, на диване, задумчиво улыбался и что то нежно про себя шептал своим красивым ртом.
– Иди, съешь что нибудь. Ну выпей! – кричал ему из другой комнаты Долохов.
– Не хочу! – ответил Анатоль, всё продолжая улыбаться.
– Иди, Балага приехал.
Анатоль встал и вошел в столовую. Балага был известный троечный ямщик, уже лет шесть знавший Долохова и Анатоля, и служивший им своими тройками. Не раз он, когда полк Анатоля стоял в Твери, с вечера увозил его из Твери, к рассвету доставлял в Москву и увозил на другой день ночью. Не раз он увозил Долохова от погони, не раз он по городу катал их с цыганами и дамочками, как называл Балага. Не раз он с их работой давил по Москве народ и извозчиков, и всегда его выручали его господа, как он называл их. Не одну лошадь он загнал под ними. Не раз он был бит ими, не раз напаивали они его шампанским и мадерой, которую он любил, и не одну штуку он знал за каждым из них, которая обыкновенному человеку давно бы заслужила Сибирь. В кутежах своих они часто зазывали Балагу, заставляли его пить и плясать у цыган, и не одна тысяча их денег перешла через его руки. Служа им, он двадцать раз в году рисковал и своей жизнью и своей шкурой, и на их работе переморил больше лошадей, чем они ему переплатили денег. Но он любил их, любил эту безумную езду, по восемнадцати верст в час, любил перекувырнуть извозчика и раздавить пешехода по Москве, и во весь скок пролететь по московским улицам. Он любил слышать за собой этот дикий крик пьяных голосов: «пошел! пошел!» тогда как уж и так нельзя было ехать шибче; любил вытянуть больно по шее мужика, который и так ни жив, ни мертв сторонился от него. «Настоящие господа!» думал он.
Анатоль и Долохов тоже любили Балагу за его мастерство езды и за то, что он любил то же, что и они. С другими Балага рядился, брал по двадцати пяти рублей за двухчасовое катанье и с другими только изредка ездил сам, а больше посылал своих молодцов. Но с своими господами, как он называл их, он всегда ехал сам и никогда ничего не требовал за свою работу. Только узнав через камердинеров время, когда были деньги, он раз в несколько месяцев приходил поутру, трезвый и, низко кланяясь, просил выручить его. Его всегда сажали господа.
– Уж вы меня вызвольте, батюшка Федор Иваныч или ваше сиятельство, – говорил он. – Обезлошадничал вовсе, на ярманку ехать уж ссудите, что можете.
И Анатоль и Долохов, когда бывали в деньгах, давали ему по тысяче и по две рублей.
Балага был русый, с красным лицом и в особенности красной, толстой шеей, приземистый, курносый мужик, лет двадцати семи, с блестящими маленькими глазами и маленькой бородкой. Он был одет в тонком синем кафтане на шелковой подкладке, надетом на полушубке.
Он перекрестился на передний угол и подошел к Долохову, протягивая черную, небольшую руку.
– Федору Ивановичу! – сказал он, кланяясь.
– Здорово, брат. – Ну вот и он.
– Здравствуй, ваше сиятельство, – сказал он входившему Анатолю и тоже протянул руку.
– Я тебе говорю, Балага, – сказал Анатоль, кладя ему руки на плечи, – любишь ты меня или нет? А? Теперь службу сослужи… На каких приехал? А?
– Как посол приказал, на ваших на зверьях, – сказал Балага.
– Ну, слышишь, Балага! Зарежь всю тройку, а чтобы в три часа приехать. А?
– Как зарежешь, на чем поедем? – сказал Балага, подмигивая.
– Ну, я тебе морду разобью, ты не шути! – вдруг, выкатив глаза, крикнул Анатоль.
– Что ж шутить, – посмеиваясь сказал ямщик. – Разве я для своих господ пожалею? Что мочи скакать будет лошадям, то и ехать будем.
– А! – сказал Анатоль. – Ну садись.
– Что ж, садись! – сказал Долохов.
– Постою, Федор Иванович.
– Садись, врешь, пей, – сказал Анатоль и налил ему большой стакан мадеры. Глаза ямщика засветились на вино. Отказываясь для приличия, он выпил и отерся шелковым красным платком, который лежал у него в шапке.
– Что ж, когда ехать то, ваше сиятельство?
– Да вот… (Анатоль посмотрел на часы) сейчас и ехать. Смотри же, Балага. А? Поспеешь?
– Да как выезд – счастлив ли будет, а то отчего же не поспеть? – сказал Балага. – Доставляли же в Тверь, в семь часов поспевали. Помнишь небось, ваше сиятельство.
– Ты знаешь ли, на Рожество из Твери я раз ехал, – сказал Анатоль с улыбкой воспоминания, обращаясь к Макарину, который во все глаза умиленно смотрел на Курагина. – Ты веришь ли, Макарка, что дух захватывало, как мы летели. Въехали в обоз, через два воза перескочили. А?
– Уж лошади ж были! – продолжал рассказ Балага. – Я тогда молодых пристяжных к каурому запрег, – обратился он к Долохову, – так веришь ли, Федор Иваныч, 60 верст звери летели; держать нельзя, руки закоченели, мороз был. Бросил вожжи, держи, мол, ваше сиятельство, сам, так в сани и повалился. Так ведь не то что погонять, до места держать нельзя. В три часа донесли черти. Издохла левая только.


