История Италии

Поделись знанием:
Перейти к: навигация, поиск
 История Италии

Древний мир

Доисторическая Италия

Этруски (XII—VI вв. до н.э.)

Великая Греция (VIII—VII вв. до н.э.)

Древний Рим (VIII в. до н.э. — V в. н.э.)

Италия под властью остготов (V—VI вв.)

Средние века

Средневековая Италия

Италия под властью Византии (VI—VIII вв.)

Лангобардское королевство (VI—VIII вв.)

Средневековое королевство Италия

Ислам и нормандцы в южной Италии

Морские республики и Итальянские города-государства

Новое время

Итальянский Ренессанс (XIV—XVI вв.)

Итальянские войны (1494—1559)

Италия в Новое время (1559—1814)

Рисорджименто (1815—1861)

Современная история

Королевство Италия (1861—1945)

Италия в Первой мировой войне (1914—1918)

Фашизм и колониальная империя (1918—1945)

Италия во Второй мировой войне (1940—1945)

Новейшая история Италии (1945—настоящее время)

Свинцовые годы (1970-е — 1980-е)

Отдельные темы

Исторические государства Италии

Военная история Италии

Экономическая история Италии

Генетическая история Италии

Избирательная история

История моды в Италии

Почтовая история

Железнодорожная история

История денег в Италии

История музыки в Италии


Портал «Италия»




Содержание

Доисторическая Италия

Территория Италии стала заселяться примерно 50 000 лет назад, то есть в конце нижнего палеолита. Первоначально она была заселена неандертальцами, которые некоторое время сосуществовали с нашим видом гоминид. Самыми важными культурами во время неолита были: Камуна, Террамаре, Виланова и замковая культура. Также стоит упомянуть доисторические культуры Канеграте и Ремеделло.

Облик Апеннинского полуострова в доисторические времена очень сильно отличался от современного. Чередование умеренного климата и оледенений привело к значительным переменам, климатическим и географическим. В самые холодные периоды, например, острова Эльба и Сицилия были соединены с итальянским полуостровом. Адриатическое море омывало итальянское побережье на широте Гаргано, а остальная территория, сейчас погружённая под воду, представляла собой плодородную долину с влажным климатом.

Присутствие неандертальского человека доказывается археологическими находками, возраст которых примерно 50 000 лет. В Италии, однако, этих свидетельств было обнаружено, по сравнению с континентальной Европой, не много, и все они относятся к позднему плейстоцену. Всего их около двадцати и самое значительное было найдено в гротах Гуаттари около города Сан Феличе Чирчео (территория парка Чирчео). Другие важные находки были сделаны в гроте Бреуиль (в том же Чирчео), в гроте Фумане (в провинции Верона) и в гроте Сан Бернардино (в провинции Виченца).

Современный человек пришёл на итальянскую территорию в период верхнего палеолита: образцы ориньякской культуры возрастом 34 000 лет были обнаружены в гроте Фумане.

В конце палеолита уровень моря повышается, и большие равнины оказываются затопленными. Климат, флора и фауна меняются.

Доримские народы Италии

Название «Италия» носила первоначально только область небольшого народа Италов или Италийцев (F ιταλοί, vituli, отсюда оскское Vitellium), занимавшая южную конечность Бруттиума (ныне провинции Реджио и Катанцаро) до заливов Скилакского и Теринского (имя впервые упомянуто у регинца Гипниса ок. 500 года до н. э., но писавшаяся и произносившаяся дигамма слова указывает на его глубокую древность). Вскоре имя Италия распространено было на весь Бруттий до реки Лая и на область города Метанонта.

Когда у осков возникло предание об их общем с греками происхождении, Италией стали звать и страну, занятую ими. Уже в договоре 241 года до н. э. с Карфагеном под Италией понимается весь полуостров до Рубикона, а в следующем веке имя это укрепляется за всей страной до Альп. Альпы вошли в состав Италии только при Диоклетиане, когда к 11 регионам, на которые разделил Италию Август, присоединены были ещё три.

У греков, а вслед за ними и у римлян, страна носила и другие имена, как Έσπερία, Αύσονία, Όπική, Οινώτρία. Северную часть Италии — долину реки По заселяли в древности четыре народа: лигуры, галлы, реты и венеты.

Область лигуров при Августе занимала горный хребет, тянущийся вдоль Генуэзского залива и провинции Alpes Mari timae. Народ этот уже в глубокой древности известен был греческим писателям. Лигуров ранее считали первоначальными обитателями всей Италии. Их область, под напором более сильных соседей, постепенно уменьшалась: с одной стороны их теснили кельты, с другой — этруски. Римляне стали укрепляться в этих землях, начиная с III века до н. э.. Затем в течение двух веков шла непрерывная борьба римлян с лигурами, в которой римляне довольствовались защитой своих владений от разбойнических набегов лигуров. Ещё в правление Августа лигуры делились на цивилизованных и диких (лат. copillati). Последние окончательно покорены были в 14 г. до н. э. Только в 64 году получили они латинское право, ещё позднее — римское. Из городов наибольшее значение имели Генуя, важный пункт на дороге из Рима в Массилию (ныне Марсель), Дертона (ныне Тортона), Гаста (ныне Асти), Ницея (Ницца).

Позднее других народов поселились в Италии галлы, сумевшие потеснить лигуров и этрусков. Согласно преданию, начиная с VI века до н. э., отдельные их племена переходят Альпы и заселяют долину По и его притоков (Альпы также заселены были, главным образом, кельтами). Известны семь галльских племён в Италии: либики, инсубры, ценоманы, анамары, бойи, лингоны и сеноны. Одно время галлы чуть было не захватили всю Италию, но их разрозненность и постоянные нападения со стороны соседей, дали римлянам возможность справиться с ними. Уже в 185 году до н. э. римляне переходят в наступление и к 191 году до н. э. сломили сопротивление бойев.

Побеждённые галлы подверглись разной участи: некоторые из них (как, например, сеноны) были почти совершенно стёрты с лица земли, другие (напр. инсубры) оставлены нетронутыми. Интенсивная романизация началась только со времени Цезаря, когда право римского гражданства распространено было на всех жителей Галлии. Ещё ранее в III и II веках до н. э. римляне основали в Галлии ряд колоний: Кремона, Плаценция (ныне Пьяченца), Бонония (ныне Болонья), Мутина (ныне Модена), Парма. Вдоль римских дорог возникли и развились многие города: важнейшие из них — Равенна (возникшая ещё во времена греко-этруского владычества на побережье Адрии) и Региум (Реджио). В императорскую эпоху особого процветания достиг Медиолан (Милан).

Первоначально, ещё до появления галлов в Италии, этруски занимали всю долину реки По. Позднее они вытеснили умбров из Тосканских холмов, распространили своё владычество и на латинов, а в Кампании основали союз 12 городов. Явились этруски в Италию, вероятно, с севера, раньше галлов и венетов, но позже лигуров и италийских племён. Первый удар нанесён им был венетами и галлами, затем последовали нападения самнитов и римлян. Галлы фактически разделили этрусков на две части, отделив собственно этрусков от рэтов (΄Ραιτοί; ср. имя этрусков на их собственном языке — Ratena) и евганеев (Eu ganei), заселивших восточные Альпы и долину реки Плависа (Пиаве). Этрусское происхождение рэтов доказывается свидетельством Ливия (V, 33, 10), особенностями их языка и рядом этрусских памятников в их области.

Римлянами реты покорены были в 18 году до н. э. Романизация долин пошла быстро, горцы получили права латинского гражданства целым столетием позже жителей долин. Из городов, основание которых приписывается рэтам, можно назвать Верону. Позже этрусков, но раньше галлов, появились в Италии венеты. Под этим именем древние писатели знали несколько народов, что дало повод выводить происхождение венетов то из Пафлагонии, то из Бретани. Исследователи XX века считают венетов народом родственным иллирийским и италийским. В Италии венеты занимали область на юге до реки По, на востоке до нижнего течения реки Тильявенто (Тальяменто), на севере — до истоков Плависа. В V веке до н. э. в их земле, хорошо известной своей плодородностью, была основана греками колония Атрия. В 225 году до н. э. венеты сражались против галлов на стороне римлян. С получением латинского права, в 89 году до н. э., они начинают быстро романизоваться. Наиболее богатым городом этой области во времена Страбона был Патавиум (Падуя), большим торговым портом была Аквилея, важные гавани Пола (Пула) и Тергесте были римскими колониями.

Большая часть этих племён принадлежала к одной италийской семье. Только северо-запад заняло загадочное племя этрусков, да юг заселили частью выходцы из Греции. В среде италийских племён можно установить (главным образом на основании разницы в языке) три большие группы: умбры — родственные латинам племена средней части п-ова — великая самнитская или оскская семья.

Древний Рим

В 300 г. до н. э. вся Этрурия оказывается в зависимости от Рима. Романизация её, однако, идёт туго: этруски долее других народов удержали свой язык, свою национальность. Главные этрусские города (кроме попавших в руки лигуров и галлов — Мантуи, Луки, Пизы) — Аррециум (Ареццо), Волатерра, Клузиум, Перозия (Перуджа), Цере, Тарквинии, Фалерии. Одним из наиболее выстрадавших племён италийского происхождения были умбры (Umbri).

Их область первоначально простиралась, вероятно, от моря и до моря. Но галлы и этруски отняли у них лучшие земли, оставив им одни горы. Причиной потерь, понесённых умбрами, надо считать их разрозненность, проявлявшуюся и впоследствии: среди Августовских областей Умбрия — одна из имевших наибольшее количество самостоятельных административных единиц (волостей — р l а ga, tribus).

Уже в IV веке до н. э. умбры становятся зависимыми от Рима — выстроенная в 220 году до н. э. via Flaminia обрамляется рядом римских колоний. Романизовалась Умбрия очень быстро. Из городов здесь важнейшие: Тудер, Америка (по преданию основанная в 1133 г.), Азизиум и Игувиум. Доказательством близкого родства народов средней части п-ова с латинами может служить лёгкость, с какой они латинизовались, то есть покорились римской гегемонии и приняли латинский язык.

Большая часть народов этой части п-ова обязана своим происхождением сабинам, и именно обычаю ver sacrum, существовавшему в этой стране. Из них пиценты населяли восточное побережье Италии и долины мелких речек, текущих с Апеннин в Адрию, параллельно друг другу.

Из городов наиболее важны Аскулум и Анкона, важная гавань для сношений Италии с Балканским полуостровом. На западе от пицентов жили сабины — народ неизвестный древним грекам, в долинах притоков Нара находились их города — Нурзия, Амитернум и Реате. В 290 году до н. э. римское войско прошло через всю их страну с оружием в руках, а в 264 году до н. э. они уже были римскими гражданами. Марсы (Marsi) занимали долину Фучинского озера и верхнего Лириса. В войне с Самнием они стояли на стороне Рима, но в 91 году до н. э. первыми выступили против него.

Из их городов известны Маррувиум и Антинум, на Лирисе. Рядом с марсами в верхнем течении реки Атерна расселились пэлигны (лат. Paeligni), в земле которых находился г. Корфиниум, столица италийского союза. На востоке от них жили марруцины (лат. Marrucini), с г. Теате, а на севере от обоих, рядом с прэтуттиями — вестины. Все эти четыре народа древними писателями часто называются вместе и вероятно находились в союзе друг с другом. По крайней мере, известно, что в г. Атернум они имели общую гавань. Рядом с латинами (на западе) жили эквы (лат. Aequi), имя которых исчезает уже в IV в. до н. э.. С этого времени известны только малые эквы (лат. Aequicoli).

Южнее эквов, в долине р. ТрераАуфида), жили герники (Hernici). Это горное племя (herna = saxum, скала) рано потеряло часть своей территории, захваченную вольсками. Уже в 495 году до н. э. в их стране появляется римская колония Сигния. Гораздо сильнее этих мелких племён были вольски (лат. Volsci). Занимая часть морского берега, они рано становятся известны грекам (под именем Όλασοί). До II в. до н. э. они сохраняют свои язык. Область их то увеличивается, то уменьшается: одно время они владели частью областей герников и марсов до Фучинского озера. И несколькими латинскими городами. В V и IV вв. до н. э. у них идёт борьба с Римом. Решительный удар был им нанесён нападением самнитов, захвативших долину Лириса. Вскоре после этого у них основывается целый ряд римских колоний.

Объединить все эти народы и сплотить их в одно могущественное целое суждено было латинам. Уже Гесиод знает их, в IV в. имя их становится в Греции общеизвестным. Но имя Рима вскоре затмевает имя Лациума, и последнее становится скорее политическим понятием, чем названием нации.

Величина Лациума постоянно колебалась — северной границей оставался Тибр, но южная то приближалась, то отодвигалась. В конце концов, название Лациума утвердилось за страной до Сивуессы по морскому берегу. В этом Лациуме древние различали две части: Latium antiquum (до Цирцей) и Latium adiectum (в его состав вошли и покорённые в 442 году до н. э. рутулы). Все вышеназванные народы родственны были между собой по языку, по воззрениям, по характеру. Несколько разнится от них, особенно по языку, ряд племён, объединённых оскским языком и именем самнитов. Сами они звали себя Safiveis (то есть Sabini, Σσαυνίται) и этим ясно указывали на своё происхождение.

Общность языка объясняется изменившимся, по сравнению со средней частью п-ова, характером страны: Апеннины становятся ниже и не представляют уже тех трудно преодолимых препятствий в сношениях племён, как их центральная цепь. Ещё до выселения сильных племён френтанов, кампанов, гирпинов, луканов и бруттиев из земли сабинов, южная Италия была занята народом оскского племени и распадалась на оскский запад и япигийский восток: уже в 452 г. до н. э. народ итальянского племени располагался в Бруттиуме, в лесах Силы. Вдоль берега Адрии, южнее марруцинов, жили френтаны (Frent(v)ani). С рутулами они вошли в союз в 304 г. до н. э.. К юго-западу от них располагались самнитов, распадавшихся на отдельные кланы караценов (Caraceni), пентров (Pentri) и кавдинов (Caudini). Отдельно от этих кланов стоят гирпины (Hirpini, от hirpus — волк).

Все области названных народов объединены были рутулами, под именем Samnium. Границы самнитов точно определить невозможно; они постоянно колеблются, только, в противоположность Лациуму, колебание это клонится к постоянному уменьшению области. Начиная с 334 года до н. э. в Самниуме основывается рутулами ряд колоний. Только в 80 году до н. э. сила самнитов была окончательно сломлена и они почти совершенно стёрты с лица земли. Самая благословенная часть Италии — долина у подножия Самнитских гор, обязанная своим возникновением вулканическим силам, имела, в разные времена, наибольшее количество хозяев.

Греки, этруски, самниты, римляне поочерёдно владели ею. Основным населением Кампании (от campus — поле) были авзоны и оски, родственные друг другу племена. Часть первых под именем аврунков (Aurunci) заняла побережную полосу от Таррацины до Синуессы. Уже в 314 году до н. э. аврунки были покорены рутулами и их область поделена между колонистами рутульских колоний. Рядом с аврунками жило небольшое племя оскского происхождения сидицины (Sidicini).

За р. Вольтурно начинается собственно Кампания. Такова Кампания в географическом смысле; в политическом под этим именем понималась область г. Капуи. После Ганнибаловой войны римский язык начинает завоёвывать Кампанию: основываются римские колонии, в 180 году до н. э. латинский язык делается официальным в Кумах. Впрочем, южная часть Кампании (от Нолы до Нуцерии), приняла язык победителей только после Союзнической войны. Много греческих колоний покрывало берега Кампании, Кумы (VIII в. до н. э. Или раньше), Неаполь (V в. до н. э.), Дикеархия — важнейшие из них. В Кампании, однако, греки должны были делиться своим влиянием с этрусками; за рекой Силаром они царили безраздельно.

В VI в. и позже все долины и берега захвачены были здесь греками: оски принуждены были удалиться в горы. Но уже в V в. до н. э. греческие колонии принуждены бороться с самнитским племенем луканов. Около средины IV в. до н. э. луканы достигают наибольшего распространения своей территории, но уже в 356 году до н. э. отпадает от них народ бруттиев. Около 213 г. до н. э. утверждается в стране римское влияние — луканы отодвигаются внутрь страны.

Из числа луканских городов часто упоминается Грументум. Всю юго-западную часть Италии занимали бруттии (Βρέττιοι). Из приморских областей и долин они уже в VIII в. до н. э. вытеснены были греческими колониями — Сибарисом, Кротоном и др. В 356 году до н. э, отделившись от луканов, они основывают своё собственное государство с г. Козенцией во главе. Но даже в этот период им не удалось захватить важнейших греческих колоний полуострова. Римляне взяли на себя защиту колоний; существование государства бруттиев в Риме официально не было признано.

После войны с Пирром у бруттиев была отнята половина векового леса на их родных горах (Силы), а после Ганнибаловой войны они были почти совершенно уничтожены, так что во время общего восстания 91 году до н. э. не могли принимать в нём участия. Юго-восток Италии занят был япигами (лат. Japygi, греч. Ίάπυγες). Вся эта часть Италии представляет географически одно целое, отличающееся от Апеннин своим геологическим строением, отсутствием больших высот и бедностью в воде. Сами собою выделяются три части: южная (до Брундизия), средняя (до Ауфида) и северная (до Тренто).

Эти части населены различными ветвями япигского племени: на юге — мессапы (греч. Μεσσάπιοι, лат. Messapii), саллентины (Sallentini) и калабры (лат. Calabri), в средней части певцебии (лат. Peucebii, греч. Πευκέτιοι — римская переделка Poediculi), на севере — Дауны (лат. Dauni, греч. Δαύνιοι) и апулы (лат. Apuli). В сохранившихся памятниках языка этих народов замечается сродство с албанскими наречиями. Кроме того по свидетельству писателей, собственные имена и имена местностей заставляют признать значительную долю вероятности за предположением, что япиги ещё задолго до основания греческих колоний в Италии явились сюда из западной Греции. К грекам они стояли в том же отношении, как этолийцы, акарнанцы, эпироты, то есть казались им варварами. Уже во 2-й половине IV в. до н. э. Япигия совершенно эллинизовалась: Тарент, Каллиполис и другие греческие колонии покрывают берега, гг. Арпи и Канузиум под греческим влиянием достигают пышного расцвета. За защитой от нападений самнитян жители страны обратились к Риму, и с тех пор страна их становится театром войн Рима с самнитами, Пирром и Ганнибалом. Римское влияние укрепляется основанием колоний Брундизиума и др. В 90 году до н. э. страна участвует в восстании союзников против Рима. Историю отношений Италии к Риму до падения Западной Римской империи см. под словом Рим.

Укажем ещё на изменения, которым подверглась страна со времени римского владычества. Изменениями этими Италия обязана главным образом двум факторам: вулканам и рекам. Реки, благодаря огромному количеству твёрдых земляных частиц, которые они несут с собою с гор, постоянно расширяют область суши за счёт моря, кроме того русла их постоянно поднимаются над уровнем окрестных полей, что делает особенно опасными наводнения дождливого времени года. Наибольшим изменениям подвергся морской берег у устья реки По и других рек, текущих с Альп в Адриатическое море.

Из всего побережья Адриатического моря наименее изменилась область Венеции, так как венецианцы тщательно не допускали в свои лагуны — источник их богатства — рек, которые могли бы их заполнить и тем отрезать Венецию от моря, как случилось с гг. Спиной и Равенной. Всё остальное побережье выдвинуто в море на несколько км (в зависимости от величины рек и количества твёрдых частей). Вследствие такого характера рек их русло, особенно в устьях, постоянно изменяется. Так, напр., теперешнее устье реки По находится значительно севернее древнего и возникло благодаря прорыву плотин, сделанному в 1150 г. жителями Фиккароло. Значительно увеличили берег и реки Этрурии, Тибр также сделал большие наносы и кроме того изменил своё течение, направив главную массу воды через бывший канал Клавдия и Траяна (Fiumicino).

Из рек южной Италии значительные наносы сделал Сарно: Помпеи, стоявшие у самого моря, теперь находятся на целый километр от него. Частью реки, частью человеческие усилия были причиной изменения вида и даже совершённого исчезновения многих итальянских озёр. Первое можно сказать про большие озёра сев. Италии, второе — про вулканические озёра средней и южной Италии. Из озёр Средней Италии совершенно исчезло озеро Фучино, спущенное в новейшее время (из древних источников известно, что первая неудачная попытка была предпринята при императоре Клавдии).

Такую же участь испытали и многие другие озёра, например: Regillus, Umber. Многие озёра, благодаря устроенным в разные времена спускам, значительно уменьшились: Ciminus и Trasunenus в Этрурии и др. Труднее проследить деятельность другого фактора — вулканов. Извержения Везувия если не изменили формы самого вулкана, то, во всяком случае, значительно подняли и изменили рельеф окрестностей. До неузнаваемости изменилась местность около Поццуоли, вследствие извержения 1538 года, набросавшего целый холм в 130 м высоты.

Оба названные фактора, изменяя вид страны в подробностях, не могли изменить её общего вида. Гораздо более способствовало этому почти полное изменение растительного царства. Прежде всего, надо отметить почти полное истребление лесов (между тем, у греческих и римских писателей Италия называется страной, очень богатая лесами). В местах, где, по свидетельствам древних, большие леса покрывали склоны гор, теперь не встретишь ничего, кроме голых скал. Часто место, где некогда был лес, поросло теперь цепким и густым кустарником, отмечаемым в современной итальянской статистике, как лес. Богат лесом теперь, как и прежде, только один Бруттиум. Сами породы деревьев совершенно изменились: большинство современных вечнозелёных деревьев — не аборигены Италии, а пришельцы, и часто поздние.

Главная доходная статья юга Италии — апельсины и мандарины: первые явились в неё в XVI веке, вторые — в XIX. Тутовое дерево, померанец и лимон появились в средние века. Римляне культивировали впервые абрикосы и персики, они же ввели каштан и чёрное тутовое дерево, в это же время появился и миндаль. Наконец, грекам Италия обязана пинией и кипарисом, им же, вероятно — виноградом и оливой. Гранат, фиговое дерево и финиковая пальма были их спутниками. Из животных римская эпоха дала буйвола — необходимую принадлежность всех пустынь, заражённых малярией.

  • [italy.surrealism.ru/ — наглядные иллюстрации истории Италии]

Во времена императоров распространились кошка и кролик. Ввезён был и осёл, но когда — определить трудно. Многие свидетельства древних, особенно писателей по сельскому хозяйству, заставляют думать, что период жары и суши в древности будто бы начинался позже и кончался ранее, чем ныне. Дожди летом бывали чаще (что можно объяснить богатством лесов, истреблённых позже), а зима была холоднее, это показывают свидетельства о долго лежащем снеге, о замерзании рек и т. п. Впрочем, эти свидетельства не могут считаться достаточно точными и заметное изменение климата Апеннинского п-ова в историческое время не подтверждается современными исследованиями.

Ср. Ph. Cluver (Klüver), «Italia antiqua» (Батавия, 1624); Micali, «L’Italia avanti il dominio de’Romani» (Флор., 1810—31), Niebuhr, «Vorträge über alte Länder-und Völkerkunde» (Б., 1851); Nissen, «Italische Landeskunde» (т. I, Б., 1883), Kiepert, «Lehrbuch der alten Geographie» (Б., 1878); его же лучшие карты древней Италии, особенно большая карта на 4 листах; Jul. Jung, «Geographie von Italie und den römisch. Provinzen» (1888 г., в III т. «Handbuch» Мюллера); V. Heyn, «Kulturpflanzen und Hausthiere in ihrem Uebergang aus Asien nach Griechenland» (4- е изд., Б., 1883).

Италия в Средние века

Раннее новое время

Борьба Франции и Испании за господство в Италии (1492—1559)

Первая итальянская война (1494—1496)

Поводом к началу Итальянских войн послужили притязания Франции на нижнюю Италию и Милан. В 1492 году Флоренцию возглавил бесхарактерный Пьеро де Медичи, а на папский престол вступил безнравственный и руководимый исключительно личными интересами Александр VI. Правитель Миланского герцогства Лодовико Моро желал устранить своего племянника Джангалеаццо Сфорца, в чём ему противодействовали родственников жены последнего — неаполитанские Арагонцы. Тогда Моро обратился за помощью к Франции.

Летом 1494 года войска Карла VIII заняли Тоскану и через Рим направились к Неаполю, покинутому королём Альфонсо II, передавшим корону своему сыну Фердинанду II. Союз Милана и Венеции с императором Максимилианом I, угрожавший тылу Карла VIII, принудил французского короля к поспешному отступлению из Италии летом 1495 года. На время в Италии водворился прежний порядок. Только во Флоренции ещё держалась республика, восстановленная усилиями Савонаролы, и Пиза успешно отстаивала против Флоренции возвращённую ей Францией самостоятельность.

Вторая итальянская война (1499—1504)

Новый король Франции, Людовик XII, привлёк на свою сторону Венецианскую республику, пообещав расширить её владения в верхней Италии, а затем папу, заручившись поддержкой его сына Чезаре Борджиа. Благодаря этому, осенью 1499 года Франция овладела Генуей и Миланским герцогством. Затем Людовик XII договорился с Испанией сообща завоевать Неаполитанское королевство. Федериго, последний король Неаполя из Арагонской династии, понимая, что у него нет шансов противостоять двум мощным противникам, в 1501 году бежал из Неаполя на Искью, а затем сдался Людовику XII. Территория Неаполитанского королевства была разделена между Францией и Испанией. Уже через два года, в 1503 году победители вступили в войну друг с другом, в которой французы потерпели поражение. В марте 1504 года вся территория Неаполитанского королевства перешла к Фердинанду II Арагонскому, который был коронован в Неаполе под именем Фердинанда III. Вместе с ранее завоёванной Сицилией, Неаполитания оставалась испанской провинцией до самой Войны за испанское наследство.

Между тем в средней Италии Чезаре Борджиа в 1499 году при поддержке французских войск захватил ряд городов и крепостей в Романье (Имола, Форли, Чезена, Пезаро, Фаэнца). Чезаре постепенно захватывал территории, входившие в Папскую область, но не подчинявшиеся Святому Престолу из-за самоуправства местных сеньоров. К 1503 году он установил полный контроль над Папской областью. Смерть отца, папы Александра VI, расстроила планы Чезаре, которым были недовольны многие местные аристократы, изгнанные из своих владений. Борджиа-младший сумел добиться избрания новым папой Пия III, который, впрочем, умер через двадцать семь дней. На его место пришёл Юлий II, завзятый враг Борджиа. Новый понтифик распорядился арестовать Чезаре. Тот сумел сбежать и добраться до Неаполя, где его арестовали испанцы и перевезли в Испанию, где, желая сохранить хорошие отношения с папой, заключили в замок Ла-Мота. Чезаре удалось бежать в Наварру, где правил брат его жены Шарлотты. Там Борджиа принял участие в войне против мятежного графа Леринского, во время которой и погиб.

Война Камбрейской лиги (1508—1516)

Своими завоеваниями, Чезаре Борджиа проложил для энергичного папы Юлия II путь к воссозданию распавшейся Папской области. В 1508 году, желая отнять у Венецианской республики захваченные ей территории, Юлий II создал с Людовиком XII и Максимилианом Камбрейскую лигу, едва не погубившую республику. Но, достигнув цели, Юлий II обратился против своих прежних союзников, создав в 1511 году «Священную лигу», объединившую Венецию, Швейцарию, Испанию и Англию. Союзники изгнали французов с Аппенин и восстановили Миланское герцогство под управлением Массимилиано Сфорца, старшего сына Лодовико Моро. Медичи снова стали во главе Флоренции, хотя после падения Савонаролы республика продолжала существовать, но правление было отдано в руки одного гонфалоньера.

После восшествия на папский престол Льва Х возобновилась война в верхней Италии: Людовик XII, заключив мир с Венецией, вновь попытался овладеть Миланским герцогством, а испанцы заняли владения Венеции на материке. Что не удалось Людовику, то было достигнуто его преемником Франциском I. 13 и 14 сентября 1515 года он разбил при Мариньяно швейцарцев Массимилиано Сфорца, вынудив того предоставить Франциску I Миланское герцогство в обмен на ежегодную пенсию. Вслед за тем мир с Францией заключили Лев X и король Испании Карл I, признав права французского короля на Ломбардию в обмен на его отказ от претензий на Неаполь. В 1517 году Венеция заключила мир с императором, в соответствии с которым теряла Роверето, но сохраняла Кремону. Таким образом Северная Италия оказалась поделённой между Францией и Венецией.

Третья итальянская война (1521—1526)

В 1519 году король Испании Карл I был выбран императором Священной Римской империи под именем Карл V. Под его властью оказались огромные владения: Испания и её обширные колонии в Америке, большая часть Германии, Нидерланды, Сицилия и Неаполь, а титул императора позволил выдвинуть претензии на Милан и Бургундию, являвшимися частью империи. Начавшаяся в Германии Реформация, борьбу с которой возглавил Карл V, обеспечила ему поддержку папства. В 1521 году испано-имперская армия захватила Ломбардию и Милан, одержав 27 апреля 1522 года решающую победу при Бикокке, а также оккупировала Геную. Папа вновь занял Парму и Пьяченцу. В 1523 году Венеция, воевавшая в союзе с Францией, заключила сепаратный мир. Французы, оставшись без союзника, к концу 1524 года были полностью вытеснены из Италии.

В 1525 году Франциск I с большой армией вторгся в Ломбардию. Однако 25 февраля в битве при Павии французы были наголову разбиты испанцами. Король Франции попал в плен и был вынужден в 1526 году подписать Мадридский договор, в соответствии с которым отказался от всех претензий на Италию и уступил Испании бывшие владения Бургундского дома — Бургундию, Артуа и Фландрию. Впрочем, на этом борьба за верхнюю Италию не окончилась.

Война Коньякской лиги (1526—1530)

Освободившись в 1526 году из испанского плена, Франциск I объявил о недействительности Мадридского договора и сформировал антииспанскую Коньякскую лигу, в которую помимо Франции также вошли папа Климент VII, Венеция, Флоренция и миланский герцог Франческо II Сфорца, недовольные гегемонии Испании в Италии. Папско-венецианские войска отбили у испанцев Лоди, но освободить Ломбардию не смогли. Тем временем, ландскнехты Карла V, раздражённые отсутствием жалованья, 4 мая 1527 года взяли и разграбили Рим. Это событие произвело шок в Европе. Папа был заточён в замке Святого Ангела, престиж папства резко упал. Во Флоренции вспыхнуло антипапское восстание, в результате которого были изгнаны Медичи и восстановлена республика. Тем не менее Франциску I удалось укрепить Коньякскую лигу, добившись присоединения к ней короля Англии Генриха VIII.

В 1528 году французские войска осадили Неаполь, однако в их лагере началась чума, погубившая более половины солдат и командиров. В сражении при Ландриано испанцы одержали верх, а в Генуе произошёл антифранцузский мятеж во главе с Андреа Дориа, передавшего генуэзский флот Испании. Вследствие всех этих неудач Франциск I был вынужден вывести войска из Италии. Вскоре был заключён Камбрейский мир, по которому Карл V отказался от претензий на Бургундию взамен на переход Артуа, Фландрии и Турнэ под власть Испании и закрепление испанской гегемонии в Италии. Папа также вышел из войны взамен на обещание испанцев восстановить власть Медичи во Флоренции. Завершилась война в 1530 году капитуляцией Флоренции. Флорентийская республика была упразднена, а Алессандро Медичи, муж незаконной дочери Карла V, провозглашён наследственным герцогом Флоренции.

Третья война Франциска I и Карла V (1536—1538)

Упадок папства, вызванный успехами Реформации в Германии и Англии, привёл к тому, что папа римский больше не принимал активного участия в борьбе между испанскими Габсбургами и французскими Валуа за гегемонию в Европе. В 1535 году умер миланский герцог Франческо II Сфорца. Карл V объявил Ломбардию владением испанской короны. В ответ Франциск I предъявил претензии на Милан и Савойю. В 1536 году французы захватили Турин и Савойское герцогство, однако до Милана им дойти не удалось. В ответ Карл V вторгся в Прованс и осадил Марсель. Испанцы, не сумев захватить сильно укреплённый Авиньон, вынуждены были остановить своё продвижение вглубь Франции. В 1538 году было заключено на 10 лет Ниццкое перемирие, сохранившее гегемонию Испании в Италии в обмен на передачу Пьемонта под власть Франции.

Четвёртая война Франциска I и Карла V (1542—1546)

В 1541 году испанские солдаты убили двух французов в Павии. В ответ в 1542 году Франция захватила принадлежащие испанскому королю Люксембург и Руссильон. Одновременно Франциск I заключил союз с османским султаном Сулейманом I. В 1543 году объединённый франко-турецкий флот захватил Ниццу, а в следующем году французы разбили испанцев при Черезоле. В свою очередь нашёл союзника и Карл V. Войска английского короля Генриха VIII высадились в северной Франции и захватили Булонь. В это время армия императора, заняв Суассон, начала наступление на Париж. Тем не менее разногласия между англичанами и имперцами, антииспанские восстания в Генуе и Сиене, а также непрекращающиеся атаки турецкого флота заставили Карла V заключить в 1544 году мир в Крепи, восстановивший статус-кво в Италии.

Последняя итальянская война (1551—1559)

Генрих II, взошедший на престол в 1547 году после смерти Франциска I, продолжил антигабсбургскую политику своего отца. В 1548 году он присоединил к Франции маркизат Салуццо в Пьемонте и сблизился с папой Павлом III, недовольным позицией императора на Тридентском соборе. В 1551 году французы захватили практически всю территорию Лотарингии до Рейна. В 1553 году армия Генриха II атаковала Тосканское герцогство. Однако в битве при Марциано французы потерпели поражение, а в 1554 году испанцы захватили Сиену. Тем временем на Юге Италии герцог Франсуа де Гиз занял Неаполь. Однако из-за поражения французских войск в сражении при Сен-Кантене от объединённых сил Испании и Англии, французам пришлось отступить из Италии. В 1558 году французские войска отбили Кале, находившийся под властью Англии более двух веков, а вскоре вступили на территорию Испанских Нидерландов. В 1559 году общее истощение сторон заставило их к заключить мирный договор в Като-Камбрези. Франция отказалась от всех претензий на Италию, удержав за собой лишь Салуццо. Пьемонт и Савойя были возвращены герцогу Савойскому, а Милан и Неаполитанское королевство признаны владением Испании. Взамен Франция получила Кале, а также три лотарингских епископства: Мец, Туль и Верден, в то время как Испания сохранила за собой Франш-Конте и Нидерланды.

Италия во времена испанского господства и возрастающего влияния Франции (1559—1700)

Вместо бесчисленных самостоятельных городов остались теперь, кроме испанских владений, только Церковная область, Тоскана, Венеция, Генуя, Монферрат-Мантуя, а из мелких государств: Урбино — под властью делла Ровере, Модена-Феррара — под властью Эсте, Лукка и Сан-Марино, к ним присоединилось ещё вновь основанное герцогство Парма-Пиаченца, под властью Фарнезе. Наибольшее значение для будущего имело восстановление Савойи и Пьемонта, которые прежде всего должны были служить испанскому господству в верхней Италии оплотом против Франции. Соединённые в одних руках, они приобретали всё большее значение на севере полуострова, но во время франко-габсбургской борьбы они были заняты Францией. Оставшаяся за Габсбургами победа возвратила Эммануилу-Филиберту утраченные земли. В Тоскане, при Козимо I, возведённом папой в великие герцоги, упрочилась энергическая власть, которая уже при его преемнике пришла в упадок. Венеция, флот которой, вместе с папской, испанской и савойской эскадрами, принимал участие в морской битве при Лепанто (1571), вскоре после этого должна была уступить Кипр Османам. Эммануил-Филиберт энергично правил в возвращённых ему землях и в 1574 году добился, наконец, того, что его владения были совершенно очищены от испанцев и французов. После смерти последнего Гонзага, во время войны за мантуанское наследство, большая часть Монферрата перешла к Карлу Невер-Гонзага, покровительствуемому Францией. Незадолго до того прекратило своё существование ещё одно из небольших владений в Италии, Урбино, которое в 1623 году слилось с Церковной областью. Та же судьба раньше постигла Феррару (1598), причём за домом Эсте остались только Модена и Реджио. Тем не менее, владения курии, в которых за это время энергическими и способными правителями были только Григорий XIII и Сикст V, всё более клонились к упадку. Несостоятельность этого правительства в военном отношении ясно сказалась в войне за Кастро, которую Урбан VIII вёл с Фарнезе из-за своих непотов, Барберини. Напротив того, Венецианская республика несколько окрепла. Злоупотребления испанцев в южных провинциях повели к смутам, из которых в особенности восстание Мазаниелло приняло довольно грозный характер и вызвало вмешательство французов, под начальством герцога Гиза. Франция уже ранее воздвигла на северной границе Италии преграду дальнейшему развитию испанской власти тем, что воспрепятствовала соединению габсбургских земель в Граубюндене и Вальтеллине. Она пыталась утвердиться и в Пьемонте, как в Мантуе, но Пиренейским миром (1659) за Карлом-Эммануилом были признаны его владения, а Людовик XIV упрочил своё положение в верхней Италии покупкой важного по своему значению Казале. Виктор-Амедей II примкнул к европейской коалиции против Франции (1690). Последовавшая за тем нерешительная война с французами, от которой сильно пострадал Пьемонт, была окончена договором 30 мая 1696 года, подтверждённым Рисвикским миром (1697), по которому Виктору-Амедею II возвращены были его земли, включая и важное Пинероло. Венеция, у которой турки, после ожесточённой борьбы, отняли Крит, выступила против них в союзе с Австрией и с 1684 года отвоевала назад некоторые части Далмации, о-ва Эгину и Санта-Мауру, а также и Морею — завоевания, подтверждённые Карловицким миром 1699 года.

Вмешательство Австрии в дела Италии, возвышение Савойского дома и восстановление Неаполитанского королевства, эпоха просвещения (17001792)

Большое влияние на дальнейший ход событий в Италии имела война за испанское наследство и вымирание многих итальянских династий в течение её и по её окончании. Виктор-Амедей, державший сначала сторону Людовика XIV и внука его Филиппа V, позже перешёл на сторону держав, соединившихся против Франции и Испании и обещавших ему значительное расширение его владений.

Французы, после битвы при Турине (1706), вынуждены были очистить всю верхнюю Италию, нижняя Италия поднялась за австрийцев. Из наследства Карла IV Гонзага Австрии досталась только Мантуя, Монферрат же перешёл к Савойе.

После смерти императора Иосифа I (1711 год) возникла опасность соединения испанских, итальянских и австрийских земель в руках Карла VI Габсбургского. Поэтому Савойя вместе с Англией завязала с Францией переговоры, окончившиеся Утрехтским миром (апрель 1713 года), который был признан и Австрией в 1714 году. Австрия получила, кроме Мантуи, ещё Милан, Неаполь и Сардинию, Савойя, кроме Монферрата — ещё Алессандрию, Валенцу, Ломеллину и долину Сезии, а также королевство Сицилию. К изменению этого разделения Италии, снова в пользу Австрии, повело произведённое, под руководством Альберони, покушение Испании на Сардинию (август 1717 года) и Сицилию (июнь 1718 года).

В 1720 году Филипп V Испанский был принуждён отказаться от островов, которыми обменялись теперь Австрия и Савойя: первая получила Сицилию, вторая — Сардинию.

После войны, которую в то же время вела Венеция с турками, Морея была, по мирному договору в Пассаровице (1718), вновь отдана туркам. Новые изменения произошли вследствие вымирания Медичи и Фарнезе и в связи с войной за польский престол, ареной которой была опять большей частью Италии.

В силу прежних договоров, после смерти Антония Фарнезе (10 января 1731 года), Парма и Пьяченца были заняты императором для инфанта дона-Карлоса Испанского, а при начале войны за польский престол последнему со стороны Франции обещаны были Неаполь и Сицилия, в вознаграждение за уступку Пармы и Пьяченцы брату его Филиппу. Савойя была ещё ранее привлечена на сторону Франции видами на Милан. Война в верхней и нижней Италии окончилась предварительным миром в Вене между Францией и Австрией (1735), по которому, муж Марии-Терезии, Франц-Стефан, вознаграждён был за потерю Лотарингии правами на Тоскану, а дон-Карлос утверждён был во владении нижнеитальянско-сицилийским королевством. Последнее постановлено было, однако, не соединять с Испанией. Парма и Пьяченца, несмотря на протесты папы, отошли к Австрии, а Карл-Эммануил III, король Сардинии, должен был удовольствоваться приобретением Тортоны и Наварры.

Последовавшему за тем краткому мирному периоду положила конец война за австрийское наследство, в которой Сардиния сначала опять примкнула к противникам Австрии, но по Вормскому договору (1743) перешла к союзу с Марией-Терезией. Результатом войны в верхней Италии было признание по Аахенскому миру Франца-Стефана великим герцогом Тосканы, которая перешла к нему после смерти последнего Медичи в 1737 году, утверждение прав Филиппа Испанского на Парму и Пьяченцу, присоединение нескольких участков к Пьемонту и подтверждение за Генуей обладания спорным Финале. Беспорядки продолжались ещё только в Корсике, которую Генуя продала призванной на помощь Франции.

Для полуострова, вместе с Сицилией и Сардинией, наступил после Аахенского мира сорокалетний период покоя, в течение которого, под влиянием так называемого, «просвещения», отменялись устаревшие церковные и феодальные привилегии, преобразовывалось законодательство и централизовалась власть. Осторожнее всего шёл по тому пути (проложенному уже Виктором-Амедеем II), Карл Эммануил III; тем решительнее действовали король Карл в нижней Италии, по советам Бернардо Тануччи, и тосканское правительство — при великом герцоге Леопольде, наследовавшем Тоскану после смерти своего отца — императора Франца I.

Из мелких государств Парма и Пьченца увлечены были этим же движением, которое принудило даже Бенедикта XIV ко многим уступкам, а Климента XIV — к уничтожению иезуитов.

Италия в XIX веке

Период революционных войн (17921815)

Великая Французская революция очень скоро нашла отголосок в разных государствах Апеннинского полуострова. Брожение было легко подавлено, но дало повод французскому правительству и сделало Италию ареной войны между Францией и Австрией. Первая, если судить по её декретам, манифестам и прокламациям, стремилась завоевать свободу для Италии, в действительности же была вызвана к войне политической необходимостью, а продолжала её (во времена Директории) для пополнения истощённого казначейства Франции. Австрия, боровшаяся с Францией во имя принципа легитимизма, на самом деле отстаивала своё господствующее положение в Италии. Перед самой войной ей принадлежало в Италии только Миланское герцогство, отделённое от неё территорией Венеции. Но великое герцогство Тоскана фактически было тесно связано с Австрией, а король неаполитанский Фердинанд находился под сильным влиянием своей жены, Марии-Каролины, дочери Марии-Терезии. В Пьемонте, король которого Виктор-Амедей III был тестем графа д’Артуа, было сильно влияние Франции, но революция естественно сблизила и его с Австрией.

В конце 1792 г. Франция объявила войну Пьемонту. Её войска вступили в Савойю, где, при содействии местной революционной партии, немедленно произошло преобразование всего государственного и общественного строя в республиканском духе. Пьемонт, несмотря на постоянные поражения, упорно продолжал борьбу и отказался присоединиться к Базельскому миру. В феврале 1793 г. Франция объявила войну и Неаполю. В конце 1795 г. военное счастье склонилось было на сторону союзников (Австрии, Неаполя и Пьемонта), но когда в апреле следующего года во главе французской армии в Италии был поставлен генерал Бонапарт, оно вернулось к Франции. Хота армия Бонапарта численностью была гораздо слабее соединённой армии Пьемонта и Австрии, но, искусным и смелым движением отрезав их одну от другой, Бонапарт за несколько дней принудил Пьемонт к перемирию (28 апреля), за которым скоро последовал мир. Савойя, Ницца и несколько пограничных крепостей были уступлены Франции, Пьемонт был нейтрализован, и Бонапарт мог направить все силы против австрийских войск. После поражения их при Лоди (10 мая) Бонапарт вступил в Милан. Вслед за французской армией туда явились итальянские эмигранты из других государств Италии, быстро возникла политическая журналистика, начались политические преобразования. Но взамен свободы Бонапарт потребовал контрибуцию в 20000000 франков и отправил в Париж коллекцию лучших картин, хранившихся в Милане. Поборы французов вызвали крестьянское движение, которое было скоро подавлено. Бонапарт из Милана двинулся вновь против австр. Главнокомандующего Болье и разбил его 29 мая при р. Минчио, близ Мантуи, затем он вторгся в Папскую область и изгнал из Болоньи папского легата. Испуганный папа купил мир ценой Равенны, Анконы и Феррары, 20 млн франков контрибуции и множества ценных рукописей и произведений живописи и скульптуры. Затем Бонапарт двинулся в Тоскану в захватил Ливорно, со всеми английскими торговыми кораблями, находившимися в этой гавани. Король неаполитанский Фердинанд, вяло ведший в течение 3 лет войну с Францией, поспешил заключить мир, на довольно благоприятных условиях, тотчас после битвы при Минчио. После новых побед Бонапарта над австрийцами Мантуя сдалась французам (2 февраля 1797 г.). Этим завоевание австрийской Ломбардии было закончено. Вопреки ясно выраженному желанию Директории, Бонапарт, воспользовавшись революционным движением в Модене, образовал из этого герцогства, присоединив к нему отнятые от Папской области Болонью и Феррару, особую «Цизальпинскую республику» (октябрь 1796 г.).

В это время возникает в Италии идея национального единства, впоследствии приведшая к политическому объединению п-ова. На конгрессе в Модене и Реджио (25 декабря 1796 г.), созванном Бонапартом для выработки конституции, эта идея вызвала энтузиазм собрания. Сам Бонапарт несколько раньше, в речи к гражданам Модены, указал на вред, приносимый Италии её политической раздроблённостью, и убеждал слушателей соединиться с их братьями, освобождёнными им от ига папы. Переписка папы, интриговавшего против Франции, попала в руки Бонапарта и дала ему предлог вторгнуться вновь в Папскую область. Ценя власть папы над католическим миром, победитель предложил ему, опять таки вопреки желанию Директории, весьма льготные условия мира, подтверждавшие прежнее перемирие. Бонапарт отказался от каких бы то ни было стеснений духовной власти папы. Папа с радостью согласился и мир был заключён в Толентино, 19 февраля 1797 г. Затем Бонапарт принудил аристократическое правительство Венецианской республики реформировать её в демократическом духе, вместе с тем он получил, по обыкновению, контрибуцию и коллекцию картин. 18 апреля 1797 г. были подписаны в Леобене прелиминарии мира с разбитыми австрийцами: Австрия, взамен Нидерландов и Ломбардии, получила почти всю Венецианскую область (к востоку от р. Эч). 17 октября 1797 г. был заключён в Кампоформио мир, который подтверждал эти условия. Австрия согласилась на устройство Цизальпинской республики из австрийской Ломбардии, венецианской территории к западу от р. Эч и северных округов Папской области. В декабре 1797 г. на улицах Рима произошло столкновение между республиканцами, поддерживаемыми франц. посланником Иосифом Бонапартом, и папскими драгунами, причём последние убили состоявшего при посольстве генерала Дюфо. Не получив удовлетворения, посланник выехал из Рима, а командующий французскими войсками в Италии генерал Бертье получил от Директории приказ идти на Рим. В Риме была провозглашена республика, папа (Пий VI) лишён светской власти (15 февраля 1798). Он не подчинился этому и должен был уехать из Рима вначале в Тоскану, потом во Францию, где скоро умер. В Пьемонте все крепости (включая и Туринской цитадели) были постепенно заняты французами. Затем Франция потребовала от него прямого участия в войне с Неаполем, и когда Карл-Эммануил IV, наследовавший Виктору-Амедею, колебался исполнить это требование, он был вынужден отказаться от всех своих владений на материке и удалиться на о-в Сардинию. В Пьемонте было учреждено временное правительство, подчинённое Франти, а пьемонтские войска приняты на французскую службу. В том же 1798 г. тосканский великий герцог лишён своих владений за приют, данный им папе. Его государство обращено в республику и обложено контрибуцией в пользу Франции. Последним испытало ту же участь королевство Неаполитанское.

Естественно, что неаполитанское правительство неохотно мирилось с положением, созданным миром 1796 г. В конце 1798 г. оно присоединилось к новой европейской коалиции против Франции — (Англия, Австрия, Россия, Турция). Его войска, под командой австрийского генерала Мака, впоследствии прославившегося своими ошибками и неудачами, двинулись в Папскую область. 29 ноября король занял Рим, не встретив сопротивления. Немедленно начались аресты и казни политических преступников. Однако, через несколько дней неаполитанские войска Мака были разбиты французами в нескольких битвах, и Фердинанду приглашавшему папу вернуться в Рим, пришлось поспешно бежать. В самом Неаполе положение дел было отчаянное: разлад, взаимное недоверие, подозрения в измене, сильные движения, как против французов, так и против собственного правительства. Фердинанд со всею семьёй бежал в Сицилию (21 декабря), оставив столицу французам. Генерал Шампионне немедленно приступил к преобразованию Неаполитанского королевства в Партенопейскую республику. Исполнительная власть была организована по образцу Директории, был учреждён законодательный корпус, реформированы экономические отношения. Крестьяне почти повсеместно восстали на защиту церкви и трона, и началась гражданская война, подобная Вандейской. На севере Италии, между тем, французы терпели поражение за поражением. Победы Суворова открыли союзникам ворота Милана и Турина и покончили с французскими завоеваниями на севере: Цизальпинская республика перестала существовать, Пьемонт был возвращён своему королю, а Милан — Австрии. После поражения французов при Нови Италия была потеряна для Франции. Партенопейская республика была потоплена в крови своих защитников. Капитуляции, на основании которых сдавались республиканцы, были нарушены, и началась самая варварская расправа со всеми сторонниками революции. Затем была восстановлена Папская область (хотя с одной стороны Австрия, с другой Неаполь выражали на неё свои претензии). В управление ею вступил папа Пий VII, избранный конклавом кардиналов, собравшимся в Венеции под охраной союзников. 4 июня 1800 г. Массена сдал Геную австрийцам. Но десять дней спустя Бонапарт, в то время уже первый консул, разбил при Маренго австрийскую армию и вынудил перемирие, по которому получил все крепости Северной Италии до берегов Минчио. Повсеместно в Италии республиканцы подняли голову, повсюду начались новые народные движения. Бонапарт, однако, менее прежнего был заинтересован в торжестве демократических начал и республиканских форм правления. Люневильский мир 9 февраля 1801 г. оставил Венецию за Австрией; из Тосканы было создано Этрурийское королевство, власть над которым вручил герцогу Пармскому; Парму и Модену, как и почти всю северную Италию до р. Эч, отдал Франции, которая восстановила там Лигурийскую (Генуэзскую, вскоре за тем присоединённую к Франции) и Цизальпинскую республики. Через 1,5 месяца был заключён отдельный мир с Неаполем, сохранивший неприкосновенными владения и власть Фердинанда и только требовавший от него некоторых реформ и амнистии политическим преступникам. В конце того же 1801 г. в Лионе были собраны представители Цизальпинской республики, которые приняли новую конституцию этого государства, выработанную Талейраном, и выбрали президентом на 10 летний срок, с правом переизбрания, Наполеона Бонапарта. Он немедленно переименовал республику в Итальянскую, подчёркивая этим своё сочувствие стремлениям итальянских патриотов.