Анатоль вышел из комнаты и через несколько минут вернулся в подпоясанной серебряным ремнем шубке и собольей шапке, молодцовато надетой на бекрень и очень шедшей к его красивому лицу. Поглядевшись в зеркало и в той самой позе, которую он взял перед зеркалом, став перед Долоховым, он взял стакан вина.
– Ну, Федя, прощай, спасибо за всё, прощай, – сказал Анатоль. – Ну, товарищи, друзья… он задумался… – молодости… моей, прощайте, – обратился он к Макарину и другим.
Несмотря на то, что все они ехали с ним, Анатоль видимо хотел сделать что то трогательное и торжественное из этого обращения к товарищам. Он говорил медленным, громким голосом и выставив грудь покачивал одной ногой. – Все возьмите стаканы; и ты, Балага. Ну, товарищи, друзья молодости моей, покутили мы, пожили, покутили. А? Теперь, когда свидимся? за границу уеду. Пожили, прощай, ребята. За здоровье! Ура!.. – сказал он, выпил свой стакан и хлопнул его об землю.
– Будь здоров, – сказал Балага, тоже выпив свой стакан и обтираясь платком. Макарин со слезами на глазах обнимал Анатоля. – Эх, князь, уж как грустно мне с тобой расстаться, – проговорил он.
– Ехать, ехать! – закричал Анатоль.
Балага было пошел из комнаты.
– Нет, стой, – сказал Анатоль. – Затвори двери, сесть надо. Вот так. – Затворили двери, и все сели.
– Ну, теперь марш, ребята! – сказал Анатоль вставая.
Лакей Joseph подал Анатолю сумку и саблю, и все вышли в переднюю.
– А шуба где? – сказал Долохов. – Эй, Игнатка! Поди к Матрене Матвеевне, спроси шубу, салоп соболий. Я слыхал, как увозят, – сказал Долохов, подмигнув. – Ведь она выскочит ни жива, ни мертва, в чем дома сидела; чуть замешкаешься, тут и слезы, и папаша, и мамаша, и сейчас озябла и назад, – а ты в шубу принимай сразу и неси в сани.
Лакей принес женский лисий салоп.
– Дурак, я тебе сказал соболий. Эй, Матрешка, соболий! – крикнул он так, что далеко по комнатам раздался его голос.
Красивая, худая и бледная цыганка, с блестящими, черными глазами и с черными, курчавыми сизого отлива волосами, в красной шали, выбежала с собольим салопом на руке.
– Что ж, мне не жаль, ты возьми, – сказала она, видимо робея перед своим господином и жалея салопа.
Долохов, не отвечая ей, взял шубу, накинул ее на Матрешу и закутал ее.
– Вот так, – сказал Долохов. – И потом вот так, – сказал он, и поднял ей около головы воротник, оставляя его только перед лицом немного открытым. – Потом вот так, видишь? – и он придвинул голову Анатоля к отверстию, оставленному воротником, из которого виднелась блестящая улыбка Матреши.
– Ну прощай, Матреша, – сказал Анатоль, целуя ее. – Эх, кончена моя гульба здесь! Стешке кланяйся. Ну, прощай! Прощай, Матреша; ты мне пожелай счастья.
– Ну, дай то вам Бог, князь, счастья большого, – сказала Матреша, с своим цыганским акцентом.
У крыльца стояли две тройки, двое молодцов ямщиков держали их. Балага сел на переднюю тройку, и, высоко поднимая локти, неторопливо разобрал вожжи. Анатоль и Долохов сели к нему. Макарин, Хвостиков и лакей сели в другую тройку.
– Готовы, что ль? – спросил Балага.
– Пущай! – крикнул он, заматывая вокруг рук вожжи, и тройка понесла бить вниз по Никитскому бульвару.
– Тпрру! Поди, эй!… Тпрру, – только слышался крик Балаги и молодца, сидевшего на козлах. На Арбатской площади тройка зацепила карету, что то затрещало, послышался крик, и тройка полетела по Арбату.
Дав два конца по Подновинскому Балага стал сдерживать и, вернувшись назад, остановил лошадей у перекрестка Старой Конюшенной.
Молодец соскочил держать под уздцы лошадей, Анатоль с Долоховым пошли по тротуару. Подходя к воротам, Долохов свистнул. Свисток отозвался ему и вслед за тем выбежала горничная.
– На двор войдите, а то видно, сейчас выйдет, – сказала она.
Долохов остался у ворот. Анатоль вошел за горничной на двор, поворотил за угол и вбежал на крыльцо.
Гаврило, огромный выездной лакей Марьи Дмитриевны, встретил Анатоля.
– К барыне пожалуйте, – басом сказал лакей, загораживая дорогу от двери.
– К какой барыне? Да ты кто? – запыхавшимся шопотом спрашивал Анатоль.
– Пожалуйте, приказано привесть.
– Курагин! назад, – кричал Долохов. – Измена! Назад!
Долохов у калитки, у которой он остановился, боролся с дворником, пытавшимся запереть за вошедшим Анатолем калитку. Долохов последним усилием оттолкнул дворника и схватив за руку выбежавшего Анатоля, выдернул его за калитку и побежал с ним назад к тройке.