Через 3 года, когда Наполеон стал императором, он присоединил к Итальянской республике итальянские владения Франции и принял титул короля Италии, короновавшись железной ломбардской короной. Пасынок Наполеона, Евгений Богарне, был сделан вице-королём. После новой войны с Австрией по Пресбургскому миру (27 декабря 1805) к Итальянскому королевству были присоединены австрийские владения — Венеция, Истрия и Далмация. Маленькая республика Лукка, расширенная территориально по Пресбургскому миру, была обращена в княжество, и управление им поручено сестре Наполеона, Элизе Баччиоки. Тогда же (декабрь 1805) Наполеон декретировал низложение Фердинанда неаполитанского, не исполнившего условий мира. Фердинанд снова бежал в Сицилию, а неаполитанская корона была отдана Иосифу Бонапарту, брату императора (1806). Через 2 года, когда Иосиф Бонапарт получил испанский престол, неаполитанским королём сделан был зять Наполеона, Иоахим Мюрат (1808). Этрурия, правитель которой оскорбил Наполеона, открыв Ливорно для английского флота, была присоединена к Франции (1808), и регентшей в ней сделана Элиза Баччиоки. Папа был лишён светской власти, его область присоединена к Франции (16 мая 1809), Рим признан вторым городом империи, папе назначен ежегодный доход в 2 млн франков, монастыри упразднены, большинство священников уволено. Таким образом Италия распалась на 3 части: северо-западная (часть Пьемонта, Генуя, Лука, Тоскана, большая часть Папской области), присоединённую, на разных началах, к Франции; северо-восточную (королевство Италия, от которого были отрезаны Триест и Истрия) и Неаполитанское королевство. Острова Сардиния и Сицилия остались под управлением старинных династий Савойской и Бурбонов. При Наполеоне в Италии творился произвол, и вымогательство, страна была разорена ведёнными им войнами. Однако, переворот совершённый Наполеоном был благоприятен и для Италии: благодаря ему пало феодальное право, были введены конституционные учреждения, свобода печати значительно расширена; уголовное и гражданское право реформированы, отправление правосудия упрощено и улучшено, личная свобода увеличена, промышленность и торговля избавлены от многих стеснительных для них условий и заметно оживились. В этот период возникла и развилась идея единства Италии. В 1814 г. Наполеон пал. 30 мая Парижский трактат восстановил, с некоторыми изменениями, большую часть итальянских государств, в границах 1792 г., и возвратил изгнанных королей на их престолы. Генуэзская республика была присоединена к Пьемонту, Венеция оставлена за Австрией. Только в Неаполе оставался королём зять Наполеона Иоахим Мюрат, изменивший своему императору, дважды (в 1812 г. и после примирения в 1813 г.) покинувший его армию и заключивший сепаратный договор с Австрией. Когда Наполеон бежал с о-ва Эльбы во Францию, король Иоахим стал на его сторону и вторгнулся с войском в восстановленную Папскую область, но был разбит в битве при Толентино (2 мая). После этого он отправился во Францию, а Неаполь 23 мая занял прежний его король Фердинанд. После Ватерлоо Мюрат сделал отчаянную попытку высадиться на неаполитанский берег с целью вызвать революцию против Бурбонов, но был схвачен, судим военным судом и расстрелян 15 октября 1815 г. На Венском конгрессе карта Италии была вновь пересмотрена европейскими державами, по второму Парижскому миру в ней были сделаны некоторые несущественные изменения, и наконец судьба этой страны была решена следующим образом: Австрия, кроме Венеции, получила обратно Ломбардию, Пьемонт получил Геную, в вознаграждение за несколько округов Савойи, уступленных Франции, от восстановленной Папской области отделены в пользу Австрии владения по левому берегу По. Герцогство Модена отдано Франциску IV, внуку изгнанного Геркулеса Эсте, родственнику австрийского императора, Тоскана отдана брату последнего, эрцгерцогу Фердинанду, Лукка — Карлу II (из дома испанских Бурбонов), взамен Пармы, отданной в пожизненное владение жене Наполеона — Марии-Луизе, после её смерти герцогство должно было перейти к Карлу II.

Республика Сан-Марино и княжество Монако были восстановлены. Таким образом, период революционных войн закончился возвращением к прежнему состоянию: только одна Австрия получила существенное приращение своих владений на Апеннинском полуострове, а Венеция и Генуя прекратили самостоятельное политическое существование. Национальная идея, однако, не исчезла — воспоминания о свободе вызывали постоянные народные движения, которые привели, в конце концов, к революции 1848 г. и объединению Италии.

Полицейские власти во всех государствах Италии находились в теснейшем союзе между собой. Возобновлена строжайшая цензура. Тысячи людей попадали в казематы, если избавлялись от смертной казни, или должны были искать убежища на чужбине. Монастыри были восстановлены в Папской области, и частично в других итальянских государствах; место французских гражданского и уголовного кодексов заняли хаотические церковные постановления; повсеместно французское гражданское законодательство отменено и восстановлено старое, построенное на покровительстве высшим сословиям; в уголовном законодательстве восстановлены жестокие наказания, по крайней мере на бумаге, до четвертования и колесования включительно (в Пьемонте они на практике не применялись).

Система податей стала весьма отяготительной для массы населения. Разбойничество, почти уничтоженное в предыдущий период, страшно усилилось, и полиция, приспособленная лишь к преследованию политических заговоров, была бессильна против него.

В Неаполе сильнее всего распространилось революционное общество карбонариев. Правительство старалось противодействовать им устройством другого общества кальдерариев (медников), но оно ничего, кроме насмешек, не возбуждало. Испанская революция 1820 года немедленно отозвалась в Неаполе: в июле там вспыхнуло восстание, преимущественно в среде войск. Во главе его встал генерал Пепе. Медлительность и нерешительность правительства содействовали быстрому его распространению — через 5 дней после начала бунта наследный принц Франциск, которому испуганный король передал управление, провозгласил для Неаполя с его областью (но не для Сицилии) так называемою «испанскую конституцию 1812 года», назначил Пепе главнокомандующим неаполитанских войск и учредил правительственную юнту из конституционалистов. Король торжественно присягнул конституции — но эта присяга, писал он императору австрийскому, была вынуждена, и потому не имела значения.

14 июля восстание перекинулось через пролив в Сицилию, здесь оно приняло характер более народный, чем военный, более радикальный по своим требованиям, более кровавый и упорный по характеру. Усмирение бунта было произведено уже новым, либеральным министерством, испанская конституция распространена и на Сицилию. Парламент начал свои заседания, характер управления изменился. Но священный союз не хотел допустить поражения абсолютизма где бы то ни было. На конгресс в Лайбахе был приглашён и Фердинанд. Перед отъездом он вновь обязался отстаивать конституцию — и вновь написал иностранным государям, что его обязательство не имеет силы. На конгрессе он с радостью согласился на иностранное вмешательство для восстановления его абсолютной власти, и вернулся в Италию с австрийским войском. 7 марта 1821 года неаполитанские войска были разбиты при Риети, паника быстро охватила войско и народ. Австрийцам нетрудно было вступить в столицу и восстановить там своего союзника. Парламент, после слабого протеста, разошёлся, начались празднества при дворе, аресты и казни.

Через 3 дня после битвы при Риети вспыхнуло восстание в Пьемонте. Заговорщики, во главе которых стоял майор Сантароза, вели тайные переговоры с Карлом-Альбертом, принцем Кариньянским, потомком младшей ветви Савойского дома, вероятным наследником престола в виду бездетности как короля, так и его брата. Не дождавшись согласия принца, заговорщики начали бунт, взятием цитадели Алессандрия. Испуганный король Виктор-Эммануил отрёкся от престола в пользу своего брата, Карла-Феликса, а за его отсутствием назначил регентом принца Кариньянского. Тот провозгласил испанскую конституцию, сформировав министерство, в которое вошёл и Сантароза, а затем бежал за границу, протестуя против учинённого будто бы над ним насилия (21 марта). В это время в Пьемонт вступили австрийские полки. Сантароза был разбит под Наваррой (8 апреля), конституция немедленно отменена и Карл Феликс вступил в Турин в качестве неограниченного монарха.

Революция нашла свой отголосок всего более в Папской области, где вскоре после неё умер папа Пий VIII (занявший место Льва XII в 1829 году), и в мелких герцогствах. Моденский герцог Франциск IV должен был бежать в Вену, но успел арестовать и увезти с собою вождя моденских революционеров, Менотти (впоследствии он был казнён). Мария-Луиза Пармская укрылась в укреплённой Пьяченце (февраль 1831 года). Во многих местах Папской области светская власть папы была признана уничтоженной. Папа Григорий XVI, не сумевший справиться с революционерами ни силой, ни хитростью, обратился к Австрии — и через два месяца герцоги могли вернуться в свои герцогства, папа мог считать себя безопасным.

Но июльская революция все-таки несколько изменила положение дел в Италии Франция потребовала от папского правительства, в критическую для него минуту, обязательства даровать амнистию и некоторые реформы. Обещание было дано, но взято назад, как только счастье повернуло в сторону папы. Восстание вспыхнуло вновь, и вновь австрийские войска перешли границу (1 января 1832 года). На этот раз Казимир Перье увидел нарушение европейского равновесия в постоянном влиянии Австрии на судьбу Апеннинского п-ова, и послал туда же франц. войска, захватившие Анкону.

Но этим протестом Франция и ограничилась: Австрия подавила восстание, Папская область осталась без реформ, мятежники были казнены. Оккупация продолжалась 6 лет, пока войска обеих держав не были выведены из Папской области.

Снова началась реакция, находившая пищу в деятельности революционных обществ и революционных вспышках, прорывавшихся в течение всего периода 18311848 годов. Существенным отличием этого периода от предыдущего был тот новый факт, что в соседней Франции вырос союзник и друг для итальянских националистов. Там находили себе приют итальянские эмигранты. Глава основанного в 1831 году в Марселе и распространившегося по Италии тайного общества «Молодая Италия», Мадзини, изгнанный из Италии, жил большей частью во Франции, устраивая заговоры и подготовляя революционные экспедиции, всегда кончавшиеся неудачами. С другой стороны образ действий Австрии доказал ясно, что реакция в Италии держится только ей, и борьба с чужеземцем стала, поэтому, для националистов на первом плане.

Эту ближайшую задачу естественно должен был взять на себя Пьемонт, ближайший сосед и давнишний соперник Австрии. В 1831 году на престол Пьемонта вступил Карл-Альберт Кариньянский, человек крайне честолюбивый, но лицемерный и хитрый. Личный характер постоянно колеблющегося короля и условия, в которых он находился, мешали ему быть последовательным. Реакция сменяла краткие периоды либерализма, тормозя дело объединения. Недовольство Карлом-Альбертом заставило некоторых патриотов (Джоберти, Бальбо, Сильвио Пеллико) обращать взоры с надеждой на папу, как на возможного защитника свободы. И действительно, Пий IX, избранный на место Григория XVI в 1846 году, сначала как будто хотел оправдать эти надежды. Он даровал амнистию политическим преступникам, согласился на постройку железных дорог, допустил мирян к государственным должностям, реформировал римский муниципалитет и ввёл некоторые другие реформы. Такая деятельность, противоречившая всему, что привыкли ожидать и видеть от папской власти, вызвала раздражение Австрии, увидевшей в ней — и совершенно основательно — угрозу для спокойствия Италии. Она заняла Феррару, оккупация, направленная в 1831 году против революционеров, теперь была направлена против папы. Папа протестовал, но безрезультатно.

Революция и объединение (18481870)

Революция началась с народного восстания в Палермо 12 января 1848 года. Несмотря на бомбардировку Палермо правительственными войсками, восстание увенчалось успехом: гарнизоны были изгнаны, Временное правительство сформировано. Восстание перекинулось в Неаполь: Фердинанд II, внук Фердинанда I, обещал народу Конституцию и сформировал либеральное министерство. Обещание было исполнено 10 февраля 1848 года. Этому примеру последовал Леопольд Тосканский и провозгласил Конституцию (15 февраля) для своего герцогства, а за ним и Карл-Альберт (4 марта). Десять дней спустя Пий IX ввёл конституционное управление светскими делами своей области, отделив от них церковные дела, для которых была сохранена старая система управления.

Однако это были запоздавшие меры, революции был дан толчок из-за аналогичных событий во Франции и Австрии. В австрийской Италии революционеры пропагандировали, не без успеха, некурение австрийского табака, воздержание от покупки государственных лотерейных билетов и т. п., как приёмы борьбы, имевшие целью подрывать австрийские финансы.

В январе 1848 года на улицах Милана толпа напала на группу офицеров, пришлось призвать войска и уличный скандал разросся в целый бунт. Осадное положение не предупредило нового восстания в Милане (18 марта), повод к которому дало известие о Венской революции. Австрийский фельдмаршал Радецкий, застигнутый врасплох, дал сражение на улицах Милана, продолжавшееся 4 дня. 22 марта распространилось неверное известие, что войска Пьемонта приближаются к Милану. Радецкий в ту же ночь отступил к Вероне. В действительности, Пьемонт объявил войну Австрии лишь 24-го. Война эта вызвала большое воодушевление во всей стране. Отовсюду стали стекаться толпы волонтёров, становившихся под пьемонтские знамёна, а затем течение захватило, против их воли, даже правителей итальянских государств. Войска были посланы против Австрии (без формального объявления войны) из Тосканы, Неаполя, даже Рима, так что правительство папы в первый раз боролось за свободу народа. Но это продолжалось недолго: 29 апреля папа, в обращении к кардиналам, высказал порицание войне против Австрии, и заявил, что его войска выступили с единственной целью защитить неприкосновенность области. С этого момента начинается решительный поворот в политике Пия IX. Любовь и уважение патриотов к папе быстро сменяются ненавистью. Ободрённый примером папы, Фердинанд отозвал свои войска и распустил народное собрание. Значительная часть войска, до 15 000 человек, отказалась повиноваться его приказам и вместе с главным начальником, генералом Пепе, присоединилась к Карлу-Альберту. Ход военных событий, однако, далеко не оправдывал ожиданий патриотов, Карл-Альберт противился всем попыткам вооружить народ, рассчитывая завоевать национальное единство Италии без народа, одной своей армией. Между тем его армия, рядом с победами в отдельных битвах, терпела и жестокие поражения (при Санта-Лучия 6 мая, при Кустоцце 25 июля). В ночь на 5 августа Карл-Альберт тайно бежал из освобождённого Милана, спасаясь столько же от австрийцев, сколько и от миланцев, негодовавших на него за неумелое ведение войны и двусмысленную политику. В столицу Ломбардии снова вступил Радецкий. Только страх перед Францией и Англией заставил его согласиться на перемирие, продолжавшееся 7 месяцев. Война, возобновившаяся в марте 1849 года, была окончена в 5 дней. Наголову разбитый при Наварре (23 марта), Карл-Альберт отрёкся от престола в пользу сына, Виктора-Эммануила II, и бежал за границу.

В королевстве Обеих Сицилий, преимущественно на о-ве Сицилия, все это время длилась кровавая борьба, вызванная или по крайней мере обострённая роспуском палаты. Бомбардировка Мессины доставила Фердинанду II прозвище Короля-Бомбы. После поражения иностранного революционного легиона поляка Мерославского при Катании (6 апреля 1849 года), город Палермо был взят и восстание подавлено.

Восстание в Риме было вызвано колебаниями в политике папы. Началось оно 15 ноября 1848 года, убийством папского министра Росси (англ.), и привело к бегству папы из Рима, а затем к провозглашению «Римской республики» (февраль 1849). Во главе её стоял временно триумвират, членом которого был Мадзини. Но Австрия, у которой руки были развязаны после победы над Пьемонтом, и Неаполь, подавивший восстание, не могли потерпеть близ своих границ образования демократического государства. Президент французской республики, Людовик-Наполеон, когда-то друживший с карбонариями, теперь искал опоры в клерикальных и консервативных сферах и не хотел уступить Австрии чести восстановления папы; поэтому, несмотря на ожесточённое противодействие значительной части законодательного собрания, он послал в Рим войско. 3 июля 1849 года Рим, после отчаянной борьбы, был взят французами; все меры, принятый республиканским правительством (секуляризация церковных имений, раздача их в аренду мелкими участками и др.), были отменены; о восстановлении конституции, дарованной самим же папой, не было и речи; была восстановлена инквизиция. Даже Людовик-Наполеон протестовал против такого образа действий, но протест его был оставлен без внимания.

За победой папства последовало поражение националистов повсюду, где ещё тлел огонь восстания: в Тоскану вернулся бежавший оттуда великий герцог, в Парме и Модене, присоединившихся было к Пьемонту, австрийцы восстановили прежние правительства. 22 августа сдалась Венеция, где Манин, после битвы при Наварре, провозгласил республику. Деятели революции поплатились: кто смертной казнью, кто тюрьмой, другие спаслись на чужбине (Гарибальди, Мадзини, Манин). Но было одно явление, отличавшее наступивший период от предыдущего. Сардинское королевство (Пьемонт) отказалось от реакционной политики и определённо вступило на новую дорогу. До 1848 года стремилась к объединению только демократия, нанявшаяся этим путём добиться свободы. Буржуазия относилась к делу иначе — её видный представитель, граф Кавур, в 1847 году выставлял как идеал союзную Италию, движение 1848 года он решительно не одобрял. Но 1848 года, несмотря на неудачу движения, сделал единство неизбежным, и после 1848 года пьемонтская и вообще итальянская буржуазия решительно стремится к этой цели. После битвы при Наварре король Виктор-Эммануил добился бы мира на гораздо более выгодных условиях, если бы уступил требованиям Австрии относительно отмены конституции. Но он предпочёл выплатить значительную контрибуцию и долгое время терпеть австрийские войска на своей территории, лишь бы не нарушать обязательства, данного его отцом. Внешняя политика Пьемонта, с 1852 года почти без перерывов руководимая Кавуром, преследовала не столько объединение Италии, сколько расширение собственной территории за счёт других итальянских государств и Австрии: эти две цели не всегда покрывали одна другую. Демократы держались принципа: Italia farà da se (Италия устроится сама) и упорно протестовали против всякого иностранного вмешательства. Наоборот, Кавур, ведя борьбу с Австрией, искал союза с Францией и потому не протестовал против присутствия в Риме французских войск. Несмотря на это, демократы готовы были идти рука об руку с пьемонтским правительством, лишь бы добиться главной цели — так смотрели на дело и Мадзини, и Манин. Виктор-Эммануил пользовался в народе почти такой же популярностью, как Гарибальди.

В 1855 года Кавур, с целью упрочить дружбу Франции, вмешался в «восточную войну» (Крымская война), до которой Сардинии не было никакого дела, и послал 15-тысячный корпус под Севастополь. Это дало ему право принять участие в Парижском конгрессе и изложить там нужды Италии, что, однако, никакой пользы национальному делу не принесло, по крайней мере, немедленно. Затем несколько лет продолжались дипломатические переговоры, имевшие целью вызвать активное вмешательство Наполеона в отношения между Сардинией и Австрией. В августе 1858 года, при свидании Кавура с Наполеоном в Пломбьере, был заключён договор, в силу которого Наполеон обязался объявить войну Австрии, а после войны уступить Пьемонту Ломбардию и Венецию, взамен Савойи и Ниццы; но, опасаясь слишком усилить Пьемонт, Наполеон настоял на условии увеличения Тосканы частью Церковной обл. и образования из неё среднеитальянского королевства, на престол которого Наполеон прочил своего двоюродного брата, Жерома Наполеона. Затем предполагалось основание итальянской федерации под председательством папы. Договор упрочивался брачным союзом между семьями императора и короля. План этот имел весьма мало общего с целями патриотов — если бы он осуществился в полном объёме, он надолго отсрочил бы объединение Италии.

Между тем, революционное брожение в Италии не прекращалась и выразилось даже в длинном ряде политических убийств и покушений. Убит был один из самых жестоких деспотов Италии — герцог пармский Карл III. Убийство одним из известнейших борцов за независимость Италии, Орсини, совершено было, незадолго до пломбьерского свидания, покушение на жизнь Наполеона, на которого революционеры смотрели как на злейшего врага итальянской свободы. Более полугода после пломбьерского свидания Наполеон ещё колебался начать войну, ведя переговоры и пытаясь устроить примирение между Австрией и Пьемонтом, так чтобы оно было не безвыгодно и для него. Но в апреле 1859 года война, которую торопил Пьемонт, стала неизбежной. Победа Мак-Магона при Мадженте (4 июня) отразилась на всей Италии. Революционное правительство Тосканы, низвергшей великого герцога, предложило Виктору-Эммануилу диктаторскую власть на время войны. Моденский и пармский герцоги бежали, Романья отделилась от папских владений. Везде народ требовал присоединения к Пьемонту. Правительство Виктора-Эммануила принимало временно власть и посылало своих комиссаров, но не решалось брать обязательств перед населением, чтобы не раздражить Наполеона. После победы при Сольферино Наполеон устроил личное свидание с Францем-Иосифом в Виллафранке, где и подписал прелиминарии мира. (11 июля 1859), которыми нарушал все свои обещания. Ломбардии (без крепостей Пескьеры и Мантуи) была уступлена Франции, которая «дарила» её Пьемонту, но Венецианская область оставлена в руках Австрии. Наполеон обязался не препятствовать восстановлению герцогов Тосканы и Модены; в Италии должна была быть организована федерация, под председательством папы. 10 ноября в Цюрихе был подписан мирный договор, в общем подтверждавший Виллафранкские прелиминарии.

Виллафранкский мир вызвал страшное негодование по всей Италии; сам Кавур был недоволен и временно вышел в отставку, уступив место Ратацци. Но привести в исполнение условия мира было совершенно немыслимо. Папа не шёл ни на какие уступки. Тоскана, Модена, Парма, Романья не обнаруживали ни малейшего желания подчиниться своим прежним владетелям. Они составили военный союз под высшим начальством Гарибальди, объявили о своему присоединении к Пьемонту и готовы были продолжать борьбу. Мадзини предложил сардинскому королю организовать революционную экспедицию, с целью присоединить Неаполь к Пьемонту, и в свою очередь требовал от короля похода на Рим, но король отказался. Тогда Гарибальди сам снарядил экспедицию, имея в виду напасть на Рим. Но правительство принудило его распустить отряд, что Гарибальди исполнил крайне неохотно.

Французское правительство, вместе с русским, старалось склонить Неаполь к союзу с Пьемонтом, что разрушило бы, по крайней мере, на время, замыслы революционной партии, но подействовать на Франциска II, занявшего место Фердинанда II († 22 мая 1859), было столь же трудно, как и на папу. Пришлось примириться с фактами, и Наполеон, после долгих дипломатических переговоров, согласился на присоединение Тосканы, Пармы, Модены и Романьи к Пьемонту, потребовав взамен Савойю и Ниццу. Как там, так и тут было произведено всенародное голосование: в средней Италии громадное большинство высказалось за присоединение (март 1860). Папа отлучил от церкви всех виновников посягательства на папские владения, но отлучение прошло бесследно.

2 апреля 1860 года в Турине собрался парламент соединённого королевства. Выборы, произведённые под сильнейшим административным давлением, обеспечили Кавуру, бывшему с 15 января снова у власти, значительное большинство: горькая речь Гарибальди, депутата от родной ему Ниццы, резко нападавшего на правительство за добровольное уменьшение итальянской территории, не имела положительных результатов; через несколько дней в Савойе и Ницце было устроено народное голосование, благоприятное присоединению этих областей. Народные движения, однако, не прекратились. Бунты в Сицилии, вспыхивавшие беспрестанно, то тут, то там, не имели шансов на успех, пока Гарибальди, со своей тысячей волонтёров, не высадился в Марселе (11 мая 1860). Правительство Пьемонта смотрело весьма неодобрительно на эту экспедицию и ставило ей на пути всевозможный препятствия, властям о-ва Сардинии было предписано даже стрелять в гарибальдийцев, если бы они вздумали пристать там к берегу. Но в Сицилии Гарибальди был встречен восторженно. Вооружённые и невооружённые крестьяне массами присоединялись к нему, через 2 недели после высадки он взял Палермо. Неаполитанские войска немедленно, по приказу перепуганного правительства, очистили остров, кроме Мессины, и Гарибальди остался его диктатором. Мессина — за исключением цитадели, которая сдалась сардинским войскам лишь в следующем году, — была взята через 2 месяца. Гарибальди управлял островом, назначая министров и собирая подати от имени Виктора-Эммануила, хотя его официального согласия на то и не получил. Согласие короля на присоединение о-ва было дано лишь через несколько недель после окончательного его покорения, когда выяснилось, что Франция и другие державы примирились с неизбежным фактом.

19 августа Гарибальди, на этот раз уже с согласия и даже с помощью пьемонтского правительства, высадился на материке в неаполитанских владениях и двинулся на столицу. Король Франциск бежал. 7 сентября Гарибальди приехал по железной дороге, оставив свой легион позади, в Неаполь, где население восторженно встретило его и провозгласило диктатором. К удивлению многих, диктатор не объявил о немедленном присоединении Неаполя к Пьемонту: он раньше хотел завоевать Рим и Венецию, и тем завершить дело объединения Италии. Помешать этому прямым нападением на Гарибальди было невозможно или слишком рискованно, поэтому Наполеон согласился на взятие Виктором-Эммануилом завоевания Папской обл. в свои руки, с тем, чтобы самый город Рим был все-таки оставлен за папой. Войска короля вступила в сев. часть папских владений. Чтобы отклонить от себя подозрение в измене папе, Наполеон разорвал на короткий срок дипломатические отношения с Сардинией, но это не помешало войскам Пьемонта одерживать победы в стране, единодушно настроенной в его пользу, и взять, наконец, Анкону. В это же время гарибальдийцы взяли Капую, а подоспевшие войска Пьемонта — и Гаэту (14 февраля 1861), где был взят в плен король Франциск, перевезённый затем, на французском пароходе в Папскую область. Все неаполитанское королевство ещё ранее, посредством народного голосования, заявило о своём желании присоединиться к Пьемонту (октябрь 1860). Австрия, Пруссия и Россия протестовали против «ограбления» Бурбонов и папы, но примирились с совершившимся фактом. Таким образом, Италия, за исключением города Рима с окрестностями и Венецианской обл., а также Савойи и Ниццы, была объединена под конституционным управлением Савойской династии.

18 февраля 1861 года в Турине собрался парламент, созванный от всей объединённой Италии. 14 марта Виктор-Эммануил принял титул короля Италии под именем Виктора-Эммануила I. Через 10 дней парламент признал Рим «будущей столицей Италии». Это ставило Италию в безусловно враждебные отношения со Святым Престолом. С потерей Савойи и Ниццы народ поневоле примирился, но он не мог считать национального дела завершённым, пока в Риме господствовал, на правах короля, Пий IX, а в Венецианской области — иностранный монарх. Однако у правительства Италии было на руках слишком много дела, чтобы начинать новую войну. Финансы были расстроены, государство обременено миллиардным долгом. Присоединение к нему прежних итальянских владений с финансами ещё более расстроенными, со столь же тяжёлыми долгами, не могло улучшить положение дел. Шайки разбойников, особенно сильные на юге, находили поддержку у клерикалов и бурбонистов. 6 июня 1861 года умер Кавур, и управление перешло в руки людей менее даровитых: Риказоли, потом Ратацци (1862), Мингетти (1862), генерала Ламорморы (1864), вновь Риказоли (1866), затем снова Ратацци. От услуг Гарибальди, который желал (1860) сделаться временно наместником южной Италии, король отказался — Гарибальдийский легион был распущен.

Революционное брожение в стране не утихало, а в 1862 году оно выразилось в новой экспедиции Гарибальди, который высадился в Палермо, оттуда переехал на материк и двинулся, со своими волонтёрами, на Рим. Король в резкой прокламации высказался против него, как против бунтовщика, и послал для его усмирения войска. У подножия Аспромонте легион Гарибальди был разбит, а вождь его ранен и взят в плен, но скоро освобождён. Движение было подавлено.

Правительство в это время вело переговоры о Риме, надеясь той же цели добиться дипломатическим путём. Для начала оно хлопотало об удалении оттуда французского отряда, все ещё охранявшего папскую столицу. Наконец сентябрьской конвенцией (1864) Наполеон согласился на постепенную (в течение 2 лет) эвакуацию Рима, с тем, чтобы папе была дана возможность организовать собственное войско, а Италия обязалась бы не только не нападать на него, но защищать от всякого нападения извне, навсегда отказалась бы от Рима и перенесла бы свою столицу из Турина во Флоренцию. Договор вызвал сильное раздражение во всей Италии и даже мятеж на улицах Турина, подавленный с большой суровостью. Беспорядки повторились в начале 1865 года, но тем не менее король, с согласия парламента, переехал во Флоренцию, 3 февраля, со всем двором и правительством. Примирения с Римом это переселение, однако, не доставило. Папа энцикликой и силлабусом, опубликованными в декабре 1864 года, заявил, что он ни от одной йоты в своих притязаниях не отказывается — а в итальянском парламенте правительство проводило законы о гражданском браке, о секуляризации духовных имений, о закрытии монастырей.

Новый шаг на пути к объединению был сделан Италией благодаря Пруссии и Бисмарку. Когда последний решился на войну с Австрией, он нашёл выгодным привлечь на свою сторону Италию. 8 апреля 1866 года был заключён оборонительный и наступательный союз между Пруссией и Италией, по которому мирный договор с Австрией должен был быть заключён лишь по согласию обоих союзников, причём Бисмарк заранее уступал Италии Венецианскую область. В действительности участие Италии в войне было совершенно излишне, потому что Венецию можно было получить даром: Австрия, узнав о договоре, предложила Италии эту область без войны, с тем лишь, чтобы отвлечь Италию от союза, но итальянская дипломатия не сумела этого устроить. Министр Ламормора, как он объяснял впоследствии, считал позором для Италии разорвать подписанный договор, и предпочёл вмешаться в войну. Война, однако, была неудачна, несмотря на участие в ней Гарибальди с его волонтёрами. Итальянские генералы ссорились между собою, и в то время, когда пруссаки совершали победоносное шествие на Вену, итальянцы терпели поражения: при Кустоцце, 24 июня (на суше), и при Лиссе (у берегов Далмации), 20 июля, на море. Австрия, однако, уступила Венецию Наполеону, который передал её Италии 3 октября был заключён Венский мирный договор между Италией и Австрией (отдельно от пражского прусско-австрийского договора), по которому Венеция отошла к Италии; это было подтверждено народным голосованием. В конце 1866 года Наполеон вывел из Рима последние отряды своего войска, оккупировавшего этот город 17 лет.

Год спустя, Гарибальди вновь созвал своих волонтёров, и вновь двинулся на Рим. Тогда французский корпус немедленно был вновь отправлен в Рим, и вместе с войсками папы нанёс 3 ноября 1867 года у Ментаны (близ Рима) поражение Гарибальди, он сам был взят в плен и отправлен на о-в Капреру. Французский корпус вновь остался охранять папские владения. Этот факт (так же как и подозрение, что Гарибальди действовал с согласия короля и правительства) повёл за собой охлаждение между Наполеоном и Виктором-Эммануилом, Францией и Италией. Охлаждение усилилось, когда Наполеон сталь искать союзников для предстоящей борьбы с Пруссией, и не встретил в Италии ни малейшей склонности к союзу с ним, даже тогда, когда обещал отозвать из Рима французский гарнизон.

Когда началась Франко-германская война, итальянское правительство сначала готово было держаться сентябрьской конвенции, но седанская катастрофа (2 сентября 1870) и отплытие французского корпуса из Рима развязали ему руки. Оно выставило на границе наблюдательный корпус. Гарибальдиец Биксио взял Чивитавеккию. Правительство сперва пыталось убедить папу добровольно отказаться от светской власти, но папа ни на что не соглашался. Тогда (20 сентября) правительственные войска начали бомбардировку Рима. Там было несколько тысяч войск папы, к которым присоединились отряды добровольцев и бандитов из Абруцци. 3-часовой канонады было достаточно, чтобы принудить их сдаться гораздо сильнейшему неприятелю. В Риме было организовано временное правительство, папские войска распущены, иностранные наёмники высланы из Италии. 3 октября произошло народное голосование по вопросу о присоединении Рима к Италии. Из 167 000 избирателей подали голос 135 600: 134 000 высказались за присоединение, 1507 — против. 9 октября состоялось официальное присоединение. 26 января 1871 года парламент постановил перенести столицу в Рим. Только Савойя и Ницца, добровольно уступленные Франции, да Триест в Истрии и южный Тироль оставались под чужеземной властью, против чего продолжала протестовать партия ирредентистов.

Объединённая Италия (18711894)

Ближайшим делом правительства объединённой Италии было определить свои отношения со Святым Престолом. В мае 1871 года были приняты законы о гарантиях, создавшие исключительное положение для Римско-католической церкви в Италии. Папе установили ежегодное содержание в 3,5 млн франков и передали 5 млн, найденные в римском казначействе, при этом государственный долг Папской области приняла на себя Италия. Папе были оставлены Ватиканский и Латеранский дворцы, с принадлежащими к ним постройками, а Квиринальский дворец стал резиденцией короля (с тех пор принято именами Квиринал и Ватикан обозначать правительство Италии и Св. Престол). Папа отказался от «иудиных» денег и стал систематически разыгрывать роль «ватиканского узника», хотя его положение, пользующегося почестями и привилегиями монарха, весьма мало подходило к такой роли. Поведение папы вызывало правительство на борьбу, а систематическое уклонение клерикалов от всякого участия в политической жизни непризнанного папой государства, облегчало проведение в парламенте соответствующих законов. В мае 1873 года, несмотря на противодействие клерикалов, Палата депутатов почти единогласно приняла закон о закрытии монастырей во всей Италии (с некоторыми изъятиями). Событие это совпало с началом культуркампфа в Германии и послужило одной из причин сближения Италии с этой державой. Франция, где в то время клерикалы пользовались большим влиянием и были сильны антигерманские настроения, оказалась естественной союзницей папы. Французское военное судно постоянно крейсировало близ Рима, чтобы оказать содействие папе, в случае, например, если он вздумает бежать из своего «плена». Однако итальянские демократы, не испытывавшие симпатии к версальскому правительству, опасались также и Германии, с неудовольствием смотрели на посещение королём Вены и Берлина (1873) и другие признаки растущей близости между дворами и правительствами Виктора Эммануила, Вильгельма I и Франца-Иосифа. Объединение государственных долгов — результат политического объединения — создало Италии долг в 8 млрд лир (кроме бумажных денег с принудительным курсом), по которому приходилось выплачивать ежегодно 460 млн только в виде процентов. Кредит был подорван; дефицит в росписи на 1872 год достигал 80 млн. Улучшить положение финансов можно было только радикальной реформой налоговой системы и значительным сокращением расходов на армию. Но на это не решалось ни одно правительство, опасаясь лишиться поддержки состоятельных классов населения. Правительство предпочитало поправлять финансы грошовыми экономиями и новыми налогами. На подобном проекте пал кабинет Джованни Ланцы летом 1873 года. Его место заняло правительство Мингетти, которое сумело, при помощи разных полумер, представить бездефицитную роспись. При нём поступили в казну железные дороги, но впоследствии, в 1885 году, эксплуатация железных дорог была передана на 60 лет обратно частным компаниям.

Правительство Мингетти пало в марте 1876 года из-за проектов новых налогов. Мингетти был последний министр, принадлежавший к правой партии и опиравшийся на так называемую «консортерию» (партию сохранившую кавуровские традиции). К середине 1870-х годов она распалась и ослабла. Центр тяжести в парламенте сместился влево, к партии, по старой памяти называвшей себя радикальной. Многие её деятели своё время были гарибальдийцами, но теперь итальянские радикалы стали более умеренными, сохранив вражду к клерикализму. Место Мингетти занял Агостино Депретис; портфель министра внутренних дел получил радикал Джованни Никотера. Палата депутатов была распущена и новые выборы дали подавляющее большинство сторонникам правительства. Впрочем большинство оказалось весьма разнородным; его фракции по каждому частному вопросу группировались довольно неожиданным образом; поэтому начались беспрестанные правительственные кризисы, то общие, то частные. В конце 1877 года Никотера был вынужден уйти в отставку и его место занял сицилиец Франческо Криспи, который стал лидером кабинета. Уже через 2,5 месяца образовался кабинет другого гарибальдийца — Бенедетто Кайроли, считавшегося вождём более радикальной фракции. После нескольких месяцев управления он уступил место более умеренному Депретису, продержавшемуся, в свою очередь, лишь полгода и павшему из-за налога на муку. Второе министерство Кайроли сумело провело этот закон, и через полгода снова пало.

Тем временем, 9 января 1878 года скончался король Виктор Эммануил II, заслуги которого в деле объединения Италии признавались (и даже иногда преувеличивались) всеми, не исключая крайних партий. Вслед за ним скончался и папа Пий IX. Место Виктора Эммануила занял его сын Умберто I; на место Пия IX был избран Лев XIII, решительно отказавшийся от прямолинейной политики своего предшественника и сумевший поднять упавший престиж католической церкви и Св. Престола. Он разрешил итальянским католикам принимать участие в парламентских выборах, и таким образом косвенно признал Итальянское королевство, но всё-таки продолжал разыгрывать роль ватиканского узника и мечтать о восстановлении светского владычества пап.

В 1879 году Кайроли вступил в союз с Депретисом и образовал коалиционное правительство. В области внешней политики более радикальный Кайроли, уступая требованиям общественного мнения, отклонился от политики Депретиса и правых на сближение с Германией. Способствовало смене внешнеполитического курса и то, что 30 января 1879 года президентом Франции был избран убеждённый республиканец Жюль Греви, что улучшило отношение к этой стране среди либералов и левых. Но симпатии итальянской элиты были на стороне Германии, тем более, что Италия в борьбе за иностранные рынки и колонии в Африке столкнулась с Францией, как с соперницей. Занятие Туниса французами в 1881 году привело к падению коалиционного кабинета Кайроли и замене его более германофильским кабинетом Депретиса, при котором была приобретена колония Асэб на Красном море (ныне Эритрея).

В мае 1881 года сформировалось уже третье по счёту правительство Депретиса. Оно многократно выходило в отставку по разным поводам, но каждый раз король поручал сформировать новый кабинет тому же Депретису, который оставался во власти до самой своей смерти в 1887 году. Все бесчисленные правительственные кризисы имели результатом только личные изменения в составе кабинета, почти не влияя на его политику. В целом, направление политики Депретиса было умеренно-либеральное — настолько умеренное, что правые, руководимые Мингетти, постоянно поддерживала её, а левые, вожди которых (Криспи, Кайроли, Никотера, Джузеппе Дзанарделли, Баккарини) составляли «пентархию», обычно являлись оппозицией. Левые упрекали Депретиса в излишней уступчивости по отношению к клерикалам и в излишней суровости к радикалам. В то же время, несмотря на критику правительства левые неоднократно входили в правительство Депретиса. Более последовательную оппозицию составляли лишь ирредентисты и слабые в итальянском парламенте социалисты. Главное дело правительства Депретиса—Никотеры было проведение закона о первоначальном обучении, который сделал обучение обязательным для детей в возрасте от 6—9 лет в общинах, где число жителей, достигло определённой нормы (1 на 1000—1500 жителей). Уроки закона Божия ещё ранее были сделаны необязательными (1877).

В 1882 году Депретис под давление радикальных левых и «Крайне левой» провёл важную избирательную реформу. Были снижены возрастной (с 25 лет до 21 года) и имущественный (с 40 до 19,8 лир) ценз для избирателей, право голоса получили арендаторы земельных участков, вносившие не менее 500 лир арендной платы, а также те, кто платил не менее 150 лир за наём жилого помещения, мастерской или лавки. Основным стал образовательный ценз, признавший право голоса за имевшими как минимум законченное начальное образование. при этом мужчины имевшие как минимум трёхлетнее начальное образование были освобождены от имущественного ценза.[1] В результате количество избирателей увеличилось более чем в три раза, от 621 896 до 2 017 829 человек.[2] Одномандатные избирательные округа сменили многомандатные, в которых избирались от двух до пяти депутатов.[3] Избиратели имели столько голосов сколько избиралось депутатов, за исключением пятимандатных округов, в которых количество голосов было ограничено четырьмя.[4] Впрочем уже в 1891 году вернулись к одномандатным округам. Избирательная реформа не изменила существенно состав палаты, так на выборах широко практиковались административное давление и подкуп избирателей, в первую очередь на юге страны.

20 мая 1882 года Германия, Австро-Венгрия и Италия подписали секретный договор о Тройственном союзе. Таким образом правительство Депретиса окончательно присоединило Италию к созданному Бисмарком союзу Германии и Австрии, направленный против Франции и России. Чтобы привести в порядок финансы, правительству в 1883 году пришлось прибегнуть к займу в 644 млн. Заём дал возможность отказаться от принудительного курса ассигнаций и банковых билетов. Несмотря на удачу займа, недоверие к финансам Италии не уменьшилось. В то же время, заключение союза с Германией и Австро-Венгрией неизбежно влекло за собой увеличение военных расходов, тем самым делая бессмысленными все меры к восстановлению равновесия бюджета. Особенно политика Депретиса раздражала итальянских радикалов (итал. Italia irredenta). Главная сила радикального лагеря — «Демократическая лига», главой которой, до своей смерти в 1882 году был Гарибальди — энергично вела пропаганду против правительства. Эта пропаганда, грозя испортить дружеские отношения Италии с Австрией, заставляла правительство прибегать к строгим полицейским мерам — произвольному закрытию ирредентистских обществ и арестам.

В 1885 году Италия попробовала расширить свои колонии. Претендуя на всё побережье Красного моря от Массауа (ныне Эритрея) до Баб-эль-Мандебского пролива, она осадила гавань Массауа (к северо-западу от Асэба). Началась война с Абиссинией, тоже претендовавшой на эту местность. Война оказалась гораздо тяжелее, чем этого ожидали в Италии, несмотря на то, что Абиссинии пришлось воевать на два фронта, одновременно ведя боевые действия против суданских махдистов. Результатом стал очередной правительственный кризис, после которого министра иностранных дел Паскуале Манчини сменил на несколько месяцев Депретис, а затем ведомство возглавил граф ди Робилант, что впрочем не привело к смене политики. Война продолжилась. Хотя итальянцы успели овладеть большей частью деревень и крепостей на побережье, но их войска сильно страдали от зноя, недостатка воды и болезней, а временами и от поражений, наносимых им абиссинским полководцем рас Аллулой. После смерти Депретиса в 1887 году, кабинет возглавил Криспи, который продолжил политику предшественника, потребовав новый кредит на продолжении колонизации Африки. 9 марта 1889 года эфиопский император Йоханныс IV попал в плен к махдистам и был казнён. Смерть правителя привела к борьбе за трон. Возникший из-за этого хаос позволил Италии наконец-то завершить войну, сохранив за собой Массауа. Впоследствии военные действия с разными африканскими народами не раз возобновлялись.

Министр-президент Криспи, несмотря на свою левую репутацию, фактически продолжал политику Депретиса, находя поддержку у правых, а оппозицию ему составляли ирредентисты во главе с Имбриани. Вся отличие кабинета Криспи от предыдущего заключалась в том, что он действовал с большей энергией и определённостью. Неслучайно следующие 4 года (1887—1891) отмечаются в истории Италии как «эпоха Криспи», подобно тому, как в истории Германии есть «эпоха Бисмарка». Забыв о своих недавних нападках на Тройственный союз, в 1887 году Криспи неожиданно, для закрепления союза, совершил поездку в Фридрихсруэ к Бисмарку. В 1890 году сам Криспи писал об этой поездке: «Только с этого момента отношения между тремя союзными державами стали вполне сердечными». Сближение Италии и Германии привело к обмену визитами монархов. В 1888 году император Вильгельм II встретился с Умбертом в его столице; в следующем году уже итальянский король, сопровождаемый Криспи, посетил Германию.

Вместе с тем, сближение Италии и Германии привело к таможенной войне с Францией (1888—1890), результатом которой стали земледельческий и торговый кризисы; более всего пострадало виноделие. Безработица и нищета (в Сицилии в 1889 году были даже случаи голодной смерти) привели к антиправительственным демонстрациям. Под их влиянием кабинет Криспи вышел в отставку, но вскоре вернулся к власти лишь слегка преобразованный. Запреты сходок и собраний, аресты и тому подобные мероприятия не могли переломить ситуацию. Летом 1889 года в Ломбардии состоялся крестьянский бунт, подавленный войсками. В следующем году он повторился. В 1890 году правительство, пытаясь улучшить финансовое состояние, добилось передачи государству благотворительных учреждениий (итал. opere pie), находившихся под исключительным ведением церкви. Это предоставило в распоряжение властей капитал в 3 млрд лир, приносящий 150 млн дохода в год, из которых церковь 100 млн употребляла на управление учреждениями, а остальные 50 млн тратились на благотворительность, под которой нередко понималось украшение церквей и т. п.

1 января 1889 года в силу вступил новый уголовный кодекс, над которым итальянские юристы и правительство работали два десятилетия. Он заменил действовавшие до тех пор в разных провинциях устарелые и часто варварские кодексы Неаполя, Тосканы, Сардинии, и стал, таким образом, последним актом объединения Италии. Превосходный в редакционном отношении, этот кодекс являлся передовым для Европе: в нём нет смертной казни. Помимо этого, он стал актом борьбы с церковью: в нём были предусмотрены суровые наказания за преступления духовных лиц и мирян, направленные в пользу католической церкви против государства. В то же время была отменена десятина, обязательная уплата в пользу церкви десятой части доходов прихожан. Также кабинет Криспи издал новый закон об общинном и провинциальном управлении, значительно расширивший местное самоуправление. Несмотря на экономические проблемы и вызванные ими антиправительственные выступления, итоги выборов 1890 года были весьма благоприятны для министерства Криспи: из 508 мест в Палате депутатов не менее 392 заняли его сторонники, среди которых были и часть правых, так называемый «правый центр», руководимый маркиз де Рудини. Остальные депутаты принадлежали или к «непримиримой правой», руководимой старым кавурианцем Руджиеро Бонги, или к левым. среди которых были сторонникам Никотеры, отделившегося от Криспи, и ирредентисты.

Хотя Криспи удалось получить большинство в парламенте, но проект бюджета, внесённый его правительством, был так неудовлетворителен, а новые налоги, предусмотренные в нём, так тяжелы, что прения о нём окончились выражением недоверия к кабинету. 31 января 1891 года Криспи вышел в отставку. Новое правительство сформировал лидер умеренных правых маркиз де Рудини. Большинство в нём составили члены правого центра, но были и непримиримые правые, и радикалы (так, Никотера занял пост министра внутренних дел); поэтому новый кабинет оказался недолговечным. Рудини обещал реформу эмиссионных банков, сокращение расходов на колониальную политику и вообще меры экономии в бюджете. Исполнить этого он не успел, и его годичное управление, как и управление его предшественника, было ознаменовано ростом левых настроенией, как социалистических, так и анархистских. 6 января 1891 года в Копалайо (на Луганском озере) состоялся конгресс анархистов, за которым последовал длинный ряд взрывов и убийств. Политическое убийство, как приём борьбы, всегда было очень популярно в Италии и к нему прибегали самые различный партии. Однако после объединения оно сделалось реже. В 1878 году некто Пассананте покушался на жизнь короля Умберто и ранил при этом Кайроли, а в следующем году состоялось покушение на Криспи. В начале 1890-х годов анархисты вновь возвели убийство в систему. В связи с этим длинной вереницей тянулись процессы анархистов. Так, в Бари (1891) по делу тайного общества «Mala vita» на скамье подсудимых оказалось 180 человек.

В мае 1892 года был сформирован левый кабинет Джованни Джолитти. В области внешней политики ему удалось добиться некоторого успеха: осенью того же года английская эскадра посетила итальянские воды, ответив этой демонстрацией на франко-русские торжества. В то же время Джолитти не удалось исправить финансовое положение Италии сокращением государственных расходов, в том числе и за счёт сокращения военного бюджета. Меры экономии, предпринятые правительством, вызвали недовольство. Во время предвыборной кампании 1892 года, вожди оппозиции, как левой, так и правой, Криспи, Дзанарделли, Рудини, говорили об ослаблении армии, как о безумии и преступлении, совершаемом правительством ввиду гигантских армий иностранных государств. Всё же Джолитти удалось победить на выборах, проведя в парламент 370 своих сторонников. В период правления Джолитти экономические проблемы привели к сильному бунту на Сицилии и к ряду более слабых бунтов на севере Италии. Сицилийский бунт застал правительство врасплох, несмотря на то, что радикальная партия давно уже указывала на тяжёлое положение мелких арендаторов в Сицилии, составляющих там значительный процент земледельческого населения, и на крайнее недовольство в их среде. Неудивительно, что вскоре кабинет Джолитти пал. Непосредственным поводом падения стали скандальные аферы эмиссионных банков. В шести итальянских банках, имевших монополию выпускать кредитные билеты, гарантированные правительством, и подчинённых строжайшему правительственному контролю, были открыты многомиллионные хищения. Директора и служащие банков, часть депутатов, некоторые министры и редакторы газет, оказались связанными с хищениями; одни брали деньги за молчание, другие — за активную поддержку банковских монополий. Подозрение пало и на самого Джолитти. Хотя он и не был повинен в коррупции, но зная об этих неприглядных фактах и долго противясь их обнародованию, Джолитти был вынужден в ноябре 1893 года уйти в отставку.

Новый кабинет король поручил составить Криспи, несмотря на то, что тот сам пользовался в этих банках широким личным кредитом. Из участников банковского скандала под суд были отданы только директор Римского банка Танлонио и несколько близких нему лиц. Несмотря на несомненность вины, присяжные в июле 1894 года, считая, по-видимому, невозможным наказывать второстепенных виновников, пока главные остаются на свободе. На суде выяснилось, что во время предварительного следствия были похищены некоторые важные документы, и в августе правительству пришлось назначить особую комиссию для расследования этого вопроса. В это время анархисты продолжали террор, совершив несколько взрывов, покушение на Криспи и убийство журналиста Бонди. Правительство ответило на их действия усилением наказания за преступления печати и введением ссылки без суда для анархистов в июле 1894 года.

XX—XXI века

В начале XX века Италия, формально находившаяся в союзе с Австро-Венгрией и Германией, всё больше сближалась с державами Антанты. У неё были территориальные претензии и к Франции, и к Австро-Венгрии, так что итальянское правительство не знало, к какому из военных союзов присоединиться. Какое-то время после начала Первой мировой войны Италия сохраняла нейтралитет, но в 1915 году, во многом под давлением националистов, желавших возвращения Триеста и Трентино, объявила войну Австро-Венгрии, тем самым вступив в войну на стороне Антанты. Итальянское командование рассчитывало быстро разгромить «слабую» на их взгляд Австрию, однако неготовность итальянской армии к войне сорвало эти планы. После провала в 1915 году итальянского наступления, в следующем 1916 году австро-венгерская армия побеждает в битве при Трентино и продвижение противника удалось остановить только благодаря помощи союзников. В 1917 году итальянская армия проводит ряд успешных летних операций, однако осенью терпит сокрушительное поражение при Капоретто и отступает на 70-110 км вглубь Италии. Только осенью 1918 года Италия смогла перейти в наступление, разгромив ослабленную австрийскую армию. 3 ноября 1918 года боевые действия на Итальянском фронте завершились. Победа в войне принесла Италии территориальные присоединения (Триест, Истрия, Южный Тироль), в результате чего страна получила славянские и германоязычные национальные меньшинства.

Тем не менее, Италия была не удовлетворена результатами войны. Ситуация усугубилась нарастанием социальных противоречий в результате ухудшения экономической ситуации из-за Первой мировой войны, а также влиянием происходившей в России революции. В 19191920 годах в стране наблюдался подъём рабочего движения, сопровождавшийся массовый захват рабочими фабрик и заводов и созданием рабочих советов. Рабочие выступления были подавлены из-за отсутствия единства в рядах левых.

Итальянский фашизм

Нарастание леворадикальных настроений вызвало усиление позиций правых, в которых значительная часть итальянцев видела защиту от социалистической революции. В 1919 году бывший социалист Бенито Муссолини создаёт национальную фашистскую партию, которая уже на выборах 1921 года в союзе с националистами занимает третье место. Уже в 1922 году после похода на Рим чернорубашечников фашисты приходят к власти, установив в течение следующих четырёх лет диктатуру во главе с Муссолини (премьер-министр 1922—1943). В 1929 году согласно Латеранскому договору Италия гарантировала суверенитет Ватикана. В 1930-х годах Италия начала проводить агрессивную политику, захватила Эфиопию (19351936), Албанию (1939). Заключив военный союз с III Рейхом и Японской империей, Италия в 1940 году вступила во Вторую мировую войну. Вопреки надеждам Муссолини война закончилась тяжёлым поражением Италии. Лишившись в ходе Североафриканской кампании своих колоний в Африке, потерпев неудачу на Восточном фронте, где итальянские экспедиционные войска были разгромлены, Италия капитулировала после начала Итальянской кампании союзников в 1943 году. Однако германские войска оккупировали большую часть страны, где было создано марионеточное государство во главе с Муссолини.

В 1945 году действиями движения Сопротивления (кульминационный момент — Апрельское восстание 1945), партизан в горах и англо-американских войск Италия была освобождена и в 1946 году после референдума стала республикой. Согласно Парижскому мирному договору (10 февраля 1947 года), архипелаг Додеканес получила Греция, Истрия отошла от Италии к Югославии, а Триест с прилегающей территорией стал международным городом (Свободная территория Триест). (Впоследствии, в 1954 году, Свободная территория Триест была разделена между Италией и Югославией, в результате чего город достался Италии, а восточная часть территории — Югославии.)

Первая итальянская республика (1947—1993)

В ноябре 1947 года принята Конституция Итальянской Республики (вступила в силу 1 января 1948), установившая политический режим, позже названный Первой итальянской республикой. После Второй мировой войны на политической арене выдвинулась Христианско-демократическая партия (ХДП), которая в 19451981 и в 19871992 годах формировала правительства. Послевоенная история Италии характеризуется частой сменой правительств (с 1946 по 1993 годы в стране сменилось 49 кабинетов), ростом экономики, интеграцией в европейские организации, усилением роли транснациональных корпораций в хозяйстве. Период с конца 1960-х по начало 1980-х годов характеризовался политической нестабильностью и разгулом терроризма. Для политической системы была характерна многопартийность. Ведущими партиями страны были Христианско-демократическая, Коммунистическая и Социалистическая. Резкое усиление коррупции во всех звеньях власти привело к операции «Чистые руки». Результатом операции стала окончательная дискредитация так называемой «Первой республики», что привело к масштабным изменениям в законодательстве и устройстве правоохранительных органов, а также к изменению избирательной системы и кризису традиционных политических партий, которые в итоге перестали существовать.

Вторая итальянская республика (с 1993)

В Италии устанавливается «Вторая республика». В стране формируется новая партийная система, в которой борьбу между собой вели многочисленные, в основном не долго существующие, партии, обычно объединяющиеся в правоцентристский блок («Полюс свобод» в 1994—2000 и «Дом свобод» в 2001—2008 годах) во главе с медиамагнатом Сильвио Берлускони и противостоящую ему левоцентристскую коалицию («Оливковое дерево» с 1995 по 2007 годы) во главе с экономистом Романо Проди, а затем Пьер Луиджи Берсани.

Напишите отзыв о статье "История Италии"

Примечания

  1. К. Батыр. [www.gumer.info/bibliotek_Buks/Pravo/batur/19.php «История государства и права зарубежных стран». Часть третья. Глава 19. § 2]
  2. D. Nohlen & P. Stöver. Elections in Europe: A data handbook. 2010, с. 1049. ISBN 978-3-8329-5609-7
  3. D. Nohlen & P. Stöver. Elections in Europe: A data handbook. 2010, с. 1029—1030. ISBN 978-3-8329-5609-7
  4. D. Nohlen & P. Stöver. Elections in Europe: A data handbook. 2010, с. 1039. ISBN 978-3-8329-5609-7

Ссылки

Отрывок, характеризующий История Италии

Ожидая врага сзади, а не спереди, французы бежали, растянувшись и разделившись друг от друга на двадцать четыре часа расстояния. Впереди всех бежал император, потом короли, потом герцоги. Русская армия, думая, что Наполеон возьмет вправо за Днепр, что было одно разумно, подалась тоже вправо и вышла на большую дорогу к Красному. И тут, как в игре в жмурки, французы наткнулись на наш авангард. Неожиданно увидав врага, французы смешались, приостановились от неожиданности испуга, но потом опять побежали, бросая своих сзади следовавших товарищей. Тут, как сквозь строй русских войск, проходили три дня, одна за одной, отдельные части французов, сначала вице короля, потом Даву, потом Нея. Все они побросали друг друга, побросали все свои тяжести, артиллерию, половину народа и убегали, только по ночам справа полукругами обходя русских.
Ней, шедший последним (потому что, несмотря на несчастное их положение или именно вследствие его, им хотелось побить тот пол, который ушиб их, он занялся нзрыванием никому не мешавших стен Смоленска), – шедший последним, Ней, с своим десятитысячным корпусом, прибежал в Оршу к Наполеону только с тысячью человеками, побросав и всех людей, и все пушки и ночью, украдучись, пробравшись лесом через Днепр.
От Орши побежали дальше по дороге к Вильно, точно так же играя в жмурки с преследующей армией. На Березине опять замешались, многие потонули, многие сдались, но те, которые перебрались через реку, побежали дальше. Главный начальник их надел шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив своих товарищей. Кто мог – уехал тоже, кто не мог – сдался или умер.


Казалось бы, в этой то кампании бегства французов, когда они делали все то, что только можно было, чтобы погубить себя; когда ни в одном движении этой толпы, начиная от поворота на Калужскую дорогу и до бегства начальника от армии, не было ни малейшего смысла, – казалось бы, в этот период кампании невозможно уже историкам, приписывающим действия масс воле одного человека, описывать это отступление в их смысле. Но нет. Горы книг написаны историками об этой кампании, и везде описаны распоряжения Наполеона и глубокомысленные его планы – маневры, руководившие войском, и гениальные распоряжения его маршалов.
Отступление от Малоярославца тогда, когда ему дают дорогу в обильный край и когда ему открыта та параллельная дорога, по которой потом преследовал его Кутузов, ненужное отступление по разоренной дороге объясняется нам по разным глубокомысленным соображениям. По таким же глубокомысленным соображениям описывается его отступление от Смоленска на Оршу. Потом описывается его геройство при Красном, где он будто бы готовится принять сражение и сам командовать, и ходит с березовой палкой и говорит:
– J'ai assez fait l'Empereur, il est temps de faire le general, [Довольно уже я представлял императора, теперь время быть генералом.] – и, несмотря на то, тотчас же после этого бежит дальше, оставляя на произвол судьбы разрозненные части армии, находящиеся сзади.
Потом описывают нам величие души маршалов, в особенности Нея, величие души, состоящее в том, что он ночью пробрался лесом в обход через Днепр и без знамен и артиллерии и без девяти десятых войска прибежал в Оршу.
И, наконец, последний отъезд великого императора от геройской армии представляется нам историками как что то великое и гениальное. Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.
Тогда, когда уже невозможно дальше растянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, когда действие уже явно противно тому, что все человечество называет добром и даже справедливостью, является у историков спасительное понятие о величии. Величие как будто исключает возможность меры хорошего и дурного. Для великого – нет дурного. Нет ужаса, который бы мог быть поставлен в вину тому, кто велик.
– «C'est grand!» [Это величественно!] – говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного, а есть «grand» и «не grand». Grand – хорошо, не grand – дурно. Grand есть свойство, по их понятиям, каких то особенных животных, называемых ими героями. И Наполеон, убираясь в теплой шубе домой от гибнущих не только товарищей, но (по его мнению) людей, им приведенных сюда, чувствует que c'est grand, и душа его покойна.
«Du sublime (он что то sublime видит в себе) au ridicule il n'y a qu'un pas», – говорит он. И весь мир пятьдесят лет повторяет: «Sublime! Grand! Napoleon le grand! Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas». [величественное… От величественного до смешного только один шаг… Величественное! Великое! Наполеон великий! От величественного до смешного только шаг.]
И никому в голову не придет, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости.
Для нас, с данной нам Христом мерой хорошего и дурного, нет неизмеримого. И нет величия там, где нет простоты, добра и правды.


Кто из русских людей, читая описания последнего периода кампании 1812 года, не испытывал тяжелого чувства досады, неудовлетворенности и неясности. Кто не задавал себе вопросов: как не забрали, не уничтожили всех французов, когда все три армии окружали их в превосходящем числе, когда расстроенные французы, голодая и замерзая, сдавались толпами и когда (как нам рассказывает история) цель русских состояла именно в том, чтобы остановить, отрезать и забрать в плен всех французов.
Каким образом то русское войско, которое, слабее числом французов, дало Бородинское сражение, каким образом это войско, с трех сторон окружавшее французов и имевшее целью их забрать, не достигло своей цели? Неужели такое громадное преимущество перед нами имеют французы, что мы, с превосходными силами окружив, не могли побить их? Каким образом это могло случиться?
История (та, которая называется этим словом), отвечая на эти вопросы, говорит, что это случилось оттого, что Кутузов, и Тормасов, и Чичагов, и тот то, и тот то не сделали таких то и таких то маневров.
Но отчего они не сделали всех этих маневров? Отчего, ежели они были виноваты в том, что не достигнута была предназначавшаяся цель, – отчего их не судили и не казнили? Но, даже ежели и допустить, что виною неудачи русских были Кутузов и Чичагов и т. п., нельзя понять все таки, почему и в тех условиях, в которых находились русские войска под Красным и под Березиной (в обоих случаях русские были в превосходных силах), почему не взято в плен французское войско с маршалами, королями и императорами, когда в этом состояла цель русских?
Объяснение этого странного явления тем (как то делают русские военные историки), что Кутузов помешал нападению, неосновательно потому, что мы знаем, что воля Кутузова не могла удержать войска от нападения под Вязьмой и под Тарутиным.
Почему то русское войско, которое с слабейшими силами одержало победу под Бородиным над неприятелем во всей его силе, под Красным и под Березиной в превосходных силах было побеждено расстроенными толпами французов?
Если цель русских состояла в том, чтобы отрезать и взять в плен Наполеона и маршалов, и цель эта не только не была достигнута, и все попытки к достижению этой цели всякий раз были разрушены самым постыдным образом, то последний период кампании совершенно справедливо представляется французами рядом побед и совершенно несправедливо представляется русскими историками победоносным.
Русские военные историки, настолько, насколько для них обязательна логика, невольно приходят к этому заключению и, несмотря на лирические воззвания о мужестве и преданности и т. д., должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова.
Но, оставив совершенно в стороне народное самолюбие, чувствуется, что заключение это само в себе заключает противуречие, так как ряд побед французов привел их к совершенному уничтожению, а ряд поражений русских привел их к полному уничтожению врага и очищению своего отечества.
Источник этого противуречия лежит в том, что историками, изучающими события по письмам государей и генералов, по реляциям, рапортам, планам и т. п., предположена ложная, никогда не существовавшая цель последнего периода войны 1812 года, – цель, будто бы состоявшая в том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с маршалами и армией.
Цели этой никогда не было и не могло быть, потому что она не имела смысла, и достижение ее было совершенно невозможно.
Цель эта не имела никакого смысла, во первых, потому, что расстроенная армия Наполеона со всей возможной быстротой бежала из России, то есть исполняла то самое, что мог желать всякий русский. Для чего же было делать различные операции над французами, которые бежали так быстро, как только они могли?
Во вторых, бессмысленно было становиться на дороге людей, всю свою энергию направивших на бегство.
В третьих, бессмысленно было терять свои войска для уничтожения французских армий, уничтожавшихся без внешних причин в такой прогрессии, что без всякого загораживания пути они не могли перевести через границу больше того, что они перевели в декабре месяце, то есть одну сотую всего войска.
В четвертых, бессмысленно было желание взять в плен императора, королей, герцогов – людей, плен которых в высшей степени затруднил бы действия русских, как то признавали самые искусные дипломаты того времени (J. Maistre и другие). Еще бессмысленнее было желание взять корпуса французов, когда свои войска растаяли наполовину до Красного, а к корпусам пленных надо было отделять дивизии конвоя, и когда свои солдаты не всегда получали полный провиант и забранные уже пленные мерли с голода.
Весь глубокомысленный план о том, чтобы отрезать и поймать Наполеона с армией, был подобен тому плану огородника, который, выгоняя из огорода потоптавшую его гряды скотину, забежал бы к воротам и стал бы по голове бить эту скотину. Одно, что можно бы было сказать в оправдание огородника, было бы то, что он очень рассердился. Но это нельзя было даже сказать про составителей проекта, потому что не они пострадали от потоптанных гряд.
Но, кроме того, что отрезывание Наполеона с армией было бессмысленно, оно было невозможно.
Невозможно это было, во первых, потому что, так как из опыта видно, что движение колонн на пяти верстах в одном сражении никогда не совпадает с планами, то вероятность того, чтобы Чичагов, Кутузов и Витгенштейн сошлись вовремя в назначенное место, была столь ничтожна, что она равнялась невозможности, как то и думал Кутузов, еще при получении плана сказавший, что диверсии на большие расстояния не приносят желаемых результатов.
Во вторых, невозможно было потому, что, для того чтобы парализировать ту силу инерции, с которой двигалось назад войско Наполеона, надо было без сравнения большие войска, чем те, которые имели русские.
В третьих, невозможно это было потому, что военное слово отрезать не имеет никакого смысла. Отрезать можно кусок хлеба, но не армию. Отрезать армию – перегородить ей дорогу – никак нельзя, ибо места кругом всегда много, где можно обойти, и есть ночь, во время которой ничего не видно, в чем могли бы убедиться военные ученые хоть из примеров Красного и Березины. Взять же в плен никак нельзя без того, чтобы тот, кого берут в плен, на это не согласился, как нельзя поймать ласточку, хотя и можно взять ее, когда она сядет на руку. Взять в плен можно того, кто сдается, как немцы, по правилам стратегии и тактики. Но французские войска совершенно справедливо не находили этого удобным, так как одинаковая голодная и холодная смерть ожидала их на бегстве и в плену.
В четвертых же, и главное, это было невозможно потому, что никогда, с тех пор как существует мир, не было войны при тех страшных условиях, при которых она происходила в 1812 году, и русские войска в преследовании французов напрягли все свои силы и не могли сделать большего, не уничтожившись сами.
В движении русской армии от Тарутина до Красного выбыло пятьдесят тысяч больными и отсталыми, то есть число, равное населению большого губернского города. Половина людей выбыла из армии без сражений.
И об этом то периоде кампании, когда войска без сапог и шуб, с неполным провиантом, без водки, по месяцам ночуют в снегу и при пятнадцати градусах мороза; когда дня только семь и восемь часов, а остальное ночь, во время которой не может быть влияния дисциплины; когда, не так как в сраженье, на несколько часов только люди вводятся в область смерти, где уже нет дисциплины, а когда люди по месяцам живут, всякую минуту борясь с смертью от голода и холода; когда в месяц погибает половина армии, – об этом то периоде кампании нам рассказывают историки, как Милорадович должен был сделать фланговый марш туда то, а Тормасов туда то и как Чичагов должен был передвинуться туда то (передвинуться выше колена в снегу), и как тот опрокинул и отрезал, и т. д., и т. д.
Русские, умиравшие наполовину, сделали все, что можно сделать и должно было сделать для достижения достойной народа цели, и не виноваты в том, что другие русские люди, сидевшие в теплых комнатах, предполагали сделать то, что было невозможно.
Все это странное, непонятное теперь противоречие факта с описанием истории происходит только оттого, что историки, писавшие об этом событии, писали историю прекрасных чувств и слов разных генералов, а не историю событий.
Для них кажутся очень занимательны слова Милорадовича, награды, которые получил тот и этот генерал, и их предположения; а вопрос о тех пятидесяти тысячах, которые остались по госпиталям и могилам, даже не интересует их, потому что не подлежит их изучению.
А между тем стоит только отвернуться от изучения рапортов и генеральных планов, а вникнуть в движение тех сотен тысяч людей, принимавших прямое, непосредственное участие в событии, и все, казавшиеся прежде неразрешимыми, вопросы вдруг с необыкновенной легкостью и простотой получают несомненное разрешение.
Цель отрезывания Наполеона с армией никогда не существовала, кроме как в воображении десятка людей. Она не могла существовать, потому что она была бессмысленна, и достижение ее было невозможно.
Цель народа была одна: очистить свою землю от нашествия. Цель эта достигалась, во первых, сама собою, так как французы бежали, и потому следовало только не останавливать это движение. Во вторых, цель эта достигалась действиями народной войны, уничтожавшей французов, и, в третьих, тем, что большая русская армия шла следом за французами, готовая употребить силу в случае остановки движения французов.
Русская армия должна была действовать, как кнут на бегущее животное. И опытный погонщик знал, что самое выгодное держать кнут поднятым, угрожая им, а не по голове стегать бегущее животное.



Когда человек видит умирающее животное, ужас охватывает его: то, что есть он сам, – сущность его, в его глазах очевидно уничтожается – перестает быть. Но когда умирающее есть человек, и человек любимый – ощущаемый, тогда, кроме ужаса перед уничтожением жизни, чувствуется разрыв и духовная рана, которая, так же как и рана физическая, иногда убивает, иногда залечивается, но всегда болит и боится внешнего раздражающего прикосновения.
После смерти князя Андрея Наташа и княжна Марья одинаково чувствовали это. Они, нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни. Они осторожно берегли свои открытые раны от оскорбительных, болезненных прикосновений. Все: быстро проехавший экипаж по улице, напоминание об обеде, вопрос девушки о платье, которое надо приготовить; еще хуже, слово неискреннего, слабого участия болезненно раздражало рану, казалось оскорблением и нарушало ту необходимую тишину, в которой они обе старались прислушиваться к незамолкшему еще в их воображении страшному, строгому хору, и мешало вглядываться в те таинственные бесконечные дали, которые на мгновение открылись перед ними.
Только вдвоем им было не оскорбительно и не больно. Они мало говорили между собой. Ежели они говорили, то о самых незначительных предметах. И та и другая одинаково избегали упоминания о чем нибудь, имеющем отношение к будущему.
Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти. Еще осторожнее они обходили в своих разговорах все то, что могло иметь отношение к умершему. Им казалось, что то, что они пережили и перечувствовали, не могло быть выражено словами. Им казалось, что всякое упоминание словами о подробностях его жизни нарушало величие и святыню совершившегося в их глазах таинства.
Беспрестанные воздержания речи, постоянное старательное обхождение всего того, что могло навести на слово о нем: эти остановки с разных сторон на границе того, чего нельзя было говорить, еще чище и яснее выставляли перед их воображением то, что они чувствовали.

Но чистая, полная печаль так же невозможна, как чистая и полная радость. Княжна Марья, по своему положению одной независимой хозяйки своей судьбы, опекунши и воспитательницы племянника, первая была вызвана жизнью из того мира печали, в котором она жила первые две недели. Она получила письма от родных, на которые надо было отвечать; комната, в которую поместили Николеньку, была сыра, и он стал кашлять. Алпатыч приехал в Ярославль с отчетами о делах и с предложениями и советами переехать в Москву в Вздвиженский дом, который остался цел и требовал только небольших починок. Жизнь не останавливалась, и надо было жить. Как ни тяжело было княжне Марье выйти из того мира уединенного созерцания, в котором она жила до сих пор, как ни жалко и как будто совестно было покинуть Наташу одну, – заботы жизни требовали ее участия, и она невольно отдалась им. Она поверяла счеты с Алпатычем, советовалась с Десалем о племяннике и делала распоряжения и приготовления для своего переезда в Москву.
Наташа оставалась одна и с тех пор, как княжна Марья стала заниматься приготовлениями к отъезду, избегала и ее.
Княжна Марья предложила графине отпустить с собой Наташу в Москву, и мать и отец радостно согласились на это предложение, с каждым днем замечая упадок физических сил дочери и полагая для нее полезным и перемену места, и помощь московских врачей.
– Я никуда не поеду, – отвечала Наташа, когда ей сделали это предложение, – только, пожалуйста, оставьте меня, – сказала она и выбежала из комнаты, с трудом удерживая слезы не столько горя, сколько досады и озлобления.
После того как она почувствовала себя покинутой княжной Марьей и одинокой в своем горе, Наташа большую часть времени, одна в своей комнате, сидела с ногами в углу дивана, и, что нибудь разрывая или переминая своими тонкими, напряженными пальцами, упорным, неподвижным взглядом смотрела на то, на чем останавливались глаза. Уединение это изнуряло, мучило ее; но оно было для нее необходимо. Как только кто нибудь входил к ней, она быстро вставала, изменяла положение и выражение взгляда и бралась за книгу или шитье, очевидно с нетерпением ожидая ухода того, кто помешал ей.
Ей все казалось, что она вот вот сейчас поймет, проникнет то, на что с страшным, непосильным ей вопросом устремлен был ее душевный взгляд.
В конце декабря, в черном шерстяном платье, с небрежно связанной пучком косой, худая и бледная, Наташа сидела с ногами в углу дивана, напряженно комкая и распуская концы пояса, и смотрела на угол двери.
Она смотрела туда, куда ушел он, на ту сторону жизни. И та сторона жизни, о которой она прежде никогда не думала, которая прежде ей казалась такою далекою, невероятною, теперь была ей ближе и роднее, понятнее, чем эта сторона жизни, в которой все было или пустота и разрушение, или страдание и оскорбление.
Она смотрела туда, где она знала, что был он; но она не могла его видеть иначе, как таким, каким он был здесь. Она видела его опять таким же, каким он был в Мытищах, у Троицы, в Ярославле.
Она видела его лицо, слышала его голос и повторяла его слова и свои слова, сказанные ему, и иногда придумывала за себя и за него новые слова, которые тогда могли бы быть сказаны.
Вот он лежит на кресле в своей бархатной шубке, облокотив голову на худую, бледную руку. Грудь его страшно низка и плечи подняты. Губы твердо сжаты, глаза блестят, и на бледном лбу вспрыгивает и исчезает морщина. Одна нога его чуть заметно быстро дрожит. Наташа знает, что он борется с мучительной болью. «Что такое эта боль? Зачем боль? Что он чувствует? Как у него болит!» – думает Наташа. Он заметил ее вниманье, поднял глаза и, не улыбаясь, стал говорить.
«Одно ужасно, – сказал он, – это связать себя навеки с страдающим человеком. Это вечное мученье». И он испытующим взглядом – Наташа видела теперь этот взгляд – посмотрел на нее. Наташа, как и всегда, ответила тогда прежде, чем успела подумать о том, что она отвечает; она сказала: «Это не может так продолжаться, этого не будет, вы будете здоровы – совсем».
Она теперь сначала видела его и переживала теперь все то, что она чувствовала тогда. Она вспомнила продолжительный, грустный, строгий взгляд его при этих словах и поняла значение упрека и отчаяния этого продолжительного взгляда.
«Я согласилась, – говорила себе теперь Наташа, – что было бы ужасно, если б он остался всегда страдающим. Я сказала это тогда так только потому, что для него это было бы ужасно, а он понял это иначе. Он подумал, что это для меня ужасно бы было. Он тогда еще хотел жить – боялся смерти. И я так грубо, глупо сказала ему. Я не думала этого. Я думала совсем другое. Если бы я сказала то, что думала, я бы сказала: пускай бы он умирал, все время умирал бы перед моими глазами, я была бы счастлива в сравнении с тем, что я теперь. Теперь… Ничего, никого нет. Знал ли он это? Нет. Не знал и никогда не узнает. И теперь никогда, никогда уже нельзя поправить этого». И опять он говорил ей те же слова, но теперь в воображении своем Наташа отвечала ему иначе. Она останавливала его и говорила: «Ужасно для вас, но не для меня. Вы знайте, что мне без вас нет ничего в жизни, и страдать с вами для меня лучшее счастие». И он брал ее руку и жал ее так, как он жал ее в тот страшный вечер, за четыре дня перед смертью. И в воображении своем она говорила ему еще другие нежные, любовные речи, которые она могла бы сказать тогда, которые она говорила теперь. «Я люблю тебя… тебя… люблю, люблю…» – говорила она, судорожно сжимая руки, стискивая зубы с ожесточенным усилием.
И сладкое горе охватывало ее, и слезы уже выступали в глаза, но вдруг она спрашивала себя: кому она говорит это? Где он и кто он теперь? И опять все застилалось сухим, жестким недоумением, и опять, напряженно сдвинув брови, она вглядывалась туда, где он был. И вот, вот, ей казалось, она проникает тайну… Но в ту минуту, как уж ей открывалось, казалось, непонятное, громкий стук ручки замка двери болезненно поразил ее слух. Быстро и неосторожно, с испуганным, незанятым ею выражением лица, в комнату вошла горничная Дуняша.
– Пожалуйте к папаше, скорее, – сказала Дуняша с особенным и оживленным выражением. – Несчастье, о Петре Ильиче… письмо, – всхлипнув, проговорила она.


Кроме общего чувства отчуждения от всех людей, Наташа в это время испытывала особенное чувство отчуждения от лиц своей семьи. Все свои: отец, мать, Соня, были ей так близки, привычны, так будничны, что все их слова, чувства казались ей оскорблением того мира, в котором она жила последнее время, и она не только была равнодушна, но враждебно смотрела на них. Она слышала слова Дуняши о Петре Ильиче, о несчастии, но не поняла их.
«Какое там у них несчастие, какое может быть несчастие? У них все свое старое, привычное и покойное», – мысленно сказала себе Наташа.
Когда она вошла в залу, отец быстро выходил из комнаты графини. Лицо его было сморщено и мокро от слез. Он, видимо, выбежал из той комнаты, чтобы дать волю давившим его рыданиям. Увидав Наташу, он отчаянно взмахнул руками и разразился болезненно судорожными всхлипываниями, исказившими его круглое, мягкое лицо.
– Пе… Петя… Поди, поди, она… она… зовет… – И он, рыдая, как дитя, быстро семеня ослабевшими ногами, подошел к стулу и упал почти на него, закрыв лицо руками.
Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что то страшно больно ударило ее в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что то отрывается в ней и что она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе. Она подбежала к отцу, но он, бессильно махая рукой, указывал на дверь матери. Княжна Марья, бледная, с дрожащей нижней челюстью, вышла из двери и взяла Наташу за руку, говоря ей что то. Наташа не видела, не слышала ее. Она быстрыми шагами вошла в дверь, остановилась на мгновение, как бы в борьбе с самой собой, и подбежала к матери.
Графиня лежала на кресле, странно неловко вытягиваясь, и билась головой об стену. Соня и девушки держали ее за руки.
– Наташу, Наташу!.. – кричала графиня. – Неправда, неправда… Он лжет… Наташу! – кричала она, отталкивая от себя окружающих. – Подите прочь все, неправда! Убили!.. ха ха ха ха!.. неправда!
Наташа стала коленом на кресло, нагнулась над матерью, обняла ее, с неожиданной силой подняла, повернула к себе ее лицо и прижалась к ней.
– Маменька!.. голубчик!.. Я тут, друг мой. Маменька, – шептала она ей, не замолкая ни на секунду.
Она не выпускала матери, нежно боролась с ней, требовала подушки, воды, расстегивала и разрывала платье на матери.
– Друг мой, голубушка… маменька, душенька, – не переставая шептала она, целуя ее голову, руки, лицо и чувствуя, как неудержимо, ручьями, щекоча ей нос и щеки, текли ее слезы.
Графиня сжала руку дочери, закрыла глаза и затихла на мгновение. Вдруг она с непривычной быстротой поднялась, бессмысленно оглянулась и, увидав Наташу, стала из всех сил сжимать ее голову. Потом она повернула к себе ее морщившееся от боли лицо и долго вглядывалась в него.
– Наташа, ты меня любишь, – сказала она тихим, доверчивым шепотом. – Наташа, ты не обманешь меня? Ты мне скажешь всю правду?
Наташа смотрела на нее налитыми слезами глазами, и в лице ее была только мольба о прощении и любви.
– Друг мой, маменька, – повторяла она, напрягая все силы своей любви на то, чтобы как нибудь снять с нее на себя излишек давившего ее горя.
И опять в бессильной борьбе с действительностью мать, отказываясь верить в то, что она могла жить, когда был убит цветущий жизнью ее любимый мальчик, спасалась от действительности в мире безумия.
Наташа не помнила, как прошел этот день, ночь, следующий день, следующая ночь. Она не спала и не отходила от матери. Любовь Наташи, упорная, терпеливая, не как объяснение, не как утешение, а как призыв к жизни, всякую секунду как будто со всех сторон обнимала графиню. На третью ночь графиня затихла на несколько минут, и Наташа закрыла глаза, облокотив голову на ручку кресла. Кровать скрипнула. Наташа открыла глаза. Графиня сидела на кровати и тихо говорила.
– Как я рада, что ты приехал. Ты устал, хочешь чаю? – Наташа подошла к ней. – Ты похорошел и возмужал, – продолжала графиня, взяв дочь за руку.
– Маменька, что вы говорите!..
– Наташа, его нет, нет больше! – И, обняв дочь, в первый раз графиня начала плакать.


Княжна Марья отложила свой отъезд. Соня, граф старались заменить Наташу, но не могли. Они видели, что она одна могла удерживать мать от безумного отчаяния. Три недели Наташа безвыходно жила при матери, спала на кресле в ее комнате, поила, кормила ее и не переставая говорила с ней, – говорила, потому что один нежный, ласкающий голос ее успокоивал графиню.
Душевная рана матери не могла залечиться. Смерть Пети оторвала половину ее жизни. Через месяц после известия о смерти Пети, заставшего ее свежей и бодрой пятидесятилетней женщиной, она вышла из своей комнаты полумертвой и не принимающею участия в жизни – старухой. Но та же рана, которая наполовину убила графиню, эта новая рана вызвала Наташу к жизни.
Душевная рана, происходящая от разрыва духовного тела, точно так же, как и рана физическая, как ни странно это кажется, после того как глубокая рана зажила и кажется сошедшейся своими краями, рана душевная, как и физическая, заживает только изнутри выпирающею силой жизни.
Так же зажила рана Наташи. Она думала, что жизнь ее кончена. Но вдруг любовь к матери показала ей, что сущность ее жизни – любовь – еще жива в ней. Проснулась любовь, и проснулась жизнь.
Последние дни князя Андрея связали Наташу с княжной Марьей. Новое несчастье еще более сблизило их. Княжна Марья отложила свой отъезд и последние три недели, как за больным ребенком, ухаживала за Наташей. Последние недели, проведенные Наташей в комнате матери, надорвали ее физические силы.
Однажды княжна Марья, в середине дня, заметив, что Наташа дрожит в лихорадочном ознобе, увела ее к себе и уложила на своей постели. Наташа легла, но когда княжна Марья, опустив сторы, хотела выйти, Наташа подозвала ее к себе.
– Мне не хочется спать. Мари, посиди со мной.
– Ты устала – постарайся заснуть.
– Нет, нет. Зачем ты увела меня? Она спросит.
– Ей гораздо лучше. Она нынче так хорошо говорила, – сказала княжна Марья.
Наташа лежала в постели и в полутьме комнаты рассматривала лицо княжны Марьи.
«Похожа она на него? – думала Наташа. – Да, похожа и не похожа. Но она особенная, чужая, совсем новая, неизвестная. И она любит меня. Что у ней на душе? Все доброе. Но как? Как она думает? Как она на меня смотрит? Да, она прекрасная».
– Маша, – сказала она, робко притянув к себе ее руку. – Маша, ты не думай, что я дурная. Нет? Маша, голубушка. Как я тебя люблю. Будем совсем, совсем друзьями.
И Наташа, обнимая, стала целовать руки и лицо княжны Марьи. Княжна Марья стыдилась и радовалась этому выражению чувств Наташи.
С этого дня между княжной Марьей и Наташей установилась та страстная и нежная дружба, которая бывает только между женщинами. Они беспрестанно целовались, говорили друг другу нежные слова и большую часть времени проводили вместе. Если одна выходила, то другаябыла беспокойна и спешила присоединиться к ней. Они вдвоем чувствовали большее согласие между собой, чем порознь, каждая сама с собою. Между ними установилось чувство сильнейшее, чем дружба: это было исключительное чувство возможности жизни только в присутствии друг друга.
Иногда они молчали целые часы; иногда, уже лежа в постелях, они начинали говорить и говорили до утра. Они говорили большей частию о дальнем прошедшем. Княжна Марья рассказывала про свое детство, про свою мать, про своего отца, про свои мечтания; и Наташа, прежде с спокойным непониманием отворачивавшаяся от этой жизни, преданности, покорности, от поэзии христианского самоотвержения, теперь, чувствуя себя связанной любовью с княжной Марьей, полюбила и прошедшее княжны Марьи и поняла непонятную ей прежде сторону жизни. Она не думала прилагать к своей жизни покорность и самоотвержение, потому что она привыкла искать других радостей, но она поняла и полюбила в другой эту прежде непонятную ей добродетель. Для княжны Марьи, слушавшей рассказы о детстве и первой молодости Наташи, тоже открывалась прежде непонятная сторона жизни, вера в жизнь, в наслаждения жизни.
Они всё точно так же никогда не говорили про него с тем, чтобы не нарушать словами, как им казалось, той высоты чувства, которая была в них, а это умолчание о нем делало то, что понемногу, не веря этому, они забывали его.
Наташа похудела, побледнела и физически так стала слаба, что все постоянно говорили о ее здоровье, и ей это приятно было. Но иногда на нее неожиданно находил не только страх смерти, но страх болезни, слабости, потери красоты, и невольно она иногда внимательно разглядывала свою голую руку, удивляясь на ее худобу, или заглядывалась по утрам в зеркало на свое вытянувшееся, жалкое, как ей казалось, лицо. Ей казалось, что это так должно быть, и вместе с тем становилось страшно и грустно.
Один раз она скоро взошла наверх и тяжело запыхалась. Тотчас же невольно она придумала себе дело внизу и оттуда вбежала опять наверх, пробуя силы и наблюдая за собой.
Другой раз она позвала Дуняшу, и голос ее задребезжал. Она еще раз кликнула ее, несмотря на то, что она слышала ее шаги, – кликнула тем грудным голосом, которым она певала, и прислушалась к нему.
Она не знала этого, не поверила бы, но под казавшимся ей непроницаемым слоем ила, застлавшим ее душу, уже пробивались тонкие, нежные молодые иглы травы, которые должны были укорениться и так застлать своими жизненными побегами задавившее ее горе, что его скоро будет не видно и не заметно. Рана заживала изнутри. В конце января княжна Марья уехала в Москву, и граф настоял на том, чтобы Наташа ехала с нею, с тем чтобы посоветоваться с докторами.


После столкновения при Вязьме, где Кутузов не мог удержать свои войска от желания опрокинуть, отрезать и т. д., дальнейшее движение бежавших французов и за ними бежавших русских, до Красного, происходило без сражений. Бегство было так быстро, что бежавшая за французами русская армия не могла поспевать за ними, что лошади в кавалерии и артиллерии становились и что сведения о движении французов были всегда неверны.
Люди русского войска были так измучены этим непрерывным движением по сорок верст в сутки, что не могли двигаться быстрее.
Чтобы понять степень истощения русской армии, надо только ясно понять значение того факта, что, потеряв ранеными и убитыми во все время движения от Тарутина не более пяти тысяч человек, не потеряв сотни людей пленными, армия русская, вышедшая из Тарутина в числе ста тысяч, пришла к Красному в числе пятидесяти тысяч.
Быстрое движение русских за французами действовало на русскую армию точно так же разрушительно, как и бегство французов. Разница была только в том, что русская армия двигалась произвольно, без угрозы погибели, которая висела над французской армией, и в том, что отсталые больные у французов оставались в руках врага, отсталые русские оставались у себя дома. Главная причина уменьшения армии Наполеона была быстрота движения, и несомненным доказательством тому служит соответственное уменьшение русских войск.
Вся деятельность Кутузова, как это было под Тарутиным и под Вязьмой, была направлена только к тому, чтобы, – насколько то было в его власти, – не останавливать этого гибельного для французов движения (как хотели в Петербурге и в армии русские генералы), а содействовать ему и облегчить движение своих войск.
Но, кроме того, со времени выказавшихся в войсках утомления и огромной убыли, происходивших от быстроты движения, еще другая причина представлялась Кутузову для замедления движения войск и для выжидания. Цель русских войск была – следование за французами. Путь французов был неизвестен, и потому, чем ближе следовали наши войска по пятам французов, тем больше они проходили расстояния. Только следуя в некотором расстоянии, можно было по кратчайшему пути перерезывать зигзаги, которые делали французы. Все искусные маневры, которые предлагали генералы, выражались в передвижениях войск, в увеличении переходов, а единственно разумная цель состояла в том, чтобы уменьшить эти переходы. И к этой цели во всю кампанию, от Москвы до Вильны, была направлена деятельность Кутузова – не случайно, не временно, но так последовательно, что он ни разу не изменил ей.
Кутузов знал не умом или наукой, а всем русским существом своим знал и чувствовал то, что чувствовал каждый русский солдат, что французы побеждены, что враги бегут и надо выпроводить их; но вместе с тем он чувствовал, заодно с солдатами, всю тяжесть этого, неслыханного по быстроте и времени года, похода.
Но генералам, в особенности не русским, желавшим отличиться, удивить кого то, забрать в плен для чего то какого нибудь герцога или короля, – генералам этим казалось теперь, когда всякое сражение было и гадко и бессмысленно, им казалось, что теперь то самое время давать сражения и побеждать кого то. Кутузов только пожимал плечами, когда ему один за другим представляли проекты маневров с теми дурно обутыми, без полушубков, полуголодными солдатами, которые в один месяц, без сражений, растаяли до половины и с которыми, при наилучших условиях продолжающегося бегства, надо было пройти до границы пространство больше того, которое было пройдено.
В особенности это стремление отличиться и маневрировать, опрокидывать и отрезывать проявлялось тогда, когда русские войска наталкивались на войска французов.
Так это случилось под Красным, где думали найти одну из трех колонн французов и наткнулись на самого Наполеона с шестнадцатью тысячами. Несмотря на все средства, употребленные Кутузовым, для того чтобы избавиться от этого пагубного столкновения и чтобы сберечь свои войска, три дня у Красного продолжалось добивание разбитых сборищ французов измученными людьми русской армии.
Толь написал диспозицию: die erste Colonne marschiert [первая колонна направится туда то] и т. д. И, как всегда, сделалось все не по диспозиции. Принц Евгений Виртембергский расстреливал с горы мимо бегущие толпы французов и требовал подкрепления, которое не приходило. Французы, по ночам обегая русских, рассыпались, прятались в леса и пробирались, кто как мог, дальше.
Милорадович, который говорил, что он знать ничего не хочет о хозяйственных делах отряда, которого никогда нельзя было найти, когда его было нужно, «chevalier sans peur et sans reproche» [«рыцарь без страха и упрека»], как он сам называл себя, и охотник до разговоров с французами, посылал парламентеров, требуя сдачи, и терял время и делал не то, что ему приказывали.
– Дарю вам, ребята, эту колонну, – говорил он, подъезжая к войскам и указывая кавалеристам на французов. И кавалеристы на худых, ободранных, еле двигающихся лошадях, подгоняя их шпорами и саблями, рысцой, после сильных напряжений, подъезжали к подаренной колонне, то есть к толпе обмороженных, закоченевших и голодных французов; и подаренная колонна кидала оружие и сдавалась, чего ей уже давно хотелось.
Под Красным взяли двадцать шесть тысяч пленных, сотни пушек, какую то палку, которую называли маршальским жезлом, и спорили о том, кто там отличился, и были этим довольны, но очень сожалели о том, что не взяли Наполеона или хоть какого нибудь героя, маршала, и упрекали в этом друг друга и в особенности Кутузова.
Люди эти, увлекаемые своими страстями, были слепыми исполнителями только самого печального закона необходимости; но они считали себя героями и воображали, что то, что они делали, было самое достойное и благородное дело. Они обвиняли Кутузова и говорили, что он с самого начала кампании мешал им победить Наполеона, что он думает только об удовлетворении своих страстей и не хотел выходить из Полотняных Заводов, потому что ему там было покойно; что он под Красным остановил движенье только потому, что, узнав о присутствии Наполеона, он совершенно потерялся; что можно предполагать, что он находится в заговоре с Наполеоном, что он подкуплен им, [Записки Вильсона. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ] и т. д., и т. д.
Мало того, что современники, увлекаемые страстями, говорили так, – потомство и история признали Наполеона grand, a Кутузова: иностранцы – хитрым, развратным, слабым придворным стариком; русские – чем то неопределенным – какой то куклой, полезной только по своему русскому имени…


В 12 м и 13 м годах Кутузова прямо обвиняли за ошибки. Государь был недоволен им. И в истории, написанной недавно по высочайшему повелению, сказано, что Кутузов был хитрый придворный лжец, боявшийся имени Наполеона и своими ошибками под Красным и под Березиной лишивший русские войска славы – полной победы над французами. [История 1812 года Богдановича: характеристика Кутузова и рассуждение о неудовлетворительности результатов Красненских сражений. (Примеч. Л.Н. Толстого.) ]
Такова судьба не великих людей, не grand homme, которых не признает русский ум, а судьба тех редких, всегда одиноких людей, которые, постигая волю провидения, подчиняют ей свою личную волю. Ненависть и презрение толпы наказывают этих людей за прозрение высших законов.
Для русских историков – странно и страшно сказать – Наполеон – это ничтожнейшее орудие истории – никогда и нигде, даже в изгнании, не выказавший человеческого достоинства, – Наполеон есть предмет восхищения и восторга; он grand. Кутузов же, тот человек, который от начала и до конца своей деятельности в 1812 году, от Бородина и до Вильны, ни разу ни одним действием, ни словом не изменяя себе, являет необычайный s истории пример самоотвержения и сознания в настоящем будущего значения события, – Кутузов представляется им чем то неопределенным и жалким, и, говоря о Кутузове и 12 м годе, им всегда как будто немножко стыдно.
А между тем трудно себе представить историческое лицо, деятельность которого так неизменно постоянно была бы направлена к одной и той же цели. Трудно вообразить себе цель, более достойную и более совпадающую с волею всего народа. Еще труднее найти другой пример в истории, где бы цель, которую поставило себе историческое лицо, была бы так совершенно достигнута, как та цель, к достижению которой была направлена вся деятельность Кутузова в 1812 году.
Кутузов никогда не говорил о сорока веках, которые смотрят с пирамид, о жертвах, которые он приносит отечеству, о том, что он намерен совершить или совершил: он вообще ничего не говорил о себе, не играл никакой роли, казался всегда самым простым и обыкновенным человеком и говорил самые простые и обыкновенные вещи. Он писал письма своим дочерям и m me Stael, читал романы, любил общество красивых женщин, шутил с генералами, офицерами и солдатами и никогда не противоречил тем людям, которые хотели ему что нибудь доказывать. Когда граф Растопчин на Яузском мосту подскакал к Кутузову с личными упреками о том, кто виноват в погибели Москвы, и сказал: «Как же вы обещали не оставлять Москвы, не дав сраженья?» – Кутузов отвечал: «Я и не оставлю Москвы без сражения», несмотря на то, что Москва была уже оставлена. Когда приехавший к нему от государя Аракчеев сказал, что надо бы Ермолова назначить начальником артиллерии, Кутузов отвечал: «Да, я и сам только что говорил это», – хотя он за минуту говорил совсем другое. Какое дело было ему, одному понимавшему тогда весь громадный смысл события, среди бестолковой толпы, окружавшей его, какое ему дело было до того, к себе или к нему отнесет граф Растопчин бедствие столицы? Еще менее могло занимать его то, кого назначат начальником артиллерии.
Не только в этих случаях, но беспрестанно этот старый человек дошедший опытом жизни до убеждения в том, что мысли и слова, служащие им выражением, не суть двигатели людей, говорил слова совершенно бессмысленные – первые, которые ему приходили в голову.
Но этот самый человек, так пренебрегавший своими словами, ни разу во всю свою деятельность не сказал ни одного слова, которое было бы не согласно с той единственной целью, к достижению которой он шел во время всей войны. Очевидно, невольно, с тяжелой уверенностью, что не поймут его, он неоднократно в самых разнообразных обстоятельствах высказывал свою мысль. Начиная от Бородинского сражения, с которого начался его разлад с окружающими, он один говорил, что Бородинское сражение есть победа, и повторял это и изустно, и в рапортах, и донесениях до самой своей смерти. Он один сказал, что потеря Москвы не есть потеря России. Он в ответ Лористону на предложение о мире отвечал, что мира не может быть, потому что такова воля народа; он один во время отступления французов говорил, что все наши маневры не нужны, что все сделается само собой лучше, чем мы того желаем, что неприятелю надо дать золотой мост, что ни Тарутинское, ни Вяземское, ни Красненское сражения не нужны, что с чем нибудь надо прийти на границу, что за десять французов он не отдаст одного русского.
И он один, этот придворный человек, как нам изображают его, человек, который лжет Аракчееву с целью угодить государю, – он один, этот придворный человек, в Вильне, тем заслуживая немилость государя, говорит, что дальнейшая война за границей вредна и бесполезна.
Но одни слова не доказали бы, что он тогда понимал значение события. Действия его – все без малейшего отступления, все были направлены к одной и той же цели, выражающейся в трех действиях: 1) напрячь все свои силы для столкновения с французами, 2) победить их и 3) изгнать из России, облегчая, насколько возможно, бедствия народа и войска.
Он, тот медлитель Кутузов, которого девиз есть терпение и время, враг решительных действий, он дает Бородинское сражение, облекая приготовления к нему в беспримерную торжественность. Он, тот Кутузов, который в Аустерлицком сражении, прежде начала его, говорит, что оно будет проиграно, в Бородине, несмотря на уверения генералов о том, что сражение проиграно, несмотря на неслыханный в истории пример того, что после выигранного сражения войско должно отступать, он один, в противность всем, до самой смерти утверждает, что Бородинское сражение – победа. Он один во все время отступления настаивает на том, чтобы не давать сражений, которые теперь бесполезны, не начинать новой войны и не переходить границ России.
Теперь понять значение события, если только не прилагать к деятельности масс целей, которые были в голове десятка людей, легко, так как все событие с его последствиями лежит перед нами.
Но каким образом тогда этот старый человек, один, в противность мнения всех, мог угадать, так верно угадал тогда значение народного смысла события, что ни разу во всю свою деятельность не изменил ему?
Источник этой необычайной силы прозрения в смысл совершающихся явлений лежал в том народном чувстве, которое он носил в себе во всей чистоте и силе его.
Только признание в нем этого чувства заставило народ такими странными путями из в немилости находящегося старика выбрать его против воли царя в представители народной войны. И только это чувство поставило его на ту высшую человеческую высоту, с которой он, главнокомандующий, направлял все свои силы не на то, чтоб убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть их.
Простая, скромная и потому истинно величественная фигура эта не могла улечься в ту лживую форму европейского героя, мнимо управляющего людьми, которую придумала история.
Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея свое понятие о величии.


5 ноября был первый день так называемого Красненского сражения. Перед вечером, когда уже после многих споров и ошибок генералов, зашедших не туда, куда надо; после рассылок адъютантов с противуприказаниями, когда уже стало ясно, что неприятель везде бежит и сражения не может быть и не будет, Кутузов выехал из Красного и поехал в Доброе, куда была переведена в нынешний день главная квартира.
День был ясный, морозный. Кутузов с огромной свитой недовольных им, шушукающихся за ним генералов, верхом на своей жирной белой лошадке ехал к Доброму. По всей дороге толпились, отогреваясь у костров, партии взятых нынешний день французских пленных (их взято было в этот день семь тысяч). Недалеко от Доброго огромная толпа оборванных, обвязанных и укутанных чем попало пленных гудела говором, стоя на дороге подле длинного ряда отпряженных французских орудий. При приближении главнокомандующего говор замолк, и все глаза уставились на Кутузова, который в своей белой с красным околышем шапке и ватной шинели, горбом сидевшей на его сутуловатых плечах, медленно подвигался по дороге. Один из генералов докладывал Кутузову, где взяты орудия и пленные.
Кутузов, казалось, чем то озабочен и не слышал слов генерала. Он недовольно щурился и внимательно и пристально вглядывался в те фигуры пленных, которые представляли особенно жалкий вид. Большая часть лиц французских солдат были изуродованы отмороженными носами и щеками, и почти у всех были красные, распухшие и гноившиеся глаза.
Одна кучка французов стояла близко у дороги, и два солдата – лицо одного из них было покрыто болячками – разрывали руками кусок сырого мяса. Что то было страшное и животное в том беглом взгляде, который они бросили на проезжавших, и в том злобном выражении, с которым солдат с болячками, взглянув на Кутузова, тотчас же отвернулся и продолжал свое дело.
Кутузов долго внимательно поглядел на этих двух солдат; еще более сморщившись, он прищурил глаза и раздумчиво покачал головой. В другом месте он заметил русского солдата, который, смеясь и трепля по плечу француза, что то ласково говорил ему. Кутузов опять с тем же выражением покачал головой.
– Что ты говоришь? Что? – спросил он у генерала, продолжавшего докладывать и обращавшего внимание главнокомандующего на французские взятые знамена, стоявшие перед фронтом Преображенского полка.
– А, знамена! – сказал Кутузов, видимо с трудом отрываясь от предмета, занимавшего его мысли. Он рассеянно оглянулся. Тысячи глаз со всех сторон, ожидая его сло ва, смотрели на него.
Перед Преображенским полком он остановился, тяжело вздохнул и закрыл глаза. Кто то из свиты махнул, чтобы державшие знамена солдаты подошли и поставили их древками знамен вокруг главнокомандующего. Кутузов помолчал несколько секунд и, видимо неохотно, подчиняясь необходимости своего положения, поднял голову и начал говорить. Толпы офицеров окружили его. Он внимательным взглядом обвел кружок офицеров, узнав некоторых из них.
– Благодарю всех! – сказал он, обращаясь к солдатам и опять к офицерам. В тишине, воцарившейся вокруг него, отчетливо слышны были его медленно выговариваемые слова. – Благодарю всех за трудную и верную службу. Победа совершенная, и Россия не забудет вас. Вам слава вовеки! – Он помолчал, оглядываясь.
– Нагни, нагни ему голову то, – сказал он солдату, державшему французского орла и нечаянно опустившему его перед знаменем преображенцев. – Пониже, пониже, так то вот. Ура! ребята, – быстрым движением подбородка обратись к солдатам, проговорил он.
– Ура ра ра! – заревели тысячи голосов. Пока кричали солдаты, Кутузов, согнувшись на седле, склонил голову, и глаз его засветился кротким, как будто насмешливым, блеском.
– Вот что, братцы, – сказал он, когда замолкли голоса…
И вдруг голос и выражение лица его изменились: перестал говорить главнокомандующий, а заговорил простой, старый человек, очевидно что то самое нужное желавший сообщить теперь своим товарищам.
В толпе офицеров и в рядах солдат произошло движение, чтобы яснее слышать то, что он скажет теперь.
– А вот что, братцы. Я знаю, трудно вам, да что же делать! Потерпите; недолго осталось. Выпроводим гостей, отдохнем тогда. За службу вашу вас царь не забудет. Вам трудно, да все же вы дома; а они – видите, до чего они дошли, – сказал он, указывая на пленных. – Хуже нищих последних. Пока они были сильны, мы себя не жалели, а теперь их и пожалеть можно. Тоже и они люди. Так, ребята?
Он смотрел вокруг себя, и в упорных, почтительно недоумевающих, устремленных на него взглядах он читал сочувствие своим словам: лицо его становилось все светлее и светлее от старческой кроткой улыбки, звездами морщившейся в углах губ и глаз. Он помолчал и как бы в недоумении опустил голову.
– А и то сказать, кто же их к нам звал? Поделом им, м… и… в г…. – вдруг сказал он, подняв голову. И, взмахнув нагайкой, он галопом, в первый раз во всю кампанию, поехал прочь от радостно хохотавших и ревевших ура, расстроивавших ряды солдат.
Слова, сказанные Кутузовым, едва ли были поняты войсками. Никто не сумел бы передать содержания сначала торжественной и под конец простодушно стариковской речи фельдмаршала; но сердечный смысл этой речи не только был понят, но то самое, то самое чувство величественного торжества в соединении с жалостью к врагам и сознанием своей правоты, выраженное этим, именно этим стариковским, добродушным ругательством, – это самое (чувство лежало в душе каждого солдата и выразилось радостным, долго не умолкавшим криком. Когда после этого один из генералов с вопросом о том, не прикажет ли главнокомандующий приехать коляске, обратился к нему, Кутузов, отвечая, неожиданно всхлипнул, видимо находясь в сильном волнении.


8 го ноября последний день Красненских сражений; уже смерклось, когда войска пришли на место ночлега. Весь день был тихий, морозный, с падающим легким, редким снегом; к вечеру стало выясняться. Сквозь снежинки виднелось черно лиловое звездное небо, и мороз стал усиливаться.
Мушкатерский полк, вышедший из Тарутина в числе трех тысяч, теперь, в числе девятисот человек, пришел одним из первых на назначенное место ночлега, в деревне на большой дороге. Квартиргеры, встретившие полк, объявили, что все избы заняты больными и мертвыми французами, кавалеристами и штабами. Была только одна изба для полкового командира.
Полковой командир подъехал к своей избе. Полк прошел деревню и у крайних изб на дороге поставил ружья в козлы.
Как огромное, многочленное животное, полк принялся за работу устройства своего логовища и пищи. Одна часть солдат разбрелась, по колено в снегу, в березовый лес, бывший вправо от деревни, и тотчас же послышались в лесу стук топоров, тесаков, треск ломающихся сучьев и веселые голоса; другая часть возилась около центра полковых повозок и лошадей, поставленных в кучку, доставая котлы, сухари и задавая корм лошадям; третья часть рассыпалась в деревне, устраивая помещения штабным, выбирая мертвые тела французов, лежавшие по избам, и растаскивая доски, сухие дрова и солому с крыш для костров и плетни для защиты.
Человек пятнадцать солдат за избами, с края деревни, с веселым криком раскачивали высокий плетень сарая, с которого снята уже была крыша.
– Ну, ну, разом, налегни! – кричали голоса, и в темноте ночи раскачивалось с морозным треском огромное, запорошенное снегом полотно плетня. Чаще и чаще трещали нижние колья, и, наконец, плетень завалился вместе с солдатами, напиравшими на него. Послышался громкий грубо радостный крик и хохот.
– Берись по двое! рочаг подавай сюда! вот так то. Куда лезешь то?
– Ну, разом… Да стой, ребята!.. С накрика!
Все замолкли, и негромкий, бархатно приятный голос запел песню. В конце третьей строфы, враз с окончанием последнего звука, двадцать голосов дружно вскрикнули: «Уууу! Идет! Разом! Навались, детки!..» Но, несмотря на дружные усилия, плетень мало тронулся, и в установившемся молчании слышалось тяжелое пыхтенье.
– Эй вы, шестой роты! Черти, дьяволы! Подсоби… тоже мы пригодимся.
Шестой роты человек двадцать, шедшие в деревню, присоединились к тащившим; и плетень, саженей в пять длины и в сажень ширины, изогнувшись, надавя и режа плечи пыхтевших солдат, двинулся вперед по улице деревни.
– Иди, что ли… Падай, эка… Чего стал? То то… Веселые, безобразные ругательства не замолкали.
– Вы чего? – вдруг послышался начальственный голос солдата, набежавшего на несущих.
– Господа тут; в избе сам анарал, а вы, черти, дьяволы, матершинники. Я вас! – крикнул фельдфебель и с размаху ударил в спину первого подвернувшегося солдата. – Разве тихо нельзя?
Солдаты замолкли. Солдат, которого ударил фельдфебель, стал, покряхтывая, обтирать лицо, которое он в кровь разодрал, наткнувшись на плетень.
– Вишь, черт, дерется как! Аж всю морду раскровянил, – сказал он робким шепотом, когда отошел фельдфебель.
– Али не любишь? – сказал смеющийся голос; и, умеряя звуки голосов, солдаты пошли дальше. Выбравшись за деревню, они опять заговорили так же громко, пересыпая разговор теми же бесцельными ругательствами.
В избе, мимо которой проходили солдаты, собралось высшее начальство, и за чаем шел оживленный разговор о прошедшем дне и предполагаемых маневрах будущего. Предполагалось сделать фланговый марш влево, отрезать вице короля и захватить его.
Когда солдаты притащили плетень, уже с разных сторон разгорались костры кухонь. Трещали дрова, таял снег, и черные тени солдат туда и сюда сновали по всему занятому, притоптанному в снегу, пространству.
Топоры, тесаки работали со всех сторон. Все делалось без всякого приказания. Тащились дрова про запас ночи, пригораживались шалашики начальству, варились котелки, справлялись ружья и амуниция.
Притащенный плетень осьмою ротой поставлен полукругом со стороны севера, подперт сошками, и перед ним разложен костер. Пробили зарю, сделали расчет, поужинали и разместились на ночь у костров – кто чиня обувь, кто куря трубку, кто, донага раздетый, выпаривая вшей.


Казалось бы, что в тех, почти невообразимо тяжелых условиях существования, в которых находились в то время русские солдаты, – без теплых сапог, без полушубков, без крыши над головой, в снегу при 18° мороза, без полного даже количества провианта, не всегда поспевавшего за армией, – казалось, солдаты должны бы были представлять самое печальное и унылое зрелище.
Напротив, никогда, в самых лучших материальных условиях, войско не представляло более веселого, оживленного зрелища. Это происходило оттого, что каждый день выбрасывалось из войска все то, что начинало унывать или слабеть. Все, что было физически и нравственно слабого, давно уже осталось назади: оставался один цвет войска – по силе духа и тела.
К осьмой роте, пригородившей плетень, собралось больше всего народа. Два фельдфебеля присели к ним, и костер их пылал ярче других. Они требовали за право сиденья под плетнем приношения дров.
– Эй, Макеев, что ж ты …. запропал или тебя волки съели? Неси дров то, – кричал один краснорожий рыжий солдат, щурившийся и мигавший от дыма, но не отодвигавшийся от огня. – Поди хоть ты, ворона, неси дров, – обратился этот солдат к другому. Рыжий был не унтер офицер и не ефрейтор, но был здоровый солдат, и потому повелевал теми, которые были слабее его. Худенький, маленький, с вострым носиком солдат, которого назвали вороной, покорно встал и пошел было исполнять приказание, но в это время в свет костра вступила уже тонкая красивая фигура молодого солдата, несшего беремя дров.
– Давай сюда. Во важно то!
Дрова наломали, надавили, поддули ртами и полами шинелей, и пламя зашипело и затрещало. Солдаты, придвинувшись, закурили трубки. Молодой, красивый солдат, который притащил дрова, подперся руками в бока и стал быстро и ловко топотать озябшими ногами на месте.
– Ах, маменька, холодная роса, да хороша, да в мушкатера… – припевал он, как будто икая на каждом слоге песни.
– Эй, подметки отлетят! – крикнул рыжий, заметив, что у плясуна болталась подметка. – Экой яд плясать!
Плясун остановился, оторвал болтавшуюся кожу и бросил в огонь.
– И то, брат, – сказал он; и, сев, достал из ранца обрывок французского синего сукна и стал обвертывать им ногу. – С пару зашлись, – прибавил он, вытягивая ноги к огню.
– Скоро новые отпустят. Говорят, перебьем до копца, тогда всем по двойному товару.
– А вишь, сукин сын Петров, отстал таки, – сказал фельдфебель.
– Я его давно замечал, – сказал другой.
– Да что, солдатенок…
– А в третьей роте, сказывали, за вчерашний день девять человек недосчитали.
– Да, вот суди, как ноги зазнобишь, куда пойдешь?
– Э, пустое болтать! – сказал фельдфебель.
– Али и тебе хочется того же? – сказал старый солдат, с упреком обращаясь к тому, который сказал, что ноги зазнобил.
– А ты что же думаешь? – вдруг приподнявшись из за костра, пискливым и дрожащим голосом заговорил востроносенький солдат, которого называли ворона. – Кто гладок, так похудает, а худому смерть. Вот хоть бы я. Мочи моей нет, – сказал он вдруг решительно, обращаясь к фельдфебелю, – вели в госпиталь отослать, ломота одолела; а то все одно отстанешь…
– Ну буде, буде, – спокойно сказал фельдфебель. Солдатик замолчал, и разговор продолжался.
– Нынче мало ли французов этих побрали; а сапог, прямо сказать, ни на одном настоящих нет, так, одна названье, – начал один из солдат новый разговор.
– Всё казаки поразули. Чистили для полковника избу, выносили их. Жалости смотреть, ребята, – сказал плясун. – Разворочали их: так живой один, веришь ли, лопочет что то по своему.
– А чистый народ, ребята, – сказал первый. – Белый, вот как береза белый, и бравые есть, скажи, благородные.
– А ты думаешь как? У него от всех званий набраны.
– А ничего не знают по нашему, – с улыбкой недоумения сказал плясун. – Я ему говорю: «Чьей короны?», а он свое лопочет. Чудесный народ!
– Ведь то мудрено, братцы мои, – продолжал тот, который удивлялся их белизне, – сказывали мужики под Можайским, как стали убирать битых, где страженья то была, так ведь что, говорит, почитай месяц лежали мертвые ихние то. Что ж, говорит, лежит, говорит, ихний то, как бумага белый, чистый, ни синь пороха не пахнет.
– Что ж, от холода, что ль? – спросил один.
– Эка ты умный! От холода! Жарко ведь было. Кабы от стужи, так и наши бы тоже не протухли. А то, говорит, подойдешь к нашему, весь, говорит, прогнил в червях. Так, говорит, платками обвяжемся, да, отворотя морду, и тащим; мочи нет. А ихний, говорит, как бумага белый; ни синь пороха не пахнет.
Все помолчали.
– Должно, от пищи, – сказал фельдфебель, – господскую пищу жрали.
Никто не возражал.
– Сказывал мужик то этот, под Можайским, где страженья то была, их с десяти деревень согнали, двадцать дён возили, не свозили всех, мертвых то. Волков этих что, говорит…
– Та страженья была настоящая, – сказал старый солдат. – Только и было чем помянуть; а то всё после того… Так, только народу мученье.
– И то, дядюшка. Позавчера набежали мы, так куда те, до себя не допущают. Живо ружья покидали. На коленки. Пардон – говорит. Так, только пример один. Сказывали, самого Полиона то Платов два раза брал. Слова не знает. Возьмет возьмет: вот на те, в руках прикинется птицей, улетит, да и улетит. И убить тоже нет положенья.
– Эка врать здоров ты, Киселев, посмотрю я на тебя.
– Какое врать, правда истинная.
– А кабы на мой обычай, я бы его, изловимши, да в землю бы закопал. Да осиновым колом. А то что народу загубил.
– Все одно конец сделаем, не будет ходить, – зевая, сказал старый солдат.
Разговор замолк, солдаты стали укладываться.
– Вишь, звезды то, страсть, так и горят! Скажи, бабы холсты разложили, – сказал солдат, любуясь на Млечный Путь.
– Это, ребята, к урожайному году.
– Дровец то еще надо будет.
– Спину погреешь, а брюха замерзла. Вот чуда.
– О, господи!
– Что толкаешься то, – про тебя одного огонь, что ли? Вишь… развалился.
Из за устанавливающегося молчания послышался храп некоторых заснувших; остальные поворачивались и грелись, изредка переговариваясь. От дальнего, шагов за сто, костра послышался дружный, веселый хохот.
– Вишь, грохочат в пятой роте, – сказал один солдат. – И народу что – страсть!
Один солдат поднялся и пошел к пятой роте.
– То то смеху, – сказал он, возвращаясь. – Два хранцуза пристали. Один мерзлый вовсе, а другой такой куражный, бяда! Песни играет.
– О о? пойти посмотреть… – Несколько солдат направились к пятой роте.


Пятая рота стояла подле самого леса. Огромный костер ярко горел посреди снега, освещая отягченные инеем ветви деревьев.
В середине ночи солдаты пятой роты услыхали в лесу шаги по снегу и хряск сучьев.
– Ребята, ведмедь, – сказал один солдат. Все подняли головы, прислушались, и из леса, в яркий свет костра, выступили две, держащиеся друг за друга, человеческие, странно одетые фигуры.
Это были два прятавшиеся в лесу француза. Хрипло говоря что то на непонятном солдатам языке, они подошли к костру. Один был повыше ростом, в офицерской шляпе, и казался совсем ослабевшим. Подойдя к костру, он хотел сесть, но упал на землю. Другой, маленький, коренастый, обвязанный платком по щекам солдат, был сильнее. Он поднял своего товарища и, указывая на свой рот, говорил что то. Солдаты окружили французов, подстелили больному шинель и обоим принесли каши и водки.
Ослабевший французский офицер был Рамбаль; повязанный платком был его денщик Морель.
Когда Морель выпил водки и доел котелок каши, он вдруг болезненно развеселился и начал не переставая говорить что то не понимавшим его солдатам. Рамбаль отказывался от еды и молча лежал на локте у костра, бессмысленными красными глазами глядя на русских солдат. Изредка он издавал протяжный стон и опять замолкал. Морель, показывая на плечи, внушал солдатам, что это был офицер и что его надо отогреть. Офицер русский, подошедший к костру, послал спросить у полковника, не возьмет ли он к себе отогреть французского офицера; и когда вернулись и сказали, что полковник велел привести офицера, Рамбалю передали, чтобы он шел. Он встал и хотел идти, но пошатнулся и упал бы, если бы подле стоящий солдат не поддержал его.
– Что? Не будешь? – насмешливо подмигнув, сказал один солдат, обращаясь к Рамбалю.
– Э, дурак! Что врешь нескладно! То то мужик, право, мужик, – послышались с разных сторон упреки пошутившему солдату. Рамбаля окружили, подняли двое на руки, перехватившись ими, и понесли в избу. Рамбаль обнял шеи солдат и, когда его понесли, жалобно заговорил:
– Oh, nies braves, oh, mes bons, mes bons amis! Voila des hommes! oh, mes braves, mes bons amis! [О молодцы! О мои добрые, добрые друзья! Вот люди! О мои добрые друзья!] – и, как ребенок, головой склонился на плечо одному солдату.
Между тем Морель сидел на лучшем месте, окруженный солдатами.
Морель, маленький коренастый француз, с воспаленными, слезившимися глазами, обвязанный по бабьи платком сверх фуражки, был одет в женскую шубенку. Он, видимо, захмелев, обнявши рукой солдата, сидевшего подле него, пел хриплым, перерывающимся голосом французскую песню. Солдаты держались за бока, глядя на него.
– Ну ка, ну ка, научи, как? Я живо перейму. Как?.. – говорил шутник песенник, которого обнимал Морель.
Vive Henri Quatre,
Vive ce roi vaillanti –
[Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует сей храбрый король!
и т. д. (французская песня) ]
пропел Морель, подмигивая глазом.
Сe diable a quatre…
– Виварика! Виф серувару! сидябляка… – повторил солдат, взмахнув рукой и действительно уловив напев.
– Вишь, ловко! Го го го го го!.. – поднялся с разных сторон грубый, радостный хохот. Морель, сморщившись, смеялся тоже.
– Ну, валяй еще, еще!
Qui eut le triple talent,
De boire, de battre,
Et d'etre un vert galant…
[Имевший тройной талант,
пить, драться
и быть любезником…]
– A ведь тоже складно. Ну, ну, Залетаев!..
– Кю… – с усилием выговорил Залетаев. – Кью ю ю… – вытянул он, старательно оттопырив губы, – летриптала, де бу де ба и детравагала, – пропел он.
– Ай, важно! Вот так хранцуз! ой… го го го го! – Что ж, еще есть хочешь?
– Дай ему каши то; ведь не скоро наестся с голоду то.
Опять ему дали каши; и Морель, посмеиваясь, принялся за третий котелок. Радостные улыбки стояли на всех лицах молодых солдат, смотревших на Мореля. Старые солдаты, считавшие неприличным заниматься такими пустяками, лежали с другой стороны костра, но изредка, приподнимаясь на локте, с улыбкой взглядывали на Мореля.
– Тоже люди, – сказал один из них, уворачиваясь в шинель. – И полынь на своем кореню растет.
– Оо! Господи, господи! Как звездно, страсть! К морозу… – И все затихло.
Звезды, как будто зная, что теперь никто не увидит их, разыгрались в черном небе. То вспыхивая, то потухая, то вздрагивая, они хлопотливо о чем то радостном, но таинственном перешептывались между собой.

Х
Войска французские равномерно таяли в математически правильной прогрессии. И тот переход через Березину, про который так много было писано, была только одна из промежуточных ступеней уничтожения французской армии, а вовсе не решительный эпизод кампании. Ежели про Березину так много писали и пишут, то со стороны французов это произошло только потому, что на Березинском прорванном мосту бедствия, претерпеваемые французской армией прежде равномерно, здесь вдруг сгруппировались в один момент и в одно трагическое зрелище, которое у всех осталось в памяти. Со стороны же русских так много говорили и писали про Березину только потому, что вдали от театра войны, в Петербурге, был составлен план (Пфулем же) поимки в стратегическую западню Наполеона на реке Березине. Все уверились, что все будет на деле точно так, как в плане, и потому настаивали на том, что именно Березинская переправа погубила французов. В сущности же, результаты Березинской переправы были гораздо менее гибельны для французов потерей орудий и пленных, чем Красное, как то показывают цифры.
Единственное значение Березинской переправы заключается в том, что эта переправа очевидно и несомненно доказала ложность всех планов отрезыванья и справедливость единственно возможного, требуемого и Кутузовым и всеми войсками (массой) образа действий, – только следования за неприятелем. Толпа французов бежала с постоянно усиливающейся силой быстроты, со всею энергией, направленной на достижение цели. Она бежала, как раненый зверь, и нельзя ей было стать на дороге. Это доказало не столько устройство переправы, сколько движение на мостах. Когда мосты были прорваны, безоружные солдаты, московские жители, женщины с детьми, бывшие в обозе французов, – все под влиянием силы инерции не сдавалось, а бежало вперед в лодки, в мерзлую воду.
Стремление это было разумно. Положение и бегущих и преследующих было одинаково дурно. Оставаясь со своими, каждый в бедствии надеялся на помощь товарища, на определенное, занимаемое им место между своими. Отдавшись же русским, он был в том же положении бедствия, но становился на низшую ступень в разделе удовлетворения потребностей жизни. Французам не нужно было иметь верных сведений о том, что половина пленных, с которыми не знали, что делать, несмотря на все желание русских спасти их, – гибли от холода и голода; они чувствовали, что это не могло быть иначе. Самые жалостливые русские начальники и охотники до французов, французы в русской службе не могли ничего сделать для пленных. Французов губило бедствие, в котором находилось русское войско. Нельзя было отнять хлеб и платье у голодных, нужных солдат, чтобы отдать не вредным, не ненавидимым, не виноватым, но просто ненужным французам. Некоторые и делали это; но это было только исключение.
Назади была верная погибель; впереди была надежда. Корабли были сожжены; не было другого спасения, кроме совокупного бегства, и на это совокупное бегство были устремлены все силы французов.
Чем дальше бежали французы, чем жальче были их остатки, в особенности после Березины, на которую, вследствие петербургского плана, возлагались особенные надежды, тем сильнее разгорались страсти русских начальников, обвинявших друг друга и в особенности Кутузова. Полагая, что неудача Березинского петербургского плана будет отнесена к нему, недовольство им, презрение к нему и подтрунивание над ним выражались сильнее и сильнее. Подтрунивание и презрение, само собой разумеется, выражалось в почтительной форме, в той форме, в которой Кутузов не мог и спросить, в чем и за что его обвиняют. С ним не говорили серьезно; докладывая ему и спрашивая его разрешения, делали вид исполнения печального обряда, а за спиной его подмигивали и на каждом шагу старались его обманывать.
Всеми этими людьми, именно потому, что они не могли понимать его, было признано, что со стариком говорить нечего; что он никогда не поймет всего глубокомыслия их планов; что он будет отвечать свои фразы (им казалось, что это только фразы) о золотом мосте, о том, что за границу нельзя прийти с толпой бродяг, и т. п. Это всё они уже слышали от него. И все, что он говорил: например, то, что надо подождать провиант, что люди без сапог, все это было так просто, а все, что они предлагали, было так сложно и умно, что очевидно было для них, что он был глуп и стар, а они были не властные, гениальные полководцы.
В особенности после соединения армий блестящего адмирала и героя Петербурга Витгенштейна это настроение и штабная сплетня дошли до высших пределов. Кутузов видел это и, вздыхая, пожимал только плечами. Только один раз, после Березины, он рассердился и написал Бенигсену, доносившему отдельно государю, следующее письмо:
«По причине болезненных ваших припадков, извольте, ваше высокопревосходительство, с получения сего, отправиться в Калугу, где и ожидайте дальнейшего повеления и назначения от его императорского величества».
Но вслед за отсылкой Бенигсена к армии приехал великий князь Константин Павлович, делавший начало кампании и удаленный из армии Кутузовым. Теперь великий князь, приехав к армии, сообщил Кутузову о неудовольствии государя императора за слабые успехи наших войск и за медленность движения. Государь император сам на днях намеревался прибыть к армии.
Старый человек, столь же опытный в придворном деле, как и в военном, тот Кутузов, который в августе того же года был выбран главнокомандующим против воли государя, тот, который удалил наследника и великого князя из армии, тот, который своей властью, в противность воле государя, предписал оставление Москвы, этот Кутузов теперь тотчас же понял, что время его кончено, что роль его сыграна и что этой мнимой власти у него уже нет больше. И не по одним придворным отношениям он понял это. С одной стороны, он видел, что военное дело, то, в котором он играл свою роль, – кончено, и чувствовал, что его призвание исполнено. С другой стороны, он в то же самое время стал чувствовать физическую усталость в своем старом теле и необходимость физического отдыха.
29 ноября Кутузов въехал в Вильно – в свою добрую Вильну, как он говорил. Два раза в свою службу Кутузов был в Вильне губернатором. В богатой уцелевшей Вильне, кроме удобств жизни, которых так давно уже он был лишен, Кутузов нашел старых друзей и воспоминания. И он, вдруг отвернувшись от всех военных и государственных забот, погрузился в ровную, привычную жизнь настолько, насколько ему давали покоя страсти, кипевшие вокруг него, как будто все, что совершалось теперь и имело совершиться в историческом мире, нисколько его не касалось.
Чичагов, один из самых страстных отрезывателей и опрокидывателей, Чичагов, который хотел сначала сделать диверсию в Грецию, а потом в Варшаву, но никак не хотел идти туда, куда ему было велено, Чичагов, известный своею смелостью речи с государем, Чичагов, считавший Кутузова собою облагодетельствованным, потому что, когда он был послан в 11 м году для заключения мира с Турцией помимо Кутузова, он, убедившись, что мир уже заключен, признал перед государем, что заслуга заключения мира принадлежит Кутузову; этот то Чичагов первый встретил Кутузова в Вильне у замка, в котором должен был остановиться Кутузов. Чичагов в флотском вицмундире, с кортиком, держа фуражку под мышкой, подал Кутузову строевой рапорт и ключи от города. То презрительно почтительное отношение молодежи к выжившему из ума старику выражалось в высшей степени во всем обращении Чичагова, знавшего уже обвинения, взводимые на Кутузова.
Разговаривая с Чичаговым, Кутузов, между прочим, сказал ему, что отбитые у него в Борисове экипажи с посудою целы и будут возвращены ему.
– C'est pour me dire que je n'ai pas sur quoi manger… Je puis au contraire vous fournir de tout dans le cas meme ou vous voudriez donner des diners, [Вы хотите мне сказать, что мне не на чем есть. Напротив, могу вам служить всем, даже если бы вы захотели давать обеды.] – вспыхнув, проговорил Чичагов, каждым словом своим желавший доказать свою правоту и потому предполагавший, что и Кутузов был озабочен этим самым. Кутузов улыбнулся своей тонкой, проницательной улыбкой и, пожав плечами, отвечал: – Ce n'est que pour vous dire ce que je vous dis. [Я хочу сказать только то, что говорю.]
В Вильне Кутузов, в противность воле государя, остановил большую часть войск. Кутузов, как говорили его приближенные, необыкновенно опустился и физически ослабел в это свое пребывание в Вильне. Он неохотно занимался делами по армии, предоставляя все своим генералам и, ожидая государя, предавался рассеянной жизни.
Выехав с своей свитой – графом Толстым, князем Волконским, Аракчеевым и другими, 7 го декабря из Петербурга, государь 11 го декабря приехал в Вильну и в дорожных санях прямо подъехал к замку. У замка, несмотря на сильный мороз, стояло человек сто генералов и штабных офицеров в полной парадной форме и почетный караул Семеновского полка.
Курьер, подскакавший к замку на потной тройке, впереди государя, прокричал: «Едет!» Коновницын бросился в сени доложить Кутузову, дожидавшемуся в маленькой швейцарской комнатке.
Через минуту толстая большая фигура старика, в полной парадной форме, со всеми регалиями, покрывавшими грудь, и подтянутым шарфом брюхом, перекачиваясь, вышла на крыльцо. Кутузов надел шляпу по фронту, взял в руки перчатки и бочком, с трудом переступая вниз ступеней, сошел с них и взял в руку приготовленный для подачи государю рапорт.
Беготня, шепот, еще отчаянно пролетевшая тройка, и все глаза устремились на подскакивающие сани, в которых уже видны были фигуры государя и Волконского.
Все это по пятидесятилетней привычке физически тревожно подействовало на старого генерала; он озабоченно торопливо ощупал себя, поправил шляпу и враз, в ту минуту как государь, выйдя из саней, поднял к нему глаза, подбодрившись и вытянувшись, подал рапорт и стал говорить своим мерным, заискивающим голосом.
Государь быстрым взглядом окинул Кутузова с головы до ног, на мгновенье нахмурился, но тотчас же, преодолев себя, подошел и, расставив руки, обнял старого генерала. Опять по старому, привычному впечатлению и по отношению к задушевной мысли его, объятие это, как и обыкновенно, подействовало на Кутузова: он всхлипнул.
Государь поздоровался с офицерами, с Семеновским караулом и, пожав еще раз за руку старика, пошел с ним в замок.
Оставшись наедине с фельдмаршалом, государь высказал ему свое неудовольствие за медленность преследования, за ошибки в Красном и на Березине и сообщил свои соображения о будущем походе за границу. Кутузов не делал ни возражений, ни замечаний. То самое покорное и бессмысленное выражение, с которым он, семь лет тому назад, выслушивал приказания государя на Аустерлицком поле, установилось теперь на его лице.
Когда Кутузов вышел из кабинета и своей тяжелой, ныряющей походкой, опустив голову, пошел по зале, чей то голос остановил его.
– Ваша светлость, – сказал кто то.
Кутузов поднял голову и долго смотрел в глаза графу Толстому, который, с какой то маленькою вещицей на серебряном блюде, стоял перед ним. Кутузов, казалось, не понимал, чего от него хотели.
Вдруг он как будто вспомнил: чуть заметная улыбка мелькнула на его пухлом лице, и он, низко, почтительно наклонившись, взял предмет, лежавший на блюде. Это был Георгий 1 й степени.


На другой день были у фельдмаршала обед и бал, которые государь удостоил своим присутствием. Кутузову пожалован Георгий 1 й степени; государь оказывал ему высочайшие почести; но неудовольствие государя против фельдмаршала было известно каждому. Соблюдалось приличие, и государь показывал первый пример этого; но все знали, что старик виноват и никуда не годится. Когда на бале Кутузов, по старой екатерининской привычке, при входе государя в бальную залу велел к ногам его повергнуть взятые знамена, государь неприятно поморщился и проговорил слова, в которых некоторые слышали: «старый комедиант».
Неудовольствие государя против Кутузова усилилось в Вильне в особенности потому, что Кутузов, очевидно, не хотел или не мог понимать значение предстоящей кампании.
Когда на другой день утром государь сказал собравшимся у него офицерам: «Вы спасли не одну Россию; вы спасли Европу», – все уже тогда поняли, что война не кончена.
Один Кутузов не хотел понимать этого и открыто говорил свое мнение о том, что новая война не может улучшить положение и увеличить славу России, а только может ухудшить ее положение и уменьшить ту высшую степень славы, на которой, по его мнению, теперь стояла Россия. Он старался доказать государю невозможность набрания новых войск; говорил о тяжелом положении населений, о возможности неудач и т. п.
При таком настроении фельдмаршал, естественно, представлялся только помехой и тормозом предстоящей войны.
Для избежания столкновений со стариком сам собою нашелся выход, состоящий в том, чтобы, как в Аустерлице и как в начале кампании при Барклае, вынуть из под главнокомандующего, не тревожа его, не объявляя ему о том, ту почву власти, на которой он стоял, и перенести ее к самому государю.
С этою целью понемногу переформировался штаб, и вся существенная сила штаба Кутузова была уничтожена и перенесена к государю. Толь, Коновницын, Ермолов – получили другие назначения. Все громко говорили, что фельдмаршал стал очень слаб и расстроен здоровьем.
Ему надо было быть слабым здоровьем, для того чтобы передать свое место тому, кто заступал его. И действительно, здоровье его было слабо.
Как естественно, и просто, и постепенно явился Кутузов из Турции в казенную палату Петербурга собирать ополчение и потом в армию, именно тогда, когда он был необходим, точно так же естественно, постепенно и просто теперь, когда роль Кутузова была сыграна, на место его явился новый, требовавшийся деятель.
Война 1812 го года, кроме своего дорогого русскому сердцу народного значения, должна была иметь другое – европейское.
За движением народов с запада на восток должно было последовать движение народов с востока на запад, и для этой новой войны нужен был новый деятель, имеющий другие, чем Кутузов, свойства, взгляды, движимый другими побуждениями.
Александр Первый для движения народов с востока на запад и для восстановления границ народов был так же необходим, как необходим был Кутузов для спасения и славы России.
Кутузов не понимал того, что значило Европа, равновесие, Наполеон. Он не мог понимать этого. Представителю русского народа, после того как враг был уничтожен, Россия освобождена и поставлена на высшую степень своей славы, русскому человеку, как русскому, делать больше было нечего. Представителю народной войны ничего не оставалось, кроме смерти. И он умер.


Пьер, как это большею частью бывает, почувствовал всю тяжесть физических лишений и напряжений, испытанных в плену, только тогда, когда эти напряжения и лишения кончились. После своего освобождения из плена он приехал в Орел и на третий день своего приезда, в то время как он собрался в Киев, заболел и пролежал больным в Орле три месяца; с ним сделалась, как говорили доктора, желчная горячка. Несмотря на то, что доктора лечили его, пускали кровь и давали пить лекарства, он все таки выздоровел.
Все, что было с Пьером со времени освобождения и до болезни, не оставило в нем почти никакого впечатления. Он помнил только серую, мрачную, то дождливую, то снежную погоду, внутреннюю физическую тоску, боль в ногах, в боку; помнил общее впечатление несчастий, страданий людей; помнил тревожившее его любопытство офицеров, генералов, расспрашивавших его, свои хлопоты о том, чтобы найти экипаж и лошадей, и, главное, помнил свою неспособность мысли и чувства в то время. В день своего освобождения он видел труп Пети Ростова. В тот же день он узнал, что князь Андрей был жив более месяца после Бородинского сражения и только недавно умер в Ярославле, в доме Ростовых. И в тот же день Денисов, сообщивший эту новость Пьеру, между разговором упомянул о смерти Элен, предполагая, что Пьеру это уже давно известно. Все это Пьеру казалось тогда только странно. Он чувствовал, что не может понять значения всех этих известий. Он тогда торопился только поскорее, поскорее уехать из этих мест, где люди убивали друг друга, в какое нибудь тихое убежище и там опомниться, отдохнуть и обдумать все то странное и новое, что он узнал за это время. Но как только он приехал в Орел, он заболел. Проснувшись от своей болезни, Пьер увидал вокруг себя своих двух людей, приехавших из Москвы, – Терентия и Ваську, и старшую княжну, которая, живя в Ельце, в имении Пьера, и узнав о его освобождении и болезни, приехала к нему, чтобы ходить за ним.
Во время своего выздоровления Пьер только понемногу отвыкал от сделавшихся привычными ему впечатлений последних месяцев и привыкал к тому, что его никто никуда не погонит завтра, что теплую постель его никто не отнимет и что у него наверное будет обед, и чай, и ужин. Но во сне он еще долго видел себя все в тех же условиях плена. Так же понемногу Пьер понимал те новости, которые он узнал после своего выхода из плена: смерть князя Андрея, смерть жены, уничтожение французов.
Радостное чувство свободы – той полной, неотъемлемой, присущей человеку свободы, сознание которой он в первый раз испытал на первом привале, при выходе из Москвы, наполняло душу Пьера во время его выздоровления. Он удивлялся тому, что эта внутренняя свобода, независимая от внешних обстоятельств, теперь как будто с излишком, с роскошью обставлялась и внешней свободой. Он был один в чужом городе, без знакомых. Никто от него ничего не требовал; никуда его не посылали. Все, что ему хотелось, было у него; вечно мучившей его прежде мысли о жене больше не было, так как и ее уже не было.
– Ах, как хорошо! Как славно! – говорил он себе, когда ему подвигали чисто накрытый стол с душистым бульоном, или когда он на ночь ложился на мягкую чистую постель, или когда ему вспоминалось, что жены и французов нет больше. – Ах, как хорошо, как славно! – И по старой привычке он делал себе вопрос: ну, а потом что? что я буду делать? И тотчас же он отвечал себе: ничего. Буду жить. Ах, как славно!
То самое, чем он прежде мучился, чего он искал постоянно, цели жизни, теперь для него не существовало. Эта искомая цель жизни теперь не случайно не существовала для него только в настоящую минуту, но он чувствовал, что ее нет и не может быть. И это то отсутствие цели давало ему то полное, радостное сознание свободы, которое в это время составляло его счастие.
Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, – не веру в какие нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь свою смотрел туда куда то, поверх голов окружающих людей, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где то, и искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое, житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия. Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно, чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не существовал. Теперь на этот вопрос – зачем? в душе его всегда готов был простой ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы человека.


Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем то своим, особенным. Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде, когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он, страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего то, далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то, что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему говорили, хотя очевидно видел и слышал что то совсем другое. Прежде он казался хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах его светилось участие к людям – вопрос: довольны ли они так же, как и он? И людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны. Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми, сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь, напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по своему гордой княжне человеческие чувства.
– Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, – говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по своему и его слугами – Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи, медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
– Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? – спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и, с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день, несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества, засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над нравами больных вообще и в особенности дам.
– Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у нас, в провинции, – говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на французов, и в особенности на Наполеона.
– Ежели все русские хотя немного похожи на вас, – говорил он Пьеру, – c'est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre. [Это кощунство – воевать с таким народом, как вы.] Вы, пострадавшие столько от французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.
Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его старый знакомый масон – граф Вилларский, – тот самый, который вводил его в ложу в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости, которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в апатию и эгоизм.
– Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой милый.] – говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи. Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта, заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по своему; признание невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал, что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек, подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья. «Дать или не дать?» – спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе, касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой – иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по каким то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по учету главно управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся, но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не приносили.
– Да, да, это правда, – сказал Пьер, весело улыбаясь. – Да, да, мне ничего этого не нужно. Я от разоренья стал гораздо богаче.
Но в январе приехал Савельич из Москвы, рассказал про положение Москвы, про смету, которую ему сделал архитектор для возобновления дома и подмосковной, говоря про это, как про дело решенное. В это же время Пьер получил письмо от князя Василия и других знакомых из Петербурга. В письмах говорилось о долгах жены. И Пьер решил, что столь понравившийся ему план управляющего был неверен и что ему надо ехать в Петербург покончить дела жены и строиться в Москве. Зачем было это надо, он не знал; но он знал несомненно, что это надо. Доходы его вследствие этого решения уменьшались на три четверти. Но это было надо; он это чувствовал.
Вилларский ехал в Москву, и они условились ехать вместе.
Пьер испытывал во все время своего выздоровления в Орле чувство радости, свободы, жизни; но когда он, во время своего путешествия, очутился на вольном свете, увидал сотни новых лиц, чувство это еще более усилилось. Он все время путешествия испытывал радость школьника на вакации. Все лица: ямщик, смотритель, мужики на дороге или в деревне – все имели для него новый смысл. Присутствие и замечания Вилларского, постоянно жаловавшегося на бедность, отсталость от Европы, невежество России, только возвышали радость Пьера. Там, где Вилларский видел мертвенность, Пьер видел необычайную могучую силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом пространстве, поддерживала жизнь этого целого, особенного и единого народа. Он не противоречил Вилларскому и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно улыбался, слушая его.


Так же, как трудно объяснить, для чего, куда спешат муравьи из раскиданной кочки, одни прочь из кочки, таща соринки, яйца и мертвые тела, другие назад в кочку – для чего они сталкиваются, догоняют друг друга, дерутся, – так же трудно было бы объяснить причины, заставлявшие русских людей после выхода французов толпиться в том месте, которое прежде называлось Москвою. Но так же, как, глядя на рассыпанных вокруг разоренной кочки муравьев, несмотря на полное уничтожение кочки, видно по цепкости, энергии, по бесчисленности копышущихся насекомых, что разорено все, кроме чего то неразрушимого, невещественного, составляющего всю силу кочки, – так же и Москва, в октябре месяце, несмотря на то, что не было ни начальства, ни церквей, ни святынь, ни богатств, ни домов, была та же Москва, какою она была в августе. Все было разрушено, кроме чего то невещественного, но могущественного и неразрушимого.
Побуждения людей, стремящихся со всех сторон в Москву после ее очищения от врага, были самые разнообразные, личные, и в первое время большей частью – дикие, животные. Одно только побуждение было общее всем – это стремление туда, в то место, которое прежде называлось Москвой, для приложения там своей деятельности.
Через неделю в Москве уже было пятнадцать тысяч жителей, через две было двадцать пять тысяч и т. д. Все возвышаясь и возвышаясь, число это к осени 1813 года дошло до цифры, превосходящей население 12 го года.
Первые русские люди, которые вступили в Москву, были казаки отряда Винцингероде, мужики из соседних деревень и бежавшие из Москвы и скрывавшиеся в ее окрестностях жители. Вступившие в разоренную Москву русские, застав ее разграбленною, стали тоже грабить. Они продолжали то, что делали французы. Обозы мужиков приезжали в Москву с тем, чтобы увозить по деревням все, что было брошено по разоренным московским домам и улицам. Казаки увозили, что могли, в свои ставки; хозяева домов забирали все то, что они находили и других домах, и переносили к себе под предлогом, что это была их собственность.
Но за первыми грабителями приезжали другие, третьи, и грабеж с каждым днем, по мере увеличения грабителей, становился труднее и труднее и принимал более определенные формы.
Французы застали Москву хотя и пустою, но со всеми формами органически правильно жившего города, с его различными отправлениями торговли, ремесел, роскоши, государственного управления, религии. Формы эти были безжизненны, но они еще существовали. Были ряды, лавки, магазины, лабазы, базары – большинство с товарами; были фабрики, ремесленные заведения; были дворцы, богатые дома, наполненные предметами роскоши; были больницы, остроги, присутственные места, церкви, соборы. Чем долее оставались французы, тем более уничтожались эти формы городской жизни, и под конец все слилось в одно нераздельное, безжизненное поле грабежа.
Грабеж французов, чем больше он продолжался, тем больше разрушал богатства Москвы и силы грабителей. Грабеж русских, с которого началось занятие русскими столицы, чем дольше он продолжался, чем больше было в нем участников, тем быстрее восстановлял он богатство Москвы и правильную жизнь города.
Кроме грабителей, народ самый разнообразный, влекомый – кто любопытством, кто долгом службы, кто расчетом, – домовладельцы, духовенство, высшие и низшие чиновники, торговцы, ремесленники, мужики – с разных сторон, как кровь к сердцу, – приливали к Москве.
Через неделю уже мужики, приезжавшие с пустыми подводами, для того чтоб увозить вещи, были останавливаемы начальством и принуждаемы к тому, чтобы вывозить мертвые тела из города. Другие мужики, прослышав про неудачу товарищей, приезжали в город с хлебом, овсом, сеном, сбивая цену друг другу до цены ниже прежней. Артели плотников, надеясь на дорогие заработки, каждый день входили в Москву, и со всех сторон рубились новые, чинились погорелые дома. Купцы в балаганах открывали торговлю. Харчевни, постоялые дворы устраивались в обгорелых домах. Духовенство возобновило службу во многих не погоревших церквах. Жертвователи приносили разграбленные церковные вещи. Чиновники прилаживали свои столы с сукном и шкафы с бумагами в маленьких комнатах. Высшее начальство и полиция распоряжались раздачею оставшегося после французов добра. Хозяева тех домов, в которых было много оставлено свезенных из других домов вещей, жаловались на несправедливость своза всех вещей в Грановитую палату; другие настаивали на том, что французы из разных домов свезли вещи в одно место, и оттого несправедливо отдавать хозяину дома те вещи, которые у него найдены. Бранили полицию; подкупали ее; писали вдесятеро сметы на погоревшие казенные вещи; требовали вспомоществований. Граф Растопчин писал свои прокламации.


В конце января Пьер приехал в Москву и поселился в уцелевшем флигеле. Он съездил к графу Растопчину, к некоторым знакомым, вернувшимся в Москву, и собирался на третий день ехать в Петербург. Все торжествовали победу; все кипело жизнью в разоренной и оживающей столице. Пьеру все были рады; все желали видеть его, и все расспрашивали его про то, что он видел. Пьер чувствовал себя особенно дружелюбно расположенным ко всем людям, которых он встречал; но невольно теперь он держал себя со всеми людьми настороже, так, чтобы не связать себя чем нибудь. Он на все вопросы, которые ему делали, – важные или самые ничтожные, – отвечал одинаково неопределенно; спрашивали ли у него: где он будет жить? будет ли он строиться? когда он едет в Петербург и возьмется ли свезти ящичек? – он отвечал: да, может быть, я думаю, и т. д.
О Ростовых он слышал, что они в Костроме, и мысль о Наташе редко приходила ему. Ежели она и приходила, то только как приятное воспоминание давно прошедшего. Он чувствовал себя не только свободным от житейских условий, но и от этого чувства, которое он, как ему казалось, умышленно напустил на себя.
На третий день своего приезда в Москву он узнал от Друбецких, что княжна Марья в Москве. Смерть, страдания, последние дни князя Андрея часто занимали Пьера и теперь с новой живостью пришли ему в голову. Узнав за обедом, что княжна Марья в Москве и живет в своем не сгоревшем доме на Вздвиженке, он в тот же вечер поехал к ней.
Дорогой к княжне Марье Пьер не переставая думал о князе Андрее, о своей дружбе с ним, о различных с ним встречах и в особенности о последней в Бородине.
«Неужели он умер в том злобном настроении, в котором он был тогда? Неужели не открылось ему перед смертью объяснение жизни?» – думал Пьер. Он вспомнил о Каратаеве, о его смерти и невольно стал сравнивать этих двух людей, столь различных и вместе с тем столь похожих по любви, которую он имел к обоим, и потому, что оба жили и оба умерли.
В самом серьезном расположении духа Пьер подъехал к дому старого князя. Дом этот уцелел. В нем видны были следы разрушения, но характер дома был тот же. Встретивший Пьера старый официант с строгим лицом, как будто желая дать почувствовать гостю, что отсутствие князя не нарушает порядка дома, сказал, что княжна изволили пройти в свои комнаты и принимают по воскресеньям.
– Доложи; может быть, примут, – сказал Пьер.
– Слушаю с, – отвечал официант, – пожалуйте в портретную.
Через несколько минут к Пьеру вышли официант и Десаль. Десаль от имени княжны передал Пьеру, что она очень рада видеть его и просит, если он извинит ее за бесцеремонность, войти наверх, в ее комнаты.
В невысокой комнатке, освещенной одной свечой, сидела княжна и еще кто то с нею, в черном платье. Пьер помнил, что при княжне всегда были компаньонки. Кто такие и какие они, эти компаньонки, Пьер не знал и не помнил. «Это одна из компаньонок», – подумал он, взглянув на даму в черном платье.
Княжна быстро встала ему навстречу и протянула руку.
– Да, – сказала она, всматриваясь в его изменившееся лицо, после того как он поцеловал ее руку, – вот как мы с вами встречаемся. Он и последнее время часто говорил про вас, – сказала она, переводя свои глаза с Пьера на компаньонку с застенчивостью, которая на мгновение поразила Пьера.
– Я так была рада, узнав о вашем спасенье. Это было единственное радостное известие, которое мы получили с давнего времени. – Опять еще беспокойнее княжна оглянулась на компаньонку и хотела что то сказать; но Пьер перебил ее.
– Вы можете себе представить, что я ничего не знал про него, – сказал он. – Я считал его убитым. Все, что я узнал, я узнал от других, через третьи руки. Я знаю только, что он попал к Ростовым… Какая судьба!
Пьер говорил быстро, оживленно. Он взглянул раз на лицо компаньонки, увидал внимательно ласково любопытный взгляд, устремленный на него, и, как это часто бывает во время разговора, он почему то почувствовал, что эта компаньонка в черном платье – милое, доброе, славное существо, которое не помешает его задушевному разговору с княжной Марьей.
Но когда он сказал последние слова о Ростовых, замешательство в лице княжны Марьи выразилось еще сильнее. Она опять перебежала глазами с лица Пьера на лицо дамы в черном платье и сказала:
– Вы не узнаете разве?
Пьер взглянул еще раз на бледное, тонкое, с черными глазами и странным ртом, лицо компаньонки. Что то родное, давно забытое и больше чем милое смотрело на него из этих внимательных глаз.
«Но нет, это не может быть, – подумал он. – Это строгое, худое и бледное, постаревшее лицо? Это не может быть она. Это только воспоминание того». Но в это время княжна Марья сказала: «Наташа». И лицо, с внимательными глазами, с трудом, с усилием, как отворяется заржавелая дверь, – улыбнулось, и из этой растворенной двери вдруг пахнуло и обдало Пьера тем давно забытым счастием, о котором, в особенности теперь, он не думал. Пахнуло, охватило и поглотило его всего. Когда она улыбнулась, уже не могло быть сомнений: это была Наташа, и он любил ее.
В первую же минуту Пьер невольно и ей, и княжне Марье, и, главное, самому себе сказал неизвестную ему самому тайну. Он покраснел радостно и страдальчески болезненно. Он хотел скрыть свое волнение. Но чем больше он хотел скрыть его, тем яснее – яснее, чем самыми определенными словами, – он себе, и ей, и княжне Марье говорил, что он любит ее.
«Нет, это так, от неожиданности», – подумал Пьер. Но только что он хотел продолжать начатый разговор с княжной Марьей, он опять взглянул на Наташу, и еще сильнейшая краска покрыла его лицо, и еще сильнейшее волнение радости и страха охватило его душу. Он запутался в словах и остановился на середине речи.
Пьер не заметил Наташи, потому что он никак не ожидал видеть ее тут, но он не узнал ее потому, что происшедшая в ней, с тех пор как он не видал ее, перемена была огромна. Она похудела и побледнела. Но не это делало ее неузнаваемой: ее нельзя было узнать в первую минуту, как он вошел, потому что на этом лице, в глазах которого прежде всегда светилась затаенная улыбка радости жизни, теперь, когда он вошел и в первый раз взглянул на нее, не было и тени улыбки; были одни глаза, внимательные, добрые и печально вопросительные.
Смущение Пьера не отразилось на Наташе смущением, но только удовольствием, чуть заметно осветившим все ее лицо.


– Она приехала гостить ко мне, – сказала княжна Марья. – Граф и графиня будут на днях. Графиня в ужасном положении. Но Наташе самой нужно было видеть доктора. Ее насильно отослали со мной